Книга: Дюма. Том 57. Княгиня Монако
Назад: Часть вторая
Дальше: XX

X

Стало быть, надо было уезжать! Это повергло нас с Пюигийемом в отчаяние. Я простилась с двором за неделю до того, как покинула Париж, и все оставшееся время посвятила нам с графом. Мадам разрыдалась: она нуждалась во мне. Любовная связь моего брата развивалась успешно, но они с принцессой были окружены врагами и подвергались серьезным опасностям. Кто мог меня заменить? Лавальер и целая стая фрейлин ограничивали свободу принцессы, она опасалась их больше, чем готова была такое допустить, и ревновала новую любовь короля сильнее, чем признавалась в этом. Мадам вполне резонно сожалела обо мне — после моего отъезда они вместе с моим братом делали только глупости; граф де Гиш при всем своем уме так и не научился себя вести, поскольку чрезмерно усложнял свою жизнь и свои чувства. Что касается Мадам, то ее гордость, кокетство и желание властвовать постоянно ослепляли ее, не позволяя видеть себя и других в истинном свете.
Когда я прощалась с королем, он не сводил с меня глаз — ведь я была очень красива — и произнес на прощание:
— Сударыня, возвращайтесь к нам скорее и не покидайте нас больше.
Мне очень хотелось ему ответить:
"Ах, ваше величество, я бы с радостью осталась с вами прямо сейчас".
Однако я не посмела это сказать; отец не поддержал бы меня, а я была не настолько сильной, чтобы в одиночку противостоять всему клану Гримальди. Со слезами на глазах я покинула дворец; королева-мать, не забывшая обо мне, приняла меня в виде исключения (в ту пору она уже сильно страдала от рака, но тем не менее собиралась ехать в Нант). Его величество назвал меня во время беседы с г-ном де Валантинуа одним из цветков французского двора, отчего князь преисполнился гордости, а я стала еще более непокорной.
Я считала часы и минуты и, видя как они пролетают, испытывала безумную боль: стоит ли хоть один мужчина таких страданий! Мысль о грядущем путешествии наедине с г-ном де Валантинуа нагоняла на меня смертельную тоску: о чем он собирался со мной говорить во время этого долгого пути? Мне пришла в голову одна мысль, и я поспешила приступить к ее исполнению. Сославшись на беременность, я попросила для себя носилки; они были нужны мне, чтобы с удобством в них расположиться и не видеть на протяжении более двухсот льё неприятное лицо князя.
Я призналась в этом только Блондо, моей неизменной наперснице. В качестве утешения муж взял с собой немалое количество бутылок вина и кого-то вроде капеллана, который преклонялся перед его гением и выслушивал его дурацкие речи с сияющим видом. Это был еще один глупец.
Все было готово, и следовало отправляться в путь. Однако я оттягивала отъезд под предлогом усталости и недомогания, и мне удалось провести в Париже еще четыре-пять дней. Я не в силах была расстаться с человеком, которого, на свою беду, так сильно любила; наконец, настал роковой момент прощания; то были душераздирающие минуты — мне мерещились всяческие ужасы, у меня были страшные предчувствия: я боялась, что больше никогда не увижу графа, и будущее казалось мне беспросветным.
Спать я легла обессиленной, а на рассвете меня разбудили; мне почудилось, что небо облачилось в траур, как и мое сердце, солнце для меня померкло: мой возлюбленный забрал его с собой. Блондо вручила мне письмо; я увидела знакомый почерк и немедленно распечатала конверт; мои глаза были полны слез, но все же я была уверена, что это послание облегчит мои страдания. Разве тот, кого мы любим, не способен утешить нас всего лишь одним словом, одним взглядом, даже одним только помыслом о нас?
Вот оно, это письмо, я его переписываю. У меня сохранились все письма графа, и я знаю их наизусть; с тех пор как я заболела, это мое единственное чтение!
"Не терзайтесь, не горюйте, моя прекрасная герцогиня, я не собираюсь Вас покидать, я ни за что бы не согласился с Вами расстаться. Ничему не удивляйтесь, приготовьтесь вскоре меня увидеть в непривычном виде, в котором Вы одна сможете меня узнать; не говорите ни слова, не показывайте своего изумления, и мы снова встретимся наперекор ревнивцам, невзирая на трудности. Вы меня знаете, Вам известно, на что я способен, когда захочу; так вот, я не собираюсь терять райское блаженство от созерцания Вашей улыбки, и свет Ваших глаз необходим мне как воздух.
Ваш раб, дорогая кузина, Пюигийем".
— Блондо! Блондо! Мы скоро его увидим! Он не покинет меня, Блондо, слышишь? Будь настороже, когда мы двинемся в путь, он там объявится. Где? Как? Я не знаю, но он там будет, он это сказал.
Глупышка! Я верила тогда всему, что говорил кузен!
Итак, я села в свои носилки с радостью, вернувшей меня к жизни. Господин де Валантинуа и прочие, еще накануне видевшие меня умирающей, не могли опомниться от удивления. Отец, пришедший нас проводить, сделал мне комплимент в своем духе; я не решаюсь воспроизвести его дословно, но общий смысл был таков:
— Право, дочь моя, судя по блеску ваших глаз, так и хочется верить, что вы провели эту ночь в приятном обществе.
Господин де Валантинуа не преминул сказать в ответ какую-то глупость.
Мы отправились в путь: мой муж ехал вместе со своим аббатом Палди и довольно привлекательным секретарем (это был внебрачный сын маршала де Вильруа, и, разумеется, он обожал меня); кроме того, с ними ехал один карлик, которого г-н Монако купил, чтобы сделать мне сюрприз — его держали вдали от меня в связи с моим состоянием, спрятав в карете за занавесками, и он не показывался до тех пор, пока я не разрешилась от бремени. Карлик был сущей обезьяной в отношении проказ; он был очень умен и не более уродлив, чем это полагалось ему по природе. Он был превосходно сложен и казался истинным мужчиной, на которого смотришь через уменьшительные стекла. Этот человек был родом из Польши, где имеется несметное множество карликов; звали его Ладислав Куски; из его имени сделали прозвище Ласки, которое он носил всю свою жизнь. Он умер в прошлом году от несварения желудка, объевшись кровяной колбасой, которая была толще, чем он.
Едва мы выехали из Парижа, как, оглядываясь по сторонам, я заметила какого-то человека на резвой лошадке, бежавшей иноходью; на нем был плащ из грубого камлота, а позади седла виднелись туго набитые тюки — словом, у всадника был вид купца, торгующего вразнос. Из-под шляпы, надвинутой на лоб, выглядывали большие очки, из-за чего он казался еще довольно бодрым стариком, который, однако, уже успел поседеть. Незнакомец путешествовал один, с большим псом, похожим на пиренейских собак (эта порода была мне хорошо знакома). Всадник находился возле моих носилок всего несколько минут, а затем затерялся среди слуг позади экипажей. Ежедневно мы преодолевали на своих лошадях небольшие расстояния.
И тут неизвестно почему мне пришла в голову безумная мысль.
— Блондо! — воскликнула я. — Это граф.
Она рассмеялась:
— И это господин граф, сударыня?
— Да, Блондо, это он, я в этом уверена, я его узнала; это он, это он, повторяю, вот увидишь!
Я не видела этого человека до самого обеда; когда же я спросила Блондо, здесь ли он еще, она отвечала, что торговец едет в арьергарде, оживленно беседуя с конюхами и стремянными, которые вели лошадей за поводья.
— Мыслимо ли, сударыня, чтобы господин граф вел разговоры со слугами из конюшни его светлости?
— Он стал бы говорить с самим дьяволом ради того, чтобы быть ко мне ближе, моя бедная Блондо, ты его совсем не знаешь.
Около полудня мы остановились для отдыха на уединенном постоялом дворе; мой повар прибыл туда заранее и приготовил для нас трапезу. Я поднялась в лучшую комнату гостиницы, озираясь в поисках торговца: я была убеждена, что он вскоре появится здесь со своими тюками. Так оно и случилось. Секретарь г-на де Валантинуа, страстно желавший ко мне приблизиться и ничего не подозревавший, доложил мне о приходе купца.
— Господин де Помаре, так вы говорите, что это какой-то мелкий торговец?
Маршал позволял аббату носить это имя по названию какого-то небольшого ленного владения.
— Да, госпожа герцогиня, у него товары из Леванта, как он уверяет.
— Ах, Боже мой! Как бы он не заразил нас чумой!
Это восклицание прозвучало столь естественно, что Блондо решила, будто я избавилась от своего заблуждения.
— Нет, нет, сударыня, этот человек уже продавал свои товары всему двору и даже господину графу де Гишу; он утверждает, что приходил к госпоже герцогине, но его к ней не допустили.
— Что ж, пусть он войдет! — небрежно отвечала я.
Ах! Как билось при этом мое сердце! Господин де Валантинуа был рядом.
И вот, коробейник входит, не переставая кланяться, со шляпой в руке и в очках на носу; длинные волосы и белоснежная борода обрамляли его лицо; это был не Пюигийем, это не мог быть он: то был какой-то безобразный еврей. Я остолбенела, а Блондо глядела на меня с победоносным видом.
Между тем торговец приближался, не говоря ни слова. Когда он подошел ко мне совсем близко, я взглянула на край его щеки, видневшийся между очками и бородой, и вздрогнула: я не могла обмануться, только я, любившая графа, была способна его узнать: это был он… он, и никто другой! Я не удержалась от жеста изумления; знакомые глаза блеснули сквозь грязные стекла очков — это был его взгляд! Он призывал меня к осторожности.
— Сударыня… ваше высочество… — произнес вошедший сдавленным голосом, звучавшим, как голос из загробного мира, — сударыня, ваше высочество, купите эту парчу и эту камку, я бедный еврей, и мне нужны деньги.
Я дрожала так, что на это было жалко смотреть, и ничего не отвечала. У меня едва хватило сил махнуть рукой в знак согласия. Господин де Валантинуа проявил не свойственную ему учтивость.
— Есть ли у тебя красивые вещи, старый еврей, или же ты рассчитываешь хитростью заполучить наши денежки? Покажи-ка госпоже герцогине, что лежит на дне твоего мешка, и она выберет то, что ей понравится.
Торговец чрезвычайно спокойно распаковал свои тюки и показал нам ткани, драгоценные камни и прочие предметы, способные ослепить нас своим великолепием, — все это действительно было привезено из Леванта. Граф одолжил товары и одежду у одного еврея, обещав помочь ему совершить выгодную сделку в знак благодарности за его любезность. Мне это было неизвестно, и я не могла опомниться от удивления. Я купила почти все товары купца. Господин де Валантинуа скорчил странную гримасу, но я не придала этому значения, продолжая сваливать в кучу браслеты, ожерелья, кринолины и платья — Блондо взвалила на себя эту ношу.
Пюигийем превосходно сыграл свою роль: никто ничего не заподозрил, даже влюбленный секретарь, которому я подарила перстень. Еврей удалился, волоча ногу; он торговался, как настоящий ростовщик, не уступая в цене и упорно настаивая на своем — он был достойным противником герцога, превосходившего скупостью всех евреев вместе взятых.
Вечером, уже в другой гостинице, я отправилась после ужина к себе в комнату. Блондо сказала мне шепотом, что граф пришел и ждет. Слава Богу, это был уже не купец, а красивый придворный, очаровательный дворянин в маске, элегантный, а главное, влюбленный; горничная без труда провела его в дом, в то время как мы и вся наша свита были заняты трапезой. Какая это была радость! По-моему, я еще больше влюбилась в кузена; мне казалось, что я не видела его целую вечность… Я так была ему благодарна за спектакль, который он устроил, за все эти хлопоты, которые он доставлял себе ради меня!..
На следующий день торговец снова присоединился к нам. Сославшись на то, что в его тюках лежат большие ценности, он униженно попросил разрешения идти за кортежем вместе с нашими слугами в течение трех дней. Господин де Валантинуа ему отказал, опасаясь, что я куплю еще какую-нибудь безделушку, но я не приняла это в расчет и, напротив, приказала, чтобы еврея хорошо приняли, заверив своего супруга, что мне больше ничего не нужно.
Я была в восторге от этой поездки — все эти угрозы, опасения и трудности делали наши свидания более сладостными и нежными. Каждый вечер я просила кузена не следовать более за нами, трепеща от страха, что он согласится со мной. Утром мои глаза вновь искали бедного еврея, смиренно затерявшегося среди самых ничтожных из наших слуг; я содрогалась при мысли, что больше его не увижу, и вздыхала с облегчением, обнаружив его на месте. Господин де Валантинуа уже не обращал на купца внимание.
Так продолжалось целую неделю, а затем мы распрощались друг с другом; граф не мог покинуть двор на более долгий срок — это значило поставить под угрозу только что зародившуюся благосклонность к нему короля. Наутро я спустилась вниз с разбитым сердцем; я не держалась на ногах, и меня пришлось отнести в носилки. В тот миг, когда меня в них усаживали, Блондо, державшая меня под руки, вздрогнула от удивления.
— В чем дело? — спросила я.
Горничная ответила мне жестом; когда лакеи удалились, она показала мне записку.
— Это от него, не так ли?
— Да, госпожа.
— Кто тебе ее передал?
— Не знаю, записку вложили мне в руку.
Я быстро распечатала послание и прочла следующее:
"Я не уехал, я нее силах это сделать; Вы снова увидите меня сегодня же, обожаемая кузина, и будете видеть до тех пор, пока я смогу с Вами встречаться".
"Ах! — подумала я. — Он здесь, но где же?"
Мы искали графа, но так и не увидели его. Это продолжалось до обеда, но, когда мы снова двинулись в путь, мне показалось, что у форейтора, правившего моими носилками, слишком изысканные манеры, при том что он не оборачивался, и я целый день терялась в догадках. Вечером я с бесконечной радостью убедилась, что отнюдь не ошиблась: мой возлюбленный любил меня настолько сильно, что он не мог расстаться со мной так скоро.
Все это было очень странно, в особенности если учитывать то, что за этим последовало с той и другой стороны.

XI

Но вот мы прибыли в Лион, и тут я поняла, что пора положить этому конец; граф не мог больше следовать за нами, не рискуя погубить себя. Я опечалилась: этот своеобразный роман очаровывал меня больше всего на свете.
Мы провели четыре дня в этом большом городе, участвуя в разнообразных празднествах и пиршествах; нам были оказаны большие почести — так приказали король и губернатор провинции г-н де Вильруа. С г-ном де Валантинуа сразу же стали обращаться как с наследником монаршего дома. В то же время он получил записку от моего отца; маршал просил нас от имени г-на Фуке заехать в Пиньероль, чтобы встретиться там с одним узником, которого задержали в Савойе: за него хлопотала г-жа Дюплесси-Бельер. Это было нам по пути и, таким образом, мы могли оказать родственнице важную услугу.
Узник был молодой человек из знатного рода, посмевший воспротивиться любовной связи герцога Савойского с некой красивой девушкой; поскольку красотка не могла устоять перед могущественным владыкой, юноша решил избавиться от соперника. Герцога Савойского предупредили об этом, и он приказал схватить молодого человека; тот укрылся во Франции, и наш король, будучи добрым соседом и родственником герцога, оказал ему услугу, отправив беглеца в Пиньероль. Госпожа Дюплесси-Бельер была близкой подругой матери узника; к ней обратились, чтобы добиться его освобождения, и это дело являлось предметом обсуждения. Излишне говорить кому бы то ни было в наш век, что г-жа Дюплесси-Бельер была любезной подругой г-на Фуке; любезность суперинтенданта проявлялась не только по отношению к его собственной персоне, но и распространялась на других, когда у него было на то желание.
Отец безошибочно почуял в Во, какая опасность грозит г-ну Фуке, — он был слишком опытным царедворцем, чтобы его чутье могло обмануться на счет подобной травли. Но как только вопрос о поездке в Нант был решен, маршал понял, что, хотя опасность и не миновала, она все же достаточно далека, и не стал отказывать министру в небольшой услуге, которая отнюдь не могла повредить ему самому. Король казался необычайно приветливым с человеком, оказавшим ему гостеприимство; он беспрестанно говорил Фуке о роскоши и великолепии его дома, настолько тщательно скрывая свое лицемерие, что его нельзя было обнаружить. Связи маршала в окружении королевы-матери, сколь бы тесными они ни были, не позволили ему со всей определенностью распознать то, что замышлялось. Во всяком случае, прежде чем написать нам, отец рассказал о своем замысле и о ходатайстве, направленном королеве-матери; он не забыл упомянуть о жестокости и предубежденности герцога Савойского, которого королева-мать не выносила.
— Как, господин маршал! — воскликнула она. — Бедный юноша влюблен! Господин Савойский обрекает несчастного на смерть из-за того лишь, что сам завладел его любовницей и молодой человек ревнует! Разве людей когда-нибудь вешали за их помыслы? Напишите, напишите вашему зятю, чтобы он понял суть дела и разъяснил все другим: король на такое не рассердится, и к тому же это доставит удовольствие славному господину Фуке.
Определение "славный господин Фуке" показалось хитрому лису чертовски опасным, но предыдущая фраза служила ему прикрытием, и он написал.
Мне же было безразлично, в какую сторону направляться; Пюигийем меня окончательно покинул, какое мне было дело до остального! Ничто на земле не казалось мне больше достойным моего внимания. Пробыв в Лионе еще три дня, мы двинулись в путь по горной дороге.
Как только мы вступили в Альпы и стали продвигаться по чудовищно опасным тропам, мои носилки водрузили на спины мулов. Я не понимаю, как можно считать эти горы красивыми: находиться среди них страшно, от них захватывает дух — вот и все. Наши Пиренеи гораздо приятнее для глаз, и я не могла не подумать о Бидаше, когда мы оказались в окружении этих высоких гор. Я вспомнила свою юность и нашу столь нежную любовь с Пюигийемом, а также Биарица и хитанос, обещавших оказывать мне особое покровительство — это вызывало у меня улыбку, поскольку до сих пор я не ощутила ни малейшего проявления этой опеки. Я удивлялась, как могла их королева так обманываться относительно своей власти, и мне очень хотелось посмеяться над ней. Мною было выбрано для этого подходящее время.
В Альпах, можно сказать, нет никаких дорог; вокруг простираются пропасти, наводящие ужас на путников; здешние жилища — это лачуги, где мне не на чем было бы спать, не будь в моем распоряжении подстилок из моих носилок. Беременность отнимала у меня много сил — только г-н де Валантинуа мог позволить себе разъезжать по свету, когда я была в подобном состоянии.
Однажды вечером мы все — и животные, и люди — падали от усталости, а на нашем пути не встретилось ни хижины, ни шале; мелкий дождь шел с самого утра; мы уже начали опасаться, что нам придется ночевать под открытым небом, на котором к тому же не было видно ни одной звезды. Помаре отправили вместе с тремя лакеями разведать все вокруг; он вернулся через час, торжествуя. Он отыскал хижину, в которой расположился цыганский табор; это известие не слишком нас обрадовало, но нас было много, и мы ничем не рисковали, разве что только нам следовало беречь свои карманы.
— Притом, — заметила я, — цыгане ведь родичи хитанос, и я их ни капельки не боюсь. Пойдемте!
Моя смелость передалась остальным. Невзирая на трудности пути, мы последовали за Помаре и его аргонавтами и необычайно обрадовались при виде света, брезжившего чуть выше. Дожди в горах очень холодные, нам хотелось не столько поужинать, сколько согреться.
Господин де Валантинуа вошел в дом прежде меня; Помаре помог мне выйти из кареты; аббат Палди выглядел отупевшим; что касается карлика, то его отправили прямо в Монако вместе с экипажами.
Мы увидели довольно просторную, темную и закопченную комнату, где не было совершенно никакой обстановки; посреди комнаты пылал большой костер, вокруг которого сидела на утоптанной земле ватага цыган. Увидев меня, они все вскочили; их лица, а в особенности их лохмотья, отнюдь не внушали доверия. Невозможно представить себе подобное сборище разбойников. Какая-то дряхлая старуха приветствовала нас на неведомом мне языке; ее жесты свидетельствовали о миролюбивых и доброжелательных намерениях; она указала на огонь, приглашая нас подойти к нему ближе, подобно ее сородичам.
— Пойдемте! — сказала я г-ну де Валантинуа. — Вот мы и в обществе цыган: как бы посмеялись над этим при дворе. Из-за поручения госпожи Дюплесси-Бельер мы рискуем подхватить заразу.
Тем не менее я сохранила самообладание и расположилась на подушках, принесенных все из тех же носилок, которые я благословляла. Обведя глазами присутствующих, я обратила внимание на красивую девушку с карими глазами и смуглой кожей; мне показалось, что я уже где-то ее видела; поскольку я пристально смотрела на цыганку, она встала и поклонилась мне с едва заметным дружеским жестом, означавшим:
"Это, в самом деле, я, вы не ошиблись".
И тут мои воспоминания стали более определенными: эта хитана была одной из подданных моей подруги-королевы; я заговорила с ней на наречии моего родного края; ее глаза засверкали еще сильнее, и она тотчас же мне ответила. Мой испуг прошел: мы были спасены. Я спросила девушку, почему она покинула свое племя и что она делала так далеко от Испании и Беарна.
— О! — воскликнула она. — Я здесь ради вас, и я тут не одна.
— Из-за меня?
— Неужели вы думаете, что хитана может позабыть дитя, вскормленное молоком ее дочери? Разве она не обещала оберегать вас повсюду? Мы уже давно вас ждем; отныне мы будем следовать за вами и раскинем свои шатры в ваших владениях.
— В Монако?
— Да.
То было не слишком заманчивое соседство — таким образом мне предстояло преподнести своим подданным странный подарок. Однако не время было вести себя манерно, и я выслушала девушку весьма благожелательно.
Встретившая нас старуха тоже поднялась с места, с интересом прислушиваясь к нашей беседе; внезапно она перебила нас, произнеся несколько слов на неведомом языке; девушка обернулась ко мне и сказала:
— Матушка хочет вам что-то сказать.
Они продолжали вести непонятные речи, и девушка выглядела очень испуганной.
— Матушка видит беду, — продолжала она после недолгого раздумья, — она говорит, что вы направляетесь в место, название которого заставит вас пролить море слез на протяжении многих лет вашей жизни, и что вы увидите там одного чрезвычайно злополучного человека, не признанного своим родом, при том что вовсе не ожидаете его встретить.
Услышанное было для меня китайской грамотой. Я заулыбалась; увидев это, старуха протянула ко мне руки с угрожающим и предостерегающим жестом и разразилась потоком непонятных фраз.
— Что говорит матушка? — спросила я.
— Она говорит, что вы должны не смеяться, а верить ей.
— Ах! — воскликнула я. — Охотно верю, что мне предстоит горевать в Монако; что касается остального, то я ничего не поняла.
— Речь идет не о Монако.
— А о чем же?
— Я не знаю, она этого не говорит.
— Значит, о Пиньероле. Может быть, меня будут держать там в тюрьме!
Старуха вернулась на прежнее место и села, закрыв лицо подолом своего платья — она явно не была намерена что-либо разъяснять. Помолчав примерно с четверть часа, она затем произнесла, не меняя позы, следующие слова:
— То, что вы любите больше всего на свете! То, что вы любите больше всего на свете!
Я содрогнулась, когда хитана перевела мне эти слова; очевидно, Пюигийему грозила какая-то опасность. Я расспрашивала, просила и угрожала, но никакие вопросы, просьбы или угрозы не могли вытянуть из старухи ответ. Пока мы говорили, ничего не понимавший г-н де Валантинуа смотрел на эту сцену с недоуменным видом, переводя взгляд то на цыган, то на меня, пока не увидел моей тревоги и раздражения.
— Эти мерзавцы проявляют к вам неуважение? — спросил он, готовый взорваться от гнева.
— Нет, нет, сударь, только не волнуйтесь.
Он так ничего и не узнал.
Между тем нам на скорую руку готовили ужин, при этом мы все говорили тихо, испытывая неизъяснимое волнение. Цыгане же молчали, внимательно глядя на серебряную посуду, которую расставляли мои слуги: мы не везли с собой ничего другого, и надо было на чем-то есть. Это вызвало у меня некоторое беспокойство, и я поделилась им со своей юной подругой; она отвечала, что мы в безопасности по повелению матери моей кормилицы и никто не отнимет у нас ни единого кувшина. Тем не менее я вынуждена признаться, что, когда мы прибыли в Монако и дворецкий пересчитал тарелки походного сервиза, там не хватало трех штук; в пропаже не преминули обвинить цыган, но, возможно, дело было не в них.
Принесли мою постель, и я с наслаждением растянулась на ней; Блондо сидела у меня в ногах, а г-н Монако и наши слуги бодрствовали: было крайне неосмотрительно чересчур доверять нашим хозяевам. На следующий день я опустошила свой кошелек и положила деньги в фартук хитаны. Она раздала их своим товарищам, не оставив себе ничего. Я хотела дать девушке несколько монет, но она отказалась, и мне с большим трудом удалось уговорить ее взять кольцо.
После этого до самого Пиньероля с нами больше не приключилось ничего примечательного. Когда перед нами предстала крепость, мое сердце сжалось. Глядя на эти башни, на крепостные стены и на часовых, я думала о предсказании старой цыганки и гадала, кто же томится там в заточении. У ворот тюрьмы мы вступили в переговоры, чтобы нам открыли и впустили наш экипаж. В конце концов подъемный мост опустили, опускную решетку подняли, и мы оказались внутри; нас встретил какой-то мужчина с непокрытой головой; он заговорил с герцогом, и тот назвал его господином комендантом; при свете факелов я узнала г-на де Сен-Мара, надзирателя и мучителя несчастного Филиппа.

XII

Вид этого человека заставил меня содрогнуться, напомнив о бедном Филиппе. Очевидно, он находился здесь, раз его страж был тут. Я открыла было рот, чтобы спросить, что стало с моим другом, но вовремя вспомнила о том, в какой строжайшей тайне все это держали, и лишь пообещала себе прибегнуть к хитрости и ловкости, чтобы выяснить что-нибудь о судьбе Филиппа.
К счастью, г-н де Валантинуа не узнал человека, которого он видел в Авиньоне, а тот сделал вид, что тоже не узнает посетителя; ему было бы весьма затруднительно давать какие-либо объяснения. Господин де Сен-Мар — крайне осторожный человек.
Нас приняли со всевозможными почестями; весь гарнизон был поставлен под ружье. Я оглядывалась вокруг в поисках бедного Филиппа, но не увидела ни его, ни малейшего признака его присутствия. Мне подумалось, что моего друга держат взаперти в наказание за его побег. Господин де Сен-Мар шел впереди нас по темным мрачным коридорам; он показал лестницу, окутанную мраком, и мое сердце сжалось по неведомой мне причине — то было предчувствие будущего.
Нас ввели в огромную комнату, обтянутую кордовской кожей с поблекшей позолотой; нещадно коптившая лампа освещала лишь середину помещения. Для нас зажгли свечи канделябра с несколькими рожками, однако там было холодно, и я дрожала.
— Госпожа герцогиня, — сказал мне комендант, — эти покои недостойны вас, но я принимаю вас как могу, а не как хочу. Королевская служба вменяет мне в обязанность полное уединение. Я живу в этой крепости один, а привычки старого солдата не похожи на привычки княгини. Так что покорнейше прошу меня извинить.
— Вы живете один, сударь? — спросила я.
— Да, вместе с моими подчиненными, сударыня, они немногочисленны.
— Много ли у вас узников?
— Я точно не знаю, сколько их.
Это означало: "Не задавайте мне подобных вопросов, вы все равно ничего не узнаете".
Господин де Валантинуа, по своему обыкновению, уже попросил отвести его в отведенные ему покои; у него были все те же причуды: каждый вечер он должен был беседовать со своим камердинером в течение четверти часа. Я осталась наедине с комендантом и отважилась сказать:
— Сударь, я обязана изъявить вам благодарность и признательность, и я отнюдь не забыла об этом. Два года тому назад, в Лангедоке, вы оказали нам с матушкой большую услугу.
Господин де Сен-Мар молча поклонился.
— Вероятно, вы, к моей чести, меня узнаете?
— Вы в этом сомневаетесь, госпожа герцогиня?
— В ту пору с вами жил ваш досточтимый сын, как мне кажется, или один из ваших досточтимых племянников. Я его здесь не вижу, где же он?
Я постаралась произнести эту фразу как можно более безучастным тоном, но мой голос тем не менее задрожал. Господин де Сен-Мар ответил, напустив на себя скорбный вид:
— Увы, сударыня, тот молодой человек не был мне ни сыном, ни крестником, он был моим питомцем, но Бог отнял его у меня: он умер.
Я почувствовала, как мое лицо побледнело, и мне стоило огромного труда сдержаться; я понимала, что за мной наблюдают, а взгляд этого человека был пронизывающий, как стрела. Я опустила глаза; когда я их подняла, он по-прежнему смотрел на меня, но уже с торжествующим видом, благодаря чему меня осенила догадка. Господин де Сен-Мар меня обманывал: Филипп все еще был жив, Филипп находился в Пиньероле — я чувствовала это в глубине души, я была в этом уверена. В ту же самую минуту я приняла решение все выяснить. Чтобы достичь этой цели, следовало играть с этим тюремщиком комедию и убеждать его в своей искренней скорби, ибо он, несомненно, знал о наших с Филиппом отношениях больше, чем я предполагала.
— Печально, сударь, весьма печально умирать в столь юном возрасте. Отчего же он умер?
— От воспаления легких, сударыня; он слишком разгорячился во время охоты, которую страстно любил.
Я вздыхала так искренне, что г-н де Сен-Мар мне поверил. Он решил, что убедил меня. При всех его полицейских навыках, мне удалось ввести его в заблуждение, тем более что я приняла безутешный вид, на который г-н де Валантинуа не преминул обратить внимание. За ужином я ничего не ела; к тому же нам не особенно хорошо прислуживали за столом. Комендант был предупредителен по отношению ко мне, насколько это возможно для воспитанного человека и тюремщика. Боже мой! До чего же я его ненавижу!
Словно по моей подсказке, г-н Монако действовал и рассуждал как никогда разумно. Он объявил о своем намерении провести в Пиньероле два дня, чтобы дать отдохнуть животным и людям, а тем временем обсудить дело заключенного. Господин де Сен-Мар изъявил полную готовность оказать содействие министру и быть ему полезным, в особенности после того как он прочел письмо, в котором маршал говорил о королеве-матери. Проявляя необычайную любезность, он даже заявил, что мы могли бы встретиться с арестантом.
— Стало быть, свидания с узниками разрешены? — спросила я с самым простодушным видом.
— Не со всеми и не для всех, сударыня; но я ни в чем не могу отказать господину герцогу.
— Как они живут? Пребывают ли они в одиночестве? Есть ли у них какие-нибудь радости, какие-нибудь развлечения?
— Сударыня, люди попадают в тюрьму не с тем, чтобы забавляться, однако я прилагаю усилия для того, чтобы моим заключенным жилось как можно лучше. Временами я допускаю их к своему столу и позволяю тем, кто не сидит в одиночных камерах, встречаться; у них есть аллея для прогулок, они играют в карты, я даю им книги, и так проходит время.
— Много ли тех, кто сидит в одиночных камерах?
— Только один человек, сударыня.
— Что такое одиночная камера? Расскажите, пожалуйста. Простите, возможно, я слишком любопытна, но, видите ли, мне еще не доводилось бывать в тюрьме, и всякий человек не прочь узнать что-то новое: как знать, что приберегло для нас будущее!
Я играла с судьбой, не подозревая о том, что настанет день и этот тюремщик будет держать за теми же самыми запорами, в той же самой одиночной камере человека, дороже которого для меня нет никого на свете, и не предполагая, что эти напугавшие меня запоры, стены и бастионы будут окружать его так же, как и несчастного Филиппа. Комендант смотрел на меня, улыбаясь особенной, только ему присущей улыбкой, и отвечал мне чрезвычайно любезно; таким образом я узнала, что несчастные, которых держат в одиночных камерах, остаются там без всякого общения пожизненно, никуда не выходя и ни с кем не разговаривая; место их обитания — большая башня, более мощная и надежно защищенная, чем другие; вход в нее преграждают три железные двери, отдельная охрана и бесчисленные препятствия, не позволяющие арестантам даже дышать. Сквозь решетки на их окнах не пролетела бы даже муха.
— Успокойтесь, госпожа герцогиня, — прибавил комендант, — ваш подопечный находится в другом месте.
Разумеется, мой подопечный был в другом месте, но тайное чувство говорило мне, что в одиночной камере был Филипп, что ребенок, которого прятали в Венсенском лесу, подросток из замка в Лангедоке, который стал молодым человеком, теперь томился в этих стенах, находясь в руках этого палача. Я разглядывала все, что меня окружало, словно надеясь обрести ключ к этой тайне; и тут я заметила за спиной г-на де Сен-Мара одного лакея, лицо которого было мне знакомо; я не помнила, где я с ним встречалась, но была уверена, что вижу его не в первый раз. Мне показалось, что этот человек — правая рука коменданта: он следил за всем, и его хозяин всецело доверял ему. Слугу делали легко узнаваемым его смуглая кожа, карие глаза и белоснежные зубы: то был хитано. Обнаружив это, я вспомнила, что этот лакей был в Бидаше — он входил в шайку моей доброй подруги.
Цыган же не подал вида, что узнал меня, и это вполне понятно. Тем не менее я сочла странным, что он оказался в крепости, и стала строить догадки на этот счет.
Сразу же после ужина я раскланялась с нашим хозяином и вернулась в свою комнату, где меня с нетерпением ожидала Блондо; я поняла это, видя, как она смотрит на г-на де Вапантинуа, который все никак не уходил. Наконец, я выпроводила мужа, и горничная живо заперла дверь на засов.
— Госпожа, госпожа, у меня такая новость!
— Филипп здесь, не так ли?
— Кто вам это сказал?
— Никто, но я знаю.
— Тише! Нас могут услышать, госпожа, и кто знает, что может за этим последовать. Простите, госпожа, я веду себя чересчур смело, и все же…
— Я прощаю, говори тише, если хочешь, только поскорее.
— Госпожа обратила внимание на дворецкого?
— Да, тот самый лакей, что задает здесь тон, это один бидашский хитано.
— Госпожа, он находится здесь ради вас.
— Ради меня? Он тоже?
— Да, госпожа, уже два года. Цыганская королева направила его к господину де Сен-Мару, потому что господин де Сен-Мар оказался причастен к вашей судьбе, и за ним надо присматривать.
— Господин де Сен-Мар причастен к моей судьбе? Каким образом?
— Я не знаю, но это так. Цыгана известили о приезде госпожи заранее, и он ее ждал. Он узнал меня и пришел сказать мне об этом. Его хозяин без него как без рук; все началось с того, что цыган спас ему жизнь, когда тот угодил в засаду, — это было нарочно подстроено; с тех пор он в большой чести у коменданта, которого все боятся, кроме него.
— Значит, он говорил тебе о Филиппе!
— Да, госпожа, то есть это госпожа полагает, что речь, по-видимому, идет о господине Филиппе — цыгану же на этот счет ничего не известно. Он знает только, что здесь находится один узник, которого никто не видит; когда он бывает в церкви, его балкон огорожен решеткой, и всякий раз, когда к нему приходят тюремщик или солдат, он надевает железную маску; он снимает ее, лишь когда остается один. Господин де Сен-Мар проводит с этим человеком много времени; порой слышно, как бедняга плачет, даже толстые стены не могут заглушить его рыданий. Несчастный был тяжело болен, врача позвали далеко не сразу, и он увидел узника уже в маске. Ему не дают никаких ножей, в том числе и перочинных; он пишет уже отточенным пером, но то, что он пишет, остается в руках господина де Сен-Мара. Словом, уверяю вас, этот осужденный достоин всяческой жалости, и все здесь не спускают с него глаз.
— Твой хитано его видел?
— Да, он часто к нему ходит по поручению своего хозяина, но никогда не остается с ним наедине.
— Как же ему удалось все это тебе рассказать? Зачем он тебе это рассказал?
— Госпожа, как только меня привели сюда и я стала готовить вам туалет, этот человек вошел с величайшей предосторожностью и спросил, узнаю ли я его; когда я ответила, что прекрасно его помню, он сообщил то, что я сейчас рассказала, и поручил мне передать это вам, поскольку было необходимо, чтобы вы обо всем узнали, — то был приказ его королевы.
Я задумалась и немедленно составила план действий. Я хотела, чтобы меня допустили к узнику, если это Филипп, в чем я нисколько не сомневалась; мне хотелось его спасти, мне хотелось его утешить, по крайней мере; вопрос заключался в одном: каким образом это сделать? В моем положении было невозможно изменить свой облик с помощью переодевания; не стоило и помышлять о том, чтобы проникнуть в темницу под своим именем, в своей одежде, даже с помощью славного хитано. Тем не менее я решила увидеть узника, а вам прекрасно известно, Лозен, что я добиваюсь всего, чего мне хочется, несмотря ни на что.
— Ступай и приведи сюда твоего хитано, — сказала я своей верной служанке.
— Он придет, госпожа, он придет, когда все лягут спать; он проникнет через мою комнату, а это поставит в неловкое положение только меня.
— Моя бедная Блондо! Если его увидят, то скажут, что это твой любовник и что ты быстро их заводишь.
— Все равно, лишь бы оказать услугу госпоже княгине!
Эта славная девушка всю жизнь была мне предана, как собака.
Я прождала своего сообщника более двух часов, а затем легла, так как испытывала жестокие муки; наконец, он пришел и поцеловал край моей простыни в знак глубокого почтения. Я пристально посмотрела на цыгана — мне не хотелось доверяться предателю, чтобы потом провести в Бастилии остаток своих дней. Мой взгляд отнюдь его не смутил, что меня очень обрадовало: мне нравится дерзость, она подает надежду.
— Ты хочешь мне служить?
— Мне это приказали.
— Хорошо. Что ты собираешься мне сказать?
Цыган начал рассказывать то, что я уже знала, более подробно; он описал фигуру, голос и манеры узника таким образом, что у меня не осталось никаких сомнений: это был Филипп. Он подтвердил го, о чем говорила Блондо. Его королева приказала, чтобы я все это узнала, но она не объяснила, каковы были ее цели; это меня интересовало, только и всего, и мне было предначертано всю жизнь странным образом сталкиваться с этим печальным красавцем, этим Амадисом из рыцарских романов.
Я слушала цыгана, чувствуя, как бьется мое сердце и голова заполняется неясными образами, — мне казалось, что в моем воображении проходит шествие призраков. Бедный Филипп! Он был здесь, и так близко от меня, а я даже не могла его увидеть! Я даже не могла его утешить! О! Вопреки воле всех Сен-Маров на свете этого нельзя было допустить!
— Хитано, — продолжала я, — мне необходимо встретиться с этим узником.
— Ах, госпожа, мне было бы легче поджечь башню, где он находится, нежели провести вас туда.
— Я этого хочу.
— Это невозможно.
— А он, разве он не может оттуда выйти?
— Нет.
— И все же я требую, чтобы ты привел его сюда, раз я не могу пойти к нему.
— Каким образом?
— Я не знаю, постарайся.
Бедный цыган от изумления широко раскрыл глаза, и пот заструился по его лбу — о н обязан был мне повиноваться, так повелела ему матушка — то был закон жизни или смерти.
— Госпожа, благородная княгиня, имейте жалость ко мне! — произнес он наконец.
— Я желаю его видеть.
Хитано слушал меня, оцепенев, словно его пригвоздили к полу. Во мне было столько решимости, мне так хотелось увидеть своего старого друга, что я не колебалась. Внезапно цыган хлопнул в ладоши и воскликнул:
— Хорошо, вы встретитесь с этим человеком, госпожа, вы увидите его будущей ночью, или меня прежде повесят. Вполне возможно, что меня повесят после этого, но, по крайней мере, я угожу вам.
В то время как он говорил эти слова, в дверь моей комнаты постучали дважды.

XIII

Мы пришли в замешательство, тем более что снаружи доносился голос г-на де Сен-Мара, кричавшего мне:
— Ничего не бойтесь, госпожа герцогиня, это я, соблаговолите открыть мне.
Хитано так проворно скрылся через маленькую дверь, что это едва можно было заметить. Блондо посмотрела на меня вопросительно: я трепетала, но хотела выяснить истину.
— Впусти господина коменданта, — приказала я ей. Господин де Сен-Мар вошел и окинул взглядом комнату; очевидно, он не заметил ничего подозрительного, ибо его сведенные брови разгладились. Он поклонился и попросил у меня прошения за то, что посмел явиться в столь поздний час, но только что прибыл придворный гонец, который привез важные новости и письмо для меня от отца.
Новости были таковы: опала г-на де Фуке, его арест в Нанте, его интриги и похождения с прекрасными дамами, шкатулка с письмами и все, что за этим последовало. Письмо отца состояло всего из нескольких строк:
"Моя дорогая дочь! Не заботьтесь больше о подопечном суперинтенданта, пусть он околевает как собака, и добейтесь расположения к себе г-на де Сен-Мара, который пользуется доверием г-на Кольбера: этот человек может принести всем нам пользу. Мой гонец, как я надеюсь, застанет Вас в Пиньероле; если Вас там уже не окажется, напишите коменданту и пригласите его на несколько дней в Монако; так поступают добрые соседи, и это пригодится в будущем.
Ваш любящий отец
Грамон".
Прежде всего я подумала, что мой муж, вероятно, захочет уехать на следующий день, но затем совет маршала меня успокоил. Следовало очаровать тюремщика, а у нас оставалось для этого не более суток; между тем, чтобы с большей вероятностью преуспеть в этом, я немедленно приступила к делу.
Вооружившись приятнейшей улыбкой, я подняла взгляд на коменданта и тотчас же встретила его глаза, устремленные на меня, — его никогда нельзя было застать врасплох.
— Господин Фуке был с вами в дружбе, сударь? — спросила я.
— Нет, сударыня.
Ответ был коротким и решительным, он выдавал человека, не привыкшего колебаться. Это было кстати, я поняла, что мне еще предстоит сказать.
— Я так и знала, этого следовало ожидать. Подобные вертопрахи нравятся только легкомысленным и заурядным людям. Суперинтенданту не пристало швыряться деньгами, если ему приглянулась какая-нибудь красотка, и засыпать ее любовными записками. Расскажите-ка мне лучше о господине Кольбере! Вот это человек!
Господин де Сен-Мар продолжал внимательно смотреть на меня.
— Да, — не спеша отвечал он, — господин Кольбер — усердный, деятельный и сведущий человек; это справедливый человек, это сдержанный человек; к тому же разве он не является учеником кардинала Мазарини?
— Ах, да, конечно. Этот любезный кардинал так меня любил!
— Он любил вас, сударыня? Простите, я не слишком деликатен, мне следовало бы удалиться и оставить вас в покое.
Господин де Сен-Мар улыбался, кланяясь; эта улыбка казалась столь неуместной на лице тюремщика, что он тотчас же ее согнал — она не могла там задержаться.
— Нет, нет, сударь, вы мне нисколько не мешаете. Я не могу заснуть, как видите, и даже позвала своих горничных. Разумеется, покойный кардинал любил меня, поскольку кардинал де Ришелье был моим двоюродным дедом.
Блондо пододвинула к коменданту стул, он сел, и мало-помалу мы разговорились. Я была сама любезность и кротость. Я внимательно слушала г-на де Сен-Мара и не перечила ему — словом, мне удалось так хорошо взяться за дело, что когти этого волка притупились. Он ушел от меня через два часа покоренный, и не потому что я ему что-нибудь обещала или в чем-либо призналась, а лишь благодаря моей искусной лести. То был один из редких случаев в моей жизни, когда я соизволила утруждать себя притворством. Филиппу следовало бы поблагодарить меня за это, ибо такое мне претит.
На следующий день г-н де Валантинуа узнал обо всем; он ни о чем не подозревал — его сон неподвластен даже дворцовым бурям. У меня не было никаких вестей от цыгана; Блондо, искавшая его по моему приказу, не могла его нигде найти весь день. Комендант распорядился подать завтрак в мою комнату и смиренно спросил, не сочту ли я за дерзость, если он попросит разрешение сесть со мной за стол. Посудите сами, могла ли я ему отказать! Я вела себя еще более ласково, чем накануне, и в качестве развлечения тюремщик предложил мне то, чего я желала больше всего на свете — посещение крепости.
Я поднималась вслед за комендантом на крепостные стены, карабкалась с ним по бесконечным лестницам и прикидывалась несведущей во многих известных мне вопросах, чтобы доставить ему удовольствие просвещать меня. Господин де Сен-Мар показал мне башни, пустые карцеры и прочие утонченные прелести государственной тюрьмы. Возможно, я видела будущую камеру Лозена! С тех пор как граф оказался в этом отвратительном месте, оно беспрестанно стоит передо мной, я мысленно брожу там и провожу ночи напролет, пытаясь представить, в какой из этих ужасных конур он томится.
Но в ту пору я думала лишь о бедном Филиппе; передо мной возвышался мощный, совершенно прямой донжон, где, вероятно, его держали. На окнах стояли тройные решетки; то были не окна, а скорее бойницы; очевидно, свет должен был просачиваться сквозь них, как через воронку. Я содрогалась, глядя на эту башню. Сен-Мар не говорил о ней ни слова; он рассказывал мне обо всем, кроме нее, а я не решалась его расспрашивать, опасаясь, как бы он не предпочел завершить осмотр.
В какое-то мгновение мне показалось, что за тройной решеткой маячит какая-то белая точка; комендант тоже обратил на нее внимание, ибо он очень резко встрепенулся, но тотчас же сдержал свой порыв; я притворилась, что этого не заметила, а г-н де Валантинуа вообще ничего не видел.
После этой долгой прогулки мы чувствовали себя немного уставшими и, главное, были весьма опечалены. Я вернулась в свою комнату, чтобы еще раз расспросить Блондо и узнать, нет ли известий от цыгана, исчезнувшего столь таинственным образом. Горничная больше не видела хитано; я начала серьезно за него опасаться. Мы сели за стол; обязанности дворецкого исполнял уже другой человек. Я смотрела на окружавшие меня незнакомые лица и, должно быть, являла собой плачевное зрелище. Неужели этот хитрый лис-комендант замыслил усыпить мои подозрения своей любезностью и проведал о нашем сговоре? Это повергало меня в трепет: а что если он решил оставить меня здесь?! Кроме того, я отношусь к числу людей, более всего желающих то, что трудно достижимо. Меня бросало в жар при мысли, что я так и не увижу Филиппа, ведь я знала, что он страдает совсем рядом, а мы не могли даже перемолвиться словом. Эта тайна манила меня. Почему моего друга держали здесь? В чем заключалась его вина? Кем был этот несчастный? Я невольно думала о нем, и от всех этих мыслей и догадок он становился в моих воспоминаниях еще прекраснее.
Господин де Валантинуа стал моим добрым гением. Он без всякой задней мысли, вполне искренне спросил г-на де Сен-Мара, куда подевался вчерашний смуглый дворецкий, который так ловко нес свою службу, прибавив, что хотел бы иметь такого же слугу.
— Все наши лакеи — такие бестолочи, — продолжал он. — Госпожа де Валантинуа сбивает их с толку, находя, что они все делают невпопад, и от страха не угодить они причиняют вдвое больше вреда.
— Ах! — вздохнул комендант с улыбкой, которая на этот раз показалась мне искренней. — Вы обратили внимание на моего милого Басто, господин герцог? В самом деле, это очень смышленый и очень честный малый. Он спас мне жизнь и предан мне всей душой; это единственный человек, которому я доверяю и от которого ничего не скрываю. Басто не может сейчас прислуживать за столом, так как он выполняет более важное поручение; я надеюсь, тем не менее, что о вас позаботятся не хуже.
— Я очень боюсь, что мы причиняем вам массу хлопот, сударь, — продолжала я со спокойствием, которого отнюдь не испытывала, — поэтому мы завтра же уедем.
В ответ комендант принялся говорить мне комплименты: в сущности, он не досадовал на наше присутствие; в особенности были рады гостям его офицеры, которые, очевидно, томились скукой в этой глуши, в этих мрачных стенах. Они почти не отличались от заключенных. В зал кто-то вошел; комендант усадил нас играть и ушел; его не было два часа. Я получила свободу действий и могла расспросить одного довольно красивого знаменщика, который не сводил с меня глаз и готов был рассказать мне не только о тюремных тайнах, если бы я ему позволила. Он не заставил себя долго упрашивать и все по порядку поведал мне о своей опасной службе. Я узнала, что в большой башне сидит некто неизвестный; комендант никогда не упоминает об этом узнике и порой проводит с ним целые дни, но никто не видит, как он к нему входит и как он от него выходит; без сомнения, это важный человек, поскольку ему подают изысканные кушанья на серебряных блюдах. Только Басто относил арестанту угощение; бесполезно было задавать ему вопросы: он хранил молчание, как и его господин. Стража совершала обходы этого донжона внизу — никто не поднимался вверх хотя бы на ступеньку. Когда г-н де Сен-Мар прибыл с этим узником, тот был закутан в плащ, а на лице у него была черная маска; с тех пор число солдат удвоилось и никто больше не покидал крепость, ворота которой оставались закрытыми и мосты поднятыми, не говоря уж об опущенных решетках.
Эта история была способна возбудить любопытство сотни кумушек и заставить их напрасно ломать головы над ее разгадкой.
Комендант вернулся и принес нам извинения, не объяснив причины своего отсутствия. Я снова приняла как можно более любезный вид и пригласила г-на де Сен-Мара в Монако. Сославшись на то, что он нуждается в свежем воздухе, я сказала, что королевская служба не пострадает, если он ненадолго ее покинет. Тюремщик поблагодарил меня, но отказался наотрез:
— Я уже давно не могу отсюда уезжать, если только не случится какого-нибудь непредвиденного происшествия. Я слуга его величества и должен оставаться при своем деле. Возможно, это тяжелая служба, но я сам ее выбрал и не изменю ей.
Наконец, настал вечер! Мы разошлись по комнатам, нам предстояло уезжать на следующий день. Я задыхалась от досады и ярости. Моим мечтам суждено было разбиться, столкнувшись с этими неприступными стенами и волей этого еще более неприступного человека. Я молча позволила себя раздеть; Блондо понимала, что я не в духе, и не говорила со мной; она лишь сочла своим долгом сообщить мне о допущенной ею вольности.
— Его высочество спросил, можно ли повидать госпожу, а я ответила, что госпожа никого не принимает, так как она очень устала и ее ужасно утомила вечерняя жара.
— Хорошо, Блондо, как только я лягу, ты можешь вернуться к себе, девочка моя; сегодня ночью я не собираюсь бодрствовать или читать. Задвинь хорошенько все засовы и закрой дверь, а свою оставь открытой, так как мне здесь что-то не по себе.
Горничная ушла; прошел, наверное, час, а я никак не могла уснуть; кругом стояла мертвая тишина, и лишь в моей голове клокотали мысли, словно волны в разбушевавшемся море. Внезапно мне почудился приглушенный звук голосов со стороны комнаты Блондо; я не испугалась — напротив, я ждала, что хитано вернется, как он обещал накануне; я села в постели и прислушалась. Ни одна дверь не открылась, ни один предмет не шелохнулся, однако до меня доносился шепот — в этом не было никаких сомнений. Моя верная служанка не задула свечу, следуя моим указаниям; я окликнула Блондо, и она почти сразу же прибежала на мой зов, совершенно растерянная:
— Госпожа, это цыган!
— Ах! Пусть он войдет! Пусть он войдет скорее!
— Но, госпожа, он так напуган и дрожит, что я не узнаю его голоса. Он прошел через дверь в стене, когда я спала, и осторожно, чтобы я не вскрикнула, разбудил меня. Мне почему-то кажется, что это уже другой человек, и поэтому я дрожу еще сильнее, чем он.
— Все равно! Пусть он войдет!
Девушка сделала гостю знак, и он явился, закутанный в плащ, в надвинутой на лоб фетровой шляпе, которую он не стал снимать; он приказал Блондо выйти столь повелительным жестом, что я остолбенела от изумления. То был жест господина, в нем не было ничего от рабской угодливости цыгана. Горничная колебалась, не спеша подчиниться, но, поскольку мужчина вновь и более красноречиво взмахнул рукой, она повиновалась, однако предварительно зажгла свечи.
Мы остались одни, шляпа и плащ упали, и передо мной предстал Филипп! Я вскрикнула и едва не упала в обморок.
Он встал на колени возле моей кровати, взял мою руку, опустившуюся к его губам, и стал умолять меня тихим голосом, во имя моей и его жизней, успокоиться и не выдавать нас. Филипп был необычайно красив; его красота была ослепительной и божественной; его сходство с королем было как никогда заметным, но он походил на него так же, как ангел похож на человека: те же самые черты были исполнены неизъяснимого очарования, которое я не в силах ни объяснить, ни передать. Я смотрела на своего друга и молча слушала его — его слова были бальзамом для моей души, а его взор пылал огнем. Словом, стоит ли об этом говорить? Я уже призналась вам в том, какие странные чувства пробудил во мне Биариц; теперь те же чувства вспыхнули с новой силой — этот несчастный был таким трогательным, а его страдания столь безмерными!
Лишь в ту минуту, когда мы с Филиппом расставались, я узнала о том, как он сюда попал; вначале я даже не успела его спросить об этом; он рассказал мне все гораздо позднее, и я сейчас передам вам его рассказ.

XIV

Вот что произошло: мой цыган, как вам известно, был беззаветно предан Сен-Мару; во всяком случае, тот так считал. Басто, как правило, проводил с узником каждое утро, играя с ним по нескольку часов либо давая ему уроки музыки: он превосходно играл на лютне, так же как и на виоле. Позже его сменял комендант; он беседовал со своей жертвой, что не доставляло осужденному никакого удовольствия, или же они вместе читали книги, которые ему позволяли читать. Господин де Сен-Мар и цыган обращались с Филиппом с величайшим почтением и садились в его присутствии, лишь получив на это разрешение, — он никогда им в этом не отказывал, хотя и держался с необычайным достоинством.
В тот день хитано, как всегда, направился к несчастному узнику, но на этот раз он рассказал ему о моем желании с ним встретиться, которое Басто разделял всей душой, что не вызывает сомнений; дворецкий также сообщил Филиппу о своем намерении помочь нам и о том, что он задумал сделать вечером.
Басто, как и комендант, был посвящен во все секреты крепости; подобно Сен-Мару, он добирался до башни потайными ходами, проложенными внутри мощных стен. Один из таких ходов вел в мои покои — именно по нему хитано убежал накануне. Ужасное обстоятельство! Этот человек находился возле г-на де Сен-Мара главным образом с одной-единственной целью: ему было приказано при малейшем неповиновении, при малейшей попытке к бегству или умышленном действии, направленном против коменданта, явиться к заключенному и немедленно заколоть его кинжалом. Он был одновременно тюремщиком и палачом. К счастью, благодаря моей счастливой звезде цыган стал нашим союзником!
Таким образом, он и Филипп условились, что Басто известит своего господина о том, что узнику якобы нездоровится — такое порой с ним случалось. В подобных случаях цыган оставался с больным; как и все его соплеменники, он отчасти был знахарем и лечил Филиппа по-своему, нередко проводя ночи возле его постели. Сен-Мар никогда этому не противился, поскольку, следует признать, что, за исключением свободы и любви, он ни в чем не отказывал узнику. В таких случаях он редко заходил в камеру Филиппа, деликатно избавляя его от своего присутствия. Подобные дни были для несчастного юноши благословенными.
Все прошло как обычно. Комендант покинул нас, чтобы навестить заключенного; он застал его в постели; больной с большим трудом говорил и испытывал неодолимое желание спать. Басто сказал г-ну де Сен-Мару шепотом, что дал Филиппу болеутоляющие капли, и его ни в коем случае нельзя беспокоить, пока лекарство не подействует.
— Ухаживайте за ним как следует, Басто, — сказал дворянин, — я готов отдать двадцать лет жизни, лишь бы только он сейчас не умер.
— Придется оставить беднягу одного, он будет спать до завтра, и я тоже покину его этой ночью, поскольку ему требуется полный покой. Если он проснется от малейшего шума, это сведет действие лекарства на нет. Вы знаете, что можете на меня положиться: ничего не бойтесь, я отвечаю за все, исправно выполняя то, что должно быть сделано.
Сен-Мар вернулся к нам; когда все легли спать, он снова пошел к Филиппу и нашел его в том же состоянии. Басто запер за комендантом дверь, не сомневаясь в том, что тот не появится здесь по крайней мере до следующего дня. Цыган тотчас же переодел узника в свой костюм, а сам закутался в постельное покрывало и для большей надежности спрятал лицо под маской (несчастный сам нередко поступал так, когда его охватывало отчаяние). Затем он объяснил Филиппу, каким путем ему идти, обозначив все повороты прохода, и занял место узника в его кровати. Славный Басто рисковал жизнью, что он делал впоследствии еще не раз и за что в конце концов поплатился головой. Таковы цыгане: они беспрекословно подчиняются тем, кто их защищает, но столь же безоговорочно ненавидят тех, кто их оскорбляет, — это страшные люди.
О дальнейшем не стоит говорить, все и так ясно. Мы расстались на следующий день, на рассвете; Филипп чувствовал себя счастливее короля, на которого он так был похож: он впервые в жизни изведал наслаждение и уносил с собой вечную память о нем. На прощание он сказал:
— Я снова вас увижу, или же они убьют меня.
Не решусь описывать, что творилось в моей душе — мне самой это непонятно. С того дня передо мной открылась дотоле неведомая жизнь, и я без оглядки вступила на этот новый для меня путь; с тех пор я никогда не размышляла и не пыталась разобраться в своих чувствах, а лишь плыла по течению, сообразно времени и обстоятельствам. Мое сердце никогда не изменяло своей единственной любви — вот и все, что я могу утверждать.
Мы покинули крепость в полдень; комендант устроил для нас завтрак, на который я не пошла; я попросила принести мне в комнату чашку бульона, опасаясь, что меня выдадут глаза. Сен-Мар увидел меня уже в дорожной полумаске; я была печальной, опиралась на руку Блондо и жалобно вздыхала.
— Приезжайте в Монако, — снова сказала я, садясь в носилки, — вас там встретят как друга, сударь, и окажут вам прием, достойный нашей признательности.
Комендант обещал мне приехать, но он выглядел озабоченным. Неужели он что-то заподозрил?
Оказавшись за занавесками кареты, прежде чем мы двинулись в путь, я обратила свой взгляд на башню, где томился столь сильно любивший меня человек, и не отрывала от нее глаз до тех пор, пока она не скрылась из вида.
Очень скоро мы прибыли в Монако. Я была довольна оказанным мне приемом и почестями — там я была государыней. Простолюдины выказали большую радость по поводу моего приезда. В мою честь возводили триумфальные арки, произносили торжественные речи и осыпали меня подарками. Я охотно все это принимала. Монако — дивный край, где можно наслаждаться изумительными пейзажами; несмотря на терзавшую меня тоску, которую я привезла с собой, я была поражена красотой этой страны. Замок, расположенный на берегу моря, окружен апельсиновой рощей. Он не особенно стар, прекрасно обставлен и весьма поражает вышколенными слугами и роскошной посудой. Город отнюдь не велик, это княжеская игрушка, однако Гримальди им гордятся. В их распоряжении — три судна, которые они называют флотом, четыре солдата, которых они именуют армией, и десять придворных, которых они называют двором.
Родственники г-на де Валантинуа были самыми важными людьми Италии, и многие из них собрались, чтобы образовать мой кортеж. У всех Гримальди были очень богатые, но нелепые наряды. Они восторгались нашими туалетами, в то же время порицая их, в особенности множество лент и шнурков с металлическими наконечниками, которые мы носили. Мне отвели необычайно просторную и необычайно мрачную спальню, с кроватными занавесями, привезенными из Константинополя одним из предков Гримальди. На свете нет более величественных и унылых покоев.
Господин де Валантинуа сиял от радости, он был здесь главным и больше не опасался насмешек вышестоящих. Он с гордостью показывал мне фамильные портреты, желая, чтобы я их похвалила, и подробно останавливался на памятных датах и подвигах каждого из своих предков, как будто разговаривал с женой какого-нибудь сборщика податей.
— Сударь, — сказала я, — я бы простила вам такие манеры, если бы вы не побывали в Бидаше; вы должны понимать, что я знаю толк в древности, и Ронсевальская битва, в которой сражался один из моих предков, происходила, насколько мне известно, не вчера.
Я полагала, что теперь, наконец, заживу спокойно, но не тут-то было. Судьба распорядилась иначе, как вскоре будет видно; разумеется, я отнюдь не ожидала этого, но романы будут сопутствовать мне всегда.
Монако, как я уже говорила, это прелестная страна; она включает в себя несколько городов, придающих ей весьма привлекательный вид, в первую очередь Ментону — большой и красивый город. Здесь мне устроили блистательный прием, и господа Монако возили меня по городу не без гордости, ибо все, что связано с французским двором, повсюду считается лучшим по своим достоинствам; дочь маршала де Грамона, внучатая племянница кардинала де Ришелье, которого так боялись и уважали во всей Европе, не может быть незначительной дамой.
В день моего приезда в Ментону мне поневоле пришлось увидеть множество смотревших на меня черных глаз, и мне показалось, что в толпе неизвестных мне людей промелькнули несколько знакомых лиц моих телохранителей-цыган. Я удивилась тому, что раньше, когда я была при дворе, где меня окружали родные, цыгане не давали о себе знать, а теперь находили меня, когда я была одна, вдали от всех своих близких. Меня поразило тогда еще одно обстоятельство. При моем появлении все обнажали головы, кричали и подбрасывали вверх шляпы, открывая рты, подобно птенцам, требующим корма. Лишь один мужчина, закутанный в коричневый плащ и прятавшийся за спинами остальных, не снимал своей темной фетровой шляпы. Это возбудило мое любопытство, ибо неизвестный мерещился мне повсюду, и я видела его двойников на всех перекрестках.
Ночью я не могла сомкнуть глаз из-за жары и изнурявшей меня беременности; я села у окна, чтобы немного подышать воздухом, насыщенным ароматом апельсиновых деревьев, и увидела своего незнакомца в плаще и фетровой шляпе; он прохаживался взад и вперед, держась на достаточном расстоянии от часовых, чтобы не привлекать к себе внимание. Я указала на него Блондо, поскольку теперь, когда я видела этого человека более отчетливо, мне показалось, что я его узнала, какой бы безумной ни была эта мысль. Вскоре она изгладилась из моей памяти, я родила в Монако сына и перестала думать о незнакомце.
Дело не в том, что я обожаю маленьких детей — на мой взгляд, это бестолковые существа, но у моего мужа появился наследник, который носил его имя, и теперь я стала более влиятельной, а мое положение в семье Гримальди упрочилось. Я превосходно играла роль королевы и держалась со своими придворными величественно, чтобы они поняли, как я могла бы вести себя на какой-нибудь другой сцене; никогда еще в княжестве так не веселились, как в ту пору: танцы устраивали повсюду.
Невозможно вообразить, сколько войн довелось пережить жителям Монако и нашей Геркулесовой гавани во времена гвельфов и гибеллинов, когда господа Спинола и Гримальди сражались друг с другом за право обладания этой скалой, которая в итоге осталась в руках последних. В Монако можно увидеть множество старых картин и изображений, увековечивших эти деяния. Они составляют большую половину дворцовой галереи, где все же имеются несколько ценных полотен. На одном из них изображен Франческо Гримальди в облачении монаха, как и все его сообщники, изгоняющий гибеллинов, сторонников семейства Спинола, из города, предварительно перерезав три четверти его жителей, как это было тогда принято. Эти ряженые изображены на гербе господ Гримальди: два монаха со шпагой в руке, поддерживающие другой рукой свой родовой щит.
Среди всех этих уместных в княжеском доме картин меня заинтересовала одна, сюжет которой оставался мне непонятным. В центре ее был изображен некий сарацин в роскошном наряде; он стоял на коленях в церкви, напротив очень красивой женщины, также преклонившей колени. Сложив руки, они страстно молились. Вокруг, в небольших медальонах, виднелись другие сцены: густые леса, пейзажи, корабли, сражения; женщина, занесшая кинжал над другой женщиной; та же преступница с разметавшимися волосами и привязанная к дереву; другие женщины — жертвы похищения; пожары и всевозможные шалости в том же духе; и на первом плане везде был все тот же сарацин, с саблей в руках коловший, рубивший и сжигавший все на своем пути, — все это сопровождалось неразборчивыми латинскими и итальянскими надписями, относившимися к X веку.
(Кстати, я забыла упомянуть о том, что мои подданные обращались ко мне по-итальянски, и, поскольку мне было в тягость отвечать им на том же языке, я стала изъясняться по-французски с присущей мне уверенностью. Никогда еще мне не доводилось видеть более изумленных лиц.)
Я спросила г-на де Валантинуа, кто этот столь храбрый и красивый турок; он ответил, что это Харун из долины Каштанов; больше он ничего не знал — я думаю, это все, что рассказала ему кормилица.
Эту долину Каштанов превозносили повсюду как одно из прекраснейших мест на свете; я попросила, чтобы меня туда отвезли. Сразу же после родов было решено, что я туда отправлюсь, и все стали хлопотать, чтобы устроить для меня праздник. Каждый уверял, что мне предстоит увидеть чудо; я желала узнать историю этого места, но никто об этом ничего не знал — жители Монако вообще чрезвычайно невежественны. Они знали только, что Харун был знаменитым пиратом и что впоследствии он обратился в христианскую веру. Говорили также, что его душа блуждает среди деревьев, которые он посадил (странное занятие для пирата — сажать деревья!), и что каждый век, в определенный год, он во плоти и кости возвращается на землю и продолжает творить свои бесчинства, будучи обреченным на это до всеобщего отпущения грехов. Приближалось время явления Харуна. Это отнюдь не вызывало у меня досаду — я была не прочь встретиться с этим корсаром с того света и узнать от него о том, что там творится, — это помогло бы правильно вести себя в этом мире.
Один довольно образованный монах-францисканец обещал познакомить меня с полной историей Харуна и в самом деле сдержал свое слово. Вскоре я вам ее расскажу. Сначала же я должна объяснить, почему мне так и не удалось тогда попасть в долину Castagni — мне помешали это сделать два события.
В то время, когда все готовились к празднику и ученые мужи Монако слагали стихи в мою честь, а женщины плели венки и гирлянды из цветов, правящий князь Онорато II заболел. Должно быть, я где-то говорила, что он был дед моего мужа и брат архиепископа Арля. Его досточтимая супруга, Ипполита Тривульцио Мельцо, уже давно умерла, а сын последовал в мир иной за матерью. Таким образом, г-ну де Валантинуа предстояло занять место на престоле, если Богу будет угодно забрать его деда. Лепестки роз оборвали, стихи убрали в ящик, и все отправились в церковь молиться за продление жизни Онорато II, чрезвычайно любимого своими подданными и действительно весьма достойного государя.
Князь был стар, его дни были сочтены, и он скончался у меня на руках, успев благословить своего правнука и велев слугам впредь повиноваться нам так же, как ему. Этот добрый старец тронул мое сердце в час своей кончины; я полюбила его, когда Бог призвал его к себе, и это облегчило мою скорбь — во всяком случае, я оплакивала его не дольше, чем длилась моя любовь к нему.
Сразу же после смерти Онорато II мой муж был провозглашен князем под именем Лодовико I. (Он был крестным сыном короля Людовика XIII). Господина де Валантинуа короновали только после похорон деда, которые были великолепными. Не стоит упоминать о том, что я разделила с мужем все почести — отныне мы с ним стали владетельными князем и княгиней Монако, а мой новорожденный сын получил титул герцога де Валантинуа от своей няни, величавшей его "ваше высочество". Моим духовником был один молодой монах; он постоянно над этим смеялся, словно это не было совершенно естественно.
Первые дни траура, ритуалы, изъявления почтения, письма и соболезнования отсрочили прогулку, о которой я, тем не менее, продолжала часто думать. Внезапно распространилась важная новость: Харун вернулся, причем на сей раз столь очевидно, что смешно было в этом сомневаться; в довершение всего он явился в сопровождении целой шайки дьявольских отродий, явно почерневших от адского пламени; до сих пор они вели себя тихо, но вскоре, без сомнения, должны были обрушиться на мирных жителей Монако. Разбойников уже видели, и сотни очевидцев это подтвердили; крики ужаса долетали даже до нас. Двадцать наших игрушечных солдатиков вряд ли были способны обратить их в бегство.
Как известно, я унаследовала отцовскую смелость, и это происшествие меня раззадорило; я приняла решение увидеть все своими глазами, чтобы убедиться, живые ли это люди или духи. Господин Монако счел мой замысел чересчур дерзким и попытался мне это запретить, хотя он был заранее уверен, что я его не послушаюсь. Мне предстояло посетить долину; поездку, отложенную из-за смерти князя, перенесли с лета на осень — это было более удобно и менее утомительно. Торжество в мою честь отменили, так как это было бы проявлением неуважения к памяти нашего предка, едва сошедшего в могилу, но я могла в свое удовольствие кататься по своим владениям, и если мне было суждено встретиться с врагами моих подданных — тем лучше: я должна была заботиться о своем народе и точно знать, какие опасности ему угрожают. Взяв этот довод на сооружение, я с немногочисленной свитой отправилась в путь.

XV

Господин Монако смотрел на мой отъезд с довольно огорченным видом. Этот подвиг, достойный амазонки, был ему вовсе не по душе. Впрочем, ему было известно, что я все равно поступлю по-своему.
— Сударыня, подумайте о вашем сыне! — сказал мой муж, помогая мне садиться в карету. — Не рискуйте жизнью, разъезжая среди этих пропастей и разбойников. Я жду вас завтра вечером.
Наше княжество, при всей своей суверенности, ничуть не больше Бидаша: за двенадцать часов его можно обойти дважды; поэтому я не могла уехать чересчур далеко. Сначала мы отправились в Рокбрюн — весьма удачно расположенное селение; когда я говорю расположенное, это означает вознесенное на вершину гряды отвесных скал, где у вас захватывает дух от высоты. Местные жители утверждают, что когда-то селение находилось на холме, но оно низверглось оттуда и остановилось на этом месте благодаря растущему здесь дроку. Мне не преминули преподнести роскошный букет, и в благодарность за это я помиловала какого-то разбойника. Узкие и кривые улицы, мощенные булыжником, пригодны разве что для горцев или коз; местные жители поднимаются в свои дома по невероятно крутым лестницам, рискуя сломать себе шею; старый замок грозит рухнуть, но, вероятно, в былые времена он был красив.
С этой высоты взгляду открываются четыре долины; долина Каштанов, куда я направлялась, — наиболее отдаленная и дикая из них. Однако она являлась лишь прихожей пиратского гнезда. Это место называют долиной Кабралос или Кабруари. Два потока орошают эту ужасную бездну, над которой возвышаются горы Святой Агнессы. Их остроконечные неровные пики достигают высшей точки, где виднеются башни феодального замка.
Это замок Харуна, привидения в наши дни и героя в былые времена. Когда я увидела стены замка, мое сердце забилось неизвестно отчего. То был не страх и, разумеется, не любовь — любовь к бесплотному духу отнюдь не в моих правилах. То было какое-то странное чувство, над которым я была не властна и которое меня обрадовало. Я никогда не испытывала ничего подобного.
Прежде чем двигаться дальше, следует рассказать вам историю Харуна и объяснить, почему эти бедные глупые жители Монако так сильно его боятся. Я передаю слово старому монаху или, точнее, перевожу изложенную им назидательную историю, сокращая ее наполовину, ибо иначе вы ничего бы в ней не поняли; она написана в восхваление Господа.
Харун был африканец, мавр, неверный; он был молод, красив и превосходил всех отвагой. Он властвовал в своих краях и поклялся на могиле своих предков ненавидеть христиан и в первую очередь христианок, которых он похищал на побережье Средиземноморья, составляя себе из них гарем. Покончив с этим, Харун стал пиратом, он разбойничал в морских водах и привозил несметные богатства на свою гору (то была еще не Кабруари, а другая, ближе к Турции). Он сеял ужас повсюду: в Провансе, Италии и Испании; увидев на горизонте грозный треугольный парус морского разбойника, рыбаки разводили на вершинах скал костры, передавая известие об этом друг другу. Еще более жестокой, чем мавр, была его законная жена Сара, ревнивая язычница; все молодые и красивые христианки были для нее врагами; для начала она приказывала их высечь, а затем — бросить в море (на мой взгляд, она могла бы начать со второго).
Как-то раз Харун взял в плен французский корабль, шедший в Испанию. Купцы сражались не на жизнь, а на смерть (в наше время они вели бы себя иначе); их перебили, взяв при этом в рабство необычайно красивую девушку, дочь владельца корабля; она видела, как погибли ее отец и братья, видела, как ее перенесли на пиратское судно, но ничто не могло сломить ее мужества и гордости. Увидев пленницу, Харун был поражен ее бледностью и начертанным на ее лице христианским смирением. Она показалась пирату красивой, и жалость впервые закралась в его сердце. Она в самом деле была очень красива, эта Анна, а ее душа была еще красивее, чем тело.
Несмотря на все старания и решимость девушки, горе сломило ее волю, и бедняжка заболела; атаман приказал, чтобы за ней ухаживали как за ним самим, и с этого времени все в нем и вокруг него изменилось. Пират стал печальным, угрюмым и подавленным; он не поднимал головы при звуках сражений, и резня не волновала больше его кровь; он желал покоя и безвольно позволял волнам убаюкивать его. Сара все поняла. Будучи не в силах сдержаться, она извергла на свою соперницу поток брани и ушла, бросив мужу на прощание:
— Ты любишь Анну: Анна умрет!
Харун знал, на что способна его грозная половина; он устремился за женой и почти одновременно с ней прибежал в каюту красавицы; пират увидел, что двое рабов уже связали Анну и собирались бросить ее в море. Ее господина это никак не устраивало, и сцена вскоре изменилась: каждый из рабов получил по удару ятагана, в результате чего оба отправились на встречу с Магометом, а госпожу Сару в свою очередь схватили, связали, высекли и бросили в море на глазах всего экипажа, собранного на палубе ради этой расправы.
Корабль находился тогда напротив горы Святой Агнессы, остроконечная вершина которой привлекла внимание Харуна; это дикое место пришлось ему по душе. Пират бросил здесь якорь, высадился на берег вместе со своими сокровищами и пленницами, завладел этой землей, обосновался на горе, установил повсюду свои законы и заставил всех покориться своей воле; лишь сердце Анны, дороже которого для него ничего не было, оставалось ему неподвластным. Харун перепробовал все средства, но девушка устояла; он хотел обратить ее в мусульманство, а она желала обратить его в христианство; они никак не могли договориться, как вы сами понимаете, но все же пришли к согласию, ибо полюбили друг друга, и тот, что любил сильнее, уступил.
Разбойник пошел к своей возлюбленной, которая все время молилась и плакала, и заявил, что он отрекается ради нее от родины и от могил своих предков, а также от сражений, без которых прежде не мыслил жизни, и что он собирается перейти в христианство и поселиться с ней в Провансе, если только ценой этого она согласна принадлежать ему.
— В награду за подобный поступок, Харун, я ваша, — сказала она.
Они уехали той же ночью вместе с матерью воина и несколькими слугами, а также, вполне возможно, увезли с собой несколько ящиков цехинов и алмазов, отчасти отягощавших их совесть, но они не особенно над этим задумывались. Пират окутал свой отъезд покровом тайны и порадовал своих соратников пророчеством, предрекавшим им скорую гибель; при этом он попросил их только об одном: не чинить ему никаких препятствий на пути, начертанном самим Аллахом.
У Харуна еще оставались сожаления и угрызения совести, он нередко колебался, пребывая в раздумьях; но любовь захватила его, и, чем дальше отъезжал он от своей крепости, тем меньше вспоминалось ему прошлое; наконец, они прибыли в Марсель.
Они отправились в аббатство святого Виктора и спустились в подземные пещеры, где находились могилы мучеников: священник служил там мессу. Анна принялась горячо молиться, и вскоре покоренный мусульманин начал молиться столь же горячо — он стал христианином! Ему оставалось лишь принять крещение. Анна повела Харуна к епископу, у которого в то время собрались окрестные бароны во главе с Гийомом, виконтом Марсельским, — они объединились, чтобы сражаться с разбойником.
Слова: "Харун здесь, и он теперь христианин!" поразили их как удар молнии. Все собравшиеся затрепетали, и рука каждого потянулась к мечу. Но, когда Анна начала рассказывать о свершившемся чуде, послышались изумленные и восторженные крики. Благочестивый прелат призвал на всех благоволение Божье; после великолепных обрядов сарацина окропили святой водой, и в то же самое время он обручился с провансальской девой.
Очевидно, пират еще не искупил прошлое; несмотря на то, что он был счастлив, им овладела страшная тоска. Его преследовали кровавые видения, первая жена являлась ему каждую ночь, грозя близкой смертью и страшной карой, которая будет продолжаться до скончания века. Он стал чахнуть и угас спустя несколько месяцев. Анна же отправилась заканчивать свои дни в скит, находившийся на склоне горы, под замком, который построил Харун, и ее почитали в округе как святую, которую Бог призвал к себе, после того как она по его воле достаточно побыла на земле.
Местные жители утверждали, что в ночь смерти Харуна дух атамана явился его товарищам, пировавшим в Кабруари. Он рассказал им о своем вероотступничестве и сообщил, что обречен скитаться в этих местах и возвращаться на землю каждые сто лет; он мог получить от Всевышнего отпущение грехов, лишь пробыв во власти дьявола в течение еще двадцати веков. Я не знаю, правду ли говорят обитатели этого края; мне было известно только, что, по слухам, пират как никогда дерзко хозяйничал в долине Кабралос, и я преисполнилась решимостью с ним встретиться, раз не было иного способа выяснить истину.
От пещеры и часовни Анны не осталось и следа, но полуразрушенная крепость еще сохранилась. Мы поднялись в нее, или, вернее, я поднялась туда со своим конюшим — не Помаре, которого я оставила князю, а с одним итальянцем по имени шевалье Карменти; кроме того, меня сопровождали мой карлик, который никогда со мной не расставался и обладал храбростью великана, и два лакея, привезенные мной из Бидаша, отъявленные негодяи, которые убили бы самого короля по одному лишь моему знаку. Остальная моя свита осталась внизу и не досадовала на это.
Едва я успела ступить на вершину, как в кустах послышались шаги.
Я остановилась, и все прислушались. Кто-то расхаживал там, нисколько не таясь, в этом не было никаких сомнений. Конюший попытался меня отстранить, но я подняла его на смех, спросив, не принимает ли он меня за мокрую курицу.
— Я пришла сюда, чтобы узнать правду, и я ее узнаю. Разойдитесь во все стороны, шарьте повсюду, ищите; вы вооружены, ничего не бойтесь. К тому же, стоит нам поднять шум, и те, кто остался внизу, придут нам на помощь. Я останусь здесь со своим доблестным карликом, он сумеет меня защитить. Быть может, духи нам покажутся. Харун любил женский пол; если он захочет со мной встретиться, я его подожду.
Мои спутники попытались меня отговорить, но я решительно села на рухнувшую колонну и жестом приказала им повиноваться мне. Оставшись наедине с моим бедным карликом, я велела ему замолчать — его слабый надтреснутый голос напоминал мне звук трещотки на Страстной неделе. Он умолк, но заплакал, словно я дала ему пощечину. В качестве утешения я бросила ему лесной орех. Этот крошечный человечек был наряжен мной в костюм одного из персонажей картины Паоло Веронезе, находившейся в нашей галерее. Таким образом, он был одет по старинной моде и нисколько не портил моей затеи. Карлик обнажил свою короткую шпагу и встал на посту. Я же размышляла о том, до чего странно сидеть на колонне и в компании карлика ждать черта. Я бы охотно посмеялась над этим, если бы мне больше нечего было делать.
Спустя несколько минут мне показалось, что в находившемся позади меня кустарнике, таком густом, что сквозь него ничего нельзя было разглядеть, зашевелились ветки; я живо оглянулась, и мне показалось, что я вижу чей-то сверкающий взгляд и слышу чье-то прерывистое дыхание. Мой рыцарь по-прежнему прохаживался в нескольких шагах от меня; я прислушалась. Кто-то приближался, кто-то полз по земле; я сидела, словно прикованная к своему месту, и, вопреки здравому смыслу, ничего не боялась. Такая опасность доставляла мне удовольствие. Суждено ли мне было увидеть, как блеснет кинжал или из-за кустов появится жуткое лицо? Никакая сила на свете не заставила бы меня попытаться избежать этой встречи; и тут я услышала, как кто-то нежно-нежно прошептал мне на самое ухо приятным и мелодичным голосом:
— Это я.
— Кто? — спросила я, не поворачивая головы.
Сначала я подумала о Пюигийеме, а затем о Филиппе, но этого не могло быть, и я выбросила из головы подобную мысль.
— Угадайте! — воскликнул неизвестный.
— Я не могу. Вы, случайно, не Харун? Я вас не знаю.
— Вы меня знаете.
Первоначальное непроизвольное чувство, вызванное, по-видимому, дурацкими выдумками моих слуг, постепенно сменялось любопытством. Я сделала резкое движение назад и оглянулась: это был Биариц. Мне следовало бы догадаться об этом. Кто еще, черт побери, мог сыграть роль пирата из загробного мира, как не он? Я была одновременно удивлена, смущена и довольна. То был превосходный сюжет для картины: Биариц, наполовину скрытый ветвями и метавший молнии своими черными глазами, прекраснее которых не было на свете, не считая глаз герцогини де Мазарини; я, опустившая взор, словно девочка-послушница за оградой монастыря; и храбрый карлик с поднятой длинной шпагой, готовый пронзить любого злоумышленника, будь-то человек или дух, и неподвижно, словно восковая фигура работы Бенуа, наблюдающий за тем, как я мирно беседую с выходцем с того света. Впоследствии воспоминание об этом часто вызывало у меня смех.
За несколько мгновений в моей голове промелькнуло множество догадок, и я все поняла. Биариц был союзником цыган, он явился сюда ради меня — его поступок напоминал подвиги его предков, витязей-варваров. Он хотел со мной встретиться; возможно, он собирался меня похитить — последнее не особенно меня прельщало. Мне нравилось положение княгини, и я не испытывала никакого желания менять его на любовь в шалаше, даже в качестве супруги самого великого Харуна собственной персоной. Воспользовавшись моим молчанием, Биариц приблизился и тут же встал на колени у моего локтя. Он не сводил с меня глаз, и я чувствовала, как его пламенные взгляды обжигают мое лицо; пряди его волос, соприкасавшиеся от ветра с моими локонами, щекотали мое полуобнаженное плечо — плащ, который я накинула второпях, соскользнул с меня.
— Это вы! Это вы! — в двадцатый раз подряд повторяла я восторженным тоном, не беспокоясь о том, что нас кто-нибудь услышит: мне казалось, что в целом мире нет никого, кроме нас двоих.
Овладев собой, хотя и не вполне, я попыталась улыбнуться, пошутив над Биарицем.
— Сударь, — сказала я, — для чего вы под чужой личиной бродите по дорогам и наводите страх на маленьких детей?
Он не удостоил меня ответом; мои слова его не обидели.
— Вас разыскивают, и вас найдут, что вы тогда скажете?
— Ничего, что затронет вашу честь, сударыня; я скорее умру, чем скажу такое.
— Я вовсе не желаю, чтобы вы умирали. Сейчас вернутся мои слуги, и тогда…
Не успела я закончить, как в конце просеки показался шевалье Карменти; я мгновенно опомнилась и сделала знак Биарицу подняться; затем я подозвала своего конюшего, карлика и сказала, указывая на незнакомца, вызывавшего у них сильное беспокойство:
— Этот человек бродит по горам уже сутки, но так ничего и не нашел; наверное, это духи, а может быть, крестьянам просто померещилось.
Карменти почтительно поклонился — в Монако мне никогда не перечили. Два моих бакских лакея внушали мне гораздо больше опасений: они могли узнать нашего земляка, а я отнюдь не собиралась делиться с ними этой тайной. Положение становилось затруднительным, следовало отослать Биарица; поистине надо было вооружиться неприступной добродетелью и распрощаться с этой прекрасной любовью. Какая жалость! Я никогда не умела лгать, в особенности самой себе, и мне очень хотелось, чтобы Биариц остался. Женщина никогда не раздумывает, чему отдать предпочтение — опасности или желанию. К тому же почему господин Монако был таким скучным? Я сказала, что буду откровенной, и держу свое слово. Я не могу отрицать присущей мне от природы склонности, которой предаюсь почти без борьбы. Мной унаследовано множество черт мужчин моего рода; я похожа на маршала в бесконечно большей степени, нежели на мою благочестивую матушку. Я наделена отцовской смелостью; как и он, говорю правду в глаза и так далее; разве есть в этом моя вина?
Между тем следовало спешить — мои мерзавцы-лакеи должны были вскоре вернуться. И тут меня осенило, что Биариц сумеет разыскать меня без труда, стоит мне только указать ему путь. Я заявила ему, сопровождая свои слова итальянским жестом — необычайно грациозным и многозначительным:
— Сударь, мне очень приятно было с вами побеседовать и узнать из ваших уст, насколько безрассудны слухи о привидении Харуна. Теперь я спокойна за своих подданных. Я возвращаюсь в Монако и отныне не собираюсь верить в существование прекрасного пирата до тех пор, пока не увижу его собственными глазами в своем дворце. Прощайте. Господа, пора позвать моих беарнцев; они рады бегать по горам — это напоминает им Бидаш и детство, а я тоже ничего не забыла.
Я говорила с этим человеком, и каждое мое слово вонзалось в его сердце, как стрела; мне не пришлось ничего уточнять, он и так все понял. Когда я покидала развалины, он уже скрылся за деревьями; вернувшись после своих поисков, мои слуги никого не увидели.
— Госпожа! — закричали они одновременно, чтобы выказать свое рвение. — Это хитанос, мы их узнали, а привидениями тут и не пахнет! Если его высочество изволит прислать сюда несколько ратников из своего войска, мы с ними разделаемся.
Мы вернулись к остальным, а затем поехали в Рокбрюн, где я села в карету и отправилась обратно в Монако. Я предавалась приятным грезам о детстве и юности, о той поре, когда я впервые увидела Биарица, — это было так недавно и уже так давно! Как я была тогда счастлива! Сколько воспоминаний о годах, безмятежно проведенных на земле моих предков, пробуждало во мне это необычайно красивое лицо! Вечером я прибыла во дворец. Жители города стояли у порога своих домов и встречали меня с большой радостью. Я рассеянно слушала их приветственные возгласы, поглощенная своими мыслями.
Когда карета въезжала в парадный двор, я увидела, что все мои придворные дружно бегут мне навстречу с факелами, а также заметила г-на Монако, стоявшего у окна вместе с какой-то дамой. Я не узнала ее, так как она была в головном уборе, прикрывавшем ее лицо, но поняла по ее виду, что она не из здешних. Я поспешно вышла из кареты, поскольку мне не терпелось встретиться с гостьей; дама вышла мне навстречу, и князь вел ее под руку. Я услышала смех, раздававшийся из-под чепчика; бесподобная рука, сравниться с которой во Франции могла лишь рука королевы-матери, выступала из кружев; незнакомка сказала веселым голосом:
— Угадайте!
То была особа, о которой я обычно не думала, но в то утро я вспомнила о ней в связи с глазами Биарица; то была Гортензия Манчини, герцогиня де Мазарини, сбежавшая от мужа; она направлялась в Рим, к своей сестре, супруге коннетабля, и вела себя как истинная авантюристка. Герцогиня была в восторге от своей выходки; таким образом, она вступила на путь весьма многосложных и романтических приключений. Я не догадывалась о том, что в складках своего платья принесла в дом моего мужа эта странствующая герцогиня и на какие глупости подвигнет г-на Монако преклонение перед ней. Я лишь прекрасно понимала, что Гортензия красивее меня и мне не хочется, чтобы она оставалась поблизости.

XVI

Госпожу де Мазарини, наследницу своего дражайшего дядюшки, как известно, выдали замуж за некоего Лапорта де Ла Мейере при условии, что он возьмет титул и герб illustrissimo faquino, и один лишь маршал де Ла Мейере согласился на это обязательство, не опасаясь, что после смерти кардинала его перестанут пускать в дома с парадного входа. Новоявленный Мазарини был и сумасбродом, и дураком, хотя даже одного из этого было бы слишком много. Его красивая, очаровательная и умная жена в то же время была, следует это признать, одной из самых взбалмошных особ, каких мог сотворить Господь Бог. Хотя я говорю была, мне следовало бы написать является. И она и он до сих пор живы и нисколько не изменились: они все те же, какими были, и, вероятно, останутся такими, пока земля их носит. Я уже считаю себя умершей, все для меня в прошлом, и потому мне кажется, что остальные тоже пребывают в этом состоянии; когда мы стоим у края могилы, наше "я" заменяет нам весь мир.
Госпожа де Мазарини отклонилась от своего пути, чтобы заехать к нам; она путешествовала одна, как авантюристка или героиня романа, в сопровождении пажа и служанки. Этот паж, красивый, как ангелочек, был сын герцога де Бофора и рыночной торговки, о котором вы, должно быть, помните; шевалье де Пезу (прелестный мальчик, который теперь уже не мальчик, по-прежнему часто приходит к моему ложу, чтобы поговорить со мной, не жалея на это времени). Герцогиня взяла ребенка к себе, еще когда он был младенцем, и воспитывала его, окружая всяческой заботой. Это было для нее забавой, и она называла шевалье не иначе как "малютка Фронда". Уже в те годы у него проявилась склонность к интригам и приключениям. Юноша так ловко направлял свою госпожу во время ее бегства и переодеваний, словно в течение тридцати лет заправлял делами в каком-нибудь кабачке. Госпожа де Мазарини нам его представила, и я ей позавидовала — то был поистине красивый паж! Я бы дала за него в обмен дюжину своих пажей.
Господин Монако уже в первый вечер начал распускать хвост. Стоило посмотреть, как он угодничает; ему ничего не нравилось, ничто не казалось ему приличным, достойным госпожи герцогини; можно было подумать, что мы какие-то бедняки, принимающие сборщика налогов или церковного старосту.
Я лишь пожимала плечами; мне очень хотелось называть гостью просто Манчини, чтобы напомнить ей о ее досточтимом родственнике. Впрочем, дама была очаровательной и чрезвычайно любезной; она насмехалась над своим мужем и над самой собой. Она рассказала нам, умирая от смеха, как ей удалось бежать с пажом и дуэньей, а также о том, как г-н де Мазарини просидел сутки взаперти, моля Бога простить свою жену, посмевшую обсасывать куриную косточку в субботу вечером, до наступления полуночи. Все эти Манчини — так или иначе странные люди; герцогиня де Мазарини и герцогиня Буйонская, без сомнения, лучшие из них.
Я устала, или скорее мне хотелось остаться одной, чтобы спокойно воскресить в памяти минувший день. Герцогиня заставила нас бодрствовать до трех часов ночи, пробуя свои чары на моем муже, который вспыхивал от этого, как спичка. Эта маленькая женщина была сделана словно из железа; ей уже следовало оставаться без сил, поскольку, я полагаю, она не смыкала глаз с самого Парижа, разъезжая верхом по горам и долинам, а также плывя в лодках во время бури и выслушивая при этом признания в любви от перевозчиков. Герцогиня остроумно посмеивалась над всем этим. Она не любила своих сестер, особенно Олимпию, называя ее злодейкой и предполагая, что та способна на все. Как мы в дальнейшем увидим, Олимпия совершенно определенно оказалась причастна к смерти Мадам. Герцогиня могла бы написать о своем дяде целые тома; она клялась Богом, что он был женат на королеве-матери.
— Увы, сударыня, — заявлял ей г-н Монако по простоте душевной, — и он и она заключили скверную сделку.
Со дня приезда герцогини, пробывшей у нас дней пять или шесть, г-н Монако стал ее рабом; с тех пор он жил только ради нее и ради того, чтобы приводить меня в ярость; насколько мне известно, это стало единственной целью в его жизни. Уверяют, что ныне князь всецело занят делами правления и радеет о благоденствии своих подданных; возможно, это и так с того времени, как меня нет рядом с ним. Когда герцогиня уезжала, мой муж решил проводить ее до Рима, лично передать в руки супруги коннетабля и не покидать ее до тех пор, пока она не будет в безопасности. Я отнюдь этому не противилась, ибо всегда прощала мужу его причуды, если только они не шли вразрез с моими желаниями или, по крайней мере, давали мне право на собственные прихоти.
До меня больше не доходило слухов о Харуне, его нигде не было видно; сплетницы уверяли, что он исчез из-за моего присутствия в Монако; обретя покой, местные жители вернулись к привычным занятиям; они пеклись о своих маслинах и апельсинах и говорили о ближних, о нас, о волокитах, но не о выходцах с того света. Это вполне меня устраивало. Оставшись дома одна, я ждала Биарица, невзирая на мою стражу; я была уверена, что он пройдет во дворец, несмотря ни на что. Каждый вечер я отсылала своих придворных пораньше и садилась на террасе, под сенью апельсиновых деревьев, возвышавшихся над морем, среди приятных запахов, под звездным небом, вместе с одним музыкантом, который находился у меня на содержании и был куда искуснее двадцати четырех скрипачей и даже малыша Батиста. Музыкант играл поодаль всевозможные арии и песенки, и им вторило эхо. Это нельзя было причислить даже к невинным удовольствиям, ведь я наслаждалась музыкой в одиночестве. В Монако совсем нет зимы, а ночи восхитительны круглый год; по-моему, здесь никогда не бывает дождей. Я хотела бы, чтобы Париж находился в подобном месте — в нем было бы очень приятно жить.
На протяжении недели я была полноправной госпожой и хозяйкой дома; мне уже надоели и моя власть, и мое окружение. Если вы привыкли к Сен-Жермену и Фонтенбло, Монако кажется совсем крошечным, даже если вы здесь царствующая княгиня. Местные жители — сущие топинамбу; они ничего не знают о наших привычных занятиях, а изысканные манеры моих придворных были в моде еще при Людовике ХIII. Чтобы заполнить чем-то свободное время, я ради забавы приказала набросать на бумаге план церкви, которую у меня было намерение построить, чтобы отождествить свое имя с величественным и долговременным сооружением. Жаль, что моя держава так мала: я честолюбива и многого бы добилась.
Письма, приходившие из Франции, извещали меня о том, что там творилось; все весьма сожалели о моем отсутствии — по крайней мере меня в этом уверяли. Мадам и мой брат продолжали свою безрассудную связь, не обращая внимания и на короля, и на Месье, и на Лавапьер, что было гораздо хуже, ибо таким образом они дважды бросали вызов королю. Позже вы увидите, к чему это привело. Что касается Лозена, то он мало-помалу забывал обо мне!
Однажды вечером, в воскресенье, в княжестве было устроено очередное нелепое шествие в честь одного из здешних святых; я же и без того устала от своих дневных обязанностей. Велев передать, что никого не буду принимать сегодня вечером, я с "Клелией" в руках легла в домашнем платье на кушетку. Я находилась в галерее фамильных портретов, рядом с комнатой, где был убит Лучано Гримальди, один из предков князя; убийство своего опекуна совершил его племянник Дориа; причина преступления состояла в том, что дядя отказывался отдать племяннику свое состояние, а также, возможно, отчасти и в том, что он сам в молодости умертвил своего старшего брата. Это убийство хорошо известно в роду Гримальди; в память о нем отвели отдельную комнату; висящий там портрет убийцы по-прежнему завешен траурным покрывалом, а изображение обагренной кровью жертвы занимает почетное место. Нельзя без содрогания смотреть на эти немые свидетельства злодеяния.
Отослав горничных, я стала читать; постепенно спускалась ночь, и из сада на меня веяло прохладой; я сидела у окна; шаловливый ветерок приподнимал мои волосы и заставлял кружева моей шейной косынки трепетать; я чувствовала, что засыпаю, словно меня убаюкал какой-то домовой. И тут со стороны той комнаты, где произошло убийство, донесся легкий шум. Мои отяжелевшие веки даже не приоткрылись, хотя обычно я доверяю лишь своим глазам. Мгновение спустя звук повторился. Я подумала, что это Ласки бегает где-то по террасе — за ним водилась такая привычка. Я повернулась в другую сторону, сердито приказав карлику оставить меня в покое и поиграть в другом месте. В течение нескольких секунд было тихо, а потом снова раздался шум и послышались приближающиеся шаги; было так темно, что даже рядом почти ничего не было видно. Потеряв терпение, едва ли не в ярости, я резко приподнялась, опершись на локоть, и спросила повелительным тоном, кто там. Никто мне не ответил, но я увидела на пороге комнаты, где произошло убийство, человека с бледным и окровавленным, как на портрете Лучано, лицом.
Признаться, мой ужас был столь велик, что я упала в обморок.

XVII

Не знаю, как долго я оставалась в таком состоянии, и до сих пор не знаю, видела ли я это на самом деле или была обманута собственным воображением. Мне известно только, что, когда я открыла глаза, я лежала на прежнем месте, в той же темноте, но была уже не одна: человек, стоявший передо мной на коленях, держал мою холодную руку и согревал ее своими поцелуями. Сначала я не поняла, ни кто это может быть, ни что это может значить; я совершенно не осознавала, что со мной происходит; мужской голос привел меня в сознание и вернул мне память: то был Биариц.
— Выслушайте, выслушайте меня! — говорил он. — Придите в себя, ничего не бойтесь, но только выслушайте меня; время не ждет, сюда могут войти.
— Это вы только что стояли там? — спросила я, не в силах забыть жуткое видение.
— Нет, — отвечал он, — нет, меня там не было; я явился сюда, преодолев множество препятствий, и нашел вас в беспамятстве; может быть, это я вас напугал, может быть, тут и моя вина… Ну, вот вы и пришли в себя, выслушайте же, выслушайте меня, от этого зависит моя жизнь или смерть.
Я не привыкла к подобным речам. Этот человек обладал некой дикой и покорительной (по-моему, этого слова нет в словаре) силой, державшей меня в его власти. Я расслабленно приподнялась и стала слушать словно вопреки своей воле, как он того хотел.
— Я люблю вас, сударыня, не так, как вас любят другие, при дворе или где-то еще, а как может любить человек с моим именем, моего рода, моей крови. Я люблю вас так сильно, что хочу завладеть вашей судьбой и любой ценой стать ее хозяином.
Это признание отдавало Роландом и рыцарями Круглого Стола в минуту их исступления. Я не смогла удержаться от улыбки, и Биариц это заметил:
— Не надо смеяться, это слишком серьезно. Я хочу, чтобы вы были моей, чтобы вы бросили все ради меня, или же мне надо только одно: чтобы вы умерли.
Ну и ну! Это означало, что он хотел не просто завладеть мной, а намеревался вторгнуться в мою жизнь, — такие повадки могли быть лишь у варваров. В этой жажде обладания, не говоря уж об остальном, было что-то от Ронсевальской битвы и господ сарацин — мы у себя такого поведения не позволяем.
— Еще одно слово, — продолжал Биариц, видя, что я собираюсь отвечать, не дослушав его до конца, — если вы согласитесь на то, о чем я вас умоляю, вы станете королевой, сударыня, такой же королевой, какой была возлюбленная Харуна, чьим именем я воспользовался, чтобы приблизиться к вам; вся эта земля, если вы захотите, все наши Пиренейские горы, если вы их предпочтете, будут принадлежать мне; это могут быть и побережья Африки или Корсики, завладеть которыми может непоколебимая отвага, — вам останется только сделать выбор; если вы меня полюбите, я стану всемогущим, я стану непобедимым.
Бедняга Биариц ошибся адресом. Если бы он предложил все эти чудеса герцогине де Мазарини, возлюбленной моего мужа, она не стала бы ему перечить, и мы бы увидели, как они вдвоем отправляются на поиски приключений. Но я! Я, любившая Лозена, любившая двор, короля, власть, удобства и роскошь; я, любившая удовольствия и остроумных людей; я, дочь маршала де Грамона, сестра графа де Гиша, властительница Монако! Какое безрассудство! И во имя чего? Чтобы подвергаться опасностям, спать на голых досках или в зарослях вереска, подобно цыганам, моим друзьям и защитникам! Чтобы носить корону из позолоченной бумаги и иметь красивого, очень статного и — что правда, то правда — безумно влюбленного юношу в качестве любовника и раба или же господина! Уверяю вас, я была сделана из другого теста, и мне в самом деле страшно хотелось теперь рассмеяться Биарицу в лицо, хотя только что мои чувства по отношению к этому гордому влюбленному сикамбру были весьма мирными и нежно-снисходительными.
— Вы сами не знаете, что говорите, сударь, — только и сказала я довольно надменным и недоуменным тоном.
Сначала Биариц не шелохнулся, а затем поднялся. Я ожидала, что он начнет кричать и буйствовать, но, к моему великому удивлению, он был хладнокровен и невозмутимо спокоен:
— Подумайте как следует, сударыня, подумайте.
Я не видела своего собеседника: хотя ночь была очень светлой, он находился в тени, между двумя окнами; голос же его почти испугал меня.
— Мне незачем раздумывать и забивать себе голову подобными глупостями, сударь; закончим этот разговор.
— Вы еще не все знаете, — продолжал он, — далеко не все.
— В самом деле? Вы еще не все сказали? Разве этого не достаточно?
— Смейтесь, смейтесь, прекрасная княгиня, смейтесь над этим дурачком, над этим безумцем, который вас желает, который вас любит; смейтесь над ним, считайте его комедийным фанфароном, готовым бросить вызов небу и земле ради одного вашего взгляда, но прежде узнайте, на какую месть способен этот фанфарон. Я защищаю вас сейчас не один, и не я один на вас нападу.
— Я не стану обороняться, сударь, это не моя забота, — отвечала я с презрением, которое начал вызывать у меня этот человек.
— Я буду следовать за вами повсюду, я лишу вас того, что делает вас такой гордой, даже вашей красоты.
— Стало быть, вы дьявол или один из его приспешников, раз вы обладаете таким могуществом?
— Берегитесь, берегитесь, не искушайте меня, а не то я сейчас убью вас!
Тигр пробудился: в самом деле, в течение часа я наносила Биарицу уколы в самые чувствительные места. Почему-то вследствие одного из странных свойств моей натуры он больше нравился мне таким, и в эту минуту я была готова последовать примеру людей, которые с радостью лишили бы себя жизни, будь они уверены, что непременно воскреснут на следующий день. Я бы охотно позволила своему поклоннику сделать меня королевой гор и цыган на одни сутки, но затем…
Свет луны упал на руку Биарица, и я увидела, как в ней блеснул хорошо мне знакомый острый и красивый каталонский нож, один из тех, что лишают вас всякой возможности возражать. Я не знаю, отчего воспоминание об этой страшной сцене, вследствие которой у меня появился смертельный враг, вызывает у меня лишь приятные ощущения и желание посмеяться. Между тем, возможно, именно этот человек виновен в моей приближающейся смерти; Блондо утверждает, что он этим хвастался, я же в этом сомневаюсь, ибо тогда мне следовало бы его ненавидеть. По правде сказать, я не испытываю к Биарицу ненависти; мне было бы весьма затруднительно объяснить почему. Я такова, вот и все.
Очевидно, он размышлял, следует ли ему разделаться со мной одним ударом или же стоит доставить мне удовольствие помучиться еще несколько лет, чтобы вдоволь этим позабавиться. Я хорошо это понимала, но не испытывала страха: я восхищалась Биарицем. Его натура отличалась от натуры Филиппа; он тоже был странным человеком, но его странность была другого свойства; оба были в равной степени красивы, но по-разному, и оба были красивее Лозена, однако они были не в силах вычеркнуть его из моего сердца, даже если порой я забывала о графе из-за своего каприза (это выражение придумано Нинон, так она называла своего очередного любовника: она умна и необычайно рассудительна, эта Нинон).
Биариц стремился лишь к одному: утолить свою страсть к убийству, свою зверскую жажду крови. Он проявлял нетерпение, как стреноженный конь, не решающийся сбросить свои путы. Мои слабость и беспомощность защищали меня лучше, чем вооруженный отряд.
— Ах! — воскликнул молодой человек. — Я не могу лишить вас жизни, мое презренное сердце слишком сильно вас любит.
Он тотчас же встал передо мной на колени и предпринял новую попытку завоевать меня неодолимыми соблазнами: он искушал меня всевозможными трогательными перспективами, самой заманчивой из которых была возможность любить друг друга на неприступной горе, в окружении разбойников и колдунов. Эти фантазии доставляли Биарицу удовольствие, облегчая его душевную боль; я же думала совсем о другом, и так проходило время. В его высокопарной речи в духе "Клелии" меня поразили следующие слова: он заявил, что его помощники-похитители готовы доставить меня на небольшой корабль, ожидающий своего часа в Геркулесовой гавани, — на этот раз мне стало не по себе.
Мы беседовали довольно мирно, я не возражала Биарицу, размышляя о том, как выйти из этого затруднительного положения и не разозлить его; окно было открыто, ему достаточно было сделать три прыжка, чтобы выбраться с террасы и даже унести меня в руках, ведь баскские горцы обладают недюжинной силой и ловкостью. Мои слуги не посмели бы сюда войти, я запретила меня беспокоить; один лишь карлик, мой мудрый карлик, возможно, попытался бы меня спасти: он очень меня любил и был способен на такие проделки; я решила положиться на Провидение и попыталась выиграть время, ибо нечего было и думать о том, чтобы позвать кого-нибудь на помощь.
Я обещала, что вы все узнаете, но не обещала рассказывать все подробности. О некоторых из них можно догадаться, и сообразительный духовник об этом даже не спрашивает. Как-то раз ко мне привели отца Бурдалу; разумеется, он захотел заглянуть в мою душу, и я распахнула ее перед ним, но он понял меня с полуслова. Бог меня простит, я в этом уверена, ведь он устанавливает наказание в соответствии с грехом. Эти грехи меня убивают, они разрушили мою жизнь, и, возможно, Биариц, чей гнев мне в тот вечер удалось унять, довел меня до моего нынешнего состояния и из-за него я скоро сойду в могилу. У меня забирают зеркала, а я даже не в силах встать и пойти за ними; я скажу больше: мне этого не хочется, я не собираюсь удостоверяться в том, какова степень моего разрушения. Я вижу свои руки, и мне этого достаточно. Грустно думать, что когда-то ты была красивой, молодой и любимой, что тебе суждено умереть в тридцать восемь лет, и, возможно, никто не станет о тебе сожалеть.
Я находилась наедине со своим корсаром уже более трех часов, как вдруг из соседней галереи послышались поспешные шаги, а затем громкий голос Ласки:
— Госпожа княгиня, не угодно ли вашему высочеству принять французского дворянина, прибывшего от имени короля; его зовут господин де Сен-Мар.
Биариц скрылся прежде, чем храбрый карлик подошел ко мне.

XVIII

Внезапные удары судьбы вечно сыпались на меня тогда, когда этому суждено было случиться и когда никто этого не ожидал. Так, напоминание о Филиппе в ту минуту прозвучало как укор, а соединенное с ним имя короля — как верный признак того, что пора возвращаться на землю с заоблачных высот, куда меня завел Биариц.
Карлик меня не видел, но он ощущал мое присутствие и понял, довольна ли я тем, что меня потревожили; он настойчиво повторил свой вопрос.
— Готов ли ужин? — спросила я, вновь преисполнившись достоинства, насколько это было возможно.
— Он уже давно ждет вас, госпожа княгиня. Мы не смели вам об этом доложить. Но этот господин так спешит, он хочет отбыть завтра утром; к тому же он показал приказ короля. Я подумал, что следует…
— Ты правильно сделал. Вероятно, мои горничные сейчас у себя; пусть господин де Сен-Мар немного побудет с людьми из моей свиты, а затем я его приму.
У меня было предчувствие, что, низвергнувшись с высот, на которые поднял меня Биариц, я впаду в немилость. Сен-Мар неспроста прибыл в Монако на одну ночь: очевидно, о нашем сговоре с Филиппом стало известно; возможно, речь шла о ярости короля, сокрушающей все на своем пути. Мои безрассудные выходки, мои рискованные затеи в духе Ла Кальпренеда начинали внушать мне опасение. Окружающие смотрели на них вовсе не моими глазами; я понимала, что оказалась замешанной в какую-то интригу, цель которой была недоступна моему разуму, как и ее причина. Тем не менее отсутствие г-на Монако придавало мне уверенность — я была здесь хозяйкой, и мне не терпелось все узнать; горничные быстро меня одели, устранив следы ночного беспорядка в моем внешнем виде, и я направилась в парадный зал, так как тюремщик прибыл от имени короля, который был, во-первых, нашим государем, а во-вторых, сюзереном княжества Монако.
Сен-Мар ждал меня там. Наши итальянские и французские дворяне всячески старались развеселить этого мрачного человека, но это им не удавалось. Увидев меня, Сен-Мар устремился мне навстречу, почтительно поклонился и спросил без всяких предисловий, не соблаговолю ли я с ним побеседовать.
— Конечно, господин комендант, после ужина, это доставит мне истинное удовольствие.
— Нет, сударыня, перед ужином; приказы короля не терпят отлагательства.
— Оставьте нас, господа.
Я отпустила собравшихся и, когда мы остались одни, села в кресло, указав на другое посланнику — его полномочия давали ему право сидеть напротив меня. Я возместила несоблюдение этикета хорошими манерами, и даже императрица не осведомилась бы более надменно, чем я:
— В чем дело, сударь? Я вас слушаю.
Ничто не могло смутить этого каменного человека. Он поклонился мне не ниже, чем это было положено, и заговорил:
— Сударыня, да простит меня ваше высочество, но я обязан исполнить свой долг: вот приказ его величества. Покорнейше прошу вас дать мне ответ.
— Посмотрим, сударь.
— Подумайте: королевская милость избавляет вас от традиционных формальностей, она избавляет вас от предупредительных мер и неуместной огласки, пусть и неявной. Я отнюдь не считаю вас виновной; возможно, вы просто слишком много знаете; не пытайтесь ничего утаить, отвечайте чистосердечно, и, если вы сумеете в дальнейшем хранить молчание, я надеюсь на этом остановиться.
Вступление было не особенно утешительным.
— Будучи в Пиньероле, вы встречались с моим узником.
Я колебалась, понимая, что тюремщику известно об этой встрече, а затем подумала, что лучше молчать, и на всякий случай решила все отрицать.
— Он проник в ваши покои ночью, под видом цыгана, и вы провели вместе несколько часов. Что он вам сказал?
— Сударь, я вас не понимаю.
— Я повторяю еще раз, сударыня: вот приказ его величества, я говорю с вами от его имени, вас спрашивает сам король.
— Ваш узник не сообщил мне ничего, что могло бы заинтересовать короля или вас.
— Что вы о нем знаете?
— Ничего.
— Что известно ему самому?
— Не знаю.
— Не вы ли передали ему портрет, на основе которого он делает ложные заключения?
— Я не понимаю, о чем вы говорите.
— Вы не получали от него вестей, с тех пор как прибыли в Монако?
— Нет.
— И от цыгана тоже?
— Никаких.
— Вы знали этого человека в детстве, вы встречали у него ее величество королеву-мать, что вы об этом думали?
— То, что мог думать ребенок в моем возрасте.
— А потом?
— То, что с его происхождением связана какая-то важная тайна и что мне не следует знать больше.
— Вы никому не рассказывали об этой встрече?
— Никому.
— Даже господину Пюигийему, даже господину маршалу де Грамону?
— Никому.
— Берегитесь, сударыня! Волею случая вы стали обладательницей государственной тайны, одной из тех, что губят нас, если мы ее раскрываем. К счастью, вам известна лишь незначительная ее часть, в противном случае вас не спасли бы ни ваше положение, ни ваша молодость, ни ваша красота.
Я начала сожалеть о Биарице и его сообщниках — лучше было убежать с ними, нежели оказаться в Бастилии. Тем не менее я не растерялась и в свою очередь спросила:
— С какой целью, сударь, вы задаете мне эти странные вопросы?
— Это приказ короля.
— Неужели с Филиппом или преданным цыганом произошла какая-нибудь беда?
— Мне не велено вам это сообщать.
Боже мой! До чего же противным был этот приученный к повиновению тюремщик!
— Я принимаю участие в этом молодом человеке, сударь, я принимаю в нем живейшее участие; у него беспримерно злополучная судьба, и он достоин всяческой жалости; успокойте меня, пожалуйста, ибо весьма жестоко молчать, когда тревога за его участь терзает мне сердце.
— Сударыня, вы молоды и очаровательны, только бесчувственный человек мог бы слушать вас без умиления. Да будет вам известно: если вы желаете жить, если вы хотите избежать страшной темницы, где вам суждено будет оставаться погребенной заживо до самой смерти, то никогда — слышите? — никогда, даже наедине со мной, когда мы снова встретимся, вы не должны ни единым словом, ни единым жестом или взглядом позволить заподозрить вас в том, что вы проникли в тайну этой судьбы, иначе все будет кончено и вы погибнете. Если тот, кого вы называете Филиппом, еще жив, ни вы, ни кто-либо другой на земле отныне этого не узнает; никакой человеческий взор не увидит его больше, ибо он уже не от этого мира, даже если он еще здесь. Данный совет заставляет меня выйти за рамки моих полномочий, но, тем не менее, я не могу удержаться, чтобы не дать его вам. Не благодарите меня за эти слова, я уже сам хочу забыть то, что вы услышали. Вам не следует говорить господину Монако о цели моего визита; если он об этом спросит, придумайте какой-нибудь предлог, лишь бы он не догадался о ней. Я повторяю: от этого зависит ваша свобода и ваша жизнь, сударыня, а также благополучие или гибель вашей семьи.
— Я молчала столько лет, сударь, даже в те годы, когда люди большей частью не умеют молчать. Я ничего никому не скажу. Вы до конца исполнили свое поручение?
— Да, сударыня.
— В таком случае, пойдемте ужинать, если вам угодно, так как уже пора.
Я пошла впереди, сделав вид, что не заметила руки, которую протягивал мне тюремщик; возможно, эта рука лишила жизни Филиппа! Этот человек внушал мне ужас.
Впоследствии я узнала о случившемся от Лозена, выяснившего истину неведомо какими путями, — он был осведомлен обо всем, этот любимец нашего государя; итак, я узнала, что бедный узник попытался бежать ночью из Пиньероля вместе с цыганом, спустившись по веревке в страшную пропасть. Беглецов обнаружили. Сначала подвергли пытке цыгана, но он ни в чем не признался и умер как герой. Возмущенный и разъяренный Филипп не стал молчать; он рассказал о нашей встрече и своей любви — словом, обо всем, о чем он мог рассказать. После этого его вместе со смотрителем перевели в другую тюрьму, не знаю, в какую именно. Я полагаю, что теперь он вернулся в ту же крепость, так как там командует Сен-Мар, который держит в заточении Фуке, Лозена и многих других!
Представьте себе: проведав об этом, Пюигийем ополчился на меня! Это произошло как раз в пору романа графа с г-жой де Монтеспан, и, очевидно, именно она и Лувуа снабжали его столь точными сведениями, ничего не сообщая об имени и звании узника — этого они не знали. Кузен ополчился на меня и с тех пор постоянно упрекал меня в этом благодеянии, словно я не имела права на жалость к тем, кто страдает. Он же сам полагал, что любить надо только тех, кто счастлив!
Мы отужинали, и затем мои дворяне решили показать этому человеку дворец при свете факелов. Это довольно красивый дом, не слишком старый — он был переделан примерно сто пятьдесят лет тому назад. В нем сохранилось немало следов прежней постройки, но они довольно неплохо сочетаются с нынешним зданием. Четыре крыла дворца обращены на все четыре стороны света — другими словами, они смотрят на площадь, на мыс д’Альо, на Монегетти и мыс Мартен. Южное крыло представляет собой причудливое сооружение: по бокам его расположены две башенки, а в центре находится удивительно красивая дверь (творение язычников, как утверждают здешние сплетницы). Парадный зал Гримальди, украшенный фресками какого-то великого художника, с великолепным камином, славится на всю Италию. Это подлинный шедевр, которым господа Монако чрезвычайно гордятся.
Как я уже говорила, это дивный край: скалы и лужайки, простирающиеся до синих вод Средиземного моря, являют взору восхитительное зрелище, как нельзя более способное воодушевить разум и чувства человека. Я понимаю, почему Биариц выбрал это место в качестве сцены для своих героических деяний. Сен-Мар же во время своего визита ничему не удивлялся и ничего не говорил; мой карлик утверждал, что гость даже не смотрел по сторонам — это в его духе.
На следующий день тюремщик отбыл обратно, распрощавшись с нами накануне. Я приказала сопровождать его и незаметно следить за ним, но хитрец разгадал мой замысел и отправился прямо в Ментону, где сел на каботажное судно; он нанял его для себя и своих слуг и не позволял посторонним подниматься на борт. Нам так и не удалось больше ничего узнать о его дальнейших действиях.
В тот же вечер, гуляя с Ласки по саду, раскинувшемуся на берегу моря, я увидела Биарица в облачении монаха из обители святой Девоты, покровительницы здешних мест; эти вездесущие монахи вхожи даже к самому князю и почти всегда являются без разрешения. Узнав его, я страшно разволновалась. В то время как он приближался ко мне, карлик, игравший поблизости с моей собачкой, воскликнул, обернувшись в мою сторону:
— Высочество! Вот идет его светлость.
Я не раз устраивала Ласки порку, чтобы отучить его от подобного обращения ко мне, но так принято в его отечестве, и он не в силах избавиться от этой привычки — в конце концов я махнула на него рукой. Появление мужа заставило меня опомниться; я встретила князя приветливо, и он так этому удивился, что даже пришел в замешательство.
— Как! — воскликнула я. — Вы уже приехали из Рима?
— Я получил письма, мы должны вернуться во Францию, если вы не возражаете.
— Письма из Франции, присланные вам в Рим! Должно быть, это послания от каких-то чародеев, только они могли догадаться, что вы находитесь там. Что касается того, не возражаю ли я против возращения на родину, мне нечего на это ответить. Когда же мы уезжаем?
— Ну… скоро… завтра.
— Завтра! Пусть будет так. И все же, боюсь, это слишком поспешное решение. Разве вам не следует отдать распоряжения, чтобы уладить свои дела? Ваш государственный секретарь, ваш главный управляющий и все ваши министры ни о чем не предупреждены, ваши подданные рассчитывают видеть вас здесь еще некоторое время — чем вы собираетесь их утешить?
Князь терпеть не мог насмешек по поводу своей маленькой державы, немногочисленных подданных и крошечного двора; как правило, в подобных случаях он начинал сердиться и покидал меня, но в тот день он лишь улыбнулся. Я тогда не вполне еще понимала всю важность происходящего и не знала, в какой зависимости от г-жи де Мазарини и супруги коннетабля находился мой муж, но вскоре мне все стало ясно. Тем не менее этот внезапный отъезд продолжал меня удивлять — нелегко было тотчас же уяснить и свыкнуться с мыслью, что князь Монако направляется в Париж в качестве чрезвычайного посла супруги коннетабля Колонны и г-жи де Мазарини к любовникам этих дам: поистине в Европе не было более обремененного делами дипломата!
Мой муж наговорил мне бесчисленное множество глупостей, чтобы утаить еще большую глупость. Он рассказывал мне небылицы в духе сказок Матушки Гусыни, а я делала вид, что верю ему. Я догадывалась, что он мне изменяет, но это не вызывало у меня досады. Довольно легко с чем-то смириться, когда тебя обуревают собственные чувства. Мы преувеличиваем грехи наших мужей по сравнению со своими или, по крайней мере, по сравнению с теми, что нам приписывают. Люди не скупятся на упреки — только в этом они и проявляют щедрость.
Через три дня после этого разговора мы сели в карету и отправились в Париж. Я больше не видела Биарица; не выходя из своей комнаты под предлогом недомогания, я соблюдала тем самым учтивость по отношению к нему и к остальным. Ласки беспрестанно говорил мне о привидениях и криках, раздававшихся по ночам. Призрак Лучано прогуливался по галереям, производя страшный шум — горничные и пажи не могли из-за этого спать. Я понимала, как к этому следует относиться, но в то же время содрогалась при воспоминании об увиденном мною; по моему мнению, этот грозный призрак предвещал гибель дому Монако. Я не ошиблась: с тех пор он стал вырождаться. Мой муж под влиянием двух страстей — любви к этой Манчини и павлиньей ревности в мой адрес — совершал только глупости, а мой сын, бедняжка, достигнув возраста, когда глупости совершают, наделает их быстрее и больше.
Я была рада тому, что покидаю Италию и вновь увижу Францию, двор, своих друзей и прежде всего Лозена. Думая о Филиппе, я испытывала страх и тревогу; думая о Биарице, я содрогалась от ужаса, представляя его рычащим, как лев. В день моего отъезда Блондо получила адресованное мне письмо и передала его мне. Я прочла следующее:
"Вы уезжаете, Вы покидаете меня, Вы не удостаиваете меня на прощание даже взглядом! Теперь Вы уже не рядом со мной, я не могу до Вас добраться, и, стало быть, Вы будете жить. Не радуйтесь этому, Ваша жизнь будет хуже смерти, я отомщу Вам, лишив Вас всего, w/o Вам дорого, если только Вам хоть что-то дорого. Вам поневоле придется обо мне вспоминать; я же перестану о Вас думать, не считая тех мгновений, когда месть заставит учащенно биться это сердце, которое Вы столь бесчеловечно топчете ногами. Я приду к Вам, когда Вы отнюдь не будете меня ждать, но я приду лишь для того, чтобы проклясть Вас и вернуть Вам все то зло, что Вы мне причинили. Лгунья, изменница, предательница! Не оставить мне ничего, даже иллюзии сожалений! Я уже не понимаю, за что я так сильно Вас любил! Прощайте".
Я не особенно испугалась этих угроз. Мне казалось, что Биариц, подобно старушке-королеве, выжил из ума; и он и она отчаянно вопили — это было самое явное проявление их безумства и рухнувших надежд. На этот раз мы выбрали прямую дорогу и не стали заезжать в Пиньероль; мы двигались быстрее, чем прежде, когда я была беременной. Нас повсюду чествовали и принимали как коронованных особ; даже г-н Савойский, которого мы приветствовали по пути, оказал нам знаки уважения. Мне хотелось задержаться у герцога на две недели, но г-н Монако наотрез отказался: ему не терпелось выполнить поручение этих Манчини и заслужить их благодарность. Мы прибыли в Париж на пятнадцатый день после отъезда из Монако, чрезвычайно быстро проделав долгий путь.
В Лионе мы встретили г-на де Вильруа, сосланного в губернаторство его отца за некие любовные шалости; то была первая из его ссылок. В ту пору он был одним из самых учтивых и красивых мужчин двора; его прозвали Чаровником. Однако г-жа де Куланж, принимавшая нас в доме своего отца, лионского интенданта дю Ге-Баньоля, уверяла меня, что г-н де Вильруа скорее был зачарованным, нежели чарующим. Эта женщина наделена одним из тех острых умов, благодаря которым последняя из дурнушек кажется красавицей. Ее семья и общество, к которому она принадлежит, наиболее приятные люди при дворе и в городе. Ее муж — всего лишь докладчик кассационного суда, к тому же он не смог там оставаться после своей достопамятной речи в защиту некоего бедняка по имени Грапен, который то ли протестовал против какой-то лужи, то ли отстаивал ее. Куланж сбился в один из самых важных моментов своей речи; спохватившись, этот необычайно жизнерадостный и забавный человечек оборвал себя на полуслове, но, вместо того чтобы смутиться, не в пример какому-нибудь глупцу, он повернулся к судьям и произнес:
— Господа, простите, но я утонул в луже Грапена.
То было его последнее выступление в суде.
Невзирая на свою принадлежность к судейскому сословию и сомнительный титул, супруги Куланж являются близкими друзьями королевы и госпожи дофины; г-жа де Куланж задает тон в обществе. К этому кругу принадлежат г-жа де Севинье, которая обладает искрящимся остроумием (она неприступна и чопорна, хотя и не кажется такой); г-жа де Лафайет (ее лучше узнали благодаря прелестному роману "Принцесса Клевская", который все рвут друг у друга из рук); а также г-жа де Маран, ныне ставшая святошей и раздающая милостыню, — это редкостная гордячка. Здесь же г-н де Ларошфуко и все вольнодумцы, в этот круг входил и Бюсси-Рабютен, до того как его сослали; я хотела бы оказаться знакомой с этим человеком в пору его молодости; с какой радостью я бросила бы ему вызов и сбила бы с него спесь! Он очень умен и был бы еще умнее, если бы не это чванство: оно его губит.
Когда у меня есть силы, я отправляюсь во дворец Карнавале, где обитает г-жа де Севинье; там можно отвести душу за беседой, как нигде во Франции. Госпожа де Гриньян — кумир этого храма, и все там ей поклоняются; я не знаю, насколько она этого заслуживает, но бесспорно одно: она не подает вида, что ее это интересует, и живет, преисполненная блаженством от сознания собственной красоты. Таким образом она дольше сохранится. Тем лучше для нее!

XIX

Я прибыла в Париж с величайшей радостью; там состоялась наша встреча с Пюигийемом, ставшим графом де Лозеном; он казался уже далеко не столь влюбленным в меня, как перед моим отъездом, и Гиш не замедлил мне сообщить, делая вид, будто это его не касается, что мой кузен слывет поклонником Атенаис де Тонне-Шарант, ставшей теперь маркизой де Гондрен де Монтеспан. Она называла его своим воздыхателем, и он не возражал против подобного титула. Почему я не была дальновидна? Маркиза считала себя жестокой, но ей было приятно, что ее обожают, что все об этом знают, а меня считают покинутой. Она уже удостаивала меня своей ненавистью, и я платила ей тем же изо всех сил, отнюдь не малых в такого рода обстоятельствах.
Мадам со слезами на глазах бросилась мне на шею, а Месье, со своей стороны, назвал меня своей судьбой и прибавил, что он ждал меня с нетерпением.
— С тех пор как вы уехали, прекрасная княгиня, я проигрываю все, что ставлю на карту.
Не знаю, откуда взялась такая любовь, она показалась мне странной: Месье никогда не говорил мне ничего подобного с тех пор, как мы охладели друг к другу. Я вскоре продолжу рассказ о принце с принцессой, но прежде хочу поведать о своем романе с королем, чтобы больше к этому не возвращаться. Эту историю перепевали на все лады, и я дерзну рассказать ее, чего бы мне это ни стоило. Отнюдь не лестно для моего самолюбия признаваться в собственном падении. Правда, я в этом не одинока — многих других женщин постигла та же участь. Я не устояла, став жертвой интриг, а может быть, по вине своего характера или, возможно… словом, вы сейчас все узнаете.
Это произошло уже в следующем году; в ту пору король, которому надоела Лавальер, стремился отдохнуть от нее, насколько это было возможно, если только не расстаться с ней совсем. Он осматривался вокруг, чтобы никто не чувствовал себя обделенным, и я должна сказать, что каждая дама добивалась благосклонности его величества: все они прихорашивались, наряжались и делали замысловатые прически, стараясь превзойти друг друга. После родов и возвращения из Монако я очень похорошела; король проявил ко мне неподдельный интерес, которого он не проявлял ни к кому. Он редко со мной заговаривал, но зато не сводил с меня глаз. Мадам, несмотря на свои любовные отношения с моим братом всегда следившая за направлением взгляда его величества, сообщила мне об этом довольно сухо. Явный фаворит короля Лозен бегал с нашим государем по крышам в покои фрейлин, на свидания с Ла Мот-Уданкур, которая слушала его во все уши. В то же время Лозен, для которого честолюбие было на первом месте, содействовал успеху г-жи де Монтеспан, рассчитывая с ее помощью удержать короля в своей власти и оградить его от других. Хитрец рассчитывал возвыситься таким способом, но Бог распорядился иначе.
Как-то раз мы были в Сен-Жермене и развлекались в весьма приятном обществе. Даже Месье не проявлял свое вечное недовольство. Рядом с ним находились шевалье де Лоррен и г-жа де Трансе, которая уже позволяла всем считать себя любовницей принца (на самом деле она была любовницей шевалье — самого высокомерного, самого наглого и самого бессовестного из придворных, не говоря уж о его коварстве, в чем нам еще предстоит убедиться). Мадам веселилась с Гишем и де Бардом; Лавальер нездоровилось, и она не выходила из своей комнаты; г-жа де Монтеспан еще держалась в тени; с нами были также г-жа д’Эдикур, г-жа де Субиз и две-три другие признанные претендентки на королевское сердце, но в то время удача была отнюдь не на их стороне.
Мы с Лозеном не разговаривали уже три недели. Меня переполняли возмущение и ярость, но я никак этого не показывала.
Король предложил нам покататься в коляске после полуночного разговенья в лесу. Ему нравились подобные развлечения, особенно в отсутствии королевы. Стояла теплая ясная ночь; луна светила не менее ярко, чем в Монако; все мы были молодыми и более или менее влюбленными, все мы находились в восторженном состоянии. Король уже начал пользоваться небольшими колясками, которые он предпочитает ныне всем прочим экипажам; они весьма удобны, когда роман только завязывается, так как рассчитаны лишь на двоих. В настоящее время его величество лично правит лошадьми. Прежде же у него был надежный кучер, которому под страхом весьма сурового наказания возбранялось поворачивать голову. Этого кучера звали Симон, и он остался в моей памяти. Он умер, упав с лошади.
Весь вечер его величество уделял мне внимание, и я ликовала. Он до боли напоминал мне Филиппа, но я остерегалась говорить об этом кому бы то ни было. Я была не в силах забыть угрозы Сен-Мара. Когда все собрались на прогулку, король подошел ко мне и сказал так тихо, чтобы его услышала только я:
— Сударыня, не угодно ли вам сесть в мою коляску?
Зардевшись от гордости и радости, я ответила "Да" весьма выразительно, бросив при этом взгляд на наблюдавшего за мной Лозена. Король подал мне руку и повел меня к экипажу с присущими ему почтением и учтивостью (у него не было в этом равных, особенно по отношению к женщинам, которые ему нравились). Прежде чем сесть в коляску, он сказал Симону вполголоса:
— Поезжай прямо, по аллеям, не обращая внимания на остальных, и постарайся, чтобы тебя потеряли из вида.
И кучеру, и придворным было известно, что это значит. Если, садясь в карету, государь не говорил: "Господа, все следуют за мной!" — то был приказ держаться на расстоянии от него.
Я поняла, куда мы направляемся, и сначала меня охватила какая-то грусть. Я любила Лозе на и с гордостью принесла бы ради него жертву, отвергнув короля, но было ли это в ту минуту возможно? Разве Лозен не бросил меня и не следовало ли мне играть роль покинутой женщины? Могла ли я отвергнуть величайшего короля в мире и самого учтивого мужчину королевства ради любовника г-жи де Монтеспан? По правде сказать, я бы сочла это для себя оскорбительным.
— Сударыня, — спросил король, как только мы оказались достаточно далеко от всех и нас никто не мог услышать, — правда ли, что вы любите господина де Лозена?
Этот вопрос привел меня в смущение. Король не выносил соперников ни в настоящем времени, ни в прошлом. Отрицать то и другое казалось мне немыслимым, я не знала, что ответить, и пролепетала нечто невразумительное.
— Я достоин вашего доверия, — продолжал государь, — не бойтесь, я всегда умел хранить секреты и остаюсь таковым по сей день. Отвечайте же.
Невозможно было уклониться от ответа.
— Ваше величество, мы с графом должны были пожениться, мы родственники и росли вместе в одном доме, и вы понимаете…
— Да, детские шалости, мне это понятно.
Я видела при свете луны, что король нахмурил лоб и свел брови; мне стало не по себе. Гордость всегда заставляла его величество ревновать.
— А сейчас? — продолжал он.
— О! Сейчас я больше не люблю его, государь.
Я произнесла это как нельзя более непринужденно, полагая, что это действительно так. Король улыбнулся.
— Вы в этом полностью уверены?
— Я убеждена в этом.
— А вы случайно не любите господина Монако?
Слово "случайно" показалось мне более забавным, чем выражение "что бы там ни говорили" Триссотена. Я тоже улыбнулась и сказала:
— Подобные случайности происходят не со всеми, ваше величество.
— Ах, да, я позабыл об этой сумасбродке госпоже де Мазарини.
В то время мой муж был с этой особой в Италии, после чего он последовал за герцогиней в Англию и находился при ней, пока она не прогнала его, как лакея, чтобы угодить своему давнему любовнику Сент-Эвремону и полдюжине молодых ветреников, которых она любовно опекала.
— Но если вы не любите ни господина де Лозена, ни господина де Монако, то кого же вы тогда любите, сударыня? Должны же вы кого-нибудь любить.
Вопрос был прямым, однако я не могла ответить на него столь же прямо и опустила глаза. Король взял мою руку и поцеловал ее. Как я уже говорила, он вел себя с женщинами столь же учтиво и столь же почтительно, как какой-нибудь школяр из коллежа Четырех наций. Он обходился с ними с величайшим благоговением, до тех пор пока… Об этом пойдет речь в последней главе моих мемуаров, я обещала рассказать правду о короле, и я ее расскажу.
— Не угодно ли вам сказать, кого вы любите? Если бы вам признались в любви, что бы вы на это ответили, сударыня?
— Это зависит от того, кому я должна была бы дать ответ.
— Но… вы в самом деле ответили бы?
— Да, ваше величество.
— И что же именно?
— Ваше величество не удостоили меня ответом.
— Сударыня, вы уклоняетесь от ответа на вопрос.
— Я не уклоняюсь, ваше величество, а жду вопроса.
— Разве кто-нибудь обычно поверяет мне свои сердечные тайны? Разумеется, речь может идти только обо мне.
— Ваше величество оказывает мне большую честь, но…
— Но мое предложение вам не нравится.
— Я вовсе этого не говорю.
— Но… что же в таком случае вы говорите?
— Я говорю, что не смею сказать то, о чем я думаю, и не смею помышлять о том, о чем бы мне хотелось сказать.
— Ах, сударыня!
Я вынуждена признаться, что король был весьма мил.
Назад: Часть вторая
Дальше: XX