VIII
ГЛАВА, В КОТОРОЙ ДОКАЗЫВАЕТСЯ,
ЧТО ПЬЯНИЦ И ВПРАВДУ БОГ БЕРЕЖЕТ
В тот же день, вечером, около восьми часов, какой-то человек, судя по одежде — мастеровой, вышел из Тюильри через Разводной мост, бережно прижимая руку к карману куртки, будто в нем была спрятана в этот вечер сумма более значительная, чем та, что бывает обычно в кармане у ремесленника. Он повернул налево и из конца в конец прошел всю аллею, которая со стороны Сены служит продолжением части Елисейских полей, называвшейся когда-то пристанью Мраморной или Каменной, а в наши дни носит название бульвара Курла-Рен.
Дойдя до конца этой аллеи, он оказался на набережной Мыловаров.
В описываемое нами время набережная Мыловаров была днем весьма оживленна, а по вечерам освещалась огнями бесчисленных кабачков, где в воскресные дни буржуа закупали вино и провизию и грузили их на суда, зафрахтованные по цене два су с человека, после чего отправлялись отдохнуть на Лебединый остров, где без провизии они могли бы умереть с голоду, потому что в будни остров был совершенно необитаем, а в праздничные дни, напротив, кишел людьми.
Возле первого же кабачка, выросшего на его пути, человек в куртке мастерового, казалось, вступил в жестокий бой с искушением заглянуть туда и одержал победу: прошел мимо.
Но вот — другой кабачок и то же искушение. На сей раз господин, незаметно следовавший за нашим мастеровым словно тень от самого плашкоута, был уверен, что ремесленник не устоит: тот отклонился от прямой линии, подошел к этому филиалу храма Бахуса, как тогда говорили, и уже занес над порогом ногу.
Однако воздержанность мастерового опять одержала верх; вполне вероятно, что, если бы на его пути не встретился третий кабачок и ему пришлось бы возвращаться назад, чтобы нарушить клятву, похоже данную им самому себе, он не стал бы этого делать и продолжал бы идти своей дорогой, — не совсем на трезвую голову, потому что путник, судя по его виду, успел принять солидную порцию той самой жидкости, что веселит сердце человека; впрочем, он еще владел собой, а голова руководила ногами, заставляя их шагать вперед.
К несчастью, на этой дороге стоял не только третий, но еще и десятый, и двадцатый кабачок… Соблазн слишком часто возобновлялся, и сила сопротивления уступала силе желания. Третье искушение оказалось непреодолимым.
Справедливости ради скажем: эта сделка с совестью привела к тому, что ремесленник, так мужественно, но неудачно сражавшийся с демоном вина, войдя в кабачок, остался у стойки и заказал только стаканчик.
Впрочем, демоном вина, с которым он сражался, был, казалось, этот незнакомец, следовавший за ним на расстоянии и прятавшийся в темноте, стараясь не попасться ремесленнику на глаза, но не упуская его из виду.
По всему было видно, что незнакомцу доставляло удовольствие следить за мастеровым: он уселся на парапете прямо напротив входа в кабак, где ремесленник пил свой стаканчик, а спустя пять секунд после того, как тот, допив, шагнул за порог и тронулся в путь, незнакомец поднялся и пошел за ним.
Но кто может сказать, где остановится тот, кто хоть раз прикоснулся к роковой чаше опьянения и с особым, присущим только пьяницам удивлением и удовлетворением отметил, что ничто так не возбуждает жажду, как вино? Не прошел ремесленник и сотни шагов, как им овладела столь нестерпимая жажда, что он был вынужден остановиться и утолить ее. Правда, на этот раз он понял, что стаканчика будет маловато, и спросил пол бутылки.
Неотступно следовавшая за ним тень отнюдь не проявляла неудовольствия вынужденными задержками, вызванными необходимостью освежиться. Тень замерла на углу кабачка; и, несмотря на то что пьянчужка на этот раз со всеми удобствами уселся за столом и вот уже более четверти часа смаковал свою полбутылку, господин, добровольно взявший на себя роль тени, ничем не выдал своего нетерпения; когда ремесленник вышел, незнакомец пошел за ним таким же размеренным шагом, как и раньше.
Еще через сотню шагов его долготерпение ждало новое и еще более суровое испытание; он в третий раз остановился, и теперь, так как жажда его все возрастала, спросил целую бутылку.
Терпеливый аргус, следовавший за ним по пятам, ожидал его еще полчаса.
Несомненно, эти все удлинявшиеся остановки сначала в пять минут, потом в четверть часа и, наконец, в полчаса пробудили в душе пьяного нечто вроде угрызений совести: он, по-видимому, решил больше не останавливаться, но и не мог перестать пить и потому заключил сам с собой сделку, прихватив перед уходом из кабачка попутчицу — откупоренную бутылку.
Это было мудрое решение: теперь он останавливался лишь затем, чтобы приложиться пересохшими губами к бутылке, причем ноги его после каждой остановки выписывали все более размашистые кривые и зигзаги.
Благодаря удачному сочетанию этих зигзагов ему удалось пройти через заставу Пасси, причем без помех — горячительные напитки, как известно, освобождены от вывозной пошлины.
Незнакомец, шедший вслед за ним, миновал заставу не менее благополучно.
Отойдя шагов на сто от городских ворот, наш мастеровой похвалил себя, должно быть, за предусмотрительность, потому что теперь кабачки встречались все реже и реже и наконец вовсе исчезли.
Но нашему философу все было нипочем. Он, подобно античному мудрецу, нес с собой не только свое добро, но и свою радость.
Мы говорим "радость", принимая во внимание то обстоятельство, что в ту минуту, как вина в бутылке убавилось наполовину, наш пьянчуга затянул песню, а никто не станет отрицать, что пение, как и смех, — это один из способов выражения человеческой радости.
Человек, тенью следовавший за пьяным, казалось, расчувствовался, заслышав его песню: он принялся едва слышно ему подпевать и с особенным любопытством следил за выражением этой радости. К несчастью, радость оказалась мимолетной, а пение — недолгим. Радость испарилась вместе с вином из бутылки: когда та опустела и пьяный тщетно попытался выжать из нее еще хоть несколько капель, песня сменилась ворчанием, оно становилось все громче и скоро превратилось в проклятия.
Эти проклятия были направлены по адресу неизвестных преследователей, на которых жаловался, едва держась на ногах, наш незадачливый путник.
— Ах, подлец! — бормотал он. — Ах, проклятая!.. Старому другу, учителю дать поддельного вина!.. Тьфу! Пусть теперь только попробует послать за мной, когда понадобится исправлять его дурацкие замки! Пусть-ка пошлет за мной своего предателя… Тоже мне, товарищ называется… бросил меня… А я ему тогда скажу: "Хватит, государь! Пускай теперь твое величество само исправляет свои замки". Поглядим тогда, так ли это просто, как клепать декреты… A-а! Я тебе покажу замки с тремя суколдами!.. Я тебе покажу защелкивающиеся язычки!.. Я тебе покажу трубчатые ключи с фас… с фасонными бородками!.. У, подлец!.. У, проклятая! Они меня точно отравили!
С этими словами несчастная жертва, сраженная, без сомнения, ядом, в третий раз рухнула во весь рост прямо на камни мостовой, покрытые толстым, мягким слоем грязи.
До этого наш путник поднимался сам. Дело это было не из легких, однако, к чести своей, он с ним справлялся. В третий же раз после безнадежных попыток он вынужден был признать, что задача эта оказалась ему не по силам. Со вздохом, похожим скорее на стон, он будто решился переночевать на груди нашей общей матери-земли.
Незнакомец, как видно, только и ждал, когда наступит эта минута отчаяния и слабости: он с удивительным упорством преследовал ремесленника от самой площади Людовика XV. Понаблюдав издали за его безуспешными попытками подняться, которые мы только что попытались описать, он осторожно приблизился, обошел кругом это рухнувшее величие и окликнул проезжавший мимо фиакр.
— Послушайте, дружище, — обратился он к вознице, — моему приятелю стало плохо. Вот вам экю в шесть ливров, погрузите несчастного в экипаж и отвезите его в кабачок у Севрского моста. Я сяду рядом с вами.
В предложении одного из двух приятелей, еще держащегося на ногах, не было ничего удивительного, а его желание ехать на козлах свидетельствовало лишь о том, что он был незнатного происхождения. С трогательной фамильярностью, свойственной простым людям в обращении друг с другом, кучер проговорил:
— Шесть франков, говоришь? Ну и где они, твои шесть франков?
— Вот они, дружище, — ответил тот, ничуть, казалось, не обижаясь и подавая кучеру экю.
— А как приедем, хозяин, — спросил автомедон, смягчившись при виде поистине королевской щедрости, — будет мне на выпивку?
— Это смотря по тому, как будем ехать. Положи-ка беднягу в карету, получше закрой дверцы да постарайся, чтобы твои две клячи не свалились с копыт раньше, чем мы будем у Севрского моста, а уж тогда поглядим… Как ты себя будешь вести, так и мы…
— Отлично! Вот ответ так ответ! Будьте покойны, хозяин, уж я понимаю, что к чему! Садитесь на козлы и последите, чтоб мои индюшки не баловали: они в такое время чуют конюшню и торопятся домой. А я сделаю все что полагается.
Щедрый незнакомец без единого возражения выполнил данное ему указание; возница же со всею деликатностью, на какую только он был способен, поднял пьяницу, осторожно уложил его меж двух скамеек фиакра, захлопнул дверцу, сел на свое место рядом с незнакомцем, развернул фиакр и хлестнул кнутом лошадей, двинувшихся неспешным шагом, привычным для несчастных четвероногих. Скоро они проехали деревушку Пуэндю-Жур и спустя час, по-прежнему неторопливо, подъехали к кабачку у Севрского моста.
Десять минут понадобилось на то, чтобы выгрузить гражданина Гамена, которого читатель, без сомнения, давно уже узнал; мы снова встретимся с достославным мастером из мастеров и мастеров учителем, сидящим за тем же столом против того же оружейного мастера, кого мы видели в самой первой главе этой истории.
IX
ЧТО ЗНАЧИТ СЛУЧАЙ
Как же выгрузили из фиакра метра Гамена и как он из близкого к каталептическому состояния, в котором мы его оставили, пришел в состояние почти нормальное, в каком мы его сейчас увидим?
Хозяин кабачка у Севрского моста уже лежал в постели и ни единый луч света не пробивался сквозь щели в ставнях, когда кулак филантропа, подобравшего метра Гамена на улице, ударил в дверь. Он стучал так громко, что ясно было: хозяевам дома, как бы крепко они ни спали, вряд ли удастся долго наслаждаться сном при такой атаке.
Заспанный, дрожащий и спотыкающийся со сна, кабатчик с ворчанием пошел сам отпирать дверь, приготовившись должным образом встретить наглеца, нарушившего его покой, если только, как он говорил про себя, игра не будет стоить свеч.
Вероятно, игра уравновесила свечи, по крайней мере, потому что стоило дерзко стучавшему господину шепнуть на ухо кабатчику одно словечко, как тот стянул с головы ночной колпак и, почтительно раскланиваясь, что выглядело особенно комично, принимая во внимание его костюм, пригласил метра Гамена с провожатым в отдельную комнату, где мы уже видели его потягивающим любимое бургундское.
Однако на сей раз метр Гамен после обильных возлияний был в почти бессознательном состоянии.
Так как возница и лошади сделали все, что было в их силах, — один с помощью кнута, другие с помощью ног, — незнакомец прежде всего расплатился, присовокупив монету в двадцать четыре су в качестве дополнительного вознаграждения к шести ливрам выданной основной платы.
Затем, видя, что метр Гамен неподвижно сидит за столом, прислонившись головой к стене, он поспешил спросить у хозяина пару бутылок вина и графин с водой, а сам распахнул окно и ставни, чтобы освежить смрадный воздух в кабачке.
Эта мера при других обстоятельствах могла бы вызвать подозрение. В самом деле, любой мало-мальски наблюдательный человек мог бы сказать, что только люди определенного круга испытывают потребность вдыхать такой воздух, каким его создала природа, то есть состоящим из семидесяти частей кислорода, двадцати одной части азота и двух частей воды, тогда как простой народ, живущий в вонючих лачугах, без всякого труда дышит воздухом, перенасыщенным углеродом и азотом.
По счастливой случайности поблизости не было никого, кто мог бы сделать подобное замечание. Желая услужить, хозяин торопливо принес вино, а уж потом, не спеша, принес воду, после чего удалился, оставив незнакомца наедине с метром Гаменом.
Незнакомец, как мы видели, прежде всего стал проветривать комнату и, не успев еще запереть окно, поднес флакон к раздувавшимся ноздрям слесаря, шумно сопевшего в отвратительном пьяном сне. Пьяницы навсегда бы излечились от любви к вину, если бы Всевышний ниспослал чудо, дав им возможность хоть раз увидеть себя спящими.
Едва почуяв резкий запах содержавшейся во флаконе жидкости, метр Гамен широко раскрыл глаза и яростно чихнул, потом пробормотал несколько невразумительных слов, понять которые смог бы лишь опытный философ, каким был его собеседник. Внимательно вслушиваясь, тот сумел разобрать лишь следующее:
— Подлец… отравил меня… отравил!..
Оружейник, казалось, был очень доволен тем, что метр Гамен по-прежнему находился во власти той же идеи; он снова поднес к его лицу флакон. Это придало силы достойному сыну Ноя: он прибавил к прежним своим словам еще одно, выдвинув обвинение тем более ужасное, что оно свидетельствовало и о чрезмерном доверии к злодею, и о его неблагодарном сердце.
— Отравить друга… друга!..
— Это в самом деле отвратительно, — поддакнул оружейник.
— Отвратительно!.. — пробормотал Гамен.
— Подло! — продолжал первый.
— Подло! — повторил другой.
— К счастью, — заметил оружейник, — я оказался рядом и дал вам противоядие.
— Да, к счастью, — пробормотал Гамен.
— Но одной дозы при таком сильном отравлении не хватит, — продолжал незнакомец, — вот, выпейте-ка еще.
Он добавил из флакона в стакан с водой пять или шесть капель жидкости, представляющей собой не что иное, как нашатырный спирт, и поднес его к губам Гамена.
— А! — пробормотал тот. — Это нужно выпить… лучше уж пить, чем нюхать!
И он с жадностью опрокинул стакан.
Однако едва он проглотил дьявольскую смесь, как глаза у него полезли на лоб. Он стал чихать и, улучив минуту, закричал:
— Ах ты разбойник! Ты что мне дал?! Тьфу! Тьфу!
— Дорогой мой! — отвечал незнакомец. — Я дал вам напиток, который спасает вас от смерти.
— A-а, ну раз это пойло спасает меня от смерти, стало быть, вы правы. Но вы зря называете это напитком.
Он опять чихнул, скривив рот и вытаращив глаза, словно маска в античной трагедии.
Незнакомец воспользовался этой минутной пантомимой, чтобы закрыть не окно, а только ставни.
Гамен не без пользы для себя во второй или в третий раз раскрыл глаза. При этом судорожном движении век, как бы ни было оно мимолетно, мастер успел оглядеться и с чувством глубокого почтения, которое испытывают все пьяницы к стенам кабака, узнал, где находится.
Место в самом деле было ему хорошо известно; ремесленнику частенько приходилось бывать в городе, и почти всегда он заходил в кабачок у Севрского моста. В определенном смысле эти остановки можно было счесть даже необходимыми, потому что вышеозначенный кабачок находился как раз на полпути к дому.
То, что он узнал место, возымело свое действие: прежде всего оно вселило в слесаря веру в то, что он находится на дружественной земле.
— Эге! Отлично! — сказал он. — Похоже, я уже проделал половину пути.
— Да, благодаря мне, — заметил оружейник.
— Как это благодаря вам? — пробормотал Гамен, переводя взгляд с предметов неодушевленных на предмет одушевленный. — Благодаря вам? А кто вы, собственно, такой?
— Дорогой мой господин Гамен! — ответил незнакомец. — Этот вопрос показывает, что у вас короткая память.
Гамен взглянул на собеседника с еще большим вниманием, чем в первый раз.
— Погодите, погодите… — сказал он, — мне и вправду кажется, что я вас где-то уже видел.
— Неужели? Как удачно!
— Да, да, да! Но когда и где? Вот в чем вопрос.
— Вы спрашиваете, где? Оглянитесь. Может быть, вам попадется на глаза какая-нибудь вещь, которая поможет вспомнить… Когда? Это другое дело. Возможно, нам придется дать вам новую порцию противоядия, чтобы вы могли ответить на этот вопрос.
— Нет, спасибо, — возразил Гамен, выбросив вперед руку, — не желаю я больше вашего противоядия. Раз я почти спасен, на этом и остановлюсь… Так где же я вас мог видеть… где я вас видел?.. Да здесь и видел!
— Ну, слава Богу, вспомнили!
— Когда же я вас видел? Погодите-ка, ну да! Это было в тот день, когда я возвращался из Парижа после… секретной работы… Можно подумать, я подрядился делать секретные замки, — со смехом прибавил Гамен.
— Отлично! А теперь скажите, кто я такой.
— Кто вы такой? Вы тот самый человек, что угостил меня вином, и, значит, человек порядочный. Вашу руку!
— Мне это тем более приятно, — отвечал незнакомец, — что от слесаря до оружейника не так уж далеко: достаточно лишь протянуть руку…
— A-а, да, да, да, теперь припоминаю. Да, это было шестого октября, в тот день, когда король возвращался в Париж; мы с вами тогда немножко о нем посудачили.
— И мне было чрезвычайно интересно с вами разговаривать, метр Гамен; вот почему я, пользуясь тем, что к вам вернулась память, хочу продлить это удовольствие. Я хочу вас спросить, если, конечно, вы не сочтете это нескромностью, что вы делали час тому назад, лежа поперек дороги в двадцати шагах от груженой повозки, которая уже готова была переехать вас надвое, не вмешайся я в эту минуту. Уж не горе ли какое-нибудь у вас, метр Гамен? Может, вы приняли роковое решение свести счеты с жизнью?
— Свести счеты с жизнью? Могу поклясться, нет! Что я делал, лежа посреди мостовой?.. Вы точно знаете, что это был я?
— Еще бы, черт подери! Вы только посмотрите на себя!
Гамен осмотрел одежду.
— Ого! — воскликнул он. — Достанется мне от госпожи Гамен! Она еще вчера мне говорила: "Не надевай ничего нового, надень старую куртку: для Тюильри и так сойдет".
— Как?! Для Тюильри? — переспросил незнакомец. — Так вы возвращались из Тюильри, когда я вас встретил?
Гамен почесал в затылке, пытаясь привести в порядок свои воспоминания.
— Да, да, верно, — сказал он, — разумеется, я возвращался из Тюильри. Ну и что? В том, что я учил господина Вето слесарному мастерству, нет никакой тайны.
— Кто такой господин Вето? Кого вы называете господином Вето?
— Разве вы не знаете, что так называют короля? Вы что, с луны свалились?
— В этом нет ничего удивительного! Я делаю свое дело и не занимаюсь политикой.
— Хорошо вам! А я, к несчастью, занимаюсь, вернее сказать, вынужден заниматься. Это меня и погубит.
Гамен поднял к небу глаза и вздохнул.
— Ба! Так вас вызвали в Париж для такой же работы, как в тот раз, когда я встретил вас впервые? — спросил незнакомец.
— Вот именно! Только тогда я не знал, куда иду, потому что у меня была на глазах повязка, а в этот раз я знал, так как никто мне глаза не завязывал.
— Вам, стало быть, не пришлось догадываться, находитесь ли вы в Тюильри или еще где?
— В Тюильри? — переспросил Гамен. — А кто вам сказал, что я был в Тюильри?
— Да вы сами, черт побери! Как же я узнал бы, что вы были в Тюильри, если бы вы сами мне об этом только что не сказали?
"Верно, — подумал Гамен, — откуда же еще он мог это узнать, если я сам ему об этом не сказал?"
— Я, может, совершил оплошность, — проговорил он, обращаясь к незнакомцу, — ладно, что поделаешь! Вы же не первый встречный. Раз уж я вам об этом сказал, не буду отнекиваться: да, я был в Тюильри.
— И работали там с королем, — подхватил незнакомец, — за что и получили от него двадцать пять луидоров, которые лежат у вас в кармане.
— Эге! Да, у меня и правда было в кармане двадцать пять луидоров… — согласился Гамен.
— Они и сейчас там лежат, дружище.
Гамен торопливо сунул руку в карман и выгреб горсть золотых монет вперемешку с мелкими серебряными и медными монетами.
— Погодите, погодите, — сказал он, — пять, шесть, семь… надо же! Я совсем запамятовал… двенадцать, тринадцать, четырнадцать… А ведь двадцать пять луидоров — солидная сумма… семнадцать, восемнадцать, девятнадцать… Да, такие деньги в наше время на дороге не валяются… двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять! Ага! — с облечением вздохнув, продолжал Гамен. — Слава Богу, все на месте.
— Раз я вам сказал, вы могли положиться на мое слово, как мне кажется.
— На ваше слово? А почему вы знали, что у меня при себе двадцать пять луидоров?
— Дорогой господин Гамен! Как я уже имел честь вам доложить, я нашел вас лежащим поперек дороги в двадцати шагах от повозки, готовой вот-вот вас переехать. Я приказал владельцу повозки остановиться, потом окликнул проезжавший мимо фиакр, снял с него один из фонарей и, осмотрев вас при свете этого фонаря, приметил на мостовой несколько луидоров. Так как эти монеты лежали рядом с вашим карманом, я решил, что они оттуда и выкатились. Я пошарил в нем рукой и, обнаружив двадцать других луидоров, понял, что не ошибся. Кучер покачал головой со словами: "Нет, сударь, нет". — "Что значит нет?" — "Нет, я не повезу этого человека". — "Почему не повезешь?" — "Потому что он слишком богат для своего костюма… Двадцать пять золотых луидоров в жилете бумажного бархата — да это попахивает виселицей, сударь!" — "Как?! — спросил я. — Неужели вы думаете, что имеете дело с вором?" Кажется, вас поразило это слово, и вы воскликнули: "Вор, говорите? Я вор?" — "Конечно, вор!" — отвечал возница. — Откуда же у вас в кармане двадцать пять луидоров, если вы их не украли?" — "У меня в кармане двадцать пять луидоров, которые мне дал мой ученик, король Франции!" — ответили вы. Когда я услышал ваши слова, мне в самом деле показалось, что я вас узнаю. Я поднес фонарь поближе. "Эге! — воскликнул я. — Вот все и объяснилось! Это же господин Гамен, мастер слесарного дела из Версаля! Он работал вместе с королем, и король дал ему за работу двадцать пять луидоров. Поехали, я за него ручаюсь". С той минуты как я за вас поручился, кучер перестал спорить. Я водворил в ваш карман выпавшие оттуда луидоры; вас осторожно уложили в фиакр, я сел на козлы, потом мы вылезли у этого кабачка, и вот так вы оказались здесь, слава Богу, жалуясь лишь на то, что вас бросил подмастерье.
— Я говорил о своем подмастерье? Я жаловался на то, что он меня бросил? — все более удивляясь, переспросил Гамен.
— Ну вот! Он уж и не помнит своих слов!
— Я?!
— Ну да! Разве не вы тогда же говорили: "Из-за этого негодяя…" Я забыл его имя…
— Луи Леконт.
— Да, да… Как?! Не вы ли тогда же говорили: "Из-за этого негодяя Луи Леконта я здесь… Он обещал вернуться со мной в Версаль, а когда настало время оттуда уходить, тут-то он меня и бросил, не простившись"?
— Я вполне мог так сказать, потому что это правда.
— А раз это правда, зачем отрицать? Разве вы не знаете, что, будь на моем месте кто-нибудь другой, такая скрытность по нашим временам могла бы плохо кончиться?
— Да, только не с вами… — ласково глядя на незнакомца, заметил Гамен.
— Не со мной? Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать: "с другом".
— Да уж, вижу я, как вы доверяете своему другу! Вы говорите ему "да", потом — "нет"; вы говорите: "это правда", а потом — "неправда". Прямо как в прошлый раз, слово чести! Когда вы мне здесь рассказывали одну историю… Надо быть из Пезенаса, чтобы хоть на минуту этому поверить!
— Какую я рассказывал историю?
— О потайной двери, на которую вы ставили замок для какого-то вельможи, только вы почему-то не могли сказать, где этот вельможа живет.
— Ну, хотите — верьте, хотите — нет, а в этот раз опять речь шла о двери.
— У короля?
— У короля. Только эта дверь была не на лестницу, а в шкаф.
— И вы хотите меня уверить в том, что король, который и сам неплохо слесарничает, стал бы за вами посылать, чтобы вы поставили ему замок на дверь? Ха-ха!
— Однако дело именно так и обстоит. Эх, бедняга! Он и впрямь думал, что может без меня обойтись, вот и стал наспех делать свой замок: "Зачем Гамен? К черту Гамена! Кому нужен этот Гамен?" Да только запутался он в суколдах, вот и пришлось звать на помощь Гамена!
— Должно быть, он послал за вами одного из своих доверенных камердинеров: Гю, Дюрея или Вебера?
— Не тут-то было! Он нашел себе помощника, который еще меньше его смыслит в этом деле; и вот в одно прекрасное утро этот помощник приходит ко мне в Версаль и говорит: "Вот, папаша Гамен, мы с королем хотели сделать замок, и ни черта у нас не вышло! Проклятый замок не работает". — "Чем же я могу вам помочь?" — отвечаю я. "Доделайте его, черт побери!" А я ему и говорю: "Врете! Вас прислал не король, вы заманиваете меня в ловушку!" Тогда он мне и говорит: "Ну что ж! Чтобы вам доказать, что меня послал король, он поручил мне передать вам двадцать пять луидоров, так что можете не сомневаться". — "Двадцать пять луидоров!" — говорю. "Где же они?" — "Вот!" И дал мне деньги.
— Так это те самые двадцать пять луидоров, которые у вас сейчас при себе? — спросил оружейник.
— Нет, это другие. Те двадцать пять были только задатком.
— Дьявольщина! Пятьдесят луидоров только за то, чтобы починить замок! Тут дело нечисто, метр Гамен.
— Я тоже так подумал. Тем более что помощник…
— Что помощник?
— Мне показалось, что это не настоящий подмастерье. Мне пришлось расспросить его, у кого он набирался мастерства, да и хорошенько проверить его в работе.
— Однако вы не из тех, кого можно провести, когда вы видите, как работает подмастерье.
— А я не могу сказать, что этот парень плохо работал… Он довольно шустро управлялся с напильником и зубилом. Я сам видел, как он одним махом перерезал раскаленный железный прут и круглым напильником проделал в нем сквозное отверстие, да так, будто просверлил буравчиком рейку. Но, как бы это сказать… во всем этом было больше теории, чем практики: не успевал он закончить работу, как бежал мыть руки и мыл их до тех пор, пока они не побелеют. Разве у настоящего слесаря могут быть белые руки? Вот, к примеру, мои: их сколько ни мой…
И Гамен с гордостью показал свои черные заскорузлые ладони, которые словно бросали вызов всему миндальному мармеладу и всему мылу на свете.
— Ну и что же вы делали, когда явились к королю? — спросил незнакомец, возвращая слесаря к интересовавшей его теме.
— Было сразу видно, что нас ждали. Нас ввели в кузницу; там король вручил мне замок, признаться недурно начатый. Но он запутался с суколдами. Еще бы: замок с тремя суколдами! Не каждому слесарю такое по силам, а тем более королю, как вы понимаете. Я взглянул и сразу попал в точку. Я сказал: "Оставьте меня на час одного, и все пойдет как по маслу". Король ответил: "Работай, Гамен, дружище; будь как дома. Вот тебе напильники, здесь — тиски; работай, мой дружок, работай, а мы пойдем приготовим шкаф". Засим он и вышел с этим чертовым подмастерьем.
— По большой лестнице? — как бы между прочим спросил оружейник.
— Нет, по маленькой, потайной, что ведет в его кабинет. Я, когда кончил работу, сказал себе: "Шкаф — только отговорка: они заперлись вдвоем и замышляют какой-нибудь заговор. Спущусь-ка я потихоньку, распахну дверь кабинета — и бац! сразу увижу, чем они там занимаются".
— И чем же они занимались? — спросил незнакомец.
— A-а, то-то и оно, что они, как видно, были настороже; я-то ведь не могу ходить, как танцор, понимаете? Хоть я и старался изо всех сил ступать тихо, ступеньки подо мной скрипели; они меня и услыхали. Они сделали вид, что идут мне навстречу, и в ту минуту как я взялся за ручку двери, хлоп — дверь распахнулась. Кто остался в дураках? Гамен.
— Так вы ничего не знаете?
— Еще чего! "A-а! Гамен, это ты?" — спросил король. "Да, государь, — отвечал я, — все готово". — "Мы тоже закончили, — сказал он, — иди, я тебе дам другую работу". Он быстро провел меня через кабинет, но я все-таки успел заметить, что на столе была разложена большущая карта, наверно — Франции, потому что в углу я заметил три лилии.
— А вы ничего особенного не приметили на этой карте Франции?
— Как же нет? Я видел три длинные цепочки булавок, они выходили из центра, несколько раз почти соприкасались и подходили к краю: это было похоже на солдат, которые двигаются тремя разными путями к границе.
— Ну, дорогой Гамен, от вашей проницательности воистину ничего не скроешь! — с притворным восхищением воскликнул незнакомец. — И вы думаете, что, вместо того чтобы заниматься шкафом, король и ваш помощник стояли над этой картой?
— Уверен! — отвечал Гамен.
— Вы не можете этого знать в точности.
— Могу.
— Каким образом?
— Да все очень просто: булавочные головки были из разноцветного воска: черные, синие и красные. Во все время разговора король, сам того не замечая, ковырял в зубах булавкой с красной головкой.
— Ах, Гамен, дружище! — сказал незнакомец. — Если я изобрету что-нибудь новое в оружейном деле, я вас ни за что не пущу к себе в кабинет, даже на минутку, это точно! Или я вам завяжу глаза, как в тот день, когда вас вели к вельможе, да и то, несмотря на повязку, вы заметили, что крыльцо насчитывало десять ступеней, а дом выходил фасадом на бульвар.
— Погодите! — перебил его Гамен, польщенный похвалой незнакомца. — Вы еще не все знаете: там и вправду был шкаф.
— Да ну? И где же?
— Где-где… Ни за что не угадаете!.. В стене, друг мой!
— В какой стене?
— Во внутреннем коридоре, ведущем из алькова короля в комнату дофина.
— А знаете, вы мне рассказываете очень интересные вещи… И что, шкаф был вот так у всех на виду?
— Скажете тоже!.. Я во все глаза глядел, да так ничего и не заметил и спросил: "Где же ваш шкаф?" Король осмотрелся по сторонам и сказал: "Гамен, я всегда тебе доверял и потому не хотел, чтобы кто-нибудь, кроме тебя, узнал мою тайну. Смотри!" С этими словами король приподнял деревянную панель. Подмастерье нам светил, потому что в этот коридор не проникает дневной свет. И вот я приметил в стене круглое отверстие поперечником около двух футов. Заметив мое удивление, король, подмигнув нашему подмастерью, спросил: "Ну что, дружок, видишь эту дыру? Я ее сделал, чтобы спрятать деньги; этот юноша помогал мне несколько дней, оставаясь во дворце. А теперь нужно приладить замок к этой железной двери, и она должна закрываться так, чтобы панель встала потом на прежнее место и скрыла дверь, как прежде скрывала дыру… Тебе нужна помощь? Этот юноша тебе поможет. Если же ты сумеешь обойтись без него, я дам ему другую работу". — "Вы отлично знаете, — отвечал я, — что, когда я могу сделать дело сам, я никогда не прошу помощи. Хорошему ремесленнику здесь работы часа на четыре, а я мастер, стало быть, через три часа все будет готово. Можете заниматься своими делами, молодой человек, а вы, государь, — своими. Если вам есть что прятать здесь, возвращайтесь через три часа". Надо думать, король, как и говорил, нашел нашему подмастерью другое занятие, потому как я его больше не видел. Через три часа король пришел один и спросил: "Ну что, Гамен, как обстоят наши дела?" — "Раз, два — и готово, государь", — ответил я и показал ему дверь. Это было просто одно удовольствие: она открывалась и закрывалась без малейшего скрипа, а замок работал, как автомат господина Вокансона. "Отлично! — похвалил он. — Теперь, Гамен, помоги мне пересчитать деньги, что я собираюсь сюда упрятать". Он приказал лакею принести четыре мешка с двойными луидорами и сказал мне: "Давай считать!" Я отсчитал миллион, он — тоже миллион, после чего осталось двадцать пять луидоров лишних. "Держи, Гамен, — сказал он, — это тебе за труды". И как ему только не стыдно было заставлять бедняка, отца пятерых детей, пересчитывать целый миллион и дать ему за это всего двадцать пять луидоров!.. Ну, что вы на это скажете?
Незнакомец шевельнул губами.
— Да, надо признаться, это мелочно! — ответил он.
— Погодите, это еще не все. Я беру двадцать пять луидоров, кладу их в карман и говорю: "Спасибо, государь! Только вот за всем этим у меня с самого утра маковой росинки во рту не было, я умираю от жажды!" Не успел я договорить, как через потайную дверь выходит королева и оказывается прямо передо мной без всякого предупреждения: в руках у нее тарелка, а на ней — стакан вина и булочка. "Дорогой Гамен! — говорит она мне. — Вас мучает жажда — выпейте, вы голодны — съешьте эту булочку". "Ах, ваше величество, — с поклоном отвечаю я ей, — не стоило вам из-за меня беспокоиться". Скажите-ка, что вы об этом думаете? Предложить стакан вина человеку, которого мучает жажда, и булочку, когда он умирает с голоду?! Что я должен был, по ее мнению, с этим делать?.. Сразу видно, что она никогда не умирала ни от голода, ни от жажды!.. Стакан вина!.. Это просто из рук вон!..
— Вы, стало быть, отказались?
— Уж лучше бы я отказался… Нет, я выпил. А булку завернул в платок и сказал себе: "Что не годится отцу, пойдет деткам!" Я поблагодарил ее величество, словно было за что, и пошел восвояси, поклявшись, что ноги моей больше не будет в Тюильри!..
— А почему вы говорите, что лучше бы вам было отказаться от вина?
— Потому что они, должно быть, подмешали в него яду! Не успел я перейти через Разводной мост, как меня обуяла такая жажда, уж такая жажда!.. Я так хотел пить, что, видя по левую руку реку, а по правую — винные лавки, я даже подумал, не лучше ли мне начать с реки… Вот тут-то я и понял зловредность вина, которое они мне дали: чем больше я пил, тем больше хотелось!.. И так продолжалось до тех пор, пока я не потерял сознание. Ну, уж теперь они могут быть спокойны: если когда-нибудь мне доведется давать против них показания, я расскажу, как получил от них двадцать пять луидоров за четыре часа работы, а также за то, что пересчитал миллион, и как, опасаясь, чтобы я не донес, где они прячут свои сокровища, они отравили меня как собаку!
— А я, дорогой Гамен, — поднялся оружейник, знавший теперь все, что хотел узнать, — готов подтвердить ваши слова, потому что сам дал вам противоядие, благодаря чему вы вернулись к жизни.
— Мы с вами, стало быть, отныне связаны не на жизнь, а на смерть! — воскликнул Гамен, взяв незнакомца за руки.
И отказавшись с чисто спартанской воздержанностью от стакана вина, в третий или в четвертый раз предлагаемого ему незнакомым приятелем, которому он только что поклялся в вечной дружбе, Гамен, выпивший нашатыря, продолжавшего оказывать на него отрезвляющее действие и в то же время отбившего у него охоту к вину ровно на двадцать четыре часа, отправился в Версаль, куда и прибыл целым и невредимым в два часа ночи с полученными от короля двадцатью пятью луидорами в кармане жилета и полученной от королевы булочкой в кармане кафтана.
Оставшись в кабачке один, мнимый оружейник вынул из жилетного кармана записную книжку в инкрустированном золотом черепаховом переплете и записал в ней:
"За альковом короля в темном коридоре, ведущем в комнату дофина, — железный шкаф.
Выяснить, не является ли в действительности Луи Леконт, ученик слесаря, графом Луи, сыном маркиза де Буйе, прибывшим из Меца одиннадцать дней тому назад".
X
МАШИНА ГОСПОДИНА ГИЛЬОТЕНА
Через день после описанных нами событий граф Калиостро, имевший разветвленную сеть самых необычайных знакомых в различных слоях общества вплоть до королевских слуг, уже знал, что граф Луи де Буйе прибыл в Париж 15 или 16 ноября; будучи разыскан генералом де Лафайетом, его кузеном, 18-го числа, он был в тот же день представлен королю; что, нанявшись к Гамену слесарным подмастерьем 22 ноября, он оставался у него три дня; на четвертый день отправился вместе с ним из Версаля в Париж и был сейчас же проведен к королю; потом он вернулся в дом своего друга Ашиля дю Шатле, у которого на сей раз остановился, немедленно переоделся и в тот же день умчался на почтовых в Мец.
Были новости и другого рода: на следующий день после ночного совещания Калиостро с г-ном де Босиром на кладбище Сен-Жан бывший унтер-офицер в ужасе примчался в Бельвю к банкиру Дзанноне. Спустив в карты все до последнего луидора, несмотря на беспроигрышный мартингал г-на До, и вернувшись домой в семь часов утра, метр Босир увидел, что дом его пуст: мадемуазель Олива и юный Туссен исчезли.
Тогда Босир припомнил, что граф де Калиостро отказался уйти вместе с ним, заявив, что ему необходимо поговорить с мадемуазель Олива наедине. Вот уж и подозрение готово: мадемуазель Олива похищена графом де Калиостро. Как настоящая ищейка, г-н де Босир взял след, который и привел его в Бельвю. Там он назвал свое имя и сейчас же был приглашен к барону Дзанноне, или графу де Калиостро, как больше нравится читателю называть если не главное действующее лицо, то, по крайней мере, персонаж, являющийся главной пружиной в драме, которую мы взялись рассказать.
Очутившись в той самой гостиной, с которой мы познакомились в начале этой истории, когда в нее вошли доктор Жильбер и маркиз де Фаврас, Босир лицом к лицу столкнулся с графом и заколебался: граф представлялся ему столь знатным вельможей, что он не смел потребовать у него вернуть любовницу.
Однако граф будто прочитал мысли бывшего унтер-офицера.
— Господин де Босир! — обратился к нему Калиостро. — Я заметил одну вещь: для вас в целом свете существуют две истинные страсти: карты и мадемуазель Олива.
— Ах, господин граф! — вскричал Босир. — Значит, вам известно, что именно меня к вам привело?
— Отлично известно! Вы пришли ко мне за мадемуазель Олива; она в самом деле у меня.
— Как?! Она у господина графа?
— Да, в моем особняке на улице Сен-Клод; она заняла прежние свои апартаменты, и если вы будете вести себя разумно, если я буду вами доволен, если вы будете мне сообщать новости, которые меня заинтересуют или развлекут, то в такие дни, господин де Босир, мы будем опускать в ваш карман по двадцать пять луидоров, чтобы в Пале-Ро-яле вы могли выглядеть дворянином, а также принарядим вас, чтобы на улице Сен-Клод вы могли выглядеть влюбленным.
Босиру очень хотелось крикнуть, потребовать мадемуазель Олива; однако стоило Калиостро шепнуть два слова об этом проклятом деле с португальским посольством, продолжавшем подобно дамоклову мечу висеть над головой бывшего унтер-офицера, как Босир сейчас же притих.
Тогда он выразил сомнение в том, что мадемуазель Олива в самом деле находится в особняке на улице Сен-Клод, и господин граф приказал запрягать лошадей. Он вернулся вместе с Босиром в особняк на бульваре, пригласил его в sanctum sanctorum и там, отодвинув одну из картин, показал ему через хитро устроенный глазок мадемуазель Олива, одетую не хуже королевы; сидя на козетке, она читала один из скверных романов, популярных в ту эпоху; если ей в руки попадалась время от времени такая книга, это было настоящим счастьем для бывшей камеристки мадемуазель де Таверне. Сын Олива, господин Туссен, разодетый, словно королевский отпрыск, в белую шляпу с перьями, как у Генриха IV, и в матросский костюмчик небесно-голубого цвета, перехваченный по талии трехцветным поясом с золотой бахромой, играл восхитительными игрушками.
Босир почувствовал, как его сердце переполняется радостью за любовницу и сына. Он обещал исполнить все, чего от него хотел граф, а тот, верный своему слову, давал г-ну де Босиру возможность в дни, когда тот приносил интересные новости, получить не только плату золотом, но и любовную награду в объятиях мадемуазель Олива.
Таким образом, все шло согласно желаниям не только графа, но и, осмелимся предположить, самого Босира. И вот к концу декабря, в час, весьма неподходящий для этого времени года, то есть в шесть утра, доктор Жильбер, уже полтора часа находившийся за работой, услышал три удара в дверь и, судя по промежуткам между ними, понял, что это пришел один из его братьев-масонов.
Жильбер пошел отпирать.
За дверью его встретил улыбкой граф де Калиостро.
Оказавшись лицом к лицу с этим таинственным человеком, Жильбер, как всегда, вздрогнул.
— A-а, граф, — сказал он, — это вы?
Сделав над собой усилие, он протянул ему руку.
— Добро пожаловать в любое время, что бы ни привело вас ко мне.
— Я пришел затем, дорогой мой Жильбер, — отвечал граф, — чтобы пригласить вас для участия в одном филантропическом опыте, о котором я уже имел честь вам рассказывать.
Жильбер, тщетно напрягая память, вспоминал, о каком опыте говорил ему граф.
— Не помню, — признался он.
— Все равно идемте, дорогой Жильбер; будьте уверены: я не стану вас беспокоить из-за пустяков… Кстати, там, куда я вас приглашаю, вы встретитесь со своими знакомыми.
— Дорогой граф, — отвечал Жильбер, — куда бы вы меня ни пригласили, я пойду прежде всего ради вас; а само место и люди, которых я могу там встретить, — это уже второстепенно.
— В таком случае идемте, у нас нет времени.
Жильбер был одет, ему оставалось лишь отложить перо и взять в руки шляпу.
Проделав обе эти операции, он проговорил:
— Граф, я к вашим услугам.
— Идемте, — просто ответил Калиостро.
Он прошел вперед, Жильбер последовал за ним.
Внизу их ждала карета. Они сели в нее, и карета сейчас же покатилась, хотя граф не отдавал никаких приказаний: очевидно, кучер знал, куда ехать.
Спустя четверть часа езды, во время которой Жильбер про себя отметил, что они проехали через весь Париж и миновали заставу, карета остановилась на большом квадратном дворе, куда выходили два ряда зарешеченных окон.
Ворота захлопнулись за каретой.
Ступив на землю, Жильбер подумал, что оказался в тюремном дворе, а присмотревшись, узнал двор Бисетра.
Место, печальное само по себе, казалось еще более мрачным из-за смутного света, словно против воли проникавшего на этот двор.
Было около четверти седьмого — самое неприятное время зимнего дня, когда холод одолевает даже самых стойких.
Мелкий косой дождик линовал серые стены.
Посреди двора пятеро или шестеро плотников во главе с мастером и под руководством невысокого, одетого в черное человечка, суетившегося больше, чем все остальные вместе, устанавливали машину незнакомой и странной конструкции.
При виде двух незнакомцев человечек в черном поднял голову.
Жильбер вздрогнул: он узнал доктора Гильотена, с которым встречался у Марата. Эта машина в натуральную величину представляла собой то, что он видел в макете в подвальной каморке редактора газеты "Друг народа".
А господин в черном узнал Калиостро и Жильбера.
Должно быть, их появление произвело на него впечатление: он оставил на время руководство работой и подошел к ним.
Однако прежде он все-таки наказал мастеру внимательнейшим образом следить за работой плотников.
— Эй, метр Гидон!.. — обратился он. — Вот так хорошо… Заканчивайте помост: это основа всего сооружения. Когда помост будет готов, установите два столба, да не забудьте справиться с отметками, чтобы столбы не оказались ни слишком далеко друг от друга, ни слишком близко. Впрочем, я буду рядом и прослежу.
Он подошел к Калиостро и Жильберу, те уже шли ему навстречу.
— Здравствуйте, барон, — промолвил он. — Очень любезно с вашей стороны, что вы пришли первым и привели к нам доктора. Доктор, помните, я приглашал вас у Марата посмотреть на мой опыт; к сожалению, я забыл тогда спросить ваш адрес… Вы сейчас увидите нечто весьма любопытное: это самая человеколюбивая машина из всех существовавших когда-либо на земле.
Неожиданно обернувшись к машине, своему любимому детищу, он прокричал:
— Эй, Гидон, что это вы там делаете? Вы ставите все задом наперед.
Бросившись к лестнице, которую два помощника только что приставили к одной из сторон, он вмиг оказался на помосте, где его присутствие было необходимо, чтобы исправить ошибку плотников, еще не очень разбиравшихся в секретах новой машины.
— Ну вот, — заметил доктор Гильотен, довольный тем, что под его руководством работа пошла на лад, — теперь осталось только вставить нож в пазы… Гидон! Гидон! — закричал он вдруг словно в испуге. — Почему пазы не облицованы медью?
— Знаете, доктор, я подумал, что, если их сделать из крепкого дуба да хорошенько смазать, это будет даже лучше, чем из меди, — ответил мастер.
— Ну да, — презрительно проворчал доктор, — бережливость!.. Бережливость, когда речь идет о развитии науки и благе человечества! Гидон, если наш сегодняшний опыт не удастся, отвечать будете вы. Господа, призываю вас в свидетели, — обратился он к Калиостро и Жильберу, — что я заказывал пазы из меди и выражаю решительный протест против того, что меди нет… Итак, если теперь нож остановится на полпути или будет плохо скользить, то это будет не по моей вине: я умываю руки.
И спустя восемнадцать столетий, стоя на помосте новой машины, доктор повторил известный жест Пилата, стоявшего на террасе дворца.
Однако несмотря на все эти мелкие помехи, дело двигалось и машина все больше приобретала смертоносные очертания, что приводило в восторг ее создателя и заставляло трепетать от ужаса доктора Жильбера.
А Калиостро был по-прежнему невозмутим; после гибели Лоренцы сердце его словно окаменело.
Вот как выглядела машина.
Прежде всего, у нее был помост, куда взбирались по приставной лестнице, напоминающей те, какие бывают на мельницах.
Помост представлял собою подобие эшафота в виде квадратной площадки со стороной в пятнадцать футов. На этой площадке, на расстоянии около двух третей ее длины, напротив лестницы, высились два параллельных столба в десять-двенадцать футов высотой.
Столбы были снабжены теми самыми пазами, на которых мастер Гидон сэкономил медь, и это, как мы видели, вызвало гневное возражение филантропа — доктора Гильотена.
По этим пазам и падал при помощи распрямлявшейся пружины нож в виде полумесяца, скользя под действием собственной тяжести, в сотни раз увеличенной силой пружины.
Между столбами было устроено двустворчатое окошко с отверстием, куда могла пройти человеческая голова; когда створки окошка соединялись, шея оказывалась как в кольце.
В определенный момент срабатывал рычаг, представлявший собой доску длиною в человеческий рост, и эта доска оказывалась на уровне окошка.
Все это, как видит читатель, было придумано с величайшей изобретательностью.
Пока плотники, мастер Гидон и доктор заканчивали сооружение машины, пока Калиостро и Жильбер обсуждали ее устройство (граф оспаривал у доктора Гильотена славу изобретателя, полагая, что у этой машины есть предшественницы: итальянская mannaya и в особенности тулузский топор, при помощи которого был казнен маршал Монморанси), двор заполнили новые зрители, вызванные, без сомнения, также для участия в опыте.
Среди них был уже знакомый нам старик, сыгравший одну из заметных ролей в нашей длинной истории; ему суждено было скоро умереть от неизлечимой болезни; однако по настоятельному требованию своего собрата Гильотена он был вынужден подняться с постели и, невзирая на ранний час и ненастную погоду, приехал посмотреть, как действует машина.
Жильбер узнал его и почтительно пошел к нему навстречу.
Его сопровождал г-н Жиро, парижский архитектор, специальным приглашением обязанный своей должности.
Вторая группа держалась особняком; она состояла из четырех чрезвычайно просто одетых мужчин, которые ни с кем не здоровались, да и с ними тоже никто не раскланивался.
Едва войдя во двор, эти четверо прошли в самый дальний угол, подальше от Жильбера и Калиостро, и держались в этом углу со всею скромностью, тихо переговариваясь и, несмотря на дождь, обнажив головы.
Главным в этой группе или, по крайней мере, тем, кого трое других почтительно слушали, когда он что-нибудь тихо им говорил, был высокий господин лет пятидесяти двух; у него было открытое лицо, он доброжелательно улыбался.
Звали его Шарль Луи Сансон; он родился 15 февраля 1738 года; ему довелось увидеть, как его отец четвертовал Дамьена; он помогал отцу, когда тот имел честь отрубить голову г-ну де Лалли-Толландалю. Этого человека обычно называли господином Парижским.
Трое других господ были: его сын, на долю которого выпадет честь помогать ему в казни Людовика XVI, и двое его помощников.
Присутствие господина Парижского, его сына и подручных красноречиво свидетельствовало о назначении страшной машины г-на Гильотена, лишний раз доказывая, что его опыт проводился если не по приказу, то уж, во всяком случае, с одобрения правительства.
Господин Парижский казался весьма огорченным: если машина, на испытание которой его позвали, будет одобрена, вся живописная сторона его профессии исчезнет; исполнитель, являвшийся толпе в образе карающего ангела с пылающим мечом в руке, превратится в палача, всего-навсего дергающего за веревку.
Такова была оппозиция нововведению.
Дождь превратился в неприятную морось; опасаясь, как бы непогода не спугнула кого-нибудь из зрителей и почувствовав, подобно директору театра, нетерпение публики, доктор Гильотен обратился к наиболее важной группе, состоявшей из Калиостро, Жильбера, доктора Луи и архитектора Жиро:
— Господа, мы ждем лишь господина доктора Кабаниса. Как только он прибудет, мы начнем.
Едва он проговорил эти слова, как во двор въехала третья карета; из нее вышел господин лет тридцати восьми сорока с открытым умным лицом; у него были живые глаза, вопросительно глядевшие на окружающих.
Это и был последний зритель — доктор Кабанис.
Он любезно раскланялся с каждым из присутствовавших, как и подобало философствовавшему доктору, затем подошел пожать руку Гильотену, который с высоты помоста прокричал ему: "Скорее, доктор, скорее же, мы ждем только вас!" — и присоединился к той группе, где были Жильбер и Калиостро.
В это время кучер доктора Кабаниса ставил экипаж рядом с двумя другими каретами.
Господин Парижский свой фиакр из скромности оставил у ворот.
— Господа! — объявил доктор Гильотен. — Мы больше никого не ждем и сейчас же начинаем.
По его знаку распахнулась дверь: оттуда вышли два человека в серой форменной одежде, неся на плечах мешок, отдаленно напоминавший очертаниями человеческое тело.
В окнах показались бледные лица больных, с ужасом следивших за непонятным и страшным зрелищем; никто этих людей не думал приглашать на представление, и они не понимали ни смысла приготовлений к нему, ни его цели.
XI
ВЕЧЕР В ПАВИЛЬОНЕ ФЛОРЫ
Вечером того же дня, то есть 24 декабря, накануне Рождества, в павильоне Флоры был прием.
Королева не пожелала принимать гостей у себя, и потому принцесса де Ламбаль принимала от имени королевы и развлекала гостей до появления ее величества.
Как только пришла королева, все пошло так, словно вечер проходил в павильоне Марсан, а не в павильоне Флоры.
Утром виконт Изидор де Шарни возвратился из Турина и незамедлительно был принят сначала королем, потом королевой.
Оба встретили его чрезвычайно благосклонно, особенно королева: у нее были для этого две причины.
Прежде всего Изидор был братом Шарни, и, пока того не было в Париже, королеве было приятно видеть перед собой Изидора.
Кроме того, Изидор привез от их высочеств графа д’Артуа и принца де Конде сообщения, находившие живой отклик в ее сердце.
Принцы рекомендовали королеве обратить внимание на план маркиза де Фавраса и призывали ее воспользоваться преданностью этого отважного дворянина, чтобы покинуть Париж и присоединиться к ним в Турине.
Еще Изидору было поручено передать г-ну де Фаврасу от имени принца, что они с большой симпатией относятся к его плану и желают ему успеха.
Королева целый час не отпускала от себя Изидора, пригласила его на вечер к г-же де Ламбаль и позволила ему удалиться только после того, как он отпросился для выполнения поручения к г-ну де Фаврасу.
Королева не сказала ничего определенного по поводу своего бегства. Она только приказала Изидору подтвердить г-ну и г-же де Фаврас слова, сказанные ею в тот самый день, когда она давала аудиенцию маркизе и внезапно появилась у короля, принимавшего маркиза.
Выйдя от королевы, Изидор сейчас же отправился к г-ну де Фаврасу, проживавшему на Королевской площади в доме № 21.
Виконта де Шарни приняла г-жа де Фаврас. Вначале она ему сказала, что ее мужа нет дома; однако когда она услышала имя посетителя и узнала, с какими августейшими особами он виделся всего час назад, а также, с кем он расстался за несколько дней до того, она призналась, что ее муж дома, и приказала его позвать.
Маркиз вошел в комнату. У него было открытое лицо и смеющиеся глаза. Его заранее предупредили из Турина, и он знал, от чьего имени явился Изидор.
Слова королевы, которые передал ему молодой человек, преисполнили сердце Фавраса радостью. Все подавало маркизу надежду: заговор осуществлялся как нельзя более успешно; в Версале было собрано тысяча двести всадников; каждый из них должен был посадить на круп по одному пехотинцу, что вдвое увеличивало количество солдат. От убийств Неккера, Байи и Лафайета, которые должны были осуществить в одно время каждая из трех входящих в Париж колонн (одна — через Рульскую заставу, другая — через заставу Гренель, а третья — через ворота Шайо), было решено отказаться: полагали, что довольно будет отделаться от Лафайета. А для этого было достаточно четырех человек, лишь бы они имели хороших лошадей и были хорошо вооружены. Им следовало дождаться минуты, когда экипаж г-на де Лафайета, как обычно, около одиннадцати часов вечера, покинет Тюильри. Тогда двое всадников должны будут следовать слева и справа от кареты, а два других — зайти спереди. Один из них, держа в руке пакет, прикажет кучеру остановиться, объяснив это тем, что у него срочное сообщение для генерала. А когда карета остановится и генерал покажется в окне, ему выстрелят из пистолета в голову.
Это была единственная существенная поправка к плану заговора; все прочее оставалось без изменений. Деньги были выданы, люди предупреждены, королю достаточно было лишь сказать "Да!" — и по знаку г-на де Фавраса все началось бы незамедлительно.
Единственное, что вызывало беспокойство маркиза, — это молчание короля и королевы. И вот королева только что нарушила это молчание, прислав Изидора; сколь бы туманны ни были слова, которые Изидору было поручено передать г-ну и г-же де Фаврас, они имели огромное значение, потому что принадлежали ее величеству.
Изидор обещал Фаврасу передать вечером королеве и королю уверения в преданности маркиза.
Молодой виконт, как помнит читатель, приехал в Париж и в тот же день отправился в Турин; в Париже у него не было другого пристанища, кроме комнаты, которую его брат занимал в Тюильри. В отсутствие графа он приказал его лакею отпереть комнату.
В девять часов вечера он вошел в апартаменты принцессы де Ламбаль.
Изидор не был представлен ей; хотя она его не знала, днем ее предупредила о нем королева; когда лакей доложил о виконте, принцесса поднялась и с очаровательной грацией, заменявшей ей ум, сейчас же увлекла его в кружок избранных друзей.
Король и королева еще не появлялись; месье казался чем-то обеспокоенным и беседовал с двумя дворянами из своего ближайшего окружения: г-ном де Ла Шатром и г-ном д’Аваре. Граф Луи де Нарбонн переходил от одного кружка к другому с легкостью человека, всюду чувствующего себя как дома.
Кружок избранных друзей состоял из молодых дворян, устоявших перед манией эмиграции. Среди них были братья де Ламеты, многим обязанные королеве и еще не успевшие перейти в стан ее врагов; г-н д’Амбли, один из самых светлых, а может, и самых дурных умов той эпохи, как будет угодно читателю; г-н де Кастри, г-н Ферзен; Сюло, главный редактор остроумной газеты "Деяния Апостолов" — все это были преданные сердца, но слишком горячие, порой немного безумные головы.
Изидор ни с кем из них не был знаком, однако благодаря его хорошо известному имени, а также особенной любезности, с какой его встретила принцесса, все протянули ему руки.
Кроме того, он принес новости от той, другой Франции, жившей за границей. У каждого из присутствовавших кто-нибудь из родственников или друзей находился на службе у принцев; Изидор всех их видел, он был словно второй газетой.
А первой, как мы сказали, был Сюло; он что-то рассказывал, и все громко смеялись. В тот день Сюло присутствовал на заседании Национального собрания. На трибуну там поднялся г-н Гильотен; он стал расхваливать прелести изобретенной им машины, поведал о триумфальном ее испытании утром того же дня и просил позволения заменить ею все другие орудия смерти — колесо, виселицу, костер, четвертование, — попеременно приводившие в ужас Гревскую площадь.
Национальное собрание, соблазненное мягкостью, с коей действовала новая машина, уже готово было ее одобрить.
По поводу Национального собрания, г-на Гильотена и его машины Сюло сочинил на мотив менуэта Экзоде песенку, и она должна была на следующий день появиться в его газете.
Эта песенка, которую он тихонько напевал в окружавшем его веселом обществе, заставила слушателей так громко и искренне рассмеяться, что король с королевой услышали их смех еще из передней. Бедный король! Сам он давно уже не смеялся и потому решил непременно осведомиться о предмете, сумевшем в столь печальные времена вызвать такое бурное веселье.
Само собою разумеется, что, как только один придверник доложил о короле, а другой — о королеве, все шушуканья, смех, разговоры сейчас же стихли и наступила благоговейная тишина.
Вошли две августейшие особы.
Чем больше за стенами дворца революционный дух лишал королевскую власть ее притягательной силы, тем больше — и это надо отметить — в узком кругу истинные роялисты подчеркивали свое уважение к ней, будто невзгоды только придавали им новые силы. Если год 89-й видел проявления черной неблагодарности, то 93-й увидел проявления самозабвенной преданности.
Принцесса де Ламбаль и мадам Елизавета завладели вниманием королевы.
Месье подошел к королю засвидетельствовать свое почтение и поклонился со словами:
— Брат! Нельзя ли вам, королеве, мне и кому-нибудь из ваших близких друзей в уединении сыграть в карты, чтобы под видом виста мы могли побеседовать без помех?
— Охотно, брат мой, — отвечал король, — поговорите с королевой.
Месье подошел к Марии Антуанетте, беседовавшей в это время с Шарни; виконт раскланялся с королевой и теперь говорил ей вполголоса:
— Ваше величество, я видел сегодня маркиза де Фавраса и имею честь сообщить вам нечто весьма важное.
— Дорогая сестра, — обратился граф Прованский к королеве, — король выразил желание, чтобы мы сыграли партию в вист вчетвером; мы объединимся против вас, а вашему величеству король предоставляет право выбора партнера.
— Ну что же, мой выбор сделан, — не возражала королева, сразу догадавшись, что партия в вист только предлог. — Господин виконт де Шарни, вы будете с нами играть, а за игрой расскажете о новостях из Турина.
— Как? Вы приехали из Турина, виконт? — спросил месье.
— Да. А по дороге я заехал на Королевскую площадь, где встретился с человеком, всем сердцем преданным королю, королеве и вашему высочеству.
Месье покраснел, кашлянул и удалился. Весь сотканный из недомолвок и чрезвычайно подозрительный, он был напуган прямотой и искренностью виконта.
Он взглянул на г-на де Ла Шатра, тот подошел к нему, получил отданные шепотом приказания и вышел.
Тем временем король отвечал на приветствия дворян, а также тех немногочисленных дам, что еще бывали на вечерах в Тюильри.
Королева подошла к супругу, взяла его под руку и увела играть.
Подойдя к карточному столу, он поискал взглядом четвертого игрока, но увидел только Изидора.
— А! Господин де Шарни! — заметил он. — В отсутствие вашего брата вы будете у нас четвертым; лучшую замену ему трудно было бы придумать! Милости просим!
Он жестом пригласил королеву садиться, потом сел сам, за ним — месье.
Королева в свою очередь знаком пригласила Изидора, и он последним занял свое место.
Мадам Елизавета подошла к козетке, стоявшей за спиной короля, и, опустившись на колени, положила руки на спинку его кресла.
Игроки сыграли несколько партий в вист, перебрасываясь лишь необходимыми в игре словами.
Наконец, убедившись в том, что все держатся от их стола на почтительном расстоянии, королева решилась обратиться к месье со словами:
— Брат! Виконт вам сообщил, что он приехал из Турина?
— Да, — ответил тот, — я об этом что-то слышал.
— Он сказал вам, что граф д’Артуа и принц де Конде настойчиво приглашают нас к себе?
Король сделал нетерпеливое движение.
— Брат! — шепнула принцесса Елизавета ангельским голоском, — пожалуйста, послушайте.
— И вы туда же, сестра? — спросил он.
— Я больше, чем кто бы то ни было, дорогой Луи, потому что я больше всех вас люблю и очень за вас боюсь.
— Я также сказал его высочеству, — заметил Изидор, — что, возвращаясь через Королевскую площадь, я около часу провел в доме номер двадцать один.
— В доме номер двадцать один? — переспросил король. — А что это за дом?
— В доме номер двадцать один, государь, — отвечал Изидор, — живет один дворянин, как и все мы, весьма преданный вашему величеству и, как все мы, готовый умереть за короля; однако он энергичнее нас и потому уже составил план.
— Какой план, сударь? — поднял голову король.
— Если я буду иметь несчастье своим рассказом об этом плане вызвать неудовольствие короля, то умолкаю.
— Нет, нет, сударь, продолжайте, — с живостью перебила его королева. — Существует много людей, замышляющих какие-то козни против нас; надо, по крайней мере, знать тех, кто готов нас защитить, чтобы мы могли, прощая нашим недругам, питать признательность к нашим друзьям. Господин виконт, скажите, а как зовут этого дворянина?
— Маркиз де Фаврас, ваше величество.
— A-а, мы его знаем, — заметила королева. — И вы верите в его преданность, господин виконт?
— В его преданность — да, ваше величество. Я не только верю: я готов за него поручиться.
— Будьте осторожны, сударь, — предупредил король, — вы слишком торопитесь.
— У нас с маркизом родственные души, государь. Я отвечаю за преданность маркиза де Фавраса. А вот достоинства его плана, надежда на успех — о, это совсем другое дело! Я слишком молод. Когда решается вопрос о спасении короля и королевы, я не могу взять на себя смелость высказать на этот счет свое мнение.
— А в каком положении находится этот план? — поинтересовалась королева.
— Он готов к исполнению, ваше величество. Стоит королю сказать слово, подать знак сегодня вечером, и завтра в это время он будет в Пероне.
Король отмалчивался; месье судорожно сгибал и разгибал бедного валета червей, который вот-вот должен был переломиться пополам.
— Государь, — обратилась королева к супругу, — вы слышите, что говорит виконт?
— Разумеется, слышу, — нахмурившись, ответил король.
— А вы, брат? — спросила она у месье.
— Слышу не хуже короля.
— Ну и что вы на это скажете? Ведь это, как я понимаю, предложение.
— Несомненно, — подтвердил месье, — несомненно!
И, обернувшись к Изидору, он промолвил:
— Ну-ка, виконт, пропойте нам эту песенку еще разок!
Изидор повторил:
— Я сказал, что стоит королю сказать слово, подать знак, и, благодаря мерам, предусмотренным господином де Фаврасом, он будет через двадцать четыре часа в безопасности в Пероне.
— Ах, брат, разве не соблазнительно то, что предлагает вам виконт?! — воскликнул месье.
Король стремительно повернулся к брату и, пристально глядя на него, спросил:
— А вы поедете со мной?
Месье изменился в лице. Щеки его затряслись; он никак не мог взять себя в руки.
— Я? — переспросил он.
— Да, вы, брат мой, — повторил Людовик XVI. — Вы уговариваете меня покинуть Париж, и потому я вас спрашиваю: вы поедете со мной?
— Но… — пролепетал месье. — Меня не предупредили, я не готов…
— Как же это вас не предупредили, если именно вы снабжали деньгами маркиза де Фавраса? — поинтересовался король. — Не готовы, говорите? Да вы же по минутам знаете, в каком состоянии находится заговор!
— Заговор! — побледнев, повторил месье.
— Ну, разумеется, заговор… Ведь это же заговор, заговор настолько реальный, что, если он будет раскрыт, маркиза де Фавраса схватят, препроводят в Шатле и приговорят к смерти, — если, конечно, вы с помощью ходатайств и денег не спасете его, как мы спасли господина де Безанваля.
— Но если королю удалось спасти господина де Безанваля, то он может точно так же спасти и господина де Фавраса.
— Нет, ибо то, что я мог сделать для одного, я, вероятно, не смогу повторить для другого. Потом, господин де Безанваль был моим человеком, точно так же как маркиз де Фаврас — ваш. Будем спасать каждый своего, брат, вот тогда мы оба исполним наш долг.
С этими словами король поднялся.
Королева удержала его за полу кафтана.
— Государь, вы можете согласиться или отказаться, — заметила она, — но вы не можете оставить господина де Фавраса без ответа.
— Я?
— Да! Что виконту де Шарни следует передать маркизу от имени короля?
— Пусть он передаст, — отвечал Людовик XVI, высвобождая полу своего кафтана из рук королевы, — что король не может позволить, чтобы его похитили.
И он отошел.
— Это означает, — продолжал месье, — что, если маркиз де Фаврас похитит короля, не имея на то позволения, ему будут за это только благодарны, лишь бы это удалось сделать. Кто не выигрывает, тот просто глупец, а в политике глупость наказывается вдвойне!
— Господин виконт, — произнесла королева, — сегодня же вечером, сию же минуту отправляйтесь к маркизу де Фаврасу и передайте ему слово в слово ответ короля: "Король не может позволить, чтобы его похитили". Если он не поймет ответ короля, вы ему растолкуете. Идите!
Виконт, не без основания принявший ответ короля и совет королевы как их общее согласие, взял шляпу, торопливо вышел, сел в фиакр и крикнул кучеру:
— Королевская площадь, дом двадцать один!
XII
ЧТО УВИДЕЛА КОРОЛЕВА В ГРАФИНЕ С ВОДОЙ, НАХОДЯСЬ В ЗАМКЕ ТАВЕРНЕ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ ТОМУ НАЗАД
Встав из-за карточного стола, король направился к группе молодых людей, чей веселый смех привлек его внимание, когда он входил в гостиную.
При его приближении наступила глубокая тишина.
— Неужели, господа, судьба короля столь печальна, — спросил Людовик XVI, — что он навевает своим появлением тоску?
— Государь… — смутились придворные.
— Вы так веселились и так громко смеялись, когда мы с королевой пришли!
Покачав головой, он продолжал:
— Несчастны короли, в чьем присутствии подданные не смеют веселиться!
— Государь! — возразил было г-н де Ламет. — Почтительность…
— Дорогой Шарль, — перебил его король, — когда вы учились в пансионе и по воскресеньям и четвергам я приглашал вас в Версаль, разве вы сдерживали смех, потому что я был рядом? Я только что сказал: "Несчастны короли, в чьем присутствии подданные не смеют веселиться!" Я бы еще сказал так: "Счастливы короли, в чьем присутствии подданные смеются!"
— Государь, — сказал г-н де Кастри, — история, что нас развеселила, покажется вашему величеству, возможно, не очень веселой.
— О чем же вы говорили, господа?
— Государь! — выступил вперед Сюло. — Всему виною я, ваше величество.
— Ах, это вы, господин Сюло! Я прочел последний номер "Деяний Апостолов". Берегитесь, берегитесь!
— Чего, государь? — спросил молодой журналист.
— Вы слишком откровенный роялист: у вас могут быть неприятности с любовником мадемуазель Теруань.
— С господином Популюсом? — со смехом переспросил Сюло.
— Совершенно верно. А что стало с героиней вашей поэмы?
— С мадемуазель Теруань?
— Да… Я давно ничего о ней не слышал.
— Государь, у меня такое впечатление, будто ей кажется, что наша революция идет слишком медленно, и потому она отправилась готовить восстание в Брабанте. Вашему величеству, вероятно, известно, что эта целомудренная амазонка родом из Льежа?
— Нет, я этого не знал… Так это над нею вы сейчас смеялись?
— Нет, государь, над Национальным собранием.
— О-о! В таком случае, господа, вы хорошо сделали, что перестали смеяться, как только я вошел. Я не могу позволить, чтобы в моем доме смеялись над Национальным собранием. Правда, я не дома, а в гостях у принцессы де Ламбаль, — прибавил король, будто сдаваясь, — и потому вы, сохраняя серьезный вид или же совсем тихонечко посмеиваясь, можете мне сказать, что заставило вас так громко смеяться.
— Известно ли королю, какой вопрос обсуждало сегодня Национальное собрание в течение всего заседания?
— Да, и он очень меня заинтересовал. Речь шла о новой машине для казни преступников, не так ли?
— Совершенно верно, государь, о машине, которую преподнес нации господин Гильотен, — ответил Сюло.
— О-о! И вы, господин Сюло, смеетесь над господином Гильотеном, филантропом? Вы что же, забыли, что я тоже филантроп?
— Я, государь, прекрасно понимаю, что филантропы бывают разные. Во главе французской нации стоит, например, филантроп, отменивший пытки на протяжении следствия; этого филантропа мы уважаем, прославляем, даже более того: мы его любим, государь.
Все молодые люди одновременно поклонились.
— Однако есть и другие, — продолжал Сюло. — Будучи врачами, и, следовательно, имея в своем распоряжении тысячи более или менее хитроумных способов лишить больных жизни, они тем не менее ищут средство избавить от жизни и тех, кто чувствует себя хорошо. Вот этих-то, государь, я и прошу отдать мне в руки.
— А что вы собираетесь с ними делать, господин Сюло? Вы их обезглавите "без боли"? — спросил король, намекая на утверждение доктора Гильотена. — Они освободятся от жизни, почувствовав всего лишь "легкую прохладу" на шее?
— Государь, я от души им этого желаю, — ответил Сюло, — но обещать не могу.
— Как это желаете? — переспросил король.
— Да, государь, я очень люблю тех, кто изобретает новые машины и сам их испытывает. Я не слишком оплакиваю метра Обрио, на себе испытавшего крепость стен Бастилии, или мессира Ангеррана де Мариньи, обновившего виселицу Монфокона. К несчастью, я не король; к счастью — не судья. Значит, вполне вероятно, что буду вынужден сдержать обещание, которое я дал многоуважаемому Гильотену и уже начал исполнять.
— А что вы пообещали или, вернее, начали выполнять?
— Мне пришла в голову мысль, государь, что этот великий благодетель человечества должен сам вкусить от своего благодеяния. Завтра в утреннем номере "Деяний Апостолов", который печатают сегодня ночью, состоится крещение. Справедливости ради следует отметить, что дочь господина Гильотена, официально признанную сегодня отцом перед Национальным собранием, зовут мадемуазель Гильотиной.
Король не смог сдержать улыбку.
— А так как ни свадьбы, ни крестин не бывает без песен, — вмешался Шарль Ламет, — господин Сюло сочинил в честь своей крестницы две песни.
— Неужели целых две?! — удивился король.
— Государь, — отвечал Сюло, — надобно же удовлетворить все вкусы!
— А на какую музыку вы положили свои песни? Я не вижу ничего более подходящего, чем "De profundis".
— Ну что вы, государь! Ваше величество забывает, с какой радостью все будут готовы подставить свою шею дочери господина Гильотена… да ведь к ней будет очередь! Нет, государь, одна из моих песенок поется на чрезвычайно модный в наши дни мотив менуэта Экзоде; другую можно петь на любой мотив, как попурри.
— А можно заранее вкусить вашей поэзии, господин Сюло? — спросил король.
Сюло поклонился.
— Я не являюсь членом Национального собрания, — заметил он, — чтобы пытаться ограничивать власть короля; нет, я верный слуга вашего величества, и мое мнение таково: король может требовать все, чего ему хочется.
— В таком случае я вас слушаю.
— Государь, я повинуюсь, — ответил Сюло.
И он вполголоса запел на мотив менуэта Экзоде, как мы уже говорили, вот какую песню:
Гильотен, медик странный,
От политики пьяный И большой патриот,
Заявил всем нежданно:
Вешать, мол, негуманно,
Он к иному зовет:
"Палачи неумелы —
Пусть гуляют без дела И не мучат людей!
Утверждаю я смело:
Обезглавливать тело Я сумел бы нежней".
Вопрошают газеты:
Уж не зависть ли это?!
Кто добрее — палач Или враг его, врач,
Жрец, слуга Гиппократа?
Под его лезвие Попадешь — и твоё Будет тело разъято!
Гильотен — новый Брут,
И суров его суд —
Всех казнить без боязни!
Шапелье и Барнав Заявили: "Он прав!" —
Знатоки быстрой казни.
Горд собой, вдохновен,
Гуманист Гильотен Одарил нас машиной,
Убивающей нас,
И ее в добрый час Назовут гильотиной!
Молодые люди засмеялись еще громче. Королю было совсем не весело, но Сюло был одним из самых преданных ему людей, и потому он не хотел, чтобы окружавшие заметили его печаль: сам не понимая отчего, король почувствовал, как у него сжалось сердце.
— Дорогой господин Сюло! — сказал король. — Вы нам говорили о двух песнях; крестного отца мы послушали, давайте перейдем к крестной матери.
— Государь! — отвечал Сюло. — Крестная мать сейчас будет иметь честь вам представиться. Итак, вот она — на мотив песни "Париж верен королю":
Гильотен умен,
Целеустремлен:
Забывая сон,
Ближних любит он,
Мыслью увлечен Предложить закон,
Словно Цицерон.
Три-четыре слова —
Речь его готова,
Сдержанно-сурова,
Как когда-то Рим.
Но какие фразы!
Завопили сразу Дурачков пять-шесть:
"В этом что-то есть!"
"Быть мудры, господа, должны вы,
Прошу вас выслушать меня:
Мы будем к людям справедливы,
Всех одинаково казня.
Сограждан я могу утешить:
Жестокостей не будет впредь,
Ведь так бесчеловечно вешать,
И так мучительно висеть!
В палаче не вижу проку:
Справедлив ли будет тот,
Кто от гнева слеп, жестоко Брата топором убьет?!
В палаче не вижу проку!
Но я в беде вас не покину.
Я, изучив немало книг,
Такую изобрел машину,
Что головы лишает вмиг.
Не рад ли будет осужденный Окончить свой последний путь Без боли, не издав ни стона И глазом не успев моргнуть?
Не будет лишней маяты —
Падет на шею с высоты Внезапно лезвие тяжелое —
И уравняются все головы".
Слава нашей гильотине!
Ей виват!
Голова уже в корзине —
То-то, брат!
Гильотина любит,
Гильотина рубит.
Что может быть честней, народ?!
Всех уравняет эшафот!
— Вот вы смеетесь, господа, — заметил король, — а ведь машина господина Гильотена предназначалась для избавления несчастных осужденных от ужасных мучений! Чего ожидает общество, требуя смерти осужденному? Простого уничтожения человека. Если это уничтожение сопровождается мучениями, как при колесовании, четвертовании, то это уже не акт возмездия, а сведение счетов.
— Государь! А кто сказал вашему величеству, — возразил Сюло, — что все мучения кончаются после того, как отрезана голова? Кто сказал, что жизнь не продолжается в обоих этих обрубках и что умирающий не страдает в два раза больше, осознавая свое раздвоение?
— Об этом следовало бы поразмыслить людям знающим, — промолвил король. — Кстати, по-моему, опыт проводился сегодня утром в Бисетре; никто из вас не присутствовал на этих испытаниях?
— Нет, государь! Нет, нет, нет! — почти в один голос насмешливо выкрикнули десятка полтора человек.
— Я там был, государь, — раздался серьезный голос.
Король обернулся и узнал доктора Жильбера, который вошел во время спора и, незаметно приблизившись к присутствующим, молчал до тех пор, пока король не задал свой вопрос.
— A-а, это вы, доктор? — вздрогнув от неожиданности, спросил король. — Вы были там?
— Да, государь.
— И как прошли испытания?
— Прекрасно в первых двух случаях, государь; однако в третий раз, несмотря на то что позвоночник был перебит, голову пришлось отрезать ножом.
Раскрыв рот, с растерянным видом, молодые люди слушали Жильбера.
— Как, государь! Неужели сегодня утром казнили трех человек? — изумился Шарль Ламет, спрашивая, по-видимому, от имени всех присутствующих.
— Да, господа, — ответил король. — Правда, все трое были трупами, которых поставил Отель-Дьё. И каково ваше мнение, господин Жильбер?
— О чем, государь?
— Об инструменте.
— Государь! Это очевидный прогресс по сравнению с другими используемыми в наше время орудиями такого рода; однако произошедшая с третьим трупом неудача доказывает, что эта машина еще требует усовершенствований.
— Как же она устроена? — спросил король, чувствуя, как в нем просыпается механик.
Жильбер попытался растолковать устройство машины, однако из его слов король не смог точно себе представить ее форму.
— Подойдите сюда, доктор! — пригласил он. — Вот здесь на столе есть перья, чернила и бумага… Вы умеете рисовать, я полагаю?
— Да, государь.
— В таком случае, сделайте набросок, я тогда лучше пойму, о чем идет речь.
Молодые дворяне из почтительности не смели без приглашения последовать за королем.
— Подойдите, подойдите, господа! — воскликнул Людовик XVI. — Ведь эти вопросы никого не могут оставить равнодушными.
— Кроме того, — вполголоса заметил Сюло, — как знать, не выпадет ли кому-нибудь из нас честь жениться на мадемуазель Гильотине? Идемте, господа; давайте познакомимся с нашей невестой.
Все последовали за королем и Жильбером и столпились вокруг стола, за который по приглашению короля сел Жильбер, чтобы как можно лучше выполнить рисунок.
Жильбер стал делать набросок на листе бумаги, а Людовик XVI пристально за ним следил.
Все было на месте: и помост, и ведущая на него лестница, и два столба, и рычаг, и окошко для головы, и нож в виде полумесяца.
Не успел он изобразить эту последнюю деталь, как король его остановил.
— Черт возьми! — воскликнул он. — Ничего нет удивительного в том, что испытание не удалось, особенно в третий раз.
— Почему, государь? — удивился Жильбер.
— Это зависит от формы ножа, — пояснил Людовик XVI. — Надобно не иметь ни малейшего представления о механике, чтобы придать предмету, предназначенному рассекать оказывающий сопротивление материал, форму полумесяца.
— А какую форму предложили бы вы, ваше величество?
— Да очень просто: треугольника.
Жильбер стал исправлять рисунок.
— Нет, нет, не так, — возразил король. — Дайте перо.
— Прошу вас, государь, — произнес Жильбер. — Вот перо и стул.
— Погодите, погодите, — говорил Людовик XVI во власти своей любви к механике. — Этот нож надо скосить, вот так… и так… и я ручаюсь, что вы сможете отрубить хоть двадцать пять голов подряд: нож ни разу не откажет!
Не успел он договорить, как позади него раздался душераздирающий, мучительный крик ужаса.
Он стремительно обернулся и увидел королеву: она была бледна, взволнованна и едва держалась на ногах. Покачнувшись, королева без чувств упала на руки Жильберу.
Подталкиваемая, как и другие, любопытством, она подошла к столу и, наклонившись над королем в ту самую минуту, как он исправлял главную деталь, узнала отвратительную машину, показанную ей Калиостро двадцать лет назад в замке Таверне-Мезон-Руж.
При виде этой машины она смогла только издать страшный крик; казалось, жизнь покинула Марию Антуанетту, будто она стала жертвой роковой машины, и, как мы уже сказали, королева упала без чувств на руки Жильберу.
XIII
ВРАЧЕВАТЕЛЬ ТЕЛА И ДУШИ
Понятно, что после этого прием пришлось прервать.
Хотя никто не понял причины обморока королевы, факт оставался фактом: увидев рисунок Жильбера, подправленный королем, королева вскрикнула и упала без чувств.
Слух об этом пробежал по группам присутствовавших, после чего все те, что не были членами семьи или ближайшими ее друзьями, почли за долг удалиться.
Жильбер оказал королеве первую помощь.
Принцесса де Ламбаль не пожелала, чтобы Марию Антуанетту уносили в королевские покои. Да это было бы и нелегко: принцесса де Ламбаль жила в павильоне Флоры, а королева — в павильоне Марсан; пришлось бы идти через весь дворец.
Августейшую больную уложили на кушетку в спальне принцессы, а та, с присущим всем женщинам чутьем угадав, что в случившемся есть какая-то мрачная тайна, удалила всех, даже короля, и встала у изголовья королевы, с нежной заботой взглядывая на нее и ожидая, когда благодаря заботам доктора Жильбера она очнется.
Изредка она односложно спрашивала доктора, скоро ли королева придет в себя; а тот, будучи не в силах привести королеву в чувство, успокаивал принцессу обычными в таких случаях словами.
Удар, потрясший нервную систему королевы, был столь сильным, что в течение нескольких минут не помогали ни нюхательные соли, ни натирание висков уксусом; наконец едва заметное шевеление пальцев указало на то, что чувствительность возвращается. Королева медленно повела головой из стороны в сторону, как в страшном сне, потом вздохнула и открыла глаза.
Однако можно было заметить, что жизнь возвратилась к ней раньше, чем разум; королева некоторое время блуждающим взглядом оглядывала комнату, не понимая, где она находится и что с ней произошло. Но вдруг все ее тело охватила дрожь, она едва слышно вскрикнула и прижала руку к глазам, словно для того, чтобы избавиться от страшного видения.
К ней возвращалась память.
Впрочем, кризис миновал. Жильбер понимал, что причина его кроется в чисто моральной сфере, и не знал, чем медицина могла бы помочь; он собрался было удалиться, однако едва он отступил на шаг, как королева, будто угадав его намерение, схватила его за руку и голосом, таким же нервным, как это движение, произнесла:
— Останьтесь!
Жильбер в удивлении замер. Он знал, сколь мало симпатии испытывает к нему королева; но, с другой стороны, он не раз замечал, что оказывает на королеву странное, почти магнетическое воздействие.
— Я к услугам вашего величества, — сказал он. — Однако полагаю, что было бы нелишним успокоить короля, а также всех тех, кто остался в гостиной, и если ваше величество позволит…
— Тереза! — обратилась королева к принцессе де Ламбаль. — Скажи королю, что я пришла в себя, и проследи, чтобы мне никто не мешал, мне надо поговорить с доктором Жильбером.
Принцесса повиновалась с кроткой покорностью, которая угадывалась не только в характере, но и во внешности ее.
Приподнявшись на локте, королева проводила ее взглядом, выждала, давая ей возможность выполнить поручение; видя, что оно исполнено и благодаря предупредительности принцессы де Ламбаль можно говорить с доктором свободно, повернулась к нему и пристально посмотрела ему в глаза.
— Доктор! — промолвила королева. — Вас не удивляет, что по воле случая вы почти всегда оказываетесь рядом со мной во время нравственных или физических кризисов моей жизни?
— Увы, ваше величество, я не знаю, должен ли я благодарить за это случай или жаловаться на судьбу, — ответил Жильбер.
— Почему, сударь?
— Я слишком хорошо умею читать в чужом сердце и замечаю, что столь почетное для меня общение не зависит ни от вашего желания, ни от вашей воли.
— Я потому и назвала это случаем… Вы знаете, что я люблю откровенность. Однако во время событий последнего времени, заставивших нас действовать сообща, доктор, вы доказали мне настоящую преданность, я вам очень благодарна и никогда этого не забуду.
Жильбер в ответ поклонился.
Королева следила за его движением и выражением его лица.
— Я тоже физиономистка, — заметила она, — знаете, что вы ответили мне сейчас, не проронив ни слова?
— Ваше величество, — промолвил Жильбер, — я был бы в отчаянии, если бы мое молчание показалось вам менее почтительным, чем мои слова.
— Вы мне ответили: "Ну что ж, вы меня поблагодарили, дело сделано, перейдем к другому".
— Во всяком случае мне хотелось, чтобы вы, ваше величество, подвергли мою преданность такому испытанию, какое позволило бы ей проявиться полнее, чем это было до сегодняшнего дня. Вот чем объясняется некоторое нетерпение, подмеченное вами на моем лице.
— Господин Жильбер! — сказала королева, пристально взглянув на доктора, — вы необыкновенный человек, и я должна открыто покаяться: у меня было предубеждение против вас, но теперь его нет.
— Ваше величество, позвольте мне от всей души вас поблагодарить, и не за комплимент, которым вы меня удостоили, но за уверенность, которую вам угодно было в меня вселить.
— Доктор, — продолжала королева, словно то, что она собиралась сказать, само собой вытекало из предыдущих ее слов, — что, по-вашему, со мной произошло?
— Ваше величество, — отвечал Жильбер, — я человек рассудочный, человек науки, и потому соблаговолите облечь ваш вопрос в более точную форму.
— Я спрашиваю вас вот о чем, сударь. Полагаете ли вы, что причиной моего недавнего обморока послужило одно из нервных потрясений, которым несчастные женщины подвержены по причине природной слабости, или вы подозреваете нечто более серьезное?
— Я отвечу вашему величеству так: дочь Марии Терезии, сохранявшая спокойствие и мужество в ночь с пятого на шестое октября, — женщина необыкновенная, и, следовательно, ее не могло взволновать событие, способное подействовать на обыкновенных женщин.
— Вы правы, доктор. Вы верите в предчувствия?
— Наука отвергает явления, противоречащие естественному ходу вещей. Однако иногда случаются события, которые опровергают науку.
— Мне следовало бы спросить так: "Вы верите в предсказания?"
— Я думаю, что высшее милосердие для нашего же собственного блага покрыла будущее мраком неизвестности. Редкий ум, получивший от природы великий дар математической непогрешимости суждений, может путем тщательного изучения прошлого приподнять краешек этого покрывала и как бы сквозь туман увидеть будущее. Такие исключения весьма редки, и с тех пор как религия упразднила роковое предопределение, с тех пор как философия ограничила веру, пророки потеряли три четверти своей магической силы. И тем не менее… — прибавил Жильбер.
— И тем не менее?.. — подхватила королева, видя, что он в задумчивости замолчал.
— Тем не менее, ваше величество, — продолжал он, словно делая над собой усилие, потому что ему приходилось говорить о вещах, которые его разум подвергал сомнению, — есть такой человек…
— Человек?.. — переспросила королева, следившая за каждым словом Жильбера со все возраставшим интересом.
— Да, есть такой человек, которому несколько раз удавалось при помощи неопровержимых фактов разбить все доводы моего разума.
— И этот человек?..
— Я не смею назвать вашему величеству его имя.
— Этот человек — ваш учитель, не так ли, господин Жильбер? Человек всемогущий, бессмертный — божественный Калиостро!
— Ваше величество! Мой единственный и истинный учитель — природа. Калиостро лишь мой спаситель. Однажды я лежал с пулей в груди, потеряв почти всю кровь. Став врачом, после двадцати лет занятий я уверен, что моя рана была смертельной. Он меня вылечил всего за несколько дней благодаря какому-то неизвестному мне бальзаму. Этим и объясняется моя признательность ему, я бы даже сказал — восхищение им.
— И этот человек предсказал вам нечто такое, что потом сбылось?
— Да, его предсказания показались мне странными, невероятными, ваше величество! Уверенность, с какой он шествует в настоящем, заставляет думать, что ему открыто будущее.
— Значит, если бы этот человек взялся вам что-нибудь предсказать, вы бы ему поверили?
— Я, во всяком случае, действовал бы, принимая в расчет его предсказания.
— А если бы он предсказал вам преждевременную смерть, смерть ужасную, позорную, — стали бы вы готовиться к такой смерти?
— Да, ваше величество, однако прежде я попытался бы ее избежать всеми возможными способами, — отвечал Жильбер, пристально глядя на королеву.
— Избежать? Нет, доктор нет! Ясно вижу, что я обречена, — отвечала королева. — Эта революция — бездна, готовая вот-вот поглотить трон. Этот народ — лев, которому суждено меня пожрать.
— Ах, ваше величество! Стоит вам только захотеть, и этот ужасающий вас лев ляжет у ваших ног как агнец.
— Разве вы не видели его в Версале?
— А разве вы не видели его в Тюильри? Это же океан, ваше величество! Он постоянно подтачивает скалу, стоящую у него на пути, до тех пор пока не свалит ее; однако с лодкой, отдавшейся на его волю он умеет быть нежным, словно кормилица.
— Доктор! Между этим народом и мною давно уже все кончено: он меня ненавидит, а я его презираю!
— Это потому, что вы друг друга по-настоящему еще не знаете. Перестаньте быть для него королевой, станьте ему матерью; забудьте, что вы дочь Марии Терезии, нашего старого врага, сестра Иосифа Второго, нашего мнимого друга; станьте француженкой, и вы услышите, как вас будет благословлять этот народ, вы увидите, как он протянет к вам руки, чтобы приласкать.
Мария Антуанетта пожала плечами.
— Да, это мне знакомо… Вчера он благословлял, сегодня ласкает, а завтра задушит тех, кого благословлял и ласкал.
— Это потому, что он чувствует в них сопротивление и ненависть в ответ на свою любовь.
— Да знает ли этот народ, этот разрушитель, что он любит и что ненавидит?! Ведь он разрушает все вокруг, подобно ветру, воде и огню; он капризен, как женщина!
— Да, потому что вы смотрите на него с берега, ваше величество, как путешественник смотрит на прибрежные отвесные скалы; потому что, то набегая, то откатываясь от ваших ног без видимой на то причины, он оставляет на берегу пену и оглушает вас своими жалобами, а вы принимаете их за угрозы; однако смотреть на него нужно иначе: надо понимать, что им руководит Святой Дух, витающий над водами; надо уметь видеть его таким, каким его видит Бог: он уверенно движется вперед, сметая все на своем пути к цели. Вы королева французов, ваше величество, а не знаете, что происходит в этот час во Франции. Поднимите свою вуаль, государыня, вместо того чтобы опускать ее, и вы почувствуете восхищение, а все ваши страхи исчезнут.
— Что же красивого, великолепного, восхитительного я увижу?
— Вы увидите, как из руин старого мира рождается мир новый; вы увидите, как колыбель Франции поплывет, подобно колыбели Моисея, и по водам более широким, чем Нил, чем Средиземное море, чем океан… Спаси тебя Господь, о колыбель! Храни тебя Бог, о Франция!
И хотя Жильбера нельзя было назвать восторженным человеком, он воздел руки и устремил взгляд кверху.
Королева в изумлении смотрела на него, ничего не понимая.
— И куда же эта колыбель должна приплыть? — спросила королева. — Может, в Национальное собрание, это скопище спорщиков, разрушителей, уравнителей? Или новой Францией должна руководить Франция старая? Незавидная мать для столь прелестного младенца, а, господин Жильбер?
— Нет, ваше величество! Приплыть эта колыбель в ближайшие дни, сегодня, может быть, завтра, должна в незнакомую до сей поры землю, что зовется отчизной. Там она найдет крепкую кормилицу — Свободу, способную взрастить крепкий народ.
— Ах, все это красивые слова, — заметила королева. — Я полагаю, что слишком частое употребление их уже убило.
— Нет, ваше величество! Это великие дела! Посмотрите на Францию: все уже разрушено, но ничто еще не построено. Еще нет постоянно действующих муниципалитетов, лишь только что созданы департаменты. Во Франции нет законов, впрочем, она сама составляет сейчас закон. Посмотрите, как она идет твердой поступью, глядя перед собой, прокладывая себе путь из одного мира в другой, переходя по узкому мостику, переброшенному через пропасть. Посмотрите, как она, не дрогнув, ступает на этот мостик, столь же узкий, как мост Магомета… Куда она идет, старая Франция? К единству нации! Все, что до сих пор казалось ей трудным, мучительным, непреодолимым, стало теперь не только возможным, но и легким. Наши провинции были местом, где годами сталкивались самые разнообразные предрассудки, противоположные интересы, сугубо личные воспоминания; ничто, как казалось, не могло бы одержать верх над двадцатью пятью или тридцатью национальностями, отвергавшими общую нацию. Разве старинный Лангедок, древняя Тулуза, старая Бретань согласятся превратиться в Нормандию, Бургундию или Дофине? Нет, ваше величество! Однако все они составят Францию. Почему они так кичились своими правами, своими привилегиями, своим законодательством? Потому что у них не было отчизны. Итак, я уже сказал вам, ваше величество: она явится им, может быть, еще в очень нескором будущем, однако они уже увидели свою бессмертную и богатую мать, встречающую с распростертыми объятиями одиноких, потерянных детей; та, кто их зовет, — это общая для всех мать; они имели глупость считать себя лангедокцами, провансальцами, бретонцами, нормандцами, бургундцами, дофинуазцами… нет, все они ошибались: они были французами!
— Вас послушать, доктор, — насмешливо заговорила королева, — так Франция, старая Франция, старшая дочь Церкви, как начиная с девятого века называют ее папы, существует лишь со вчерашнего дня?
— Вот в этом как раз и состоит чудо, ваше величество: раньше существовала Франция, а сегодня существуют французы, и не просто французы, а братья, притом братья, которые держат друг друга за руки. Ах, Боже мой! Люди не так уж плохи, как принято полагать, ваше величество. Они стремятся друг к другу; чтобы внести в их ряды раскол, чтобы помешать их сближению, понадобилась не одна противная природе выдумка: внутренние таможни, бесчисленные дорожные пошлины, заставы на дорогах, паромы на реках; различие законов, правил, мер, весов; соперничество между провинциями, землями, городами, селениями. В один прекрасный день начинается землетрясение, оно расшатывает трон, разрушает все эти старые стены, все эти преграды. Тогда люди смотрят в небо, подставляя лицо ласковым лучам солнца, оплодотворяющего своим теплом не только землю, но и человеческие сердца; братство прорастает, будто на благословенной ниве, а враги, сами поражаясь тому, что так долго их сотрясала взаимная злоба, идут друг другу навстречу не для боя, а безоружными, идут без команды, без приказа. Под вспенившейся волной исчезают реки и горы, географии больше не существует. Еще можно услышать различные говоры, но язык — один, и общий гимн, который поют тридцать миллионов французов, состоит всего из нескольких слов:
Восславим Господа: он нам отчизну дал!.
— К чему вы клоните, доктор? Не думаете ли вы соблазнить меня видом всеобщей федерации тридцати миллионов бунтовщиков, восставших против королевы и короля?
— Не обманывайте себя, ваше величество! — вскричал Жильбер. — Не народ восстал против королевы и короля, но король и королева восстали против своего народа и продолжают говорить на языке привилегий и королевской власти, когда вокруг них звучит другой язык — язык братства и преданности. Взгляните, ваше величество, на эти импровизированные народные праздники: вы почти всегда заметите, что посреди огромной равнины или на вершине холма стоит алтарь, столь же чистый, как жертвенник Авеля, а на нем младенец, которого все считают своим; ему приносят обеты, его осыпают дарами, омывают слезами — он принадлежит всем. Вот так и Франция, родившаяся вчера Франция, та, о какой я вам говорю, ваше величество, — это младенец на алтаре. А вокруг этого алтаря не города и деревни, а народы и нации. Франция — это Христос, только что родившийся на свет в яслях в окружении обездоленных, явившийся для спасения мира, и все народы радуются его появлению в ожидании, что цари преклонят пред этим младенцем колени и принесут ему дань… Италия, Польша, Ирландия, Испания смотрят на этого только вчера родившегося младенца, — в нем заключено их будущее; они со слезами на глазах протягивают к нему закованные в кандалы руки с криками: "Франция! Франция! Наша свобода — в тебе!" Ваше величество, ваше величество! — продолжал Жильбер. — У вас еще есть время: возьмите это дитя с алтаря и усыновите его!
— Доктор! — возразила королева. — Вы забываете, что у меня есть другие дети, дети моего чрева, и, если я сделаю то, что вы говорите, я лишу их наследства, отдав его чужому ребенку.
— Раз так, ваше величество, — с невыразимой печалью заметил Жильбер, — заверните ваших детей в свою королевскую мантию, в военный плащ Марии Терезии, и бегите с ними из Франции, потому что иначе — вы совершенно правы! — народ растерзает вас и ваших детей. И не теряйте времени даром: торопитесь, ваше величество, торопитесь!
— И вы не воспротивитесь моему отъезду, сударь?
— Отнюдь нет, — ответил Жильбер. — Теперь, когда я знаю истинные ваши намерения, я готов вам помочь уехать, ваше величество.
— Ну и прекрасно, — промолвила королева, — потому что как раз есть один дворянин, который вызвался нам помочь, а если будет нужно, то и умереть за нас!
— Уж не о господине ли де Фаврасе вы говорите, ваше величество? — в ужасе воскликнул Жильбер.
— Откуда вы знаете, как его зовут? Кто вам рассказал о его плане?
— Ах, ваше величество, будьте осторожны! Над ним тоже тяготеет роковое предсказание!
— Оно исходит от того же пророка?
— Да, ваше величество!
— И какая судьба ожидает, по его мнению, маркиза?
— Преждевременная смерть, ужасная, позорная, такая же, о какой вы недавно сами говорили!
— В таком случае вы правы: у нас действительно нет времени, чтобы заставить этого вестника несчастья солгать.
— Вы собираетесь сказать господину де Фавраса, что принимаете его помощь?
— Сейчас мой человек находится у него, господин Жильбер; я жду от него ответа.
Жильбер, напуганный обстоятельствами, в которые он оказался втянут, провел рукой по лбу, чтобы вернуть себе ясность мысли; в комнату вошла г-жа де Ламбаль и шепнула два слова на ухо королеве.
— Пусть войдет, пусть войдет! — вскричала королева. — Доктор все знает. Доктор! — продолжала она. — Ответ маркиза де Фавраса мне принес барон Изидор де Шарни. Завтра королева должна покинуть Париж; послезавтра мы будем за пределами Франции. Идите сюда, виконт, идите… Великий Боже! Что с вами? Почему вы так бледны?
— Госпожа принцесса де Ламбаль сказала мне, что я могу говорить в присутствии доктора Жильбера? — спросил Изидор.
— Она правильно сказала; да, да, говорите. Вы видели маркиза де Фавраса?.. Маркиз готов… Мы принимаем его предложение… Мы уедем из Парижа, из Франции…
— Маркиз де Фаврас арестован час тому назад на улице Борепер и препровожден в Шатле, — сообщил Изидор.
Королева встретилась взглядом с Жильбером, и он прочел в ее глазах отчаяние, смешанное со злобой.
Однако все силы Марии Антуанетты ушли на эту вспышку.
Жильбер подошел к ней и с выражением глубочайшего сожаления проговорил:
— Ваше величество, если я могу хоть чем-то быть вам полезен, можете мною располагать; мои знания, моя преданность, моя жизнь — все у ваших ног.
Королева медленно подняла на доктора глаза и, будто смирившись, произнесла:
— Господин Жильбер, вы так много знаете, вы присутствовали сегодня утром на испытаниях новой машины… Скажите, вы полагаете, что смерть от этой машины действительно так безболезненна, как утверждает ее изобретатель?
Жильбер тяжело вздохнул и закрыл лицо руками.
В эту минуту месье, уже узнав все, что хотел, потому что слух об аресте маркиза де Фавраса в несколько мгновений облетел весь дворец, спешно приказал подать карету и направился к выходу, нимало не беспокоясь о здоровье королевы и почти не простившись с королем.
Людовик XVI преградил ему путь со словами:
— Брат! Вы не до такой степени, я полагаю, торопитесь к себе в Люксембургский дворец, чтобы у вас не было времени дать мне один совет. Что, по вашему мнению, мне надлежит делать?
— Вы спрашиваете, что бы я сделал, будь я на вашем месте?
— Да.
— Я отрекся бы от господина де Фавраса и принес бы клятву верности конституции.
— Как же я могу клясться конституции, если она еще не завершена?
— Тем лучше, брат мой, — заметил месье, в чьем уклончивом, лживом взгляде отражалась его коварная душа, — вы можете не считать себя обязанным исполнять свою клятву.
Король на мгновение задумался.
— Пусть так, — решил он, — это не помешает мне написать господину де Буйе о том, что наш план остается прежним, что он лишь откладывается. Эта задержка позволит графу де Шарни лучше изучить дорогу, по которой мы поедем.
XIV
ЕГО ВЫСОЧЕСТВО ОТРЕКАЕТСЯ ОТ ФАВРАСА,
А КОРОЛЬ ПРИСЯГАЕТ КОНСТИТУЦИИ
На следующий день после ареста маркиза де Фавраса весь Париж облетел необычный циркуляр:
"Маркиз де Фаврас (проживающий на Королевской площади) был арестован вместе с супругой в ночь с 24 на 25 декабря за то, что собирался поднять тридцать тысяч человек для убийства генерала де Лафайета и мэра города, а затем отрезать подвоз продовольствия в Париж.
Во главе заговора стоял месье, брат короля.
Подписано: Баро".
Можно себе представить, какое волнение вызвал подобный циркуляр в таком легко возбудимом городе, каким был Париж 1790 года!
Пороховой привод не мог бы скорее воспламенить город, чем этот зажигательный документ.
Он обошел всех, и уже через два часа каждый парижанин знал его наизусть.
Вечером 26 декабря члены Коммуны собрались на совет в ратуше; они читали только что принятое постановление следственного комитета, как вдруг секретарь доложил о том, что месье просит его принять.
— Месье?! — переспросил председательствовавший Байи. — Какой месье?
— Месье, брат короля, — пояснил секретарь.
При этих словах члены Коммуны переглянулись. Имя месье уже второй день было у всех на устах.
Не переставая переглядываться, они тем не менее встали.
Байи вопросительно оглядел присутствовавших, и ему показалось, что молчаливый ответ, который он прочитал в их глазах, был единодушным. А потому он приказал:
— Передайте месье, что, хотя мы удивлены оказанной нам честью, мы готовы его принять.
Спустя несколько мгновений месье вошел в зал.
Он пришел один. Лицо его было бледно, а походка, и всегда-то не очень уверенная, в этот вечер была и вовсе нетвердой.
Члены Коммуны работали за огромным подковообразным столом, и перед каждым из них стояла лампа; к счастью для принца, пространство внутри этой подковы было погружено в полумрак.
Это обстоятельство, казалось, не ускользнуло от внимания месье и придало ему уверенности.
Еще робким взглядом он обвел многочисленное собрание, в котором чувствовал если не симпатию, то, по крайней мере, почтительность к себе, и сначала неуверенно, а потом все более твердо произнес:
— Господа! Меня привело к вам желание опровергнуть ужасную клевету. Третьего дня по приказу вашего следственного комитета был арестован господин де Фаврас, а сегодня поползли слухи, что я был с ним тесно связан.
По лицам слушателей пробежали ухмылки; первая часть речи месье была встречена шушуканьем.
Он продолжал:
— Как гражданин города Парижа, я счел своим долгом лично рассказать вам о своем весьма поверхностном знакомстве с господином де Фаврасом.
Нетрудно догадаться, что при этих словах господа члены Коммуны стали слушать с все возраставшим вниманием. Всем непременно хотелось услышать из уст самого месье — думая при этом кому что заблагорассудится, — какие же отношения связывали его королевское высочество с г-ном де Фаврасом.
Граф Прованский продолжал свою речь:
— В тысяча семьсот семьдесят втором году господин де Фаврас поступил на службу в мою швейцарскую гвардию; он вышел в отставку в тысяча семьсот семьдесят пятом; с тех пор я ни разу с ним не разговаривал.
Среди присутствовавших пробежал ропот недоверия; однако Байи одним взглядом подавил готовый было подняться шум, и месье так и не успел понять, с одобрением или с осуждением встречены его слова.
Месье продолжал:
— Я уже несколько месяцев лишен своих постоянных доходов; очень обеспокоенный тем, что в январе мне предстоит произвести значительные выплаты, я пожелал удовлетворить свои потребности, не прибегая к помощи общественной казны. Вот почему я решился на заем; около двух недель назад господин де Ла Шатр указал мне на господина де Фавраса как на человека, способного сделать этот заем, обратившись к одному генуэзскому банкиру. Я дал расписку на два миллиона, необходимые мне для того, чтобы расплатиться с долгами в начале года и оплатить хозяйственные нужды. Дело это исключительно финансовое, и я поручил его моему интенданту. Я не виделся с господином де Фаврасом, не писал к нему, не вступал с ним ни в какие отношения; да, кстати, мне абсолютно неизвестно, что он сделал.
Издевательский смех, донесшийся из рядов публики, показал, что далеко не все готовы вот так на слово поверить в столь нелепое утверждение принца: как можно было доверить посреднику, не видя его, два миллиона по переводному векселю, в особенности когда этим посредником оказался один из бывших его гвардейцев.
Месье покраснел и, чтобы поскорее покончить с ложным положением, в какое он себя поставил, торопливо продолжал:
— Однако, господа, как я вчера узнал, в столице распространяется документ следующего содержания…
С этими словами месье прочитал — что было совершенно излишним: у всех эта бумага была либо в руках, либо в памяти, — тот самый документ, который мы только что приводили.
Когда он дошел до слов: "Во главе заговора стоял месье, брат короля", — все члены Коммуны закивали.
Возможно, они хотели этим сказать, что были согласны с мнением, изложенным в документе? А может быть, они просто-напросто хотели показать, что им было известно это обвинение?
Месье продолжал:
— Вы, разумеется, не ожидаете, что я опущусь до того, чтобы оправдываться в столь низком преступлении; но в такое время, когда самая абсурдная клевета может превратить честнейших граждан во врагов революции, я счел своим долгом, господа, перед королем, перед вами, перед самим собой изложить этот вопрос во всех подробностях, чтобы общественное мнение ни на миг не было введено в заблуждение. С того самого дня, когда на втором собрании нотаблей я высказался о главном, еще разделявшем тогда умы деле, я пребываю в убеждении, что готовится великая революция; король с его намерениями, с его добродетелями, с его верховным саном должен встать во главе революции, ибо она только в том случае принесет пользу народу, если будет полезна и монарху; и, наконец, королевская власть должна послужить оплотом национальной свободы, а национальная свобода — основой королевской власти…
Хотя смысл фразы был не совсем ясен, привычка сопровождать аплодисментами определенные сочетания слов привела к тому, что высказывание его высочества было встречено с одобрением.
Месье приободрился, возвысил голос и, обращаясь к членам собрания несколько увереннее, прибавил:
— Пусть кто-нибудь приведет в пример хоть один мой поступок, хотя бы одно высказывание, которое противоречило бы только что изложенным мною принципам или показало бы, что, в каких бы я ни оказывался условиях, я забывал о счастье короля и своего народа; до сих пор я не дал повода к недоверию; я никогда не изменял ни своим чувствам, ни принципам, и не изменю им никогда!
Хотя автор считает себя романистом, он на время присвоил себе права историка, приведя путаную речь его королевского высочества целиком. Даже читателям романов было бы небесполезно узнать, что представлял собою в тридцать пять лет принц, даровавший нам в шестидесятилетием возрасте Хартию, украшенную 14-й статьей.
Приведя речь его королевского высочества, нам не хотелось бы совершить несправедливость по отношению к Байи, и потому мы приводим ответ мэра Парижа.
Байи ответил следующее:
— Ваше высочество! Для представителей Коммуны Парижа большая честь видеть перед собой брата нашего дорогого короля, восстановившего французскую свободу. Вас, августейших братьев объединяют одни и те же чувства. Месье показал себя первым гражданином королевства, проголосовав за третье сословие на втором собрании нотаблей; он был почти единственным, кто поддержал третье сословие, не считая еще нескольких весьма немногочисленных друзей народа, и тем самым добавил достоинство разума к прочим своим правам на уважение нации. Итак, месье стал первым автором идеи гражданского равенства; он лишний раз доказал это сегодня тем, что пришел к представителям Коммуны и, как кажется, хотел бы, чтобы мы оценили его патриотические чувства. Эти чувства заложены в объяснениях, которые месье пожелал дать собранию. Принц идет навстречу общественному мнению; гражданин высоко ценит мнение сограждан, и я от имени собравшихся отдаю дань уважения и признательности чувствам месье, а также тому, что он оказал нам честь своим присутствием, и в особенности тому, какое значение он придает мнению свободных людей.
Месье понял, что, хотя Байи и расхваливает его поведение, оно может быть истолковано по-разному, и потому заговорил с притворно отеческим видом, который он так умело напускал на себя, когда это могло принести ему пользу:
— Господа! Для добродетельного человека было тягостно исполнить такой долг; впрочем, я был вознагражден чувствами, какие мне выразило собрание; мне лишь остается попросить снисхождения к тем, кто меня оскорбил.
Как видит читатель, месье не брал на себя никаких обязательств, как ни к чему не обязывал и собравшихся. Для кого он просил снисхождения? Не для Фавраса, потому что никто не знал, виноват ли тот; к тому же, Фаврас ничем не оскорблял его высочество.
Нет, месье просил снисхождения к анонимному автору циркуляра, обвинявшего его в заговоре; однако автор не нуждался в снисхождении, потому что его имя не было известно.
Историки очень часто обходят подлости принцев молчанием, вот почему приходится нам, романистам, выполнять за них эту обязанность, рискуя превратить роман на протяжении целой главы в вещь столь же скучную, как история.
Само собою разумеется, что, когда мы говорим о незрячих историках или скучных историях, читателю понятно, о каких историках и о каких историях идет речь.
Таким образом, месье частично сам исполнил то, что он посоветовал сделать своему брату Людовику XVI.
Он отрекся от г-на де Фавраса, и, судя по тому, как его расхваливал добродетельный Байи, это ему полностью удалось.
Видимо, учитывая успех месье, король Людовик XVI решил принести клятву верности конституции.
В одно прекрасное утро секретарь доложил председателю Национального собрания (а в тот день эту обязанность исполнял г-н Бюро де Пюзи) — точно так же как секретарь Коммуны докладывал недавно мэру о приходе месье, — что король в сопровождении двух министров и трех офицеров стучится в двери манежа, как незадолго перед тем месье стучался в двери ратуши.
Народные избранники в изумлении переглянулись. Что мог им сказать король, ведь он так давно разошелся с ними?
Людовика XVI пригласили в зал, и председатель уступил ему свое место.
Присутствовавшие на всякий случай прокричали приветствия. Не считая Петиона, Камилла Демулена и Марата, вся Франция по-прежнему была настроена роялистски или думала, что так настроена.
Король почувствовал необходимость лично поздравить Национальное собрание с проделанной работой; он счел своим долгом похвалить прекрасное деление Франции на департаменты; но что король особенно спешил выразить — он просто задыхался от охватившего его чувства, — так это страстную любовь к конституции.
Не будем забывать, что, каких бы взглядов ни придерживался каждый депутат — был он роялистом или конституционалистом, аристократом или патриотом, — ни один из них не представлял себе, куда клонит король, и потому начало речи вызвало некоторое беспокойство, основная ее часть пробудила чувство признательности, а заключительная часть — о, заключительная часть! — привела членов Национального собрания в восторг.
Король не мог удержаться от желания выразить свою любовь к этой малышке — Конституции 1791 года, еще не родившейся… Что же будет, когда она окончательно увидит свет?!
Уж тогда король будет не просто ее любить, дело дойдет до фанатизма!
Мы не приводим речи короля, — черт возьми, она едва умещается на шести страницах! — довольно и того, что мы привели речь месье, занявшую всего одну страницу и тем не менее показавшуюся нам ужасно длинной.
Однако Национальному собранию Людовик XVI не показался чересчур многословным, если депутаты, слушая его, плакали от умиления.
Когда мы говорим, что они плакали, то это не метафора: плакал Барнав, плакал Ламет, плакал Дюпор, плакал Мирабо, плакал Баррер — это был настоящий потоп.
Национальное собрание потеряло голову. Все его члены встали, поднялись люди на трибунах; все тянули руки и клялись в верности еще не существовавшей конституции.
Король вышел. Но Национальное собрание не могло так просто расстаться с ним: депутаты выходят вслед за королем, бросаются ему вдогонку, следуют за ним кортежем, приходят в Тюильри, а там их встречает королева.
Королева! Она, суровая дочь Марии Терезии, далека от того, чтобы прийти в восторг; она, достойная сестра Леопольда, не плачет — она представляет своего сына депутатам нации.
— Господа! — говорит она. — Я разделяю чувства короля, сердцем и душой поддерживаю его поступок, продиктованный любовью к своему народу. Вот мой сын. Я ничего этого не забуду, чтобы как можно раньше научить его в подражание добродетельнейшему из отцов уважать общественную свободу и соблюдать законы, надежнейшей опорой которым он, как я надеюсь, явится сам.
Под действием подобной речи не мог бы остыть только истинный восторг. А восторг депутатов просто раскалился добела. Кто-то предложил принести клятву немедленно, и ее сформулировали не сходя с места; первым ее произнес сам председатель:
— Клянусь в верности нации, закону и королю; клянусь всеми силами поддерживать конституцию, провозглашенную Национальным собранием и принятую королем!
И все члены Национального собрания, за исключением одного, подняли руки и один за другим повторили: "Клянусь!"
Десять дней, последовавшие за этим счастливым событием, обрадовавшим членов Национального собрания, успокоившим Париж и даровавшим мир всей Франции, пронеслись в праздниках, балах, иллюминациях. Со всех сторон только и доносились клятвы; клялись повсюду: на Гревской площади, в ратуше, в церквах, на улицах, в общественных местах; сооружались алтари отечества, к ним водили школьников; те клялись, словно были взрослыми и понимали, что такое клятва.
Национальное собрание заказало "Те Deum"; на службе оно присутствовало в полном составе, и там у алтаря, пред лицом Божьим, члены его еще раз принесли клятву.
Однако король не пошел в собор Парижской Богоматери и, следовательно, не произнес клятвы.
Его отсутствие не осталось незамеченным, однако все переживали светлую радость, были доверчивы и удовольствовались первым же объяснением, которое королю вздумалось им представить.
— Отчего же вас не было на "Те Deum"? Почему вы не принесли, как все, клятву на алтаре? — насмешливо спросила королева.
— Потому что я готов солгать, ваше величество, — отвечал Людовик XVI, — однако на клятвопреступление я не способен.
Королева облегченно вздохнула.
До сих пор она, как и все, верила в чистосердечие короля.
XV
ДВОРЯНИН
Визит короля в Национальном собрании состоялся 4 февраля 1790 года.
Двенадцать дней спустя, то есть в ночь с 17 на 18 февраля, в отсутствие г-на коменданта Шатле, попросившего и в тот же день получившего отпуск, чтобы поехать в Суасон к умирающей матери, какой-то человек постучал в ворота тюрьмы и передал приказ, подписанный господином начальником полиции; согласно этому приказу посетителю разрешалась беседа наедине с г-ном де Фаврасом.
Мы не берем на себя смелость утверждать, был этот приказ настоящим или подложным; во всяком случае, помощник коменданта тюрьмы, которого разбудили, чтобы вручить приказ, счел его законным, потому что распорядился незамедлительно, несмотря на позднее время, провести подателя приказа в камеру к г-ну де Фаврасу.
После этого, доверившись добросовестной службе своих тюремщиков внутри и часовых снаружи, он вернулся в постель, чтобы продолжить так некстати прерванный сон.
Посетитель под тем предлогом, что, доставая приказ из своего бумажника, уронил важную бумагу, взял лампу и стал искать на полу до тех пор, пока не увидел, как г-н помощник коменданта Шатле ушел в свою комнату. Тогда пришедший заявил, что бумагу он мог оставить и у себя на ночном столике; впрочем, если она все-таки найдется, он просит вернуть ее ему, когда будет уходить.
Затем он протянул лампу ожидавшему его тюремщику и попросил проводить его в камеру г-на де Фавраса.
Тюремщик отомкнул дверь, пропустил незнакомца, прошел вслед за ним и запер за собой дверь.
Он с любопытством поглядывал на незнакомца, словно ожидая от него какого-нибудь важного сообщения.
Они спустились на двенадцать ступеней и пошли по подземному коридору.
Их ждала другая дверь. Тюремщик отомкнул и запер ее точно так же, как и первую.
Незнакомец и его проводник оказались на площадке другой лестницы, ведшей вниз. Незнакомец остановился, заглянул в темный коридор и, убедившись, что он так же пуст, как и темен, обратился к своему спутнику с вопросом:
— Вы тюремщик Луи?
— Да, — отвечал тот.
— Брат из американской ложи?
— Да.
— Вы были направлены сюда братством неделю тому назад для выполнения не известной вам миссии?
— Да.
— Вы готовы исполнить свой долг?
— Готов.
— Вы должны получить приказания от одного человека?..
— Да, от мессии.
— Как вы должны узнать этого человека?
— По трем буквам, вышитым на манишке.
— Я тот самый человек… а вот эти три буквы!
С этими словами посетитель распахнул кружевное жабо и показал три уже знакомые нам буквы (мы не раз имели случай убедиться в их влиянии): L. Р. D.
— Учитель! Я к вашим услугам, — с поклоном сказал тюремщик.
— Хорошо. Отоприте камеру господина де Фавраса и держитесь поблизости.
Тюремщик молча поклонился, пошел вперед, освещая дорогу, и остановился перед низкой дверью.
— Это здесь, — прошептал он.
Незнакомец кивнул: ключ дважды со скрежетом повернулся в замке, и дверь распахнулась.
По отношению к пленнику были приняты самые строгие меры предосторожности, вплоть до того, что его поместили в камеру, расположенную на глубине двадцати футов под землей; однако ему были оказаны некоторые знаки внимания соответственно его положению в обществе. У него была чистая постель и свежие простыни, рядом с постелью — столик с книгами, а также чернильница, перья и бумага, предназначенные, вероятно, для того, чтобы он мог подготовить защитительную речь на суде.
Над всем возвышалась погашенная лампа.
В углу на другом столе поблескивали предметы туалета, вынутые из элегантного несессера с гербом маркиза. Из того же несессера было и зеркальце, приставленное к стене.
Господин де Фаврас спал глубоким сном. Отворилась дверь; незнакомец подошел к постели; тюремщик поставил вторую лампу рядом с первой и вышел, повинуясь молчаливому приказанию посетителя. Однако маркиз так и не проснулся.
Незнакомец с минуту смотрел на спящего с выражением глубокого участия; потом, будто вспомнив о том, что время дорого, он с огромным сожалением, оттого что вынужден прервать сладкий сон маркиза, положил ему руку на плечо.
Пленник вздрогнул и резко повернулся, широко раскрыв глаза, как это обыкновенно случается с теми, кто засыпает с ожиданием того, что их разбудят дурной вестью.
— Успокойтесь, господин де Фаврас, — произнес незнакомец, — я ваш друг.
Маркиз некоторое время смотрел на ночного посетителя с сомнением, будто не веря тому, что друг мог проникнуть к нему на восемнадцать-двадцать футов под землю.
Потом, припомнив, он воскликнул:
— A-а! Господин барон Дзанноне!
— Он самый, дорогой маркиз!
Фаврас с улыбкой огляделся и, указав барону пальцем на свободный от книг и одежды табурет, сказал:
— Не угодно ли присесть?
— Дорогой маркиз! — промолвил барон. — Я пришел предложить вам дело, не допускающее долгих обсуждений. Кроме того, мы не можем терять время.
— Что вы хотите мне предложить, дорогой барон?.. Надеюсь, не деньги взаймы?
— Почему же нет?
— Потому что я не мог бы дать вам надежных гарантий…
— Для меня это не довод, маркиз. Напротив, я готов предложить вам миллион!
— Мне? — с улыбкой переспросил Фаврас.
— Вам. Однако я готов это сделать на таких условиях, которые вы вряд ли приняли бы, а потому не буду вам этого и предлагать.
— Ну, раз вы меня предупредили, что торопитесь, дорогой барон, переходите к делу.
— Вы знаете, что завтра вас будут судить?
— Да. Что-то подобное я слышал, — ответил Фаврас.
— Вам известно, что вы предстанете перед тем же судом, который оправдал Ожара и Безанваля?..
— Да.
— Знаете ли вы, что и тот и другой были оправданы только благодаря всемогущему вмешательству двора?
— Да, — в третий раз повторил Фаврас ничуть не изменившимся голосом.
— Вы, разумеется, надеетесь, что двор сделает для вас то же, что и для ваших предшественников?
— Те, с кем я имел честь вступить в отношения, когда затевал приведшее меня сюда дело, знают, что им следует для меня сделать, господин барон; и сделанного ими будет довольно…
— Они уже приняли по этому поводу решение, господин маркиз, и я могу вам сообщить, что они сделали.
Фаврас ничем не выдал своего интереса.
— Месье, — продолжал посетитель, — явился в ратушу и заявил, что почти незнаком с вами; что в тысяча семьсот семьдесят втором году вы поступили на службу в его швейцарскую гвардию, вышли в отставку в тысяча семьсот семьдесят пятом и с тех пор он вас не видел.
Фаврас кивнул в знак одобрения.
— Что касается короля, то он не только не думает больше о бегстве, но четвертого числа этого месяца присоединился к Национальному собранию и поклялся в верности конституции.
На губах Фавраса мелькнула улыбка.
— Вы не верите? — спросил барон.
— Я этого не говорю, — ответил Фаврас.
— Итак, вы сами видите, маркиз, что не стоит рассчитывать ни на месье, ни на короля…
— Переходите к делу, господин барон.
— Вы предстанете перед судом…
— Я уже имел честь это слышать от вас.
— Вы будете осуждены!..
— Возможно.
— На смерть!
— Вероятно.
Фаврас поклонился с видом человека, готового принять любой удар.
— Да, но, — спросил барон, — знаете ли вы, дорогой маркиз, какая вас ждет смерть?..
— Разве смерть бывает разная, дорогой барон?
— Еще бы! Их не меньше десятка: кол, четвертование, шнурок, колесо, веревка, топор… вернее, все это было еще неделю назад! Сегодня же, как вы и говорите, существует только одна смерть: виселица!
— Виселица?!
— Да. Национальное собрание, провозгласившее равенство перед законом, решило, что было бы справедливо провозгласить равенство и перед лицом смерти! Теперь и благородные и простолюдины выходят из этого мира через одни и те же врата: их вешают, маркиз!
— Так-так! — обронил Фаврас.
— Если вас осудят на смерть, вы будете повешены… И это весьма прискорбно для дворянина, кому смерть не страшна — в этом я совершенно уверен, — но кому все же претит виселица.
— Вот как?! Господин барон, неужели вы пришли только затем, чтобы сообщить мне это приятное известие? — спросил Фаврас. — Или у вас есть для меня еще более любопытные новости?
— Я пришел вам сообщить, что все готово для вашего побега; еще я хочу вам сказать, что, если вы пожелаете, через десять минут вы будете за пределами этой тюрьмы, а через двадцать четыре часа — за пределами Франции.
Фаврас на минуту задумался; казалось, предложение барона ничуть его не взволновало. Затем он обратился к своему собеседнику с вопросом:
— Это предложение исходит от короля или от его королевского высочества?
— Нет, сударь, это мое предложение.
Фаврас взглянул на барона.
— Ваше, сударь? — переспросил он. — А почему ваше?
— Потому, что я испытываю к вам симпатию, маркиз.
— Какую же симпатию вы можете ко мне испытывать, сударь? — спросил Фаврас. — Вы меня видели всего два раза.
— Довольно однажды увидеть человека, чтобы узнать его, дорогой маркиз. Настоящие дворяне встречаются редко, я хотел бы сохранить одного из них, не скажу для Франции, но для человечества.
— У вас нет других причин?
— Достаточно того, сударь, что, согласившись одолжить вам два миллиона и выдав вам эти деньги, я ускорил развитие вашего заговора, который сегодня раскрыт, и, следовательно, сам того не желая, подтолкнул вас к смерти.
Фаврас усмехнулся:
— Если это единственное ваше преступление, можете спать спокойно. Я вас прощаю.
— Как?! — вскричал барон. — Неужели вы отказываетесь бежать?..
Фаврас протянул ему руку.
— Я благодарю вас от всего сердца, барон, — отвечал он. — Благодарю вас от имени моей жены и моих детей, однако я отказываюсь…
— Вы, может быть, думаете, что мы приняли недостаточные меры, маркиз, и вы боитесь, что неудачная попытка к бегству может усугубить ваше тяжелое положение?
— Я полагаю, сударь, что вы человек осмотрительный и, я бы даже сказал, отважный, раз пришли лично предложить мне побег; но повторяю: я не хочу бежать!
— Вы, верно, опасаетесь, сударь, что, будучи вынуждены покинуть Францию, вы оставите жену и детей в нищете… Я это предвидел, сударь: я предлагаю вам этот бумажник, в нем сто тысяч франков в банковских билетах.
Фаврас бросил на барона восхищенный взгляд.
Покачав головой, он возразил:
— Не в этом дело, сударь. Если бы в мои намерения входил побег, я покинул бы Францию, положившись лишь на ваше слово, и вам не пришлось бы передавать мне этот бумажник. Но еще раз вам повторяю: мое решение принято, я не хочу бежать.
Барон взглянул на маркиза так, словно усомнился в том, что тот в здравом уме.
— Вас это удивляет, сударь, — с необыкновенным спокойствием сказал Фаврас, — и вы про себя пытаетесь понять, не осмеливаясь спросить у меня, почему я принял столь необычное решение идти до конца и умереть, если это понадобится, какая бы смерть меня ни ожидала.
— Да, сударь, должен признаться, что это так.
— Ну что же, я вам сейчас объясню. Я роялист, сударь, но не такой, как господа, эмигрирующие за границу или скрывающиеся в Париже; мои убеждения основаны не на расчете — это культ, вера, религия. Король для меня то же, что архиепископ или папа, то есть живое воплощение той веры, о которой я только что вам говорил. Если я убегу, то возникнет предположение, что мне помогли бежать либо король, либо месье. Если они помогли мне бежать, значит, они мои соучастники. А сейчас месье, отрекшийся от меня с трибуны, и король, сделавший вид, что не знает меня, вне досягаемости для подозрений. Религии гибнут тогда, господин барон, когда нет мучеников. Так вот, я решил возвысить свою религию ценой собственной жизни! Пусть это послужит упреком прошлому и предупреждением грядущему!
— Но подумайте, маркиз, какая смерть вас ожидает!
— Чем безобразнее смерть, сударь, тем дороже жертва: Христос умер на кресте меж двух разбойников.
— Я еще мог бы это понять, сударь, — заметил барон, — если бы ваша казнь оказала на монархию такое же влияние, как смерть Христа на человечество. Но короли совершают такие грехи, маркиз, что, боюсь, не только кровь одного дворянина, но и кровь самого короля не сможет их искупить!
— Все во власти Божьей, барон. Однако во времена нерешительности и сомнения, когда многие пренебрегают своими обязанностями, я умру с утешительным сознанием исполненного долга.
— Да нет же, сударь! — в нетерпении воскликнул барон. — Вы умрете всего лишь с сожалением о бесполезной смерти!
— Когда безоружный солдат не хочет бежать с поля боя, когда он ждет конца, когда он без страха встречает смерть, он отлично понимает, что его смерть бесполезна; но он понимает и то, что бежать стыдно, и предпочитает умереть!..
— Сударь, — возразил барон, — вы меня не убедили…
Он достал часы: они показывали три часа ночи.
— У нас есть еще час, — продолжал он. — Я сяду за этот стол и почитаю полчаса. А вы в это время подумайте. Через полчаса вы дадите мне окончательный ответ.
Подвинув стул, он сел за стол спиной к пленнику, раскрыл книгу и стал читать.
— Доброй ночи, сударь! — промолвил Фаврас.
Он отвернулся к стене, несомненно чтобы подумать обо всем без помех.
Барон несколько раз вынимал часы из жилетного кармана, волнуясь больше, чем пленник. Когда полчаса истекли, он встал и подошел к постели.
Однако он ждал напрасно: Фаврас не оборачивался.
Барон наклонился и, услышав ровное спокойное дыхание, понял, что пленник спит.
"Ну что же, — сказал он сам себе, — я проиграл. Однако приговор еще не был произнесен. Возможно, он еще надеется…"
Не желая будить несчастного, которого через несколько дней ожидал самый долгий и глубокий сон, он взял перо и написал на чистом листе бумаги:
"Когда приговор будет произнесен, когда г-н де Фаврас будет приговорен к смерти, когда у него не останется надежды ни на судей, ни на месье, ни на короля, то, если он изменит свое мнение, ему довольно будет позвать тюремщика Луи и сказать: "Я решился бежать!" — и средство устроить его побег будет найдено.
Когда г-н де Фаврас будет ехать в роковой повозке, когда г-н де Фаврас публично покается перед собором Парижской Богоматери, когда г-н де Фаврас пройдет босиком и со связанными руками то небольшое расстояние от крыльца ратуши, где он продиктует свое завещание, до виселицы на Гревской площади, то и тогда еще он может произнести громко эти слова: "Я хочу, чтобы меня спасли!" — и он будет спасен.
Калиостро".
Затем посетитель взял лампу, еще раз подошел к узнику, чтобы посмотреть, не проснулся ли он, и, видя, что тот по-прежнему спит, пошел, не переставая оглядываться, к двери камеры, за которой неподвижно стоял тюремщик Луи с невозмутимым смирением посвященного, готового к любым жертвам ради великого общего дела.
— Учитель, что я должен делать? — спросил он.
— Оставайся в тюрьме и исполняй все, что тебе прикажет господин де Фаврас.
Тюремщик поклонился, взял лампу из рук Калиостро и почтительно двинулся вперед, как слуга, освещающий путь своему господину.