Книга: Сети желаний
Назад: — 8 —
Дальше: — 10 —

— 9 —

— Похоже, я соседа когда-нибудь убью, — вполголоса заметил Олег, безрезультатно пытаясь вставить ключ в замочную скважину, чтобы открыть входную дверь в свое жилище.
— Фи! Я думала, что коммуналок уже нет в городе, тем более в центре! — рассмеялась Наташа.
Из-за количества выпитого ее веселило и то, что приходится долго ожидать под неказистой дверью, и то, что она согласилась на предложение Олега выпить чашечку кофе у него дома.
Дверь открылась, на пороге стояла девушка в ситцевом платье, она с презрением смотрела на Наташу.
— Ты кто такая? — хрипло поинтересовалась девушка, не обращая никакого внимания на Олега, как будто его здесь и не было.
— Это моя гостья! — Олег грозно надвинулся на девушку, заставив посторониться. — А ты кто такая?!
— Виолетта! — крикнул выглянувший из-за двери своей комнаты Витек, на котором были одни только плавки. — Вытащи ключ и иди сюда!
— Пошел вон, старый козел! — бросила Виолетта, которой это имя шло, как корове седло.
Она все же вынула ключ из замочной скважины, при этом больно наступив Олегу на ногу, и невпопад произнесла:
— Когда я была на шестом месяце беременности, то отравилась водкой, — и направилась в комнату Витька, виляя тощим задом.
— Виолетта! — окликнул ее Олег.
Девушка обернулась.
— Если еще раз оставишь ключ в дверях, я тебе надеру уши! — пообещал он.
— Надери своей шлюхе задницу! — отозвалась Виолетта и, до того как Олег успел отреагировать, скрылась за дверью.
Наташа хихикнула, хотя девчонка ее оскорбила, но ведь она поставила в глупое положение Олега, большого, сильного и умного.
— Завтра с ней разберусь! — пообещал Олег.
Похоже, новая жилица Витька на слова не реагировала, а язычок у нее был острым, как бритва. Но не драться же с девчонкой! Олег решил серьезно поговорить с Витьком — раз его очередное приобретение так себя ведет, пусть проваливает обратно на кладбище.
— Хоромы у тебя тесноватые! — заметила Наташа, оказавшись в комнате. — Душ есть?
— А как же! — с гордостью ответил Олег и пошел в кухню включать колонку.
Наташа, как была, одетая, упала на разложенный диван, занимавший половину комнаты, и сообщила потолку:
— Но это же центр города! Боже, как хочется спать! Ну зачем я столько выпила?!
Луна
С давних времен человек не обходил вниманием постоянно меняющий свой облик спутник Земли. На растущей луне все наполняется энергией, и особенно удачной бывает рыбалка; убывающая луна выискивает и сбивает с толку запоздалого путника призрачным светом, помогает черным магам в колдовстве; но самым загадочным и зловещим является полный лик щербатого светила, обманчиво равнодушного. Наши предки считали Луну богиней мертвых, наполнявшей свою чашу душами умерших и теперь изливающей их на землю, заставляя забыть о лунном прошлом на время, пока они не вернутся в ее владения.
В эту ночь на небе властвовала полная луна, заливая землю серебристым светом. Бесцеремонно заглянув в комнату, она освещала любовные игры мужчины и женщины, пока с их уст одновременно не слетел крик и они, обессиленные, упали на свое ложе. Женщина кричала долго и протяжно, мужчина — коротко и хрипло. Женщина с мыслью «завтра надо рано встать, не проспать бы» сразу уснула, повернувшись на правый бок, прижавшись горячей спиной к мужчине, к которому сон не спешил. Он нервничал из-за ощущения неотвратимости беды, которая терпеливо выжидала своего часа. Свет луны не только мешал заснуть, но и не давал собраться с мыслями.
Наглость луны заставила его подняться и попытаться защититься от нее при помощи ситцевых штор цвета солнца, но она не сдавалась, выискивала лазейки и, легко проникая через них, смеялась над усилиями мужчины.
«Не можешь спать — займись делом, но так, чтобы никому не мешать», — сказал себе Олег. «Никому» относилось к спавшей крепким сном Наташе. Теперь она лежала на животе, широко раскинув руки и ноги.
«Легко сказать „займись делом“, но каким?» Олег отправился в кухню, плотно прикрыв за собой дверь. «Может, какую-нибудь книгу почитать?» Его взгляд наткнулся на цветной пакет, который за неимением более подходящего места он положил на обеденный стол. В нем находился дневник Родиона Иконникова, так напугавший Свету.
— Что же в тебе есть такое, вызывающее страх? Удивительное изобретение человека — слово, вне зависимости от того, произнесено оно вслух или написано. Оно может вызвать гнев, восторг, радость, печаль, жалость, желание, страх, любовь. Передать ощущение холода, жары, голода, боли, эйфории, стыда.
Потертый кожаный переплет тетради, пожелтевшие страницы, мелкий, убористый, но удивительно четкий почерк. Это был, собственно, не дневник: писавший его не помечал события датами, они явно не были важны для него, ничего не значили.
Дневник Родиона Иконникова. Киев
Недописанный роман о чуме вновь напомнил о себе и замыслах, которые так и остались нереализованными. Было странно оказаться в том месте, где до этого блуждал лишь в воображении. Город ХХ века внешне мало похож на себя самого, каким был в ХVIII столетии. Так человек, меняясь внешне в течение жизни, сохраняет свой внутренний стержень, свое «я». Волею судьбы заброшенный в этот древний город, я с большим удовольствием бродил по мощенным дорожкам древнейшей православной святыни, Печерского монастыря, замирал от переполнявших меня чувств возле нетленных мощей святых старцев, похороненных в монастырских пещерах, поражался воле и желанию затворников, добровольно замуровавших себя, лишившись до конца жизни солнечного света, изнурявших тело невероятной аскезой — довольствовались лишь одной маленькой просвирой и небольшим количеством воды в день. И крамольные мысли полезли в мою голову: ведь тьма — обитель сатаны, его царство! Разве можно, находясь во тьме, стремиться к свету, молить о милости Господа? Другое дело дома Господа — великолепные храмы, церкви, устремлявшиеся к небу острые шпили золоченых куполов, блистающие золотом алтарей, окладами святых икон, приводящие в трепет церковным песнопением, торжественными ритуалами. И вновь мысленно возвращался в прошлое, о событиях которого известно из летописей. Во время эпидемии чумы полностью вымирали монастыри, смерть косила слуг Господа наравне с грешниками, никому не делая поблажки. Что это было? Искушение верой или слабость Бога и сила сатаны? Я боялся этих мыслей, толкающих к атеизму, а то и еще дальше в глубины тьмы.
Жажда реализации желаний движет человеком вне зависимости от того, чего он желает — денег, женщин, преуспевания в своем деле или на духовном поприще, но удовлетворить его полностью невозможно. Когда невероятным, чудесным образом десять лет тому назад Судьба стала благосклонна ко мне и моя жизнь изменилась к лучшему, я посчитал, что взошел на вершину счастья. Лизонька стала моей женой, ее родители скрепя сердце приняли меня в свою семью, ее отец выхлопотал мне должность в министерстве и помог продвинуться по карьерной лестнице. Материальное благополучие позволяло многое, о чем раньше я даже мечтать не мог. Вследствие обрушившегося на меня потока счастья я забросил роман и уже не мечтал стать модным писателем. Но через несколько лет сытой жизни я вновь ощутил творческий голод и разыскал рукопись.
В тот день мы обедали у Лизиных родителей, и ее отец, многоуважаемый Лев Прокопьевич, когда мы с ним удалились в курительную комнату, чтобы насладиться его очередным приобретением, сигарами, привезенными прямо из Ямайки, а заодно пропустить по стопке рома, прибывшего оттуда же, в довольно резких выражениях отозвался о борзописцах — газетных писаках и литераторах. По его мнению, писать для развлечения публики — занятие, недостойное уважаемого в обществе человека. И все, кто пробовал на этом поприще достичь успеха, плохо кончали, и Пушкин, и Лермонтов, и отлученный от церкви Лев Толстой. Я хотел было возразить и привести контраргументы, снабженные множеством противоположных примеров, но благоразумно промолчал: тесть не любил, когда ему перечили. Лев Прокопьевич завел разговор о том, что неплохо бы мне иметь связи с императорским двором, при этом тяжело вздохнул. Я понял, что этому мешает мое недворянское происхождение. Но он тут же оптимистично заявил, что верит в мой успех в будущем и уже начал предпринимать способствующие этому шаги, которые не сразу, но дадут свой результат. После этого разговора я вновь спрятал рукопись в дальний ящик секретера.
Но не все было безоблачно в нашей с Лизонькой жизни — у нас не было детей. Лизонька предпринимала всяческие меры, месяцами пропадала на водах в Баден-Бадене, ходила по врачам, бабкам, не зная, что в этом виноват я. Точнее, та болезнь, которой заразила меня Клавка-Белошвейка в период моей полной зависимости от нее, и, хоть я полностью излечился, последствия оказались плачевными.
Безрезультатно потратив несколько лет на лечение, Лизонька по совету мамы, Янины Францевны, уговорила меня обратиться к их домашнему врачу, я сдал анализы, и тогда выяснилось, что не Лизонька бесплодна, а мое семя отравлено. Готовый к этому, я тут же рассказал Лизоньке душещипательную историю о полученной в далеком детстве травме. Домашний врач, Николай Николаевич, не опроверг при ней мою версию, но тет-а-тет мне сообщил, что, скорее всего, причина иная, более прозаическая и постыдная.
Когда началась война с Германией, на волне ура-национализма император Николай заменил немецкоязычное название города Петербург на русское Петроград. Зинаида Гиппиус отозвалась на это нововведение резким стихотворением «Петроград», закончив его, как оказалось в дальнейшем, пророческими словами: «Созданье революционной воли — прекрасно-страшный Петербург».
Через год меня призвали в армию, но благодаря тестю я остался в столице, однако из министерства пришлось уйти на курсы военных фельдшеров, где я учился лечить уже людей, а не лошадей. После окончания учебы я оказался в военно-санитарном отряде Петроградского железнодорожного узла, которому приходилось решать и эпидемиологические задачи на Северном фронте.
На третьем году войны дух свободы вновь стал витать над необъятными просторами Российской империи. Лизонька вспомнила эсеровское прошлое и наладила связи с революционной организацией, на первых порах это скрывала, но в конце концов открылась мне и даже пыталась вовлечь в нее меня. Я же, помня об ужасных событиях, которые чудом не коснулись нас непосредственно, пытался ее отговорить от революционной деятельности. А исторические материалы по Французской революции ввергли меня в шок, утвердив во мнении: любая революция, какими лозунгами она ни прикрывалась бы, — это море крови, а итог этой бойни — абсолютная диктатура.
Мои доводы ее разум отметал, она жаждала свержения царского самодержавия и провозглашения республики, считая, что это обеспечит угнетенным слоям населения лучшую жизнь и приведет к всеобщему благоденствию. Я же уверял ее, что это утопия, всем одинаково хорошо никогда не будет, и, к сожалению, всегда кому-то бывает плохо. Мысленно я добавлял: «Что такое „плохо“, я уже познал и не горю желанием узнать вновь».
Наши споры закончились с моим отъездом на Южный фронт в составе группы врачей-эпидемиологов. Так я оказался в Киеве, в инфекционном отделении Александровской больницы. Город произвел на меня благоприятное впечатление: широкие светлые улицы, щедро освещаемые фонарями в вечерний час, электрические трамваи, тогда как в Петрограде до сих пор ходило много конок, и чудо из чудес — фуникулер. Мне очень понравилось, что Киев утопает в зелени, здесь много парков, сквериков, деревьев, растущих на улицах, среди них немало фруктовых, и ватаги мальчишек лакомятся их дарами. Это отнюдь не провинциальный город и далеко не бедный, судя по тому, какие наряды можно увидеть во время вечерней прогулки по центральным улицам. Многие питерские модницы побледнели бы от зависти. Война, бушевавшая всего в нескольких сотнях верст, напоминала о себе лишь обилием военных, оккупировавших улицы и увеселительные заведения. Вечерами здесь было шумно и весело, и только днем, находясь на работе, я сталкивался с ужасными знаками войны: множеством раненых, увечных. Дело в том, что имевшиеся здесь стационарный и временный госпитали не справлялись с потоком пациентов, и часть из них попадала на койки нашей больницы. В инфекционном отделении тоже хватало работы: тиф, холера, гепатит поставляли нам множество изможденных, желтых, обезвоженных страдальцев, мечущихся в беспамятстве из-за высокой температуры.
Изредка мне приходилось выезжать с инспекторскими проверками на передовую, но в основном мне везло: я приезжал на тот участок фронта, где устанавливалось временное затишье и боевые действия не велись. О том, что здесь происходило, можно было догадаться лишь по воронкам от разрывов снарядов, переполненным палаточным госпиталям, а еще по ужасной вони, распространявшейся с ничейной территории. Санитары обеих воюющих сторон беспрепятственно выносили оттуда трупы и раненых, но воняли разлагающиеся фрагменты тел, которых после боя оставалось великое множество.
Я снимал комнату в старой части города, на улице Тарасовской, пешком ходил на работу, периодически меняя маршрут, — то, минуя величественный Владимирский собор, спускался по тополиной аллее Бибиковского бульвара, то шел богатой Фундуклеевской улицей, мимо помпезного, в стиле французского ренессанса, театра оперы и балета к Крещатику. Оба маршрута приводили меня к Бессарабке, а дальше я шел к подножию горы, на склонах которой расположилась Александровская больница. Хозяевами моей квартиры были седой как лунь, но статный не по годам отставной штабс-капитан Ипполит Федорович Прохоренко, проживший богатую военными и прочими приключениями жизнь, о которой то и дело вспоминал за вечерним совместным чаем, и его жена, Маргалит Соломоновна, которую он называл Маша и которая была моложе его не на один десяток лет. Когда я первый раз назвал ее Маргаритой Соломоновной, она рассмеялась и поправила меня: «Мое имя не Маргарита, а Маргалит, что означает жемчужина». Из прислуги у них была лишь чрезвычайно молчаливая и исполнительная деревенская девка Фекла, которая обслуживала и меня. Мне было известно, что замужем Фекла не была, но имела четырехлетнего ребенка, жившего с ее родителями в селе. Ипполит Федорович и Маргалит Соломоновна были очень любезными и добрыми людьми весьма прогрессивных взглядов; они негативно относились к войне, на их взгляд бессмысленной.
— Я участвовал в Балканских войнах, но тогда мы освобождали от османского ига народы Сербии, Болгарии, там была идея. В этой войне идеи нет. Кроме того, мы к ней не были готовы, как не были готовы к войне с Японией, но эта война гораздо масштабнее и кровопролитнее. Иллюзорная идея, что мы в результате победы вернем православному миру Константинополь, некогда завоеванный турками, — утопия, и все это не интересно мужику и рабочему, в основном и несущим все тяготы войны, и даже интеллигенции. Идея должна объединять и вдохновлять, иначе она не идея, в какие бы красивые одежды ее не рядили.
С ними проживала Ревекка, племянница Маргалит Соломоновны, шестнадцатилетняя красавица, темноглазая, жгучая брюнетка, мечтающая стать балериной и бравшая частные уроки в балетной студии. До четырнадцати лет она проживала вместе с родителями в Чернобыле, небольшом городке, находящемся недалеко от Киева. Два года тому назад она приехала вместе с отцом, Аврахамом Исраэлем, братом Маргалит Соломоновны, в большой город погостить у родственников. По совету тети она сходила на балет «Жизель» в расположенный рядом театр и без памяти влюбилась в мир танца, мечтая овладеть секретом пластики, языка движений, и за короткое время пересмотрела все спектакли. Она и слушать не хотела увещеваний отца (а я до сих пор считал, что еврейские дети самые послушные), не желавшего, чтобы она училась балетному мастерству. Подозреваю, что Маргалит Соломоновна поддержала племянницу, и совместными усилиями они преодолели сопротивление ее отца.
В балетной студии преподаватели весьма скептически отнеслись к просьбе стройной, гибкой, подвижной девушки-переростку, но когда увидели, что она с лету схватывает показанные па, то ее все же взяли, посетовав, что она не пришла лет на пять раньше, — тогда карьера примы-балерины ей была бы обеспечена. А теперь, будучи «переростком», она сможет танцевать лишь в массовке, а на сольные партии вряд ли сможет рассчитывать. Ей многое предстоит освоить, и на это уйдут долгие годы учебы, а век балерины краток.
Маргалит Соломоновна взялась опекать Ревекку, по сути стала ей второй матерью, вырвала ее из провинциального уклада, наняла репетиторов, за год занятий подготовивших Ревекку к вступлению в женскую гимназию. Девушка, понимая, что с таким, как у нее, именем ей не выбраться на подмостки солидного театра, взяла псевдоним, не без подсказки тети — Розалия Любомирская. Имя звучное, вот только легенда, связанная с ним, была довольна мрачной: простая еврейская девушка Райса, родившаяся в Чернобыле, благодаря красоте и уму достигла высокого положения при дворе французского короля Людовика XVI, что во время французской революции ее погубило — она была обезглавлена на гильотине. Аристократка Розалия из Чернобыля, значившаяся в списках казненных, своей смертью прославила маленький городок, сообщив, что есть такой на белом свете. На мой взгляд, такое имя, связанное со смертью, не могло принести в будущем ничего хорошего его владелице, но моим мнением на этот счет никто не поинтересовался. Предполагаю, что мечты Маргалит Соломоновны распространялись значительно дальше, но она пока их не озвучивала. Такое горячее участие в судьбе девушки было вызвано отчасти и тем, что их единственный сын погиб в японскую войну, будучи морским офицером. Подробностей я не знал и не хотел расспрашивать, понимая, как больно им об этом говорить. Если у них появится желание, они сами расскажут. Вечерами мы играли вчетвером в лото, обсуждали новости, сводки с фронта, пили чай с сухим вареньем, которое мне было в новинку.
Письма от Лизоньки становились все суше и короче, но я сам не отличался особым трудолюбием в эпистолярии. Кроме того, у меня наметился роман с сестрой милосердия Христиной, работающей в соседнем отделении больницы. Чем-то она мне напоминала Лизоньку, но не нынешнюю, а ту, с которой я встретился десять лет тому назад. Она была из местной купеческой семьи, но проживала отдельно от родителей. С последнего курса Женского университета святой Ольги она ушла работать в больницу. Христина рассказала, что сначала работала в больнице на Парковой аллее, где общалась с сестрой императора Николая II, великой княгиней Ольгой Александровной, работающей там обыкновенной сестрой милосердия. Она старательно ухаживала за ранеными, стараясь ничем не выделяться среди персонала больницы. А мать царя, Мария Федоровна, патронировала госпиталь Красного Креста, развернутый в Художественном институте, регулярно там бывала. Христина по секрету мне рассказала, что у великой княгини Ольги развивается роман с идущим на поправку полковником Куликовским.
«От того, что она великая княгиня, она не перестала быть женщиной, ну и сердцу не прикажешь», — подытожил я и стал активнее ухаживать за Христиной. Нельзя сказать, что я был в нее влюблен, скорее мне хотелось разнообразить досуг, так как вечернее лото мне приелось, и ночами стала сниться голая Клавка-Белошвейка, о судьбе которой я много лет ничего не знаю.
Удивительно, но Лизонька не приходила ко мне в снах, словно мы с ней и не прожили вместе столько лет. Находясь здесь, я испытывал облегчение оттого, что не надо было общаться с ее родителями, в присутствии которых обычно был скован, напряжен, словно обременен некой виной, которую невозможно искупить. Отношения с Лизонькой перед моим отъездом не отличались сердечностью и искренностью. Она все более отдалялась от меня, занятая работой в легальном эсеровском двухнедельнике «Новая мысль», но подозреваю, что она возобновила связи с уцелевшими и ушедшими в глубокое подполье представителями бывшей организации эсеров-максималистов, многие из которых перешли к социал-демократам. Редкие совместные вечера проходили в напряженной атмосфере, не обходилось и без политических диспутов, в которых я придерживался умеренно-либеральных взглядов, а она страстно доказывала, что необходимо полностью перекроить существующий мир, не замечая, что подобна человеку на дереве, рубящему под собой сук. Заканчивались вечера тем, что мы, разгоряченные, но уверенные в своей правоте, расходились по своим комнатам. Длительное воздержание приводило к тому, что я время от времени посещал дома терпимости, находившиеся на окраине города. В Петрограде продажная любовь меня вполне устраивала, удовлетворяя физиологические потребности. Но здесь, в южной столице, мне хотелось чего-то большего, чем удовлетворение физиологических потребностей за деньги. Мне как-то попалась книжица некоего Щепотьева, неизвестного автора из Петербурга, изданная в 1908 году под заманчивым названием «Женская душа». Прочитав ее, я был крайне возмущен, хотя в глубине души полагал, что многое из описываемого присутствует в жизни. Мне хотелось любви, пусть даже ее подобия, когда замирает сердце в ожидании предстоящей встречи, и в каждом женском образе видишь ЕЕ, дрожишь от одного лишь прикосновения к ней, и время летит незаметно, зимние ночи становятся необычайно короткими, а ты ненасытно расточителен.
Из всех женщин, с которыми я был знаком, более всего на роль объекта любви подходила Христина. Она не была писаной красавицей, но у нее была кожа прекрасного цвета, живое лицо, по которому можно было прочитать все эмоции, охватывающие ее, и уже этим притягивала к себе взгляд. В ее светлых, лучистых глазах светились доброта и преданность. Женская эмансипация, давно захлестнувшая Петроград, докатилась и до Киева, заставив Христину расстаться с роскошной копной русых волос. Теперь у нее была короткая стрижка, которая делала ее какой-то вертлявой. Со мной едва не случился удар, когда я случайно увидел ее без головного убора медсестры, тогда я чуть не наговорил ей резкостей, но смог сдержаться. Впрочем, я отметил, что даже с подобной прической она не стала менее миловидной и желанной. Я не был влюблен в нее, лишь испытывал страсть и желание насладиться ее телом. Да, к своему стыду, признаю, что к этой чистой, целомудренной девушке меня влекло желание удовлетворить свои низменные, телесные потребности. В глубине души я искал себе оправдание, думал, что, возможно, со временем я привяжусь к ней, и мои чувства воспылают, как сырые дрова на раскаленных углях. Но нужно ли мне это? Я, как тот буриданов осел, умерший от голода над двумя охапками сена, так и не решив, с которой начать, не могу понять: хочу любви или боюсь ее?
Мои ежедневные ухаживания, комплименты, угощения сладостями, доставляемыми посыльным из кондитерской, обязательный букет цветов, когда провожал ее домой, стали давать результат. Неоднократно я ловил на себе ее задумчивый взгляд, сразу ускользавший при попытке заглянуть ей в глаза. Она перестала выдерживать мой взгляд, а встретив его, сразу становилась пунцовой. Она знала, что я женат, но вскоре перестала меня сторониться и принимала мои ухаживания.
В моей жизни было не так много женщин, но Клавка-Белошвейка стоила многих и научила многому. Поэтому я, как полководец на войне, разрабатывал стратегию и тактику покорения этой милой девушки, хладнокровно просчитывая ходы. Я старался оставаться для нее загадочным и как-то вскользь произнес, словно случайно проговорившись, что многого достиг бы в жизни, если бы мне не была дорога моя честь. Я заметил, как эти мои слова ее заинтриговали, но я ожидал большего эффекта. Зато, когда она узнала от меня о моей работе в противочумной лаборатории, о том, что мне пришлось там пережить, я понял по выражению ее лица: бастион практически пал, остались лишь робкие очаги сопротивления, основанные на вдолбленных в голову моральных принципах аморального общества.
Я не спешил, а при общении все чаще выказывал ей свое расположение. Женщины любят быть приобщенными к тайне, пусть даже это будет секрет Полишинеля, который они, также по секрету, откроют своей подружке за чашечкой кофе. В следующий раз я «случайно» проговорился о своих связях в прошлом с боевой группой эсеров и тут же напустил на себя крайне озабоченный и удрученный вид, заявив, что, рассказав ей об этом, невольно навлек на нее беду, ведь теперь она практически моя соучастница. Нет ничего более действенного и эффектного, чем открыть наивной девушке некий секрет, связанный с тайной организацией, становясь в ее глазах необыкновенным героем. Конечно, я ей ничего не рассказал из того, что произошло на самом деле, я все сочинил, тем самым обезопасив себя. Если она вдруг по наивности кому-то проговорится, я легко смогу от всего этого откреститься. Да и время «столыпинских галстуков» ушло, а политику императора и его двора кто только не критиковал вслух, и все чаще в разговорах слышалось слово «республика».
Подготовив таким образом девушку, я перешел к следующему этапу — стал ее избегать. Теперь уже она искала со мной встреч, а я делал вид, что страшно хочу ее видеть, но боюсь не совладать со своими чувствами. Подобная игра меня здорово развлекала, и я открывал в себе недюжинный актерский талант, задаваясь вопросом, почему я до сих пор не попробовал себя в театре?
Наконец этот день настал. Христина, не выдержав моих трехдневных увиливаний от встреч, краснея, собственноручно дала мне записку, в которой сообщала, что будет ждать меня у себя дома в восемь вечера. Купив большой букет желтых хризантем, я отправился на извозчике к ней домой, и уже через час укладывал ее, трепещущую от желания и страха, в постель, путаясь в завязках, тесемках, шнуровках, крючках ее платья. До этого раза мне не приходилось снимать с женщины платье, они сами это делали, обращаясь ко мне лишь за небольшой помощью, обычно когда дело доходило до корсета. Христина, несмотря на свою показную храбрость, находилась в полуобморочном состоянии. Замучившись возиться со всеми этими женскими премудростями, я задрал подол наполовину расстегнутого платья и рванул трикотажные трусики, заодно сорвав и пояс. Чулки сразу поползли вниз, открыв белоснежную кожу ног, это меня еще больше завело, и я уверенно коснулся ее интимного места. Она дернулась так, как будто сквозь нее прошел разряд тока. Я лег на нее, ногами силой развел ее ноги в стороны, руками высвобождая груди.
— Не надо! Я прошу вас! Не надо! — умоляла она, лежа с закрытыми глазами. — Я вам верю, вы этого не сделаете! Если любите меня, то вы этого не будете делать! Я прошу вас, не надо! — Она пыталась сопротивляться и тут же доверчиво льнула ко мне. Платье все больше сползало вниз, сковывая движения ее рук, оголяя плечи и, наконец, небольшие мягкие груди. Я наслаждался ее нежной кожей, мочками ушей, проводя дорожку из поцелуев вниз, добираясь до затвердевших сосков. Я видел, что она уже не внемлет голосу разума, подчиняясь лишь своему желанию, которое бешено пульсировало внутри нее. Я не спешил ее насытить, а когда это произошло, она закричала, но не от боли, это был крик женщины, оказавшейся на вершине блаженства.
Когда все закончилось, я лег рядом с ней, и она начала возиться со своим платьем, довершая работу, начатую мной, перед этим стыдливо заметив:
— В постели неудобно лежать одетыми.
Вслед за ней я тоже полностью разделся, и наши обнаженные разгоряченные тела соприкоснулись. Она вздрогнула и прижалась ко мне, осторожно обняв меня. Внутри я ощущал пустоту, острое желание, толкнувшее на это безумство, меня покинуло. Захотелось одеться и уйти.
— Вы любите меня? — спросила Христина и испуганно замерла в ожидании ответа.
Что я мог ей сказать? Правду? Что мне нужно было только ее тело, да и то вследствие длительного воздержания и по причине любопытства?
— Да, я тебя обожаю! Мне было очень хорошо!
Я как бы раздвоился. Одно мое «я» бесчувственно и лениво обнимало доверчивую девушку, бесстыдно рождая ложь, другое «я» отвело себе роль постороннего наблюдателя. Позиция никак не реагировать на возникшую ситуацию меня больше устраивала, но каким образом уйти от ее вопросов? Никак. А может, сказать правду? Попросить прощения? Но это равносильно оплеухе. В большинстве случаев правда убийственна, и ее редко кто спокойно переносит. Оставалось лгать и изворачиваться.
— А как же ваша жена? — прошептала Христина, прижимаясь ко мне, огнем своего тела снова пробуждая во мне желание.
— Давай не будем ни о чем постороннем: сейчас есть только мы — ты и я! — сказал я.
На самом деле мы существовали отдельно друг от друга, сближаясь лишь в минуты удовлетворения желаний.
Мой внутренний голос с вызовом произнес: «Ты подлец!» — «Не только я, но и ты, мы оба подлецы!» — уточнил я и про себя продекламировал:

 

Наши гимны — наши стоны,
Мы для новой красоты
Нарушаем все законы,
Преступаем все черты.

 

«Ведь это так подло — обмануть доверчивую девушку, соблазнить ее. Как думаешь поступить дальше?» — не умолкал внутренний голос. — «Остаться до утра и наслаждаться ее телом», — соткровенничал я. — «Ведь ты не только овладел ее телом, но и обесчестил ее. Взял на свою душу большой грех!» — «Ни большой, ни маленький грех я не мог взять на то, чего у меня уже нет, — рассмеялся я. — Ведь я душу отдал еще в форте, чтобы спасти тело».
И тут меня прошиб холодный пот, неужели тот сон был не сон? И сейчас я разговариваю не с собой, а с тем, кто уже овладел частью меня и подталкивает на те или иные поступки?
— Что с тобой?! — испуганно вскрикнула Христина. — Тебе плохо?
— Да, плохо! Я ужасно с тобой поступил! — похолодев, произнес я, чувствуя, что готов излить душу, а там будь что будет. Но как можно излить то, чего уже нет?
— Нет, не беспокойтесь, Родион! Я сама хотела этого! Вы мне снились по ночам, и это лишь продолжение моего сна! Чудесное продолжение сна! Пусть вы венчаны… Да, это страшный, смертный грех, но… Мы будем любовниками, ведь это слово от слова «любить», а любить не грешно… Как же это чудесно — любить! Скажите мне еще раз, вы любите меня? — Девушка говорила сбивчиво, торопливо.
— Да, я очень тебя люблю! — вновь обманул я девушку, соединив обе половины себя, заставив их тем самым замолчать. — Сейчас идет война, и все может быть… Могу не вернуться из очередной поездки на передовую. Ведь пуля — дура!
— Не говорите так, я этого не переживу! С вами ничего не должно случиться, моя любовь вас будет оберегать. Поверьте мне, ведь я вас очень и очень люблю! — и она во весь голос, бесстрашно спугнув ночную тишину дома, крикнула: — Я ЛЮБЛЮ ВАС!
На сон оставалось совсем немного времени, и, как ни странно, мне приснилась Лизонька, она была весьма довольна мною и за что-то меня хвалила, вот только подробности сновидения исчезли из памяти при пробуждении.
От Христины я ушел ранним утром, намереваясь заехать на свою квартиру, а уж потом отправиться на работу. Меня слегка пошатывало после ночи безумств, полной ее любви и моей страсти, настроение было отличное, я даже по пути насвистывал какую-то мелодию. Все мои угрызения совести остались в ночи, и как только они пытались проявиться, я сразу начинал декламировать про себя стихи, и это здорово помогало. Я нажал на кнопку дверного звонка и стал ждать.
«Ты — подлец! — проявился внутренний голос. — Грубое похотливое животное!»
А я сразу, без паузы:

 

Страшное, грубое, липкое, грязное,
Жестко тупое, всегда безобразное,
Медленно рвущее, мелко-нечестное,
Скользкое, стыдное, низкое, тесное…

 

— Где вы были? — строго спросила меня Ревекка, вместо Феклы открыв дверь.
— Извините, что потревожил, мадемуазель, постараюсь впредь… — начал я, но тут же был ею прерван:
— Вы были у ЖЕНЩИНЫ?! Как вам не стыдно! — гневно произнесла девушка и, развернувшись, быстрым шагом направилась в свою комнату.
«Похоже, я пользуюсь успехом у женского пола, — самодовольно подумал я. — Через пару лет этот бутончик расцветет и станет цветком необыкновенной красоты, и счастлив будет тот, кто его сорвет! А пока она еще девочка».
Тут я вновь раздвоился и не лучшая часть меня спросила: «Хочешь, именно тебе достанется этот цветок?» — На что я ответил стихами:

 

Мне мило отвлеченное:
Им жизнь я создаю…
Я все уединенное,
Неявное люблю.

 

На работе мое лучезарное настроение развеялось, меня вновь отправляли на передовую, но уже не с инспекционной поездкой, а в качестве военного врача. Армии Юго-Западного фронта под командованием генерала Брусилова уже вторую неделю наступали, громя австрийские войска. В качестве подкрепления туда перебросили 3-ю армию, до этого входившую в состав Западного фронта, теперь она вела бои в Полесье. Вот туда меня и направляли, так как наступление ненасытно требовало все больше и больше жертв, которых было предостаточно и среди врачей. Одолеваемый самыми дурными предчувствиями, я стал собираться в дорогу, так как отправляться следовало немедленно в составе большой группы офицеров.
«Эта ночь — мой грех, мое преступление, и наказание последует незамедлительно», — решил я, не надеясь вернуться с фронта живым. Я не зашел к Христине проститься, только отправил ей с посыльным записку, возможно, суховатую, но ни настроения, ни желания лицемерить, изливая на бумагу свои чувства к ней, у меня не было.
* * *
Не знаю, чем руководствовалось начальство, командируя меня, эпидемиолога, а не хирурга, в пехотный полк, участвующий в этом наступлении, пожалуй, самом масштабном с начала войны. Собственно, когда во второй половине июля я прибыл в часть вместе с пополнением, наши войска уже не наступали: немцы сумели остановить их продвижение на линии речки Стоход, и это было вполне объяснимо: наши войска обескровило двухнедельное наступление. Полк за время боев потерял более половины своего состава убитыми и ранеными, у артиллеристов был на счету каждый снаряд, выпущенный на тот берег реки, так что на мощную огневую поддержку наступающим частям надеяться было нечего. Прибывшее пополнение состояло из необстрелянных новобранцев, прошедших лишь начальную подготовку. Они принимались неистово креститься и читать молитвы, как только начиналась артиллерийская дуэль, и казалось, что никакая сила не поднимет их из окопов.
Мне определили место в небольшом полевом палаточном госпитале, находившемся не так далеко от передовой. Со всех сторон его окружала лесная чаща, и казалось, что он находится посреди дремучего леса. На самом деле уже через несколько десятков шагов в западном направлении лес становился все реже и реже, были хорошо видны ленты мелких траншей и блиндажи. Наши укрепления делались как временные, так как высшее командование не сомневалось в том, что войска будут продвигаться дальше, а полуторанедельное топтание на этом рубеже из-за упорного сопротивления противника вызывало гнев у военачальников. Окопы и траншеи были мелкими из-за сильной заболоченности низменности возле реки, высокого уровня грунтовых вод. Из-за этого здесь было огромное количество кровососущих тварей, комаров и мошки, своим победным гудением сотрясающих воздух. Видя, как я отмахиваюсь от гнуса обеими руками, вестовой Степашин предложил мне покурить его самосада. Считая это вредным занятием, я, однако, тут же взял предложенную самокрутку, и оказалось, что это неплохая защита от кровососов. Правда, с непривычки голова закружилась и слюна приобрела неприятный вкус.
Небольшая палатка стала моим жилищем, я делил ее с хирургом Вениамином Воробьевым, молодым вихрастым, голубоглазым юношей. Он всего несколько месяцев назад сменил студенческую форму на военную и прибыл в эту часть незадолго до начала наступления. Когда он рассказывал о пережитом за дни боев, его большие светлые глаза, придающие лицу немного наивный вид, вдруг темнели и превращались в два осколка льда. Тот опыт, который он приобрел за две недели наступления, был равносилен десяти годам практики. Операции по ампутации, извлечению пуль, осколков проводились сутки напролет, практически приходилось работать без сна, так как тяжелораненые поступали как на конвейере, им не хватало места в палатках, и они лежали повсюду. Воздух непрерывно сотрясала какофония, состоящая из стонов, криков о помощи, хрипов умирающих, но душа, привыкнув, черствела от увиденного, и было лишь одно желание — хоть немного поспать. Не выдерживая напряжения, хирурги делали небольшие перерывы для сна, давая отдых глазам, слезящимся от плохой освещенности, трясущимся от усталости рукам, подгибающимся ногам. Но санитары подносили все новых раненых, так что отдых ограничивался всего несколькими минутами забытья в неудобной позе. Вениамин вспомнил, как, проснувшись после одного такого кратковременного перерыва, он обнаружил, что даже не снял окровавленные перчатки, а ведь руки были в прямом смысле по локоть в крови. Но самое страшное произошло, когда в палатку, где проводил операции начальник госпиталя штабс-капитан Летушин, залетел шальной германский снаряд, и все находившиеся там погибли, тела разорвало на части. Теперь на весь госпиталь осталось всего три хирурга и полтора десятка сестер милосердия. По словам Вениамина, последние три дня было затишье, и за это время полевой госпиталь опустел — все раненые были отправлены в тыловые госпитали, но раз прибыло пополнение, то в ближайшее время следует ожидать нового наступления, несмотря на то, что немцы как следует окопались и также получили подкрепление.
Услышанное от Вениамина мне крайне не понравилось, и я честно признался, что в хирургии ничего не смыслю, и даже, покривив душой, сказал, что не помню, как называются многие хирургические инструменты, так что не смогу даже ассистировать при операциях. На самом деле работа в противочумной лаборатории, ассистирование при вскрытии трупов животных меня многому научили, но я был уже не таким романтиком, как десять лет тому назад, и не собирался здесь долго задерживаться. А для этого надо было всего лишь доказать свою бесполезность.
Вениамин оказался прав, уже на следующий день полк бросили в наступление. Была поставлена задача форсировать речку Стоход и прорвать линию обороны противника. Сама речка в этом месте была неширокая, метров двадцать-тридцать, но с заболоченными берегами. После получасовой артиллерийской подготовки и такого проутюживания фугасами укреплений противника, что от грохота закладывало уши, из наших окопов выскочили солдаты и с винтовками наперевес, что-то громко крича, побежали к заранее сделанным проходам-лежневкам, собираясь преодолеть заболоченную низину и выйти к реке. Были загодя приготовлены плоты, к которым плотники-умельцы приделали колеса, снятые с повозок. Сооружения получились громоздкими, неповоротливыми, но все же это было лучше, чем тащить тяжелые бревенчатые плоты на руках.
Пользуясь тем, что мы пока были свободны, я вслед за Вениамином покинул госпиталь и постарался подойти как можно ближе к нашим опустевшим окопам.
— В театре я всегда любил галерку! — озорно крикнул Вениамин и, вскарабкавшись на развесистый дуб, стал наблюдать за ходом наступления в бинокль.
Я взобрался на соседнее дерево, на котором устроился не так удобно, как Вениамин, и, как и он, прильнул к окулярам бинокля.
Только наши солдаты стали пробираться по лежневкам к реке, как загрохотала артиллерия германцев, а я по наивности полагал, что после артобстрела там никого не осталось в живых. Повисли облачка от разрывов, рассыпающих кругом смертоносную шрапнель, поражая солдат десятками. К ним спешили санитары с бело-красными повязками на рукавах. Вслед за шрапнелью посыпались фугасы, противник показывал чудеса пристрелки: снаряды сокрушали лежневку, поднимая в воздух фонтаны жидкой грязи, обломки стволов деревьев и части человеческих тел.
— Нам пора! — уже с земли крикнул Вениамин. — С минуты на минуту начнут поступать раненые.
— Сейчас! — Я был не в силах оторваться от зрелища торжества смерти и нечеловеческой боли. Не знаю, что нашло на меня, но я буквально прикипел к окуляру бинокля. — Вы идите, я догоню!
— Не дело… — крикнул Вениамин, но близкий разрыв шрапнельного снаряда заглушил его слова, взрывная волна стряхнула меня с дерева, словно гнилое яблоко, я полетел вверх тормашками на землю и от удара потерял сознание.
Пришел в себя я от боли, разрывающей все тело, а правая рукой горела огнем.
— Рука, — простонал я и увидел Вениамина, с озабоченным видом склонившегося надо мной. — Она сломана?
— Нет, похоже, вас достала шрапнель. Как же это вы так неосторожно? Не послушались меня, и теперь… — Он огорченно махнул рукой и помог мне встать.
Обратный путь мы преодолевали в несколько раз дольше, и он показался мне невероятно длинным. Я шел, опираясь на Вениамина, шатаясь из-за головокружения, кривясь от боли в руке, хотя не было такого места на моем теле, которое не отзывалось бы болью на любое движение.
— Мальчишки! — разъярился капитан Павел Лаврентьевич, исполняющий обязанности начальника госпиталя, заметив нас возле операционной палатки, но больше я уже ничего не слышал, так как потерял сознание.
Когда пришел в себя, узнал, что два шрапнельных шарика извлекли из моей руки и один — из плеча, а помимо этого у меня тяжелое сотрясение мозга.
Скитание по госпиталям продолжалось несколько месяцев, так как я ухитрился вскоре подхватить пневмонию, и в Киев вернулся только в ноябре, но это был уже совсем другой город. Дождливая осень, неудачи на фронте, бесконечные волнения рабочих изменили его облик, он стал грязным, неуютным, словно растерявшимся от свалившихся на него бед. Трамваи ходили реже, так как возникли проблемы с ремонтом вагонов, поэтому они всегда были переполнены. Росло недовольство существующим положением на фронте, и это было единственное, что сближало разные слои населения. Лазареты, больницы после неудачного наступления были переполнены ранеными, поэтому не было возможности лечить их должным образом. Снабжение продовольствием ухудшалось с каждым днем, так что недовольство продолжало нарастать.
В больнице меня ожидала ужасная новость: Христина вскоре после моего отъезда добровольно отправилась в действующую армию, на фронт, когда началось контрнаступление германских войск. Вскоре ее родственникам сообщили, что она пропала без вести. К своему стыду, это известие меня совсем не тронуло, словно и не было многомесячных ухаживаний и той ночи.
По-видимому, безразличие к судьбе Христины явно читалось на моем лице, так что доктор Зельдин, добродушный толстяк в неизменном золоченом пенсне, сообщивший мне это известие, добавил:
— Вероятно, она искала на фронте вас, а нашла… — Он, не закончив фразу, достал из кармана халата большой клетчатый платок и громко высморкался, пытаясь скрыть слезинки в уголках глаз.
— Она искала свою Судьбу, — холодно поправил я доктора.
Толстяк удивленно на меня посмотрел и начал протирать пенсне.
— Мне казалось, что она была вам небезразлична.
— Креститься надо, когда кажется, а то вместо иконы в углу можно увидеть черта, — оборвал я разговор и ушел, оставив его в растерянности.
Я подал рапорт руководству и вскоре получил три недели отпуска для поправки здоровья после ранения.
Словоохотливый хозяин квартиры, Ипполит Федорович, узнав, что я уезжаю в отпуск в Петроград, по своему обыкновению начал делиться со мной последними политическими новостями, которые сюда доходили с быстротой телеграфных сообщений.
— Происшедшая замена Председателя совета министров Штюрмера Треповым ничего не даст, империя смертельно больна, и обычные лекарства здесь бессильны. Трепов подобен носорогу, который в ярости бежит, опустив голову, по прямой, не замечая, что он всего лишь расшибет голову о дерево, встретившееся на пути. А император слаб, следует это признать, находится под влиянием императрицы и дремучего старца Распутина. Кроме того, он слеп — не замечает надвигающейся опасности. Чего только стоит его ответ Бьюкенену, который порекомендовал ему восстановить доверие народа. Император в шутливой форме перефразировал его слова: «Должен ли я вернуть доверие своего народа, или народ обязан восстановить мое доверие к нему?» Извечный вопрос Магомета и горы: кто кому пойдет навстречу. Предполагаю, все это может в конечном итоге привести к революции.
— Меня не интересуют политические баталии и прогнозы. Мне, как и большинству обывателей, безразлично, как будет называться корабль, на котором я поплыву, и кто окажется на капитанском мостике, — холодно заметил я.
— Но это только пока не начался шторм, — философски сказал Ипполит Федорович. — Мои нижайшие поклоны вашей дражайшей супруге, за комнатой и вещами присмотрим, можете не волноваться. Приезжайте с хорошими новостями.
Собирая вещи в дорогу, я услышал слабый стук в дверь. Это оказалась Ревекка.
— Родион Константинович, послезавтра я участвую в балете «Щелкунчик», который будут давать в Народном театре. Мне было бы очень приятно увидеть вас в зале и затем услышать ваше мнение.
— К сожалению, я сегодня уезжаю. Так что прошу прощения, мадемуазель.
— Но вы ведь можете ненадолго задержаться! Всего на два дня… — попросила она, избегая смотреть мне в глаза.
За время моей болезни Ревекка повзрослела, еще больше расцвела, превратилась в красивую девушку.
— Тетя Маргалит обещалась завтра испечь яблочный пирог, он у нее получается бесподобно вкусным.
— Меня в Петрограде ожидает жена, и я уже дал ей телеграмму.
Как я и рассчитывал, эти слова произвели на нее действие ведра холодной воды. Ее личико на мгновение скривилось, словно она собиралась заплакать, но, овладев собой, Ревекка, не сказав ни слова, выскочила за дверь.
Назад: — 8 —
Дальше: — 10 —