Глава 10
Стая
(психиатрическая больница, очень поздний вечер)
…Эээээ. Генацвале, мне очэнь стыдно было признаться ему: да, я освящал машины и благословлял старушек для отхода в мир иной от его имени. То, что я диктатор, ерунда: любому прылычному человеку иногда стоит нэмножко побыть диктатором. Он преспокойно отнёсся к моему грехопадению. Сказал – а что тут удывытельного? Так уже давно дэлают очэнь многие, ему привычно, когда на имени бога зарабатывают дэньги: одним бизнесмэном больше, одним меньше, какая разница. Бог спросил мэня, как я оказался в психушке? Я сам не вполне понимаю. Вышел из собствэнного бара подышать свэжим воздухом. На пять минут. Достал трубку, насыпал табак, раскурил… Сорт «Герцеговина Флор», канэчна. Пока священнодэйствовал, прошла всего-то четверть часа. Увлёкся. И что дальше? С двух сторон внэзапно подъезжают машины «Скорой помощи», оттуда выскакивают дюжие санитары, заламывают руки, тащат внутрь. Признаюсь, я нимнога погорячился. Вырывался, кричал, угрожал на грузинском, обещал обязатэльно найти их и расстрэлять, а семьи отправить в Магадан на поселение. Допытывался, кто работает на иностранные развэдки, поручившие напасть на товарища Сталина в рамках антисавэцкого заговора. Я подпрыгнул и упал на одного санитара, стараясь в гневе задавить врага массой тэла, но, к моему агарчэнию, я ещё не совсем избавился от предыдущей худосочности, не нагулял вес, способный расплющить противника. Короче, вёл себя как полный идиот – посему, генацвале, мне закономерно дали по морде и воткнули в плэчо шприц. Я потерял сознание, а очнулся уже привязанный к кровати в «одиночке» для буйных. Я совершил вторую ошибку – громогласно потребовал главврача и попытался взвиться к потолку вместе с кроватью, заблаговременно прывынчэнной к полу. После такого демарша меня привязали понадёжнее и вкатили в вэну дополнительную дозу. Засыпая, я бормотал, что каждому по двадцать пять лэт и метка «особо опасный», без возможности досрочного освобождэния. Прабуждэние было чудовищным. У моей кровати сидел Иисус.
Спэрва я принял его за галлюцинацию.
Потом пришёл в ужас. Он вытащил кляп из моего рта, и я страшно закашлялся. В жизни не испытывал подобного кошмара… Бог пришёл ко мне и сэйчас спросит за всё… Понимаете, за ВСЁ! Но оказалось, Иисус вообще не имэл понятия, кто я такой. Он беззвучно сотворил красное вино – потрясающая способность, заставившая меня сразу ему греховно завидовать. Генацвале, слющай, умей я создавать вино, ничего не требовал бы от жизни. Какой Крэмль, э? Я прэкрасно устроился бы и в Грузии. Он спросил меня об имени отца, и я назвал – дрожащим голосом. Разумеется, он распознал мою личность. Оказывается, Иисус уже давно в саврэмэнном мире, но почему-то его явление не сработало автоматически как второе пришествие. Получился сокращённый вариант. Без звэря числом шэстьсот шэстьдесят шэсть, саранчи с чилавэческими головами и прочих кошмаров, которые мы дотошно зубрили в семинарии. И канэчна, со скуки он прочёл тонну книг по истории – всё, что пропустил за последнюю пару тысяч лет с хвостиком. Насчёт моей пэрсоны он заметил: о, я жесток. Маниакально даже. Но он не хочет осуждать меня. Он просит рассказать, отчего я стал таким. Что сподвигло меня не вэрить людям, ждать покушений, измэны и врагов отовсюду, кои обязательно придут и задушат подушкой, когда на город опустится ночь?
Знаешь, чего тут самое неприятное, э?
Я ведь не лучше цезаря Тиберия. Приди мессия в моё врэмя, он тоже попал бы в камеру, а затем и под «вышку». И возрождённая мной в сорок трэтьем церковь в этом активно бы помогла. Даже если бы Иисус спустился с нэбэс в Москву весной эдак сорок восьмого года, после отмены смэртной казни, все митрополиты проголосовали бы за скорэйший расстрэл самозванца в качэстве ысключения. А то ведь вызовет бунты, волнения, сомнения – в Палэстине же добром не закончилось. И я внэзапно понял одну вещь: все до единого верующие надеются на второе пришествие Христа, но когда тот дэйствытельно придёт, его не примут. Чудэса? Так Дэвид Копперфильд их покруче совэршает. Нет, потрясения никому нэ нужны. Народ в сытное время не особо хочэт, чтобы его трясли, это голодным терять нечего. На Земле богу никогда не рады. Пусть сидит на нэбэсах, а вниз не суётся, тут бэз него всё поделено. И сэйчас, и раньше. Прибудь Иисус в Срэдневековье, обвинили бы в ереси: он же наверняка заявит, что церкви не нужно жертвовать золото, а герцоги пусть покаются и отдадут свои зэмли крэстьянам – ну, как есть бунтовщик, на виселицу или на костёр. Наш век самый бэзопасный для пришествия – тебе никто не поверит, зато жив останешься. Сумасшедший дом, по сути, не так плох. Тут свэтло, тэпло, кровать, крыша над головой и кормят каждый день. Знай я о столь сносных условиях раньше, пока бомжевал в парке, разгружал ящики с аващами для соотэчэственников и мылся в пруду, – симулировал бы сумасшествие. Хотя притворяться бы особэнно не пришлось. Многие историки считают, что я болен паранойей, как раз готовый пациент покоев имэни Кащенко. Я предупредыл бога – мой рассказ займёт очень много времени. Иисус завэрил меня: мы никуда не торопимся и у нас есть вино – атлычное топливо для подпитки историй.
Я поведал ему всё, от начала и до конца.
…Про пьющего отца-сапожника. Про всегда больную и уставшую мать, горбатившуюся за копэйки на такой работе, от коей за неделю пэрэдохли бы все гламурные обитатели офисов, жалующиеся на трудное и грустное бытие. Про сэминарию, где за невыученный стих из Библии били розгами, смочэнными в солёной воде. Я рассказываю так горестно, что самому себя жалко. Чувствую на ресницах тепло слёз. Нэмудрено. Даже камень – и тот заплачет от моей печальной исповеди. До боли хочется почувствовать атэчэскую длань на своих плечах и заверения от чыстого сэрдца – ничего, меня любят даже таким.
– Мда, – вздыхает Иисус. – Вот честное слово – ну и придурок же ты.
Слова застревают у меня в горле. Разве Всэвышний, сотворивший всё, от выхухолей до варенья из ежевики, может произносить подобное? Нэт. Мне чудится. Последствия двойной дозы лекарств. Или вина надо срочно глотнуть. Так, до дна.
– Не поможет, – слышу я убийственно спокойный голос. – Повторюсь. Ты – придурок.
Всё, генацвале. Мир рухнул. Я воспитан на том, что Господь из Библии рёк то и это. Милостив и мудр. Благословэнэн и чист. Умэр за нас. У меня уже мысли путаются.
– Ты был уверен, что меня нет?
Я киваю. У меня не осталось вообще сил гаварыть. Интэресно, у кого бы нашлись?
– Я понятия не имею, как с вами поступать, – печально произносит Иисус. – Обязательно нужен кнут, иначе не слушаетесь. Назвавшись пастырем стада человечьего, я полагал, это метафора. Я ошибся. Надо просто щёлкнуть кнутом – все по местам. Кланяйтесь, подчиняйтесь, служите под страхом побоев. О, тогда вы поймёте. Нельзя убивать. Нельзя мучить. Нельзя красть. Нельзя лгать. За преступление последует жесточайшая кара. И вы моментально полюбите ближнего своего и более не заикнётесь о мечте согрешить. Если не наказывать, у человека появляется идея: меня нет, а значит, можно поступать как душе угодно, проблем не последует. Уфф. Ну, что вы наделали, а? Я вас так любил.
Слова до сих пор комом стоят у меня в горле.
– Я… это… э…
– Да знаю я наизусть всё, что ты скажешь, – нетерпеливо перебивает он. – Вы обожаете этим прикрываться. Каждый из вас. Ах-ах-ах. Я не виноват. Меня заставили. Я чуть-чуть попробую и больше не буду. Хватит, я устал. Моя голова пуста, и в ней зарождаются странные мысли, Иосиф. Зачем я приехал в Иерусалим? Зачем творил чудеса? Зачем что-то старался донести до равнодушных людей, а потом тащил крест вверх на эту… как её… Голгофу, в совершенно жуткую жару под ударами хлыстов римлян? Если яичница пригорела, её выбрасывают, только безнадёжные скряги уснащают убогую стряпню редким количеством перца, дабы не чувствовать вкус гари, и поедают против силы. Созданные мной миры достойны помойки. Что сказал бы папа?
– Так ты же и есть папа, – осторожно объясняю я Иисусу. – Един во всэх лицах.
– Знаю, – злобно отвечает он. – Порой это так трудно, растроение личности. Впрочем, тут мне сердиться надо исключительно на себя. Глупо плотнику возмущаться вырезанным стулом, если тот кривой, косой и всё время норовит свалиться.
Я молчу. С одной стороны – замэчательно, что он сменил своё агрэссивное настроение. С другой – вах, нэприятно, когда бывшего владыку одной шэстой мира сравнивают со стулом. Лучше разрядить обстановку. Сказал бы тост, да вино закончилось.
– Мне являлись странные ночные видэния, – осторожно говорю я. – Редко, за всё время три раза. Я беседовал с Чэрчиллем, Гитлэром и Лениным. Рассказывал, что творится в саврэмэнном мире. Гитлер убил себя вторично, Черчилля спас только коньяк, а Ленина – марихуана. Менее чем за час они впали в бэзумие, крычали, что такого не может быть.
Иисус мэдленно поднимает на меня взгляд.
В его глазах – бездна. Я погружаюсь в лэдяную глубину, и страх опутывает меня щупальцами осьминога. О, как красочно я умею выражаться… Сказывается опыт поэта, ведь в юности я сачынял нэплохие стихи на грузинском. Вообще интэресно. Гитлер был неудавшимся художником, я – поэтом. Народы должны опасаться личностей гуманитарных профэссий: внутри их голов бродит сумасшэствие, способное вырваться наружу, фонтанируя пеной, как шампанское. Я готовлюсь к смэрти. Иисус испэпэлит меня. Правда, я уже один раз умер, вроде бы должно войти в привычку. Но, генацвале… неужели я больше не попробую свэжий, истекающий молоком молодой сулугуни, не выкурю чудэсного «Герцеговина Флор», не пасматрю, стоя на балконе, нэжный розовый рассвэт? Нет, генацвале, я савэршенно не романтик. Однако любой автоматически становится романтиком, если ему вдруг через минуту надо умирать.
– Ты не задавался мыслью, отчего оказался в этих стенах? – шепчет Иисус.
Как обухом по затылку. Генацвале, а ведь вэрно. Я просто вышел на улицу с трубкой. Не прошло и пятнадцати минут, как подъехали «Скорые помощи». Санитары даже не стали интэрэсоваться, кто я такой. Просто взяли за шиворот и затолкали внутрь. Они точно знали, кого слэдует брать. Э! И ждали поблизости – приехали очэнь быстро. Гнев, застивший мне разум, помешал осознать: всё не случайно. Но это же… Я перевожу глаза на Иисуса и, вконец ошалев, открываю рот.
– Да, – соглашается Создатель. – Похоже, это она.
Я вспоминаю дэвюшку, с которой беседовал сначала Иисус, затем я. Оказывается, он вышел из бара в грустной задумчивости, и ноги привели его прямиком в психушку – добровольно. Затем я покинул собствэнное питейное завэдэние и тоже оказался на больничной койке с ремнями. Но постойте, как такое можэт быть? Ведь Создатель обитает в стенах психиатрической больницы минимум полгода. Значит, треп с приятной посэтитэльницей по поводу секса и политики с дэгустация различных сортов алкоголя продолжалась не менее ШЭСТИ МЕСЯЦЕВ? Я выгляжу очень глупо – с выпученными глазами и отвисшей челюстью. Наверное, кому-то захочэтся положить мне на высунутый, как у овчарки, язык кусочек колбасы. Ну, что ж. Значит, я заслуженно нахожусь в сумасшэдшэм доме. Ибо трэзвым умом осознать сие откровение невозможно.
Иисус прыдвыгается ко мне. Глаза горят во тьме.
– Я не удивлён… вот только одного не понимаю, – тишайше произносит он устами, пахнущими вином. – Отчего ж я с самого начала не распознал: с ней что-то не так?
…Где-то далеко на окраине Москвы, в полутёмном помещении, напоминающем школьный класс (на деле так оно и есть), за учительским столом сидит девушка из бара. Она ничем не напоминает полупьяную посетительницу «Рок-н-ролла», загулявшую в святой у офисного планктона пятничный день. Волосы уложены в строгий пучок, подоткнуты булавками. Тёмный деловой костюм, руки на столешнице сложены «замочком». Девушка смотрит на сидящих за партами детей – четырёх мальчиков и четырёх девочек, каждому на вид примерно двенадцать-тринадцать лет. Вот девчушка с 3D-татуировкой акулы на спине, вот «китайчонок» с «таджичкой», а вон и крайне бледный ребёнок с чёрными кругами вокруг глаз – как у китайской панды. Они внемлют, глядя на «учительницу» с редким обожанием, боясь пропустить хоть слово.
– Как замечательно, что наша стая наконец-то вместе, – чётким, чеканным голосом произносит девушка. – Теперь нам будет куда легче достигнуть поставленных задач. Скоро явится третий. И мы должны быть готовы. Подрастайте скорее – я с удовольствием займусь вашим воспитанием.
…Не слышно ничего – даже лёгкого шороха. Взгляды девушки и детей за партами пересекаются. В глазах не видно зрачков – их заполняет грязная вязкая муть.