5 июля
На вашем первом настоящем свидании, на твоем с Мисти свидании, ты натянул для нее холст.
Питер Уилмот и Мисти Клейнман, у них свидание. Они сидят среди бурьяна на большом пустыре. Вокруг них вьются летние пчелы и мухи. Они сидят на расстеленном клетчатом пледе, который Мисти принесла из дома. Ее этюдник: светлое дерево под пожелтевшим лаком, с медными уголками и шарнирными петлями, потускневшими почти до черноты, — Мисти разложила ножки, и получился мольберт.
Если ты это помнишь, пропусти эту запись.
Если ты помнишь, сорняки были такими высокими, что тебе пришлось их притоптать, чтобы сделать гнездышко на солнце.
Был весенний семестр, и все студенты, похоже, носились с одной и той же идеей. Сплести проигрыватель компакт-дисков или компьютерный сервер из диких трав и тонких веточек. Из стручков и корешков. Весь кампус пропах резиновым клеем.
Никто не натягивал холсты, не писал пейзажи. Это было избито, неостроумно. Но Питер уселся на плед, расстеленный на траве. Питер расстегнул куртку и задрал подол своего мешковатого свитера. И там, под свитером, прильнувший к коже на животе и груди, был чистый холст, натянутый на подрамник.
Вместо солнцезащитного крема ты намазался угольным карандашом. Под глазами и на переносице. Большой черный крест посередине лица.
Если ты читаешь это сейчас, ты пробыл в коме Бог знает как долго. Этот дневник пишется не для того, чтобы нагонять на тебя скуку?
Когда Мисти спросила, зачем таскать холст под одеждой, засунув под свитер…
Питер сказал:
— Чтобы убедиться, что он помещается.
Ты так сказал.
Если ты помнишь, то сможешь припомнить и то, как жевал стебель травинки. Каким он был на вкус. Твои жевательные мышцы напрягались поочередно то с одной, то с другой стороны, когда ты гонял жвачку во рту. Одной рукой ты копался среди сорняков, подбирая кусочки гравия и комочки земли.
Все подружки Мисти, они плели свои глупые травы. Чтобы получилось подобие электроприбора, достаточно реалистичное, чтобы счесть его остроумным. И чтобы оно не расплелось. Если работа не обретет подлинный вид настоящего доисторического образца мультимедийных технологий, вся ирония пойдет насмарку.
Питер отдал ей чистый холст и сказал:
— Нарисуй что-нибудь.
И Мисти сказала:
— Сейчас никто не рисует. Уж точно не красками на холстах.
Если кто-то из ее знакомых еще рисовал, то вместо красок они использовали собственную кровь или сперму. А вместо холстов — живых собак из приюта для бездомных животных или вываленное из формочек желе.
И Питер сказал:
— Зуб даю, ты рисуешь. Красками на холстах.
— Почему? — сказала Мисти. — Потому что я темная и дремучая? Потому что я ни хрена не врубаюсь?
И Питер сказал:
— Млядь. Я тебя попросил что-нибудь нарисовать.
Им полагалось быть выше предметно-изобразительного искусства. Выше красивых картинок. Им полагалось учиться визуальному сарказму. Мисти сказала, что они слишком дорого платят за обучение, чтобы пренебрегать освоением техник эффективной иронии. Она сказала, что красивенькие картинки ничему не научат мир.
И Питер сказал:
— Мы недостаточно взрослые, чтобы покупать пиво. Чему мы можем научить мир?
Лежа на спине в их притоптанном гнездышке в сорняках, закинув руку за голову, Питер сказал:
— Никакие усилия не помогут, если нет вдохновения.
Если ты вдруг не заметил, безмозглый мудила: Мисти очень хотела тебе понравиться. Просто для сведения: ее платье, ее босоножки и широкополая соломенная шляпка, — она принарядилась для тебя. Если бы ты прикоснулся к ее волосам, то услышал бы, как хрустит лак.
Она надушилась «Песней ветра» так сильно, что привлекала пчел.
Питер поставил чистый холст на мольберт и сказал:
— Мора Кинкейд не кончала никаких сраных художек.
Он выплюнул комок зеленых слюней, сорвал еще одну травинку и сунул в рот. Его язык был зеленым. Он сказал:
— Если ты нарисуешь, что живет в твоем сердце, потом эту картину выставят в музее.
То, что живет в ее сердце, сказала Мисти, в основном это просто тупое дерьмо.
И Питер, он посмотрел на нее и сказал:
— Какой смысл рисовать то, чего ты не любишь?
То, что она любит, сказала ему Мисти, продаваться не будет. Люди такое не купят.
И Питер сказал:
— Возможно, ты удивишься.
У Питера была своя теория самовыражения. Парадокс профессионального художника. Как всю жизнь мы пытаемся заявить о себе в полный голос, но сказать-то нам нечего. Мы хотим, чтобы творчество было системой причин и следствий. Мы хотим получить результаты. Товарный продукт. Мы хотим, чтобы преданность делу и дисциплина равнялись признанию и наградам. Мы тратим годы на обучение в художественном институте, потом еще несколько лет убиваем в аспирантуре, чтобы получить степень магистра изящных искусств, и упражняемся, упражняемся, упражняемся. При всех наших великолепных умениях и отточенной технике, мы все равно не сумеем изобразить что-то особенное, потому что ничего особенного в нас нет. По словам Питера, ничто не бесит сильнее, чем когда какой-то обдолбанный наркоман, ленивый завшивленный бомж или свихнувшийся извращенец вдруг создает шедевр. Как будто случайно.
Какой-то придурок, не побоявшийся рассказать миру о том, что он по-настоящему любит.
— Платон, — сказал Питер и отвернулся, чтобы сплюнуть зеленые слюни. — Платон говорил: «Кто приблизится к храму Муз без вдохновения, веруя, что достаточно лишь мастерства, так и останется неумелым, и его самонадеянные стихи померкнут пред песнями одержимых безумцев».
Он сунул в рот очередную травинку и сказал, не прекращая жевать:
— Так чем одержима Мисти Клейнман?
Ее выдуманными домами и булыжными мостовыми. Ее чайками, кружащими над лодками ловцов устриц, что возвращаются с отмелей, которые она никогда не видела. Приоконными цветочными ящиками, переполненными львиным зевом и цинниями. Никогда в жизни не станет она рисовать эту хрень.
— Мора Кинкейд, — сказал Питер, — впервые взяла в руки кисть, когда ей было уже за сорок. Сорок один, если точно.
Он принялся выкладывать кисти из деревянного этюдника Мисти. Он аккуратно закручивал кончики кистей, чтобы их заострить. Он сказал:
— Мора вышла замуж за плотника с острова Уэйтенси, у них родилось двое детей.
Он достал из этюдника ее тюбики с краской и разложил их на пледе рядом с кистями.
— И только потом, когда у нее умер муж… — сказал Питер. — Когда она заболела… заболела серьезно, то ли чахоткой, то ли чем-то еще. В те времена женщина в сорок один уже считалась старухой.
Только потом, сказал Питер, когда у нее умер ребенок, Мора Кинкейд начала рисовать. Он сказал:
— Может быть, человеку нужны страдания, чтобы он осмелился делать то, что действительно любит.
Ты рассказывал все это Мисти.
Ты рассказывал, что Микеланджело страдал маниакально-депрессивным психозом и на одной из своих фресок изобразил себя в образе мученика, с которого заживо сдирают кожу. Анри Матисс отказался от юридической практики из-за приступа аппендицита. Роберт Шуман начал сочинять музыку только после того, как у него парализовало правую руку, и ему пришлось распрощаться с карьерой концертного пианиста.
Ты рылся в кармане, пока говорил. Ты что-то вытаскивал из кармана.
Ты рассказывал о Ницше и его последней стадии сифилиса. О Моцарте и его уремии. О Пауле Клее и склеродермии, от которой его суставы и мышцы спрессовались до полной несовместимости с жизнью. О Фриде Кало и ее переломанном позвоночнике и кровоточащих язвах на ногах. О лорде Байроне и его изуродованной стопе. О сестрах Бронте и их туберкулезе. О Марке Ротко и его самоубийстве. О Фланнери О’Коннор и ее волчанке. Вдохновению нужно увечье, болезнь, безумие.
— Как говорил Томас Манн, — сказал Питер, — «Великие художники — великие инвалиды».
И ты положил что-то на плед. В окружении кистей и тюбиков с краской там, на клетчатом пледе, лежала брошка со стразами. Большая, размером с серебряный доллар, с камушками из прозрачного стекла, с крошечными зеркальцами в круге желтых и оранжевых стразов, выщербленных и мутных. Там, на клетчатом пледе, брошь взорвала солнечный свет, и он разлетелся блестящими искрами. Оправа была тускло-серой, крошечные острые зубки металла вонзались в стекляшки.
Питер сказал:
— Ты вообще меня слушаешь?
И Мисти взяла в руки брошь. Блеск отразился ей прямо в глаза, и ее ослепило, заворожило. Оторвало от реальности, от солнца и сорняков.
— Это тебе, — сказал Питер. — Для вдохновения.
Мисти. Ее отражение, разбитое вдребезги дюжину раз в каждом стразе. Тысяча осколков ее лица.
Этим искрам у себя в руке Мисти сказала:
— Ты мне вот что скажи.
Она сказала:
— Как умер муж Моры Кинкейд?
И Питер выплюнул зеленую жвачку в высокие сорняки. Его зеленые зубы. Черный крест у него на лице. Он облизнул зеленые губы зеленым же языком и сказал:
— Это было убийство.
Питер сказал:
— Его убили.
И Мисти начала рисовать.