Книга: Царь Иоанн Грозный
Назад: Удар из-за угла Год 7046 (1538), 3 апреля
Дальше: Часть вторая Светлая пора

Дворцовая тина
Годы 7046 (1538), 10 апреля – 7051 (1543), 9 сентября

Тяжелое время настало для малютки – господаря московского.
Семь дней только минуло, как мать у него так безвременно умерла, а уж стали «большие бояре», враги Овчины, недруги Глинских и всей дружины прежней великокняжеской, свою власть-силу показывать.
10 апреля спал еще Иван, когда почувствовал, что будит его мамка ближняя, Аграфена.
Это очень понравилось ребенку. Хоть и ласков был к мальчику дядька, приставленный с пяти лет, по обычаю, смотреть за царем, но, конечно, ребенок пестунью свою несравненно больше любил.
И теперь в полусне, почуяв ее руки на своей голове, заслышав ее голос, он, не раскрывая глаз, притянул мамку к себе за шею, нашел ее ухо и капризным тоном забормотал:
– Грунька, злая… Не буди… Спать хочу! Не встану вот и не встану… Рано, поди… – И, оттолкнув Челяднину, он снова готовился уснуть.
– Ой, проснись, государь! – тревожно, но тихим, сдержанным голосом заговорила Аграфена. – Коли ты нас оставишь, кто же защитит? Я ли тебя грудью своей не питала, не выкормила?!
Иван сразу вскочил:
– Обидеть! Тебя? Кто хочет? Кто смеет? Да я голову велю срубить… Я сам…
И он поднялся неодетый на кроватке во весь рост, стиснув зубы, сверкая темными живыми глазками, словно волчонок, у которого берут матку-кормилицу…
– Ой, вели… Ой, покрой, заступись за нас… За Ваню, за брата моего любезного… Сам же жалуешь его, Ванюшка… Как отец, и он любит тебя… а его в ночи пришли, схватили… В каменный мешок вкинули, что под двором твоим новым… Там хотят голодом уморить…
Хотя мальчик и не понял весь ужас того, что говорила мамка, но суть ясна: обидели лучшего человека после мамы и мамки Аграфены: куда-то увели Овчину-Телепнева.
Ребенок задыхался от негодования и злости, вдруг стихийно проснувшейся в груди.
– Кто смел?! Кто посмел?! – только и мог выговорить он.
– Посмели, Ванюшка! Птенчик, государь князь милостивый… Люди смелые, могучие… Да тише ты говори… Прокралась я к тебе… Ведь и меня хотят взять от тебя… сослать, в монастырь заточить, а то и совсем покончить, как с братцем, князь Иван Федорычем.
Тут мальчик даже и сказать ничего не смог. Отнять у него Аграфену? Да разве это мыслимо? Или он не царь? Не читал сам все указы, какие от его имени писались, его печатью скреплялися?! Не ему послы и воеводы и бояре первые руку целуют, на жалованье благодарят?! Не он царь всея Руси?! Юн он еще, правда, но он самодержец. И мама-покойница, и все толковали ему это. Маму смерть взяла. Смерть сильнее государей. А из людей, из русских и чужих даже, кто посмеет не послушать его?
И топнув босой ногой, властно ребенок выкрикнул:
– Пусть попробуют! Пусть посмеют взять тебя!
– Шуйские ли испужаются?! – отвечая на крик царя, питомца своего, зашептала Челяднина. – Да Палецкие, да Вельяминовы, да Бельские… Мало ли их, крамольников… И брата, и меня, вишь, винят… Поклеп взводят: будто мы на здоровье государыни матушки твоей усопшей помышляли… Да если бы знали они? Да мне все равно, что на себя руку поднять, то и на нее было бы… Еще тяжелей… Спаси, не дай в обиду…
– Да не плачь ты, мамушка. Говорю: не дам! Стой, кто там идет? Много их! – чутко насторожив уши, произнес почему-то оробевший ребенок.
Челяднина, та вся так и задрожала.
– За мной, ох, за мной это они, злодеи… Проведали, где я… На тебя последняя надежда… Спаси, не дай… Выручи! – И, рыдая, припала она, словно к подножью креста, к ногам Ивана.
Правда, вошли люди, бояре: Бельский один да Шуйский, победоносный воевода, Василий Васильевич, былой последний «волостель» вольного, вечевого Новгорода, пока не «добыл» его себе, не покорил Василий, великий князь. За дверьми – звон оружия слышен… Алебарды поблескивают, пищали дулом о дуло задевают, звенят.
Хотя вошли «большие бояре» без доклада всякого, без сказу за дверью обычного, но низко поклонились ребенку.
– Челом бьем тебе, государь, великий князь. Каков царь в здоровье своем?
Не отвечая на здорованье, мальчик, нахмурясь, произнес:
– А што же вы, бояре, без зову, без докладу пришли? Не было так еще… Что надо? Рано… спать я хочу.
– Спи, государь. А у нас дело неотложное. Вот ее нам и надобно! – указывая на Аграфену, отвечал Василь Васильевич Шуйский.
– Ее? Зачем? Кто смеет?! Не троньте ее… Моя мамушка и ничья больше! – начиная дрожать, звонким, рвущимся голоском стал выкрикивать ребенок.
– Да ты не тревожься, государь! – выступая вперед, мягко, вкрадчиво стал уговаривать Иван Шуйский мальчика. – Твоя она мамушка, и будет так. Сама же похвалялась, что знает бабу, которая твою усопшую родительницу испортила! Помяни, Господи, душу княгинюшки… Так теперь на очи надо их для правды друг дружке поставить… Для твоей же пользы государевой, по царскому твоему велению и по Судебнику.
Мальчик уже знал, что Судебник нечто важное в государстве, чему и властитель порой покоряться должен. Но слезы и растерянный, напуганный вид мамки лишали его всякого соображения.
Обхватив ее руками, он решительно сказал:
– Не дам! Сюда эту бабу ведите… Пусть здесь судят…
– И того нельзя, невозможно никак, господине. У владыки-митрополита, на очах его суд идет… Так и дойти там должен до конца… Отпусти мамушку на малый час… Она ведь не ребенок малый, поймет, что волей-неволей, а надо идти… сама пойдет… Пусти ее…
– Нет, не пущу! – крикнул еще громче мальчик.
– Не пускай, не давай! – взмолилась, рыдая, Челяднина.
Но одним сильным движением оторвал Шуйский Василий рыдающую женщину от ребенка и отшвырнул ее к двери… Там уж ждали, подхватили, мгновенно увели ее… Ушли и бояре, пропустив к ребенку Анну Глинскую, бабушку его. Стояла до сих пор старуха за дверьми в смертельной тревоге, но не смела войти…
Долго старалась привести в себя исступленно рыдающего и вздрагивающего всем телом внучка старуха… Так и заснул он опять на своей постельке, обессилев от слез и судорожных рыданий.
А Челяднину и Ивана Овчину настигла их злая судьба. Первую быстро постригли и заключили в далекий, суровый по уставу Каргопольский монастырь. Второго же забыли в том каменном мешке, куда посадили боярина, сведя несчастного чуть не с самого трона… И вспомнил о нем только Бог: на десятый день послал за душой Ивана вестника своего… Умер голодной смертью всевластный любимец Елены… С искусанными, изгрызанными до костей руками вынут был долго спустя труп конюшего, первого боярина московского, из темной глубины каменного мешка, что у Ризположенских ворот.
После описанного здесь пережитого отроком-царем тяжелого мгновенья настало некоторое затишье, хотя сравнительно и очень краткое… Да и то тоскливо тянулись теперь дни юного Ивана Васильевича. Главный боярин, Василий Шуйский, и дядьку прежнего согнал от царя, своего человека приставил… чтобы доносил тот: кто и с чем без Шуйских самих к государю заявляется?
Ничего не сказал на это притихший, напуганный мальчик. Молчал, думал больше, глядя в цветные оконницы дворца на проходящий и мимоедущий вольный торговый и ратный люд. Верил Иван: все они готовы голову за него сложить… Но как добраться туда? На эту площадь людную? Как сказать? И ребенок в голове складывал свои жалобы, речи целые вспоминал, что говорили ему и мать-покойница, и Овчина, и Аграфена – все, словом, кто толковал ему о величии его царском. И что теперь сталось?! На советах дворцовых домашних и в большой думе, где сажали его на место царское, во время приемов посольских пышных он уж привык молчать. Но раньше мама слово скажет… Ваня Оболенский-Телепнев… Все люди, любившие его… И верил Иван каждому их слову… а теперь? Нет, никому не верит он… А сидит молчит. Не знает, как ему самому речь начать. Запугали его. Вон вчера как играл он в спальне великого князя покойного с братом Юрой и с Евдокией… Свободно, светло там… И Шуйский Иван дочь проведать сюда же пришел. Разлегся на лавке… и нога на кровати, на отцовой, на царской… А раньше самые важные бояре, входя сюда, и стояли-то голову опустя, вот как в церкви стоят… А Тучко, боярин, из князей Курбских… Скарб мамушкин, княгини Елены, для чего-то перебирали они с Шуйскими… «Надо решить, говорят: что – куда? В большую ли казну или малую? Или в терему, в похоронки…» Раскидали охабни, душегреи ее, в которых еще так недавно, балуя ребенка, царица сына кутала. И Тучко-боярин швыряет милые вещи концом сапога. «Это, говорит, старье… Хлам… нам не надобно!» Кому «нам»? Мамины были вещи, значит: его теперь, царя Ивана, они!
Думает ребенок все о том, что видит, и молчит.
Повадился он в Чудов монастырь, в митрополичьи покои ходить. Сперва к Даниилу, а потом и к Иоасафу… Тихо там, хорошо, лучше, чем во дворце теперь великокняжеском, стало… Ни Шуйских, ни Тучкова, ни Бельских – никого из обидчиков здесь не видать.
А если и приходят, так чинно, тихо себя ведут, вот как при матушке, при великой княгине, покойнице… Как, верно, и при отце Ивана себя вели… Что же, разве если мал он еще, так и не царь? Неправда… Он им всем владыка!
Рад малютка, что принимает его ласково Иоасаф. Спросит только Ивана после взаимных приветов:
– Что, государь, как наставник твой и духовник, отец протопоп Благовещенский: доволен ли тобою? А, Ваня? К Слову Божию прилежен ли? Скажи, чадо.
– Прилежен, святый отче! – отвечает мальчик, бойко глядя доброму владыке в глаза.
А глаза у того ясные и все окружены морщинками. Но это нравится Ивану.
Что еще особенно нравится здесь ему, это столбцы писаных хартий и стопки тисканых книг, которые везде по келье у владыки разложены. Поглядит, поглядит царь да и скажет:
– Благослови, владыко, в книжки да и в столбцы почитаться…
– Бог благословит… Да разберешь ли ты только книги мои? Ну, скажем, Библия… Апостол… А то ведь и эллинская премудрость попадается… Непристойного не поймешь ты, мал еще, государь! А и пристойного, гляди, не поймешь…
– Пойму, отче! – бойко отвечает Иван, не робеющий, не глядящий здесь волком, не молчаливый мальчик, а ребенок, каким надо быть в девять лет… – Все пойму… Особливо скажи: что про царей где есть? Все мне про царей знать хочется…
– Да что же тебе?
– Да все… Как жили… воевали… людей судили… Как их люди слушали… а они карали за непокорство, за невежество…
– Ого-го! Вон оно куды пошло… Ну, читай… Вот Книга Царств… А то – Титуса Ливиуса на нашу речь перетолковано… Читай, поучайся…
И жадно по целым часам читает мальчик… И про Александра Македонского, и про Августа, и Юлия Цезаря… И про судей еврейских и царей, перед которыми трепетали, которых все боялись, даже беззакония творящих… Читает Иван, благо, правители-бояре и не заботятся: где и что государь?
– А не поздно ли? Шел бы домой… С братом побыл бы, с сестрицей Дунюшкой…
Покорно встает, прощается мальчик. А сам говорит:
– Святый владыка: скучно мне с ними… Девчонка сестра… И роду не нашего… Шуйских она… А брат… Какой-то он… и не пойму я… Есть бы ему только да рюмить, чуть что… А я бы, кабы воля моя, умер бы, а не заплакал… Иной раз и сам не рад, что плакать приходится…
Гладит его по голове старец и говорит:
– Терпи, Ваня… Всем нам плакать приходится здесь на земли… Сам Господь Бог, Христос Спаситель мира, здесь во плоти терпел, не слезы – кровь из глаз лил… Терпи, дитятко… Иди с Богом! Бог защитит тебя!
Благословит и отпустит.
И легче на душе сделается у мальчика… Словно просветлеет там…
А во дворец вернется – снова душа замутится, закипит досада, обида в груди. Уж наверное кто-нибудь чем-нибудь да затронут все, самое дорогое ребенку… А в памяти столько злобы, обиды и горя, что довеку не забыть… И опять сожмет губы, замолчит, волчонком ходит и глядит девятилетний великий князь московский Иван Васильевич. Так и прозвали «волчонком» его, кто смел это слово сказать. А митрополит-старик, по уходе ребенка-царя, сидит и думает:
– Чудно́е дитя государь наш малолетний… Чует детская душа, что невзгода и на него, и на Русь пришла… Да что поделаешь? Как оборонять и царя, и землю? Он мал, бояре сильны и грозны… Потерпеть еще надо… Э-хе-хе… Да, надо, надо терпеть, пока Бог грехам терпит… Вот хоть бы насчет силы боярской, сдается, скорпии сами себя с хвоста грызть починают… Вишь, как нужно было им Овчину да со всеми его присными убрать, так Шуйские и Бельских наперед поставили… Из тюрем, из неволи их повыпускали… Мол, все пополам! А как медведя-то свалили, пришла пора шкуру делить, – гляди, сами зубы друг на дружку оскалили… Боярам Бельским одоление Господь бы послал. Все же люди, не хищные враны, как эти Шуйские… Василий Шуйский погрознее, да стар и хвор… А Иван – та гадина опасная, хитрая… Ну да что там?! Что было, то видели; что будет, поглядим еще… На все воля Господня…
Вздохнул и за книги свои принялся.
Старик ясно видел, в чем горе для Руси.
Каждый из союзников, какими явились два знатнейших рода – Бельских и Шуйских – пожелал прочнее в свои руки власть забрать, если не совсем, то хоть до того времени, когда государю пятнадцать лет стукнет и, согласно завещанию родительскому, снимется с него опека боярская, сам володеть всем начнет, как предки правили…
А для укрепления власти в эти давние времена был один прямой путь: везде и всюду «своих» людей насажать, и земель побольше, и угодий, и денег, и почету тем доставить, кто и мечом, и словом в трудную годину подсобит, выручит…
Шуйские своих тянут, Бельские – своих…
Сперва Шуйские одолели. Но году не прошло, как умер Василий, старший воинственный брат, герой литовского похода: от гнева ярого ударом скончался старик.
Иван Шуйский ему наследовал как глава рода. Тут и окрепли Бельские. Патрикеевых к себе, Хабаров, Иван Ивановича прилучили. Тучковы-бояре с ними же… И стали везде своих друзей сажать.
Было положено начало смуте еще в 1538 году, при Данииле-митрополите. Собрались, сговорились тогда Шуйские… Напали на Бельских с ихней дружиною… Кого по тюрьмам рассадили, кого в деревню выслали. А дьяка Мишурина, ближнего слугу покойного царя Василия, прямо без приказу государева нагим раздели и голову прочь! Тут же у тюрем, где Бельский был засажен. Даниила на житие в дальний монастырь выслали, а на его место Иоасафа поставили.
Выше мы видели, что думал год спустя, в 1539 г., митрополит Иоасаф, хотя и поставленный Шуйскими, но не любивший их.
Летом же 1540 года, то есть еще год спустя, когда десятилетний царь пришел в один из больших праздников с митрополитом здороваться, тот ему и сказал, подавая какую-то бумагу:
– Прочти, государь… Что молвишь?
Прочел Иван, заблестели глаза. Уж многое он ясно понимать стал, не по годам даже.
– Бельского на волю пустить? Господи! Да конечно! Все же я обиды такой от него, как от Шуйских, не знал и не видел… Да как Шуйские? Разве позволят? Вон дядя Иван и меня самого, было, раз чуть не прибил… Никого близко не нашлось… заступиться было некому, так он…
– Ничего, государь. Теперь на них, на Шуйских, все! Больно они каждому, – простым и вельможным людям, – больно солоно достались. Подписывай с Богом… Найдем, как дело сделать…
Подписал Иван, отдал и от радости даже руку пастырю облобызал.
– Праздник для меня нынче истинный…
– Вижу! Не заросли плевелами семена добрые в сердце твоем, чадо! Бог помилует тебя за это!
И Бельский неожиданно был освобожден.
Зашипел от злости Шуйский. Но дознался, что тут митрополита рука, отступился. Даже на совет государев ездить перестал. Дальше вести борьбу духу не хватило. Далеко ему до покойного дяди, Василия Шуйского.
А там, у царя, и рады, что не видно злого гордеца…
Скоро новая беда постигла Шуйского с присными.
Прибежали к нему приспешники из дворцовых, продажные души, да и говорят:
– Плохо дело твое, боярин! Чего только бояре Бельские и Захарьины и Патрикеевы задумали да у царя молодого выпросили! Андрею, князю удельному Старицкому, жене его, тетке твоей, сыну их Владимиру – всем темницу раскрыли. На ихнем дворе старом, в Кремле, на воле и жить государь повелел… Только не отъезжать никуда да на светлые очи царевы покуда не показываться.
Потемнел Шуйский, а сам криво так улыбается.
– Ничего. Еще поглядим-посмотрим, чья возьмет? У отца моего кобылка была, без меры ела и пила, пока не лопнула. На свою голову литовский «волчонок» волю забирает да врагов своих лютых на волю пускает. Что дальше? Поглядим!
А дальше – больше пошло.
С митрополитом, с боярами заглянул Иван в одну из мрачнейших тюремных келий особой, крепкой палаты, где много-много лет в тяжелых оковах сидел Димитрий, удельный князь Углицкий. Юношей посадили князя. А теперь дряхлый старец угасает в тюрьме…
Таков уж обычай был у московских великих князей в годы возвышения Русского царства: как воцарялся новый князь, так дядьев, братьев, всех ближайших соперников, всех родных, которые могли бы за престол в спор вступить, скорее таких по тюрьмам да в схиму сбывали…
Сжалось сердце у мальчика, когда он увидел дряхлого князя Димитрия, родича своего. Волосами узник оброс… Борода как у лесного отшельника. От воздуха спертого, тяжкого желтый лицом старик, как остов, худ и страшен.
Сказали ему, кто пришел. Совсем отвыкший от мира и от людей, полуодичалый старец поднялся и, гремя цепями, отвесил поклон юному великому князю.
Вздрогнул от звука этих цепей мальчик. Сам быстро-быстро Вельскому зашептал:
– Снять… снять с него эти цепи скорей… прошу тебя, князь.
Дал знак боярин, живо расклепали наручники, ножные кандалы сняли.
Старик стоит не шевельнется. Словно и не ему милость оказана.
– Что мне сделать? Как порадовать его? – шепчет снова мальчик боярину.
– Сам подумай… Его спроси…
– Да, да. Князь Димитрий, чего хочешь? На волю? Или чего? Скажи… Я все сделаю…
– Ты кого… спра-шиваешь? – с трудом, отвыкнув почти от членораздельной речи, зашамкал старик. – Димитрия, князя Углицкого? Так нету его… Давно помер! А мне, рабу Божию, ничего не требуется. Смерти жду… Скорее бы пришла… Да вот разве, Псалтирь новый… Затрепал я свой… Хоть и так весь знаю, да все лучше бы… А больше ничего… Жизни не вернешь мне… А без нее и свобода мне ни к чему… я здесь прижился…
И умолк. Снова стоит, словно мощи живые…
Вышли тихо все, как из склепа могильного, из кельи той тюремной…
Послал Иван старцу лучший, любимый Псалтирь свой и другие книги божественные… И от стола посылал блюда. Но сравнительная свобода и радость, после полувека страданий, словно подкосили последние силы старика, и он тихо угас, все время почему-то твердя:
– Не столько радости будет о девяноста девяти праведниках, сколько об одном раскаявшемся грешнике.
И так затих.
Но еще это не все. По дальнейшему «печалованию», по просьбам Иоасафа, дозволил царь дяде Андрею с женой и детьми на Святой Рождественский вечер во дворец прибыть, за стол его с собой посадил. И здесь великую милость явил.
После трапезы подозвал дядю и говорит:
– По доводу святого отца-митрополита, с решения царской думы нашей и нашим хотением, возвращаются тебе, государь-дядя наш, князь Андрей Иванович Старицкий, все уделы твои, как дедом Иваном еще было жаловано. Отпускаются вины и измены прошлые, а напредки тебе нам верой и правдой служить, как крест целовал.
Сказал, а сам горит, лицом зарделся весь, исподлобья выглядывает, в лица окружающих всматривается: так ли, хорошо ли, складно ли сказал, все ли упомнил, что митрополит да бояре ему сказывали? И видит: ропот хороший кругом пошел… Старики головами кивают. Молодые между собой перешептываются… Значит, все хорошо. От восторга даже слезы невольные выступили на глазах самолюбивого, чуткого мальчика.
И все так хорошо пошло, да недолго, жаль. Году не прошло, а 3 января 1542 года гроза нагрянула, все от того же повета, от двора Шуйского. Извелся князь Иван Шуйский, думу думаючи. Сердце одна мысль только и жжет: растет, крепнет царь Иван. Говор про дела ребенка милосердного в народе пошел. Раньше словно и не знали на Руси об Иване Четвертом, царе-отроке. А теперь, где тот ни появится, толпа собирается. Здравствуют, многая лета кричат… Еще два-три года так пойдет, и с «волчонком» вовеки не справиться. Бельские совсем одолеют, хоть на Литву всему роду Шуйских уходить… Не может быть этого.
Решился тут Иван Шуйский на последнее. Из Владимира, где жил теперь после опалы князь, засновали гонцы. И в Москву скачут к заговорщикам-боярам, к друзьям Шуйских, к недовольным новыми порядками… И в Новгород, в прежнюю вотчину Шуйских, в былой вольный город вечевой вестники поскакали…
Все новгородцы на клич сошлись. В ночь со 2 на 3 января Шуйские в Москву прибыли, в город проникли. И триста человек с ними дружины, сильной, на все готовой, оружием увешанной…
Сторожа во дворе Вельского кто спал, кто подкуплен был, других – сразу захватили: крикнуть, тревогу поднять не дали.
Проснулся, вскочил Бельский, когда уж в соседней горнице шаги раздались.
– Кто там? Ты, Алексеич? – спрашивает.
Думает: дворецкий по делу какому спешному. А уж полночь пробило давно.
– Василич, а не Алексеич! – вбегая со своими приспешниками, крикнул Шуйский.
Опомниться Бельский не успел, к оружью не поспел кинуться, как уж связан был, кой-как одет, в телегу брошен и вон из Москвы с рассветом вывезен. В заточение далеко увезли его, в крепость на Белоозеро… А потом, чтоб совсем спокойно спать, поехали в мае туда трое холопей Шуйского и удушили князя. На сеновале спрятался он было… Здесь и нашли его, в сено сунули головой, сами навалились сверху, пока не задохся несчастный. Князя Петра Щенятева и Хабарова Ивана, вдохновителей Вельского, тоже забрали, по городам рассадили.
В испуге вскочил юный царь Иван, крепко спавший давно, когда влетел к нему бледный, окровавленный весь Щенятев-князь… А за ним и новгородские буяны, пьяные, срамные, с криком да гомоном, в шапках, к Ивану в покой ворвались… Не было довольно стражи во дворце.
– Стойте, холопы… Что вы?! Как вы смеете? – крикнул было царь.
– Ишь ты: холопы! Как поет! Тоже приказывает! Молод еще. А мы и сами с усами, гляди: нос не оброс!
И с глумлением, с прибаутками потащили вон Щенятева. Часу не прошло, вбежал сам митрополит Иоасаф, очевидно не зная, что здесь произошло.
– К тебе прибегаю, государь! К владыке земному… Агаряне нечестивые в Чудовом обложили меня. Я в Троицкое подворье… Там запрусь, думаю. Да ведь черно от силы от ихней идумейской, диавольской! И сам антихрист, Шуйский Иван ведет… Спаси, государь… Стражу кликни…
Но стража ни к чему не послужила. Малое число людей Бельский ставил во дворце, опасаясь дать отроку Ивану в руки много ратных людей. Теперь сам поплатился за это.
Вторично с криком и гомоном ворвалась буйная, дикая, полупьяная ватага в покои Ивана Васильевича.
Во главе – Шуйский, князь Иван.
– Как посмел ты без приказу моего с Владимира съехать? – перепуганный насмерть, но бодрясь еще, спросил строго юный великий князь и выступил вперед…
Толпа назад подалась. Иоасаф в это время успел через другую дверь вон убежать и кинуться в Троицкое подворье.
Шуйский на слова отрока грубо оттолкнул его от себя и крикнул:
– Молчи! «Волчонок» молодой… Иоасафа лучше головой нам выдай! Изменник он земле, и сместить его надобно, иного пастыря стаду дать…
Вне себя от обиды, от грубого толчка, мальчик обезумел… С пеной у рта схватил со стола у постели тяжелую книгу с застежками в кожаном переплете и ударил ею обидчика.
Шуйский успел уклониться… Слегка только поцарапало висок ему углом… Злобно схватил боярин мальчика и швырнул его на кровать. Падая, тот весь вытянулся, затрепетал, и сильнейший, еще небывалый у ребенка припадок судорог тут же начался…
– Ну, ладно, выздоровеешь, – крикнул бездушный крамольник и кинулся со всеми по следам Иоасафа, к Троицкому подворью…
Совсем дикая сцена разыгралась там.
В Кирилловом Белоозерском монастыре заключили Шуйские Иоасафа, а на митрополичье место посадили «старателя своего» – новгородского же архиепископа Макария, давнего друга покойного царя Василия.
Главное было сделано: власть вернулась в руки Шуйских. С ними ликовали и Палецкие, и Кубенские. Но душа заговора, князь Иван, не пожал плода от злодеяний своих: через год его не стало. Отравили, говорят…
На первое место встали Иван да Андрей Михайловичи Шуйские да Шуйский-Скопин, князь Федор Иванович…
Год прошел еще.
С той ужасной ночи и после сильного припадка своего круто опять изменился великий князь. Замолк, побледнел, осунулся… Не слышно стало смеха частого, который так и звенел раньше в каждой горнице, где Иван с братьями играл или с ребятами голоусыми. Это все были дети бояр и дворян значительных, которые «наверху», в царских покоях воспитывались…
Отстал от игр царь-отрок. Читает только по-старому, много. Еще больше прежнего.
Из верхних ребят особый любимец у него объявился, старше его года на три, на четыре: Федор Семенович Воронцов, испорченный, ленивый мальчик, царский рында (заменяющий пажей при московском дворе).
Скоро Иван также обленился, позабыл и любимые книги свои, и прежние забавы, словно совсем отупел, – только и делал, что по саду бегал, играл со своим товарищем. А припадки чаще повторяться стали…
Скоро враги Шуйских с друзьями своими смекнули, что тут можно сделать. Через отца Воронцова, падкого на подкуп, стали они мальчика Федю учить, как надо вооружать Ивана-царя против правителей.
– Знаешь, Ваня, – мягким голосом, с ленивою манерою стал нашептывать раз вечером Воронцов Ивану. – Шуйские-то всю казну отца твоего себе перетаскали… И сейчас не столько добытку в твою казну идет, сколько к их рукам прилипает. Ты бы отца моего к казне большой приставил… Вот тогда заживем мы с тобой…
– Ну что ты?! Не видал разве, миленький, как они со мной? Не чинятся ничуть… Словно они – государи, а я ихний вотчинник.
– Да сам виноват! Пригрозить не умеешь.
– Чем грозить-то?
– Вот на! Да откуда сила у них? – повторяя натверженный отцом урок, заговорил Федор. – В чем сила, знаешь ли? В имени твоем царевом! Напиши на лоскутке бумаги имя свое… Да хоть мне или отцу моему в руки дай… Я любому воеводе прикажу перехватать их да удавить… Нынче же… А то скажи им раньше: «Мол, если не сделаете по-моему – на площадь выду… На Лобном месте стану, клич кликну: «Народ православный, люди московские! Кто заступится за меня, спасет от боярского своеволия?» И струсят они тут же! Уж помяни мое слово!
– Хорошо, Федя… Хорошо, миленький! – пообещал царь-мальчик другу. И скрепил поцелуем обещание.
Все исполнил, все повторил при первом же случае Иван, что Федя ему говорил. Дело было в Столовой палате, на обычном совете государевом 9 сентября 1543 года.
Нахмурились Шуйские, зароптали Кубенские, Пронские, Басманов Михаил с ними и Федька Головин.
– Что за речи негожие? Откуда их взял ты, государь, не потаи!
– Ниоткуда не взял! – упрямо хмурясь, ответил государь. – Сам я так надумал, решил… Сам так и сделаю… Пиши, дьяк, – обратился он к дьяку палатному.
Тот, не зная, что делать – писать или нет? – переводил глаза с Шуйских на Ивана и обратно.
Андрей Шуйский, теперь стоящий первым в роду, только бровью повел – и дьяк застыл в своей прежней бесстрастной позе, словно и не слыхал слова царского.
– Пиши, говорю, холоп! – крикнул, бледнея, отрок.
– Потерпи малость, государь… Все будет написано и сделано. Да обсудить же малость дай… Не простая вещь… Вишь, Воронца Сеньку – к большой казне приставить… Волка – овечье стадо стеречи… Не изменишь ли волю свою государскую?
Тринадцатилетний, но много в жизни изведавший мальчик почуял, что глумятся над ним. Он постарался не выйти из себя, чтобы не потерять преимущества над мучителями.
– Нет, не переменю моей воли государской, – спокойно по виду ответил Иван. Только какая-то больная струна зазвенела в звуках голоса.
– Что делать, видно, исполнить придется, – мигнув единомышленникам, опять мягко процедил Шуйский. – А еще, отче митрополит, ты попроси, не уважит ли твоей просьбы пастырской строгий наш царь-государь.
– И то, сыне! – медленно, убедительно и плавно заговорил ставленник Шуйских, волей-неволей покорный им Макарий. – Не отменишь ли? Казна твоя большая хорошо оберегается… И малая – тож… За какую провинность людей сменять? Не водится… Ну, скажем, если уж так тебе твой слуга люб, иначе чем возвысь его…
– Царь я, не царь я?! – крикнул мальчик, забывая даже почтение к сану святителя. – Его, вот его, – указывая на сидевшего словно на горячих углях Семена Воронцова, заговорил быстро царь, – его к казне… Нынче же приставить… Не то клич кликну… Народ на вас подниму, на мятежников…
– Вот оно что! – бледнея от ярости, заговорил Шуйский. – До того уж дошло… Царь на верных слуг своих, на бояр на первых, народ натравить желает… Ну, как по-твоему не сделать теперь?! Его? Его вот к казне к большой?! Ну, а змееныша этого, наушника, – указывая на стоявшего за местом царевым Федора Воронцова, загремел боярин. – Его куды? Уж не на мое ли место? Сказать народу, за что он тут от царя посажен! Что народ скажет? А? Иди садись, голубчик.
И, вплотную подойдя к оробелому от неожиданного поворота дел Феде, Андрей Шуйский повлек юношу к своему месту, прочь от Ивана…
Окружающие поняли маневр… Вскочили… Кто окружил великого князя Ивана, другие стали тащить прочь из покоев Федю Воронцова… засверкали ножи в руках.
– Убить… Убить гадину, что промежду царя и бояр рознь сеет! – первый крикнул Шкурлятев-князь.
С воплем рванулся на помощь другу Иван, но плотной стеной стояли тут бояре: и Пронские, и Палецкий…
Затем когда уже увели Воронцовых, сына и отца, совсем вон из палаты, и эти бояре вдогонку побежали…
Оборванный, избитый, бледнее смерти, мотался в руках палачей Федя и молил о пощаде. А те все тащат вперед, из горницы в горницу, на дворцовое крыльцо…
Иван кинулся на колени перед митрополитом:
– Святитель! Заступись… только бы они, злодеи, не убили его… Пусть все будет по-ихнему! Беги скорее… Как хотят, стану покоряться им! Только бы не убили его, Федю несчастного!
Встал, пошел Макарий, высокий, сухощавый, на ходу слегка раскачиваясь…
К Морозовым, сидевшим тут же, в стороне, печальным и молчаливым, к ним кинулся юный князь.
– Вас чтут бояре, чтит народ… Ради Спасителя, молю: застойте за Федю…
Встали Морозовы, пошли на выручку…
В сенях дворцовых, видят, сгрудились все. Угрозы звучат… Ножи в руках…
Стал просить Макарий:
– Чада мои: Бога вспомните! Не проливайте крови под сенью царевой… Молод, глуп парень… Сослать – и то кара будет ему!
И Морозовы голос подали:
– Опомнитесь, бояре… До народа еще долетит о нас худая молва. Что хорошего? И царь не всегда в молодых годах пребудет. Попомнит услугу вашу.
Потешившие свою душу над обоими Воронцовыми, бояре успели остыть на воздухе.
– Ну, ин ладно! – отозвался запевала – Шуйский Андрей. – Взашей их с крыльца… Эй, стража, подбери-ка казначеев княжевых, господарских!
И когда кубарем слетели со ступеней, сброшенные вниз, оба Воронцова, их подхватили стражники Шуйского и повели в тюрьму.
Великий князь Иван видел это в окно. Не успел вернуться в столовую палату митрополит, как отрок кинулся к нему:
– Спасибо, отче… Видел я: вызволил ты несчастных. Век тебя не забуду… Еще прошу: поди от меня Шуйских моли: недалеко бы их… В Коломну бы их, чего лучше? Пусть там пока что проживают… Воронцовы, если уж из Москвы их выбить задумали… Вон шумят бояре на крыльце… Толкуют, видно: как дальше им быть? Скорей иди, отче!
Опять вернулся Макарий на крыльцо.
– С чем опять? – крикнул ему Фомка Головин, особенно не любивший Воронцовых и недовольный, что не дали ему прикончить недругов.
Макарий передал просьбу царя.
– В Коломну?! Ишь ты! А то еще в Тверь, благо Москве она дверь! – с издевкой подхватил Фомка. – Поди скажи княжати своему: не бывать тому! Ступай, ступай…
Яростно надвигаясь на Макария, чтобы заставить того уйти, Фома тяжелым, подкованным сапогом наступил на край его мантии, и затрещала, разрываясь, крепкая ткань.
Макарий не сдвинулся.
Так же мягко, плавно и внушительно, как всегда, он произнес:
– Да сбудется реченное пророком: разделили ризи мои между собою и об одежде моей бросали жребий.
Услыхав такой упрек, сравнение их с мучителями Христа, бояре сдержаться захотели.
– Иди, отче, с миром к царю и скажи: в Коломну – больно близко для изменников, доносчиков и воров ведомых… На Кострому мы их сошлем, – сказал Андрей Шуйский.
Молча выслушал ответ бояр Иван, без звука, низко поклонился святителю – и прочь пошел в свою горницу.
Не плакал уж он, не приходил в ярость, как в другие разы… Шел медленно, словно и не видал ничего вокруг… Вот уж у себя в покое он…
Сидящий здесь десятилетний Юрий, которого всегда любил и ласкал государь – брат старшой, тот, несмотря на всю тупость свою, когда увидал страшное, перекошенное злобой лицо Ивана, не осмелился даже подойти к нему. Притихла и Евдокия Шуйская, двоюродная сестра Ивана, тут же, как мышка, прикорнувшая под надзором няньки, боярыни неважной…
И хотела – и боялась она подойти спросить: что с братцем, всегда таким веселым и ласковым с ними с «малышами», как звал Иван ее и Юру, гордясь своим старшинством.
Молча дошел Иван до окна, в глубокой нише которого были два выступа по бокам сделаны, словно скамейки две, и ковриками перекрыты…
Не сел он, а так, стоя глядел на площадь в раскрытое окно.
Слышит, что-то живое, мягкое завозилось у ног его.
Взглянул он: кошечка, любимый котенок это Евдокии, которого и сам Иван порою баловал. Теперь котенок подобрался к ногам княжим, стал лапкой за кисть сапожка сафьянового потрагивать-поигрывать; мурлычит еле слышно, ласково…
Вдруг с каким-то яростным, глухим, горловым взвизгом, скорей похожим на вой зверя, чем на крик человеческий, поднял ногу Иван и с быстротою молнии опустил ее прямо медной подковкой на головку бедного зверька… Тот и не мяукнул… раздался череп… А Иван все топтал зверька и приговаривал глухим, хриплым шепотом:
– Андрею так… Фомке так… И Алешке… И Шкурлятеву… И Кубенским… Так… так… так…
И вдруг, нагнувшись, схватил истоптанное животное и с каким-то необычайным, заливчатым хохотом швырнул из окна туда, вниз, в шумную народную толпу, снующую перед дворцом…
Нянька, в испуге выбежала… дала знать митрополиту и большим боярам, что с государем неладное творится что-то… Евдокия сначала окаменела от страха и жалости за свою кошечку, но вдруг опомнилась… Кинулась сперва к братцу… Потом к дверям… Словно побежать хотела туда, на площадь, где, окровавленное, лежало тельце ее любимицы… Но тут ее переняла возвращавшаяся нянька.
А Иван, заливаясь все тем же больным, неудержимым хохотом, повалился на выступ у окна – и по телу, по лицу у него стали пробегать частые судороги, предвестники обычного припадка.
Назад: Удар из-за угла Год 7046 (1538), 3 апреля
Дальше: Часть вторая Светлая пора