ИЮНЬ
1 июня. […] Между строк официальных телеграмм — в Галиции дела наши прескверны; в Риго-Шавельском же районе, вообще на нашем правом фланге надо ожидать к[акого]-либо сюрприза; Вильгельм — в Тильзите. […]
2 июня. Погода хмурая, небольшой перемежающийся дождь.
Немцы поперли на Олиту и Прены. Не демонстрация ли? […] Глухие слухи бродят о покушении на жизнь [великого князя] Николая Николаев[ич]а. Помилуй Бог! В нем я не вижу какого-н[и]б[удь] стратегического гения, но он незаменимо нужен сейчас как командное лицо с непреклонной крепкой волей и независимым абсолютно поведением, стоящее выше всех пресмыкательств, мелких происков и мышиных устремлений к урыванию «жареного». […]
3 июня. Дождь. По нашим агентурным сведениям, в Занеманский край — к Тильзиту — замечено движение больших обозов, множество всевозможного калибра пушек, едут будто бы и сам Вильгельм с Гинденбургом. Мы все пятимся («лихо») раком; немцы же, как бы завороженные «разрыв-травой», продолжают себе методически, с чувством, толком и расстановкой вести наступление, последовательно отхватывая у нас территорию за территорией. […]
4 июня. На фронте нашей армии — ничего значительного. Говорят, что две дружины наших сдались в плен; […]
Встретившись за обедом, командующий поздравлял меня с получением ордена [Св.] Анны 1-й степени, будучи осведомленным об этом из агентских телеграмм из Петербурга. Всегда он ровен, покоен, ласков и обходителен. Нравится мне в нем философский склад мысли и вера в тайно образующиеся силы, к[ото]рыми многое делается независимо от человеческой воли…
Происшедший скандал с капитаном Пономаренко, к[ото]рому, как с известными повадками кувшину, суждено теперь сломить свою буйную головушку, так как дело пахнет судом: уличен в мародерстве, выразившемся в принудительном отобрании у партии пленных немецких марок, за к[ото]рые расплатился по минимальному тарифу (за марку — 15 коп[еек]!). Случись что-н[и]б[удь] подобное — и даже совсем не подобное — с врачом, — к нему применены были бы все строгости закона, но здесь свой человек — офицер, и дело, вероятно, наш импульсивный полковник постарается замять. Посмотрим! […]
7 июня. […] Не умерла еще у нас щедринская Русь! Мошенническое дело Пономаренко обещает быть замятым с переводом его только в другое место. А какой он богомольный! Я был нечаянным когда-то свидетелем этого, зайдя к нему утром и заставши его перед образом с молитвенником в руках, осенявшим себя крестным знамением. О, ты, молящаяся Русь, одной рукой творящая пакости, другой же — призывающей (хорошо еще, если хоть покаянно!) Бога! […]
«Мавр сделал свое дело». И Рузский, и Селиванов во благовремении сумели уйти, стяжав себе вечную славу героев и больших стратегов. Так умный и предусмотрительный практический врач улетучивается от безнадежного больного, оставляя долечивать его безуспешно своему коллеге. Второго обязательно будут ругать, а о первом будут говорить, что он если бы не уехал — то вылечил бы!.. […]
От сестер слышу, что раненые солдатики раздраженно относятся к офицерам: их-де, — говорят, — мы там прямо пристреливаем, думают-де, как бы побезопаснее да поскорее наполучить орденов-отличий. О прапорщиках отзываются лучше — они к ним стоят ближе и отзывчивее на солдатские нужды. […]
9 июня. Телеграмма штаба Верховн[ого] главнокомандующего от 8 июня: «Наступление неприятеля в районе Равы-Русской, в ночь на 7 июня наши войска отошли от Городокских озер на львовские позиции…» Все понятно… […] Не дай Бог оказаться мне безошибочным пророком, но я предвижу, что Варшаву мы вынуждены будем уступить и очистить всю Польшу…[…]
10 июня. Выехал на инспекцию 2-го, 20-го и 26-го корпусов. Погода солнечная. В полях уже колосится рожь. Кому-то придется ее жать — нам или немцам? Роются окопы в направлении всех сторон света. В лазури небесной высоко реют и заливаются трелями жаворонки. Между Штабиным и Евой — глубокие сыпучие пески; автомобиль застревал и буксовал, впору было его хоть оставить. Ближе к Августову вид становился пустыннее и безлюднее… […]
11 июня. Ночью была, говорят, пальба. Но я ее не слышал. На позициях сменялись Малоярославский и Старорусский полки. Чуть свет закуковала кукушка, зазвенели и жаворонки. В штабе 20-го корпуса уже офицеров известили, что Львов немцами взят; вчера и позавчера из окопов тевтоны уже кричали по сему случаю «хох!» и «ура!», обещая скоро взять и Варшаву. Командир корпуса Евреинов «устал» и на 2 недели уехал; вместо него — фон Бринкен, в разговоре со мной уже прозрачно пробрасывает, что-де «после контузии (!) часто стало появляться головокружение», — видимо, будет удирать, так как все, что ему было нужно, получил. Рассказ его о том, как он вешал евреев за шпионство… […]
13 июня. Побывал в Девянишках и Лодзее во 2-м корпусе. Поехал в Краснополь, где перевяз[очные] отряды 64-й дивизии и какой-то общественной] организации, во главе к[ото]рого стоит «генеральша» — штатская, жена инженера — светская баба, пользующаяся здесь жизнью не хуже, чем в Петербурге.
Ближе познакомился с Гернгроссом: большой комик и циник, но не глупый человек. Пригласил меня сегодня непременно приехать на окрошку! Рассказ его об «одном хлюсте» и о «двух хлюстах» (по поводу непонятных бумаг). Относительно моего «храброго» полковника спросил к общему смеху окружающих: всегда ли-де он сам и лечит, или нет? — поручает ли мне?.. Высказал удивление озорству, по к[ото]рому создалась такая санитарная организация. «Полковника Евстафьева я знал, — передавал Гернгросс, — полковым адъютантом, к[ото]рый покупал билеты в театр и исполнял старательно всякие поручения командирши, затем помню его командиром полка никуда не годным; девать его было некуда — ну, в санитарную часть и назначили»… […]
После обеда покатили из Сейн на Махарце, в Серский Ляс и Черный Брод, в перевязочн[ые] отряды 84-й дивизии и Государственной думы. Вчера брошены 4 бомбы с аэроплана и стрелы; из обывателей несколько ранено. Пробираясь из Черны Брода на Липское шоссе, заплутались в лесу, погрязли в болоте и песках; солдаты вытаскивали; уже вечерело; попали в «грязную историю»: по августовскому костелу забрали очень вправо (к западу) и въехали в окопы Камского полка — в 1000 шагов от окопов немецких… Как мы выбирались… Начавшаяся пальба… Поздно вечером благополучно возвратился в Гродно — усталый, разбитый.
14 июня. […] Наш «храбрый» полковник в усердии ухаживания за власть имущими не брезгует быть даже в роли сводника; на сестер устраивают наглую облаву, устраивая интересных для себя из них на отдельных квартирах… То обстоятельство, что «наш орел двуглавый посрамлен…» их нисколько не трогает. Полная анестезия и атрофия элементарной нравственности. […]
15 июня. […] За обедом узнал сенсационную новость: военным министром назначен Поливанов, а помощником его… А.И. Гучков. Нелепого в этом назначении ничего не вижу. Еще: будто бы и Горемыкин уходит. К новому вину нужны и новые мехи.
16 июня. […] Какой-то бюрократической отпиской звучит приказ Верховн[ого] главнок[омандующ]его от 8 июня с.г. № 466 о «разрешении» замещать должности начальников санитарных отделов штабов армий врачами; а когда уйдут сидящие теперь на этих должностях «храбрые» полковники да генералы?! Пренебрежение у нас здравым смыслом возведено в систему — ну, за то и бьют нас тевтоны: «не теряй сил, куме, седай на дно!»
Милая Лялечка прислала письмо с полевым цветком. «Все, — пишет, — рязанские знакомые прочли в газетах о том, что ты получил еще звезду, и поздравляли… Молодец ты, папа!» […]
17 июля. […] Как и следовало ожидать, прохвост-мародер Пономаренко вместо того, ч[то]б[ы] быть преданным полевому суду, переводится лишь в другую армию… […]
18 июня. Ужасная жара и засуха. За обедом был корпусной командир «от протекции» Сирелиус. Разговорились: Варшаву мало-помалу эвакуируют, настроение в России, говорит, — минорное; недостаток снарядов, для подбодрения пехоты намерен сделать распоряжение, ч[то]б[ы] стреляла артиллерия хоть из холостых; я эту меру признал рациональной и привел сравнение с случаями из врачебной практики, когда для успокоения пациента делаем назначение utaliquid fiat. […]
От ежедневного беспрерывного шума и грохота автомобилей, повозок, движения паровозов и всей мирской суеты — не в состоянии ни на чем сосредоточиться, голова идет кругом, и нервы так взвинчиваются, что вот-вот, думаешь, взбесишься; вечером лечу стрелой на край города, ч[то]б[ы] никого не видеть и ничего не слышать, но увы! — не вполне это достижимо. […]
20 июня. […] Немцы уже под Люблином и Холмом, а военные обозреватели и не желтой прессы продолжают в таком свете изображать действительность, что как будто не нас побеждают тевтоны, а мы их!.. […]
21 июня. Как-то по-бутафорски и пошехонски выселяют из Гродно жителей известного возраста и женского пола; штабные же продолжают пользоваться вовсю утехами семейного и внесемейного счастья, раскатывая с бабьем в автомобилях (вопреки приказу Верховн[ого] главнокомандующего!), коих с большим трудом выпросишь для объезда по служебным надобностям. Это миллионная доля из всех мелочей, характеризующих нравы нашего высшего служилого сословия — их отношения к уставам и закону… А как по этой части у немцев?
Приехала группа японских офицеров — какие они скромные, осмысленные, серьезные; идут и разговаривают вдумчиво — очевидно, о своем специальном деле; наши же, мне постоянно рисуются, где ни соберутся — всего менее расположены вести взаимные беседы на темы своего военного искусства, а больше лишь заняты бывают зубоскальством, погонями за бабами да размышлением об окладах денежного довольствия, чинах и орденах.
Прошел мимо памятника П. Столыпину, и навязчиво вставал вопрос, какую роль он сыграл для России — не злого ли гения, задержавшего моих соотчичей на пути гражданского их развития?! […]
23 июня. Выехал в санитарное revue в район расположения]
2-го, 34-го армейских и 3-го Сибирского корпусов. В 34-й корпус выехал и командующий. В автомобиле с врачом для поручений покатил через Сопоцкин, Копциов на Лейпуны, Серее и Олиту. В Лейпунах и Серее хорошо работают без крика учреждения Всероссийского] земского союза — амбулатор[ия], чайная, больница, заразные бараки и пр. Поля покрыты «волнующейся желтеющей нивой», к[ото]рая в переживании теперешнего момента уже не могла бы произвести такого благостного настроения у великого поэта, ч[то]б[ы] разгладить морщины на челе и смирить души тревогу… Местами как будто начали жать. Счастливые жаворонки не признают людской мерзости — войны: поют себе да поют. На горизонте видны пожары. В Олите заночевал. […]
Из 34-го корпуса выхватили 27-ю дивизию, отправленную на Ковель. […]
24 июня. […] О бродячих солдатах сложилась версия — есть из них «халупники», шляющиеся по месяцам из халупы в халупу, и — «волхвы», путешествующие вдали от своих частей также подолгу, но лишь по звездам! Вопрос с венериками и сифилитиками принимает жгучий характер. Приказом Верховн[ого] главн[окомандующ его нельзя их эвакуировать в тыл, масса из них умышленно заражается, ч[то]б[ы] только уйти из строя. Не шутя приходит в голову мысль об образовании из них разве к[аких] -либо отдельных венерических отрядов!
Бирштаны, где расположился военный лазарет и лазарет Красн[ого] Креста. Райский уголок — курорт, запущенный; на берегу Немана — огромный парк.
Прены. Корпусной командир 3-го Сибирск[ого] корпуса Трофимов, бывший губернатор Черноморский в 1906–1907 гг. и бежавший оттуда в дни «бури и натиска». Для почета приказал дать мне 7 казаков, с к[ото]рыми я отправился уже в экипаже по плохой дороге в Ушболе и Поедуне, где расположились] лазарет и перевязочный отряд 8-й Сиб[ирской] дивизии. На Литве — редки деревни, а все хутора… Ночью возвратился опять в Олиту.
25 июня. Утром — на Симно, затем в Красну и Шестаков. Вечер. Глухое буханье артиллерии. Бурятский лазарет с двумя летучками. Уполномоченный — москвич Михаил Васильевич Сабашников — книгоиздатель и сахарозаводчик, он же председатель правления Университета Шанявского. Поразговорились и согласились, что в России у нас правительство не боится просвещения, а боится лишь просвещенных людей! Чайная и закусочная Пуришкевича — в вагонах. Ротный командир жел[езно]дор[ожной] роты штабс-капитан Тыртов под названием «Сатрап», его поведение…
Заночевал в Шестакове.
26 июня. Выехал на Лодзее через Красну в Вайтакеме и Пунск. В Пунске прекрасно работает в передовом отряде Земского союза женщина-врач Серебрякова; кальварийская администрация сделала будто бы распоряжение, ч[то]б[ы] жители жгли рожь! Приготовились к «мудрому» отступлению!! С запада на восток уныло тянутся подводы с беженцами, к[ото]рые уже, очевидно, устали плакать и молча сидят с выражением на лице тупой примиренности ко всему, что случилось с ними и что еще ждет их впереди…
27 июня. […] Наша русская история мне представляется сплошным враньем, и правду ее, мне думается, надо черпать лишь из иностранных источников. Как далека наблюдаемая теперь мной действительность от той, к[ото]рая изображается нашими корреспондентами] с театра военных действий — Немировичами] — данченками, петровыми и tutti quantil Ведь как слюняво ни расписывают щелкоперы, а несомненно одно, что серые бойцы наши ой как воевать не хотят; воевать желают лишь гранды, преследующие свои личные интересы в войне, да разве юнцы, начитавшиеся Жюля Верна, Майн Рида, Купера и Густ[ава] Энара. […]
Корпусного врача 34-го корп[уса] Протопопова выкурили-таки наши вояки: не под кадриль он им пришелся — уж больно мягок и воспитан! Будь теперь среди нас Гаас — известный подвижник-врач — и его признали бы подлежащим отстранению от должности. […]
29 июня. […] Прибыл из другой армии один коллега — главный врач госпиталя; представляясь мне, он с большой тревогой спросил меня, а что-де при представлении и «полковнику» он его не проглотит? Я успокоил его, что при мне он для него будет безопасен. Навидался он многих начальников санит[арных] отделов, и все они «орут-кричат и ничего не понимают». Начальник санит[арного] отдела 2-й армии — отставной генерал Дероберти — с paralysis agitans, 12-й армии — отставной генерал Губерт — с dementia senilis, весь ушел в павианское таскание за сестрами, из коих одну сделал своим делопроизводителем и с ней разъезжает по учреждениям; устраивал с сестрами раскатывания в автомобилях… Еще — отставной генерал Чистяков в 5-й армии (quipro quo — с ампутацией «бедра» и «плеча»)… Вся офицерская заваль, еще в мирное время признанная неспособной служить своему прямому специальному делу и уволенная поэтому в отставку генералами, в военное время признается способной для служения, но уже тому делу, к[ото]рому и в мирное время не была обучена! Это ли не сказка действительности?!
[…] Красный Крест с своими представителями] и агентами — пижонами в камергерских и камер-юнкерских мундирах проявляет большое засилье над военной медициной; козыряние, рекламирование идет вовсю… Безо всякой шумихи, скромно в противоположность] Кр[асному] Кресту ведут свое дело организации Земского и Городского союзов. […]
ИЮЛЬ
1 июля. […] На днях ненадолго уехала в Петербург «божья коровка» — наш «храбрый» генерал Жнов; у меня самым непосредственным] образом сорвалась с языка обращенная к нему фраза: «Ну вот, теперь Вы хотя на короткое время имеете возможность отдохнуть, забывши всякую службу»; на что он так удивленно мне ответил: «Да я и не нуждаюсь в том — служба и здесь меня нисколько не беспокоит». Только тогда я спохватился, что это так, что он — аркадский принц, канцелярия обслуживается целым сонмом надежных чиновников и офицеров, а ему — лишь подписать, затем по целым дням и вечерам белых слонов по улицам гонять. Все никак не может так же, без печали и воздыхания, устроить себя здесь наш полковник, для к[ото]рого жизнь Жнова — идеал всех его вожделений! […]
4 июля. […] Наши неудачные бои под Цехановым — Праснышем в отражении подцензурной прессы описываются по обыкновению в духе «все совершается у нас великолепно, немцы же только обманываются в расчетах да глупость творят», «наш отход на второлинейные позиции был не вынужден, совершен в полном порядке и должен рассматриваться как удачный маневр, направленный к выигрышу пространства с целью противодействия планам противника» (sic!!). […]
Мой prognosis касательно успехов нашего оружия: к осени потеряем всю Польшу, Прибалтийский край до Риги, и в угрожаемое положение станет Петербург. Да неужели мы и затем должны воевать, несмотря на ясные доказательства, что мы не в состоянии бороться с немцем?! Можем ли мы отыгрываться? […]
5 июля. День тезоименитства моих сына и брата — Сергеев. Был в соборе. Первую ектенью протодиакон не столько читал, сколько пел по нотам; что-то слышалось в ней надрывное и модернистское… Удивительно хороший напев «Святый Боже…» Всё молятся о мире по всем склонениям и спряжениям. И в этом хоть чувствуется отрада. Как превосходен звон наших колоколов перед католическим! […]
Прика[ом] Верх[овного] главн[окомандующ]его от 26 июня № 524 объявляется, что «при участии наших врагов» усиленно распространяются слухи по поводу отхода нашего из Галиции — об обнаруженном предательстве. «Предваряю, — говорится в приказе, — что на всякое подпольное обвинение лиц, ни в чем не виновных, или только носящих нерусские фамилии, я буду смотреть как на недопустимую попытку внести смуту в рядах армии; с виновными в распространении слухов… несомненно идущих из вражеских источников, я повелеваю…» и т.д.
Прочел из того же приказа о награждении Перхурова орденом Владимира 4-й степени, но без мечей; это главного-то врача перевязочного отряда 35-й дивизии?? Большая несправедливость! Человек по роду своей должности все время, очевидно, находился не только под орудийным, но и под ружейным огнем. Вопиющая обида! […]
6 июля. […] Из нашей армии все выхватывают по крупным частям: после 27-й дивизии берут теперь и 53-ю дивизию; 34-й корпус растаял. В России, говорят, формируются новые корпуса и пушечного мяса еще много, но беда в том, что нет снарядов, патронов и орудий… […]
Поздно, совсем ночью, как Никодим, пришел ко мне профессор Вас[илий] Николаевич] Болдырев по делу о противогазных средствах, имеющих, как и все наши мероприятия, свою грустную историю… […]
8 июля. Праздник Казанской Божией Матери. […] Был у обедни в соборе. «Заступница усердная…» Был молебен и крестный ход. Собрался в церкви весь военный и губернский Олимп. Боже мой! Всмотрелся я сегодня в коменданта крепости Кайгородова: типичный клинической формы рамолик, выражение лица слабоумное, при осаде крепости вся, вероятно, надежда будет на его жену — полную жизни энергичную даму типа русской боярыни. Губернатор — свиты Его Вел[ичеств]а генерал-майор Шебеко — геморроидального вида субъект, но с выражением в лице, как и у нашего «храброго» полковника, импульсивной решительности сесть на белого коня, въехать в стогны мирно живущего города, всех перепороть и сжечь в нем гимназию… Был приехавший с фронта полевой атаман Покотило — толстая, благодушного вида фигура, еще — сестра милосердия фрейлина Данзас с золотой медалью на георгиевской ленте, полученной, разумеется, только потому, что все вверху стоящие у нее ручки целуют. Надо все же ей отдать справедливость за ее усердную работу. А интересно было бы математически точно учесть, много ли оказалось бы лиц, добровольно пожелавших трудиться на пользу страдающих воинов — так, безо всякой корысти, без получения всяких медалей? Было бы — увы! — весьма мало.
Служба церковная прошла торжественно; молились о ниспослании победы нашему оружию, хотя — ох уж эти молебны, к[ото]рыми хотят компенсировать то существенное, чего у нас не хватает… Командующий наш Радкевич уж тем хорош, что в нем нет хамства, прост в обращении и всегда приветлив, со всеми равен. […]
9 июля. «Успешно отбиваем атаки», «тесним противника», наносим ему «существенные потери», а сами все пятимся и пятимся назад. Совершается какое-то конвульсивное брыкание. От Ковно войска наши отошли, предоставивши ее своим собственным] силам. Офицерские семьи подумывают о выезде на этих днях из Гродно. Остроленка, Новогеоргиевск уже бомбардируются неприятелем. Победа, победа, хоть маленькая победа нам нужна, иначе будет то, что было с куропаткинской армией; наши уже сдаются массами… […]
10 июля. После нескольких дождливых дней опять прояснилось. В последнем № «Вестника X армии» нет никаких известий от штаба Верховн[ого] главн[окомандующ] его касательно происходящих событий ни в Риго-Шавельском, ни в Наревском, ни в Люблино-Холмском театрах военных действий. Не думаю, ч[то]б[ы] отсутствие вестей оттуда было знамением чего-либо хорошего для нас. За всю текущую кампанию я не припомню, ч[то]б[ы] нашими стратегами совершен был хоть один крупный мастерский бросок — маневр по «made in Germany», а все время знаем только, что «отбрыкиваемся»…
К легендам о «зверствах» германцев пущена еще одна — о расстреле якобы 5000 наших пленных. Я не сомневаюсь в выдуманности этого мнимого факта, что в связи с приказами Верховн[ого] главнок[омандующ]его относительно лишения положенных продовольственных] пайков семей сдавшихся в плен наших воинов имеет практический raison d’etre в смысле воздействия на них, ч[то]б[ы] держались крепче. […]
11 июля. Погожий день. Немцы здорово прут нам в обхват; с Риго-Шавельского фронта направляются на Двинск; бомбардируются Ивангород, Новогеоргнев[ск]. Называют весьма серьезные и наиболее важные за всю кампанию побоища, обещающие быть решительными…
Ближайшим этапом для нашего штаба армии при отступлении является Лида. […]
12 июля. За обедом присутствовал генерал Вебель, командир 34-го, растаявшего теперь корпуса, отправляющийся в резерв. Только посмотреть на сего генерала — так ужас берет за судьбу вверяемых его командованию тысяч людей!
Среди порядочной части штаба настроение угнетенное, в лицах их читается плохо скрываемое чувство стыда за действия нашего высшего командования. Дня через 2–3 должна решиться участь Варшавы. Подымает меня на юродство: подать рапорт о назначении меня командиром части, также и многих из корпусных врачей — а во главе санитарных отделов пусть продолжают состоять командиры полков да отставные генералы. Не будет ли так лучше для успехов нашего оружия? Ввиду же большой тяги офицерства на санитарные должности предложить врачам и военным чиновникам замещение офицерских должностей в войсковых частях. Авось тогда скорее победим! […]
13 июля. Беспыльная чудная погода. Зашел в табачный магазин запастись рижскими сигарами, которых потом, пожалуй, и не раздобудешь, по крайней мере — по сносной цене. Евреи (чуткий барометр!) в тревоге спрашивают меня: «Не полезут ли опять сюда немцы?» Ответил, конечно, успокоительно. По целым дням в вышине реет «ballon captive» (колбаса!). […]
14 июля. Немцы переправились через Нарев; 37-й пех[отный] полк наш весь истреблен. С шавельских позиций мы отступили к Поневежу. По официальным телеграммам выходит, что произошла перегруппировка наших войск, в результате коей оставленные нами позиции потеряли для нас свое значение, мы-де под Шавлями осадили только свой центр, и план немецкий окружения наших войск рушился, а свелся-де лишь не к решительному удару, а только (хорошо это только!) к территориальному выигрышу! Значит — ура! Наша взяла! А территориальный выигрыш ведь скоро может дойти и до Смоленска! Это все — ничего… Неподражаема тонкость диалектической изощренности и изысканных софистических ухищрений нашей прессы! […]
15 июля. […] Писарь нашего отдела подал докладную записку с просьбой о его переводе в его «родной» полк (8-й Финляндский). Меня очень заинтриговало его желание переменить свой род службы — сравнительно теплое, безопасное место в канцелярии — на место в окопах; побеседовал с ним, ч[то]б[ы] проникнуть в его душу; отвечал, что очень тянет его к своим однополчанам, а то-де служить ему здесь, в отделе, стало «оскорбительно»!.. […]
16 июля. С фронтов ничего нет утешительного. […] Формируется новых 15 корпусов. Немцы елико возможно стараются живую силу заменить техникой, мы же — наоборот: ее недостаток думаем компенсировать количеством шапок!..
Читаешь приказ по в[оенному] ведомству] за 1915 г. № 78, где подробно описывается… новая форма нарукавной повязки Красного Креста взамен формы, объявленной в приказе за 1869 г. № 89, или тому же подобные приказы с подробным изложением происшедших перемен по части всяких крючков, петличек и пуговиц… и диву даешься — жизнь как будто идет по-прежнему. Ну, за эту бюрократическую схоластику зато нам и всыпают немцы! Мир полон праведных наказаний и заслуженных возмездий. […]
17 июля. Ровно год как продолжается наша злосчастная война. «Встань, проснись, подымись», мужичок… Что у тебя было, что стало и что теперь есть благодаря успехам российского оружия?!
Под большим секретом осведомлен, что Люблин нами очищен. Вопрос, видимо, короткого времени, когда мы очистим весь район Вислы и отойдем в своей «перегруппировке» на линию Ковно — Гродно — Брест-Литовск. В голову навязчиво лезет басня о проказнице мартышке, осле, козле и косолапом мишке… Музыканты наши все пересаживаются, да будет ли от этого толк какой — сомневаюсь. Наша администрация и все военное сословие требуют для блага России радикальнейшего перевоспитания: хоть мало-мальски они должны просветиться, трезвым умом познать самих себя и стать в совестливые отношения к окружающим; а успеют ли они хотя по сокращенному курсу пройти эту школу в наступающую вторую годовщину кампании?! Теперь же пока чего не тронь — все смердит и воняет… […]
19 июля. […] Варшава доживает последние денечки своего российского подданства; вывезли оттуда, говорят, все; осталось только снять колокола, да нет пока мастеров сего дела…
Сестра милосердия передавала мне со слов беседовавших с ней раненых солдатиков, будто бы в боях лучшими оказываются прапорщики, нежели настоящие кадровые офицеры-трусы, с к[ото]рыми бесцеремонно они расправлялись по-своему: тут же их прикалывая или пристреливая. И поделом.
Японец «Николай Иванович», наблюдая наши нравы, сообщил мне, что у них, в противоположность нам, офицеры гораздо ближе стоят к солдатам, между же собой — дальше. Так и запишем. […]
20 июля. Штаб фронта из Седлеца передвинут в Слоним. Немцы методично нас выпирают. В соседних с нашей армиях и в галицийских (на южном фронте) появилась холера. […]
21 июля. Уже не секрет: немцы заняли не только Люблин, но и Холм. Газеты полны захватывающего интереса начавшимися отчетами о заседаниях Государственной] думы. Хорошо сказал Родзянко, вышло даже стихами:
Никогда не быть ничьей рабой
Великой матушке-России…
На душе у меня так тяжело, тяжело; чувствую себя как бы во вражеском плену. Ничто меня не радует. Отнята у меня бедная Ляля, в недалекой перспективе предстоит, вероятно, то же и с Сережей, если уйдет на войну.
22 июля. Со стороны Мариамполя — Кальварии немцы сильно напирают на нашу армию. В Вильно все до последнего почти человека выгнаны рыть окопы. […]
23 июля. По секрету узнал, что сегодня Варшава сдана. Ивангород — тоже, Новогеоргиевск — охватывается противником; скандал: взят в плен начальник штаба сей крепости, выехавший с планами в автомобиле совсем недалеко от нее. Сами сыны Марса не без изумления задают мысленно вопросы — что будет в Гродно, если будет в осаде, где создается совсем опереточное положение? Одна в этом случае надежда на комендантшу Варвару Алексеевну Кайгородову!! […]
Вечером выехал по железной дороге на Вильно, ч[то]б[ы] затем проехать по этапам военной шоссейной дороги на Вилькомир (верст 80 к с[еверо]-з[ападу] от Вильно) — для борьбы с появившимися заболеваниями холерой в полках 2-й Финляндской стрелковой дивизии, только что возвратившихся из Галиции. В соседней 12-й армии холера уже косит массу жертв.
В Вильно приехал ночью; решил заночевать в одной из гостиниц при станции («Венеции»). Завтра рано утром отправлюсь раздобывать автомобиль, ч[то]б[ы] побывать на этапах — в Мейшаогле, Ширвинтах и добраться под конец до штаба Финлянд[ской] дивизии в Вилькомире.
24 июля. […] Был в окружн[ом] санит[арном] управлении, познакомился с окружным инспектор[ом] Рябининым — полной развалиной; сообщил он мне, что холера теперь гуляет по всей Виленской губернии, занесли-де ее — рабочие, к[ото]рых в несметном количестве выгнали из соседних губерний рыть окопы; не исключал возможности, что немцы-де бросают нам холеру с аэропланов!!!
Под Вилькомиром, куда я направляюсь, кипит бой. Общая растерянность… И Вильно, и Двинск, и другие важные пункты немцы возьмут пустыми руками; ничего у нас не предусмотрено… Что теперь могут сделать против напора немцев наскоро делаемые по направлению ко всем сторонам света наши полевые окопы?.. […]
25 июля. Утром рано вместе с уполномоченным Бурятского отряда М.В. Сабашниковым покатили на Вилькомир в штаб дивизии. По пути заехали в Вилейки, где в отличном барском доме генерала Банды разместилось хирургическое отделение Бурятского отряда. Масса тяжелораненых… Картина: среди солдат — женщина с распущенными встрепанными волосами, как больная — обезумевшая от ужаса беженка… Все время хохочет…
Проехали Погиелины, где штаб отряда 1-го и 2-го Кубанск[ой] казачьей дивизии; начальник отряда Тюлин произвел на меня хорошее впечатление своим спокойствием; посвятил меня в свои замыслы… Ожидается бой между Нотоки и Надоки, сделал он распоряжение перейти в наступление, ч[то]б[ы] отбросить за реку Свенту неприятеля. В Погиелинах расположился и Евангелический передовой летучий отряд.
Около 12 часов дня был уже в Вилькомире. Устроил совещание с врачами отрядным (Идельсоном) и дивиз[ионным] (Деполович), дал инструкции. В Вилькомире — передовой летучий отряд Бурятский и штаб 2-й Финл[яндской] дивизии; начальник дивизии генер[ал]-майор Кублицкий-Пиотух — из типа генералов, стоящих за свечами в церквах. […]
26 июля. В 11 часов утра сел в поезд, отходящий из Вильно на Гродно. Грустно смотреть на надписи на вагонах — «Варшава — Петроград»…
В заседании Государственного] совета от 24 июля графом Бобринским сделано внеочередное заявление: «Варшава взята…» Старцы совета на это прокричали традиционное «ура»!! […]
Сел в купе, в к[ото] ром поместились затем нек[ото]рые штаб-офицеры и один судейский генерал. Разговоры — возбужденного характера, ругательски ругают начальство и систему комплектования командного состава по протекции и связям; рассказывают ужасные вещи; один подполковник, специалист по пулеметной части, в открытую рассуждал так, что любой революционер; до корня-то они все-таки не договариваются. И все эти громоносные критики, замечал я, ругая начальство и осуждая режим (и совершенно справедливо!), свою акцию дальше языка не простирают, и всякий из них или уже устроился, или же лишь стремится устроиться где-нибудь, ч[то]б[ы] было и потеплее, и посытнее, и побезопаснее, и подоходнее… Но и то хорошо, ut desint vires tamen est laudanda voluntas. […]
30 июля. Ковно энергично штурмуется тевтонами, взято несколько фортов!! С падением этой крепости неизбежен будет скорый отход нашего штаба из Гродно, где уж очень зажились наши вояки и до нестерпимости провоняли. Какие умные стратеги — немцы, какой колосс в этом отношении Вильгельм! Что перед немецкими планами и размахом действий — крохоборческое топорное поведение наших дуболобых маршалов?! Снобов — головотяпов!! […]
31 июля. Немцы уже заняли Седлец, Луков, Соколов, Ломжу… Наступление их мне представляется настоящим триумфальным шествием, и каким-то наглым издевательством над читателем отзываются помещаемые в газетах статьи вроде «Сознание германцами своего бессилия» и пр. Новогеоргиевск предоставлен нами своим силам и окружен неприятелем; гарнизона там около двух дивизий; германцы эту крепость прямо-таки оставят, пожалуй, без всякого внимания — она им теперь не мешает. Ковно еще держится. Сердце щемит от боли при воображении, как ликуют теперь тевтоны. Вот наши военачальники, если бы обладали талантами с такой же виртуозностью обходить неприятеля, с какой они умеют обходить законы, и столько бы ярости изливали на него, сколько расточают в отношении им подвластных чинов! […]
АВГУСТ
1 августа. Погода стоит хорошая. […] А об утраченной Варшаве хочется плакать как о живом, родном человеке… Немцы завоевали теперь, в сущности говоря, целое Царство Польское и почти всю Прибалтику. Сколько уже за короткое время ими завоевано наших губернских [городов] — и Владимир-Волынасий, и Ломжа, и Люблин, и проч., и проч. Точит, грызет, разъедает меня неотвязная скорбь при безотрадном сознании нашей полной неспособности бороться с умным и искусным противником. Берет жуть… Изнуряющая атмосфера неприглядной российской действительности… […]
3 августа. После обеда приехал мой Сергей. […]
4 августа. Ночью немцы штурмовали Ковно и более чем наполовину ей овладели; сообщение с Кошедарами прервано; как ни улыбался и ни строил быть обычно настроенным Радкевич, но на челе его выражалась большая тревога и озабоченность. Семьи от штабных начали выезжать. Из Вильно по распоряжению главнокомандующего идет усиленная эвакуация, между прочим — колоколов и всяких металлических изделий. В Соколку переходит штаб 12-й армии. Приехавший из-за Красно д-р Щадрин привез недобрые вести об операции в направлении к Мариамполю 26-й пех[отной] дивизии, к[ото]рую немцы искрошили вдребезги — так несвоевременно был отдан приказ об атаке; казачьи офицеры будто бы весьма возмущены и настроены весьма «лево» нелепыми распоряжениями начальства, очень сильно пострадал 104-й Устюжский полк,102-й Пермский — отказался идти в атаку. Около полуночи прибежал ко мне земляк — главный врач сводн[ого] запасн[ого] госпиталя Новиков, весьма взволнованный, с сообщением от железн[о] дор[ожных] служащих, что Ковно пала, спрашивает — верно ли, ч[то]б[ы] теперь же сплавить свою жену. Успокоил его и обещал завтра дать ему достоверные сведения по сему предмету.
5 августа. […] Перемещается Гродненск[ий] тыловой эвакуационный] пункт с госпиталями к серверу; эвакуируется и Гродненский местный военный госпиталь; Гродно, значит, как крепость, не предназначается играть роль как таковой; за обедом Радкевич шутя спрашивал, куда же придется деть комендантшу и коменданта… Командующий 26-й пех[отной] дивизией Тиханович смещается с должности. […]
6 августа. Преображение Господне. С Сережей были в соборе у обедни, наслаждались ангельским пением. Корпуса наши отходят; из Осовца привезли 200 чел[овек], отравленных удушливыми газами. За обедом наши ферлакуры интересовались, ушел ли цирк, действуют ли кинематографы и прочие капища…
Ковно взята немцами; по поводу сего позора даже сама «валаамова ослица» — дежурный генерал Жнов — изрекла умное слово, что-де здесь не недостаток снарядов причиной, а сами люди — командующие в лице коменданта крепости и начальника штаба, к[ото]рые постыдно бежали и теперь должны быть преданы суду; паника всеми так овладела, что при отступлении — бегстве даже не догадались взорвать уцелевшие форты. Полная разруха нашего воинства, страшно и представить себе, что нас ожидает впереди.
В Вильно перейдем, может быть, еще через неделю; с собой туда же тащат и «штабных» сестер, в маневрировании к[ото]рыми в угоду штабным шалунам так искусился наш «храбрый» — «боевой» полковник, ради получения генеральск[ого] чина, кажется, готовый предоставить для пользования начальству свою родную дочь… Боже мой, какой омут грязи и всевозможного свинства; я, кажется, накануне бесповоротного решения уйти совсем из этого проклятого «оврага». […]
7 августа. В Ковенской крепости, к[ото]рую так постыдно сдали, оказывается, было такое количество снарядов, что превышало количество их чуть ли не во всех армиях! Ни начальство, ни войска гарнизона не были совершенно ознакомлены с фортификационными и топографическими условиями своей крепости и блуждали в критическ[ий] момент в ней, как в темном лесу. Теперь зато в ней скоро разберутся немцы, переставляющие наши же пушки для действий против нас. Вельск занят немцами, в их руках, значит, и Беловежская пуща. […]
Встретил командующего 26-й пех[отной] дивиз[ией] генерала Тихановича, потерпевшего аварию (из дивизии составом около 10 тысяч челов[ек] было зря выведено из строя около 3 тысяч человек), — увольняется по золотому мостику: как-де переутомившийся и расстроенный нервами не проявил свойственной ему всегда энергии, а потому эвакуируется!! […]
8 августа. Дела наши — табак; настроение у всех подавленное. Офицерство сознается, что виной наших неудач являются не отдельные лица, а что-то более общее…
Новогеоргиевск пал под нози врага. В Пернов немцы произвели десант. До Петербурга по сухопутью — рукой подать! Гродно как крепость упразднена; крепостной инженер Колосовский едет в Оршу для постройки «полудолговременных» укреплений; местный госпиталь переводят, кажется, в Могилев.
Как крысы с корабля перед бедствием — картина выселения людей и разных учреждений. Зашли с Сергеем ко всенощной в собор — препечальное зрелище: снимают образа, люстры и пр. для эвакуации. […]
9 августа. Жалею, что вчера вечером не был в штабе за ужином, за к[ото]рым собрались прибывшие высшие чины штаба 1-й армии во главе с Литвиновым. Сегодня за обедом наш командующий передавал возле него сидевшему корпусн[ому] командиру Евреинову, что в числе других задач нашей армии предстоит одна из трудных — выкарабкиваться подобру-поздорову из того положения, в коем она очутилась. Беспокоюсь за моего гостя Сергея, ч[то]б[ы] успеть его благополучно сплавить восвояси.
За столом полковник Плющик-Плющевский с жаром рассказывал, как он сделал храбрый наскок на… врача-«жида», к[ото]рый ему не так отдал честь! Соседи по столу от удовольствия гоготали. Боже мой! Какая злобность против врачей, де еще «жидов» у наших вояк, повертывающих свой боевой фронт не в сторону настоящего неприятеля, к[ото]рого должны были бы бить нещадно, а в сторону беззащитных, безобидных людей…
Начальник штаба Попов похвально отозвался о нашем «аркадском пастушке» генерале Жнове, что он своим ферлакурством и весело-шантанным настроением поддерживает бодрость в оперативном отделе!
В сообщении сведений по текущим злобам для друг друга штабные опасаются; впечатление получается, что как будто друг в друге видят Мясоедова. Тем не менее все секретнейшие вещи отлично бывают известны всем, даже и не военным!
[…] На вокзале страшная толчея — масса уезжающих, не хватает поездов. Вчера зато с удобствами проводили и погрузили цирк с наездницами! Многие офицерские дамочки, садясь в вагоны, переодеваются сестрами милосердия, ч[то]б[ы] только проехать даром с другими льготами! Все это так нагло фальсифицируется; у нек[ото]рых даже имеются фальшивые свидетельства сестер милосердия! […]
10 августа. Сегодня отправилась на Вильно дежурная часть, но вместо назначенных] по распределению] 9 час[ов] утра — вечером; это называется] «made in Russia»! Завтра выступает наша часть и этапно-хозяйственная, а после уже — квартирмейстерская. Под Ландваровым встречаются уже кавалерийские разъезды. Не сегодня завтра железн[о]дорожн[ое] сообщение Гродно — Вильно может быть прервано. Куда мы дальше тронемся и как скоро — неизвестно. Боюсь, как бы Господь у наших военачальников в наказание не отнял бы совсем разума.
Фон Будберг получил дивизию! До нового обморока и расстройства нервов, когда ему придется опять эвакуироваться для поправления своего драгоценного здоровья после того, как учинит еще какую-либо бессмыслицу ценой новой катастрофы. […]
11 августа. […] В Белосток поезда перестали ходить; приходящие же в Гродно с севера идут отсюда обратно. Публика спешно выселяется. Пассажирское движение совершается без расписания. Московских газет второй день не получаю. Поезд наш тащится по-черепашьи, с большими остановками; то же — и с другими поездами. И это представляется каким-то феноменальным контрастом с бешеной скоростью творимых немцами событий — методично, систематично и планомерно. […]
12 августа. […] Вести о наших сухопутных делах — скверные. Осовец пал. Счастливый частный успех нашего флота в Рижском заливе газетами возведен в блестящую победу. Так у постели тяжело больного малейший симптом улучшения истолковываемся] профанами к[а]к нечто, обещающее его выздоровление, но — увы!.. […]
В 4 часа пополудни часть нашего отдела со мной и этапно-хозяйствен[ная] часть двинулись на Молодечно к конечному пункту назначения — в Вилейку.
13 августа. Большое движение поездов с беженцами, вагоны набиваются сверх всяких норм, садятся на крыши вагонов. Около
11 дня прибыли в Вилейку. […]
14 августа. […] Эвакуируются из Вилейки казенные учреждения, пришедшие сюда недавно из Вильно; нек[ото]рые следуют в места чудесного названия… в Рязань!
[…] На плакате, вывешенном в вокзале, значится объявление на подписку «Голоса Руси», на нем изображен портрет Столыпина, а под ним выпукло пропечатаны его слова: «Вам нужны великие потрясения — нам же нужна великая Россия». Посмотрел бы этот временщик теперь на эту «великую Россию», своим величием много ему обязанную!
Пассажирского поезда, к[ото]рый по расписанию должен был бы уходить в 5 часов утра, я прождал с Сережей до часу ночи. Страшно измучился за него, убеждавшись, что ему предстоит ехать в тесноте и давке. Так и случилось: еле-еле его я втиснул в вагон. […]
17 августа. […] С какой головокружительной быстротой немцы отобрали от нас ряд городов, и такие крепости, как Ковно, Осовец, Ивангород, Новогеоргиевск и Брест! От таких успехов прямо-таки можно им угореть, а нам прийти в отчаяние. Постепенный-де отход наш с боями на восток, — подчеркивается штабом Верх[овного] главн[окомандующ]его, — совершается спокойно, свободно, не имеет-де характера вынужденности, а производится согласно и в соответствии с полученными нашими войсками приказаниями на основании разработанного верховным командованием плана! […] О, как бы уместен теперь был благовест свыше, к[ото]рый всех бы объединил в любви, взаимном доверии, всепрощении! Чудный и счастливый момент для монарха! Удовлетворить всех обиженных, злобствующих, недовольных! Из Копенгагена телеграфируют, что из Варшавской тюрьмы немцы выпустили всех политических заключенных! […]
18 августа. […] Прибывшие из Вильно передают, что там творятся невообразимые безобразия. Из Гродно, из Ковно туда понаехала еще масса человеческого мусора — идет вовсю «пир во время чумы». Та же Маньчжурия, но без водки (вернее — с меньшим количеством водки!). Картина полной во всем дезорганизации, не видно и не чувствуется руководящей могучей руки; стоим несколько дней в Вилейке; неизвестно, кто здесь начальник, солдаты распускаются, полный разброд, буквальный хаос, кто в лес — кто по дрова. Никакого наблюдения за порядком в городе, никто не заглянет, не понаведается в местообиталища подозрительных лиц, ч[то]б[ы] убедиться, нет [ли] подземных к[аких] -либо кабелей, беспроволочных телеграфов… В нескольких верстах отсюда живут, напр[имер], преспокойно какие-то немцы-помещики… […]
20 августа. […] Созвал сегодня заседание санитарно-исполнительной комиссии, председательствуемой обычно предводителем дворянства Березиным. Боже мой, какой ужас полнейшей беспомощности и мерзости запустения по части санитарного и лечебного обеспечения населения! На весь уезд один только врач (он же и городской) с двумя quasi-фельдшерами, в городе лишь имеется одна больничка на 14 кроватей, вмещающая теперь вдове большее количество б[ольны]х, из них много заразных. Больничка — в убогом, тесном помещении, настоящий катух! […]
21 августа. […] Сообщение между Гродно и Вильно прервано, т[а]к к[а]к немцы уже в Оранах. Как идут дела нашей армии, не знаю, не будучи сам у первоисточника; брехне же всякой не верю; но из более или менее достоверных источников сообщали мне, что в Молодечно на днях выливали из винных складов спирт, и был большой скандал; сегодня же оттуда проследовал через Вилейку поезд с каким-то учреждением — нижние чины были безобразно пьяны. […]
23 августа. […] Из нашей армии эвакуируется ежедневно на Вильно и Ландвароео раненых до 3 тысяч чел[овек]. Идет большой убой. Гродно взят немцами. Передают, что под Оранами сильно пострадал Семеновский гвардейский полк. Штаб С[еверо]-З[ападного] фронта перешел в Смоленск. […]
24 августа. Дождь, ветер, какой-то зловещий шум деревьев. Уныние становится основным лейтмотивом моей изболевшейся (может быть, и стареющей?) души. С беспокойством взираю во мрак будущего. Неудержимо тянет отрясти прах от окружающей мерзости, но куда мне уйти, когда дома мне будет еще грустней?.. […]
Сегодня местные обыватели, частью беженцы (из них много интеллигентных лиц) жаловались мне на «засилье» над ними, но не немцев, а наших офицеров, особенно штабных, творящих всякие грубости с угрозами «побить морду»… Сыны Ваала, то бишь Марса, никак не могут понять, что они — для граждан, а не граждане — для них. […]
26 августа. […] Не двигаемся пока ни мы в Вильно, ни оттуда не прибывает к нам сюда штаб; по обывательским сведениям, на днях должен прибыть в Молодечно штаб 1-й армии; мои старушки стали раскладывать свои увязанные было вещи, т[а]к к[а]к все никак не дождутся поезда. […]
27 августа. […] Прочитал радиограмму у коменданта, гласящую, что 25 августа в 6 час[ов] вечера из Ставки на Кавказ к новому месту службы отбыл великий князь Николай Николаевич, сердечно провожаемый государем императором. Что сие значит? Комендант же мне передал, что читал он уже и приказ Верховн[ого] главнок[омандующ]его, объявляющий войскам, что в предводительствование ими вступает сам государь. К добру ли все это? Как-никак, а Николай Николаевич, как мне приходилось всегда убеждаться, все-таки был очень популярен и среди войск, и среди даже нашего общества — в тылу. В Ставке теперь и сам государь, и его maman, и весь пышный хвост семейный и придворный. Страшно и вообразить, что теперь будет твориться в штабе; ничего не будет мудреного, если в Ставку скоро прибудет и Распутин — получится весьма скверный анекдот. Премрачно взираю на грядущее!.. Господи! Не отшибай Ты у кормчих нашей измученной России последнего здравого смысла и чувства долга перед родиной, дабы не было бы места сатанинскому смеху над нами у противника! Но вот и снаряды будут подвезены, и фронт будет выровнен, и жиды будут обезврежены, а будем ли мы способны к победоносному наступлению?.. «Верить бы готов, но жизнь надежды разбивает». Не одолеть нам немцев! Если верно, что «человек делается тем, что он думает», то я должен бы быть теперь огнедышащим гневом и злобой. Среди военщины не вывелось еще нисколько это пагубное для дела «мы» и «вы»; «мы» в засилии над «вы» доходят до садизма, доводя обидами и несправедливостями этих «вы» до мазохизма… «пораженчества»! […]
28 августа. […] Только что приехавший из Вильно писарь до сих пор не может еще прийти в себя от пережитых впечатлений тех безобразий, к[ото]рые там теперь творятся: сплошной публичный дом! Масса «живого товара» задержалась там, да еще больше понаехало из Варшавы, Гродно, Ковно… Маньчжурия без водки!
[…] Состоялся уже приказ по армии и флоту от 23 авг[уста] о том, что предводительствование на себя берет государь; Никол [ай] Николаевич назначается наместником Кавказа, его помощником — Янушкевич, главнокомандующим нашего фронта (Западного) — Эверт. […]
29 августа. […] Прибывший из Вильно чиновник передает, что у нас в отделе настоящий сумасшедший дом. Я так и ожидал… Продолжается та же мышиная беготня и насекомоядная возня. Солдатики будто бы подбодрились в сознании, что количество снарядов поприбавилось, бьются с ожесточением; говорят они так: «Чего там, что канитель тянуть; раскатать бы поскорее, да пора по домам; затылок бы был теперь у нас как следует запущен, да кучера бы нами как следует правили…» Наша армия вошла теперь в Северный фронт (там же 5-я, 6-я и 12-я армии). […]
30 августа. […] Живя в благодатной Вилейке, я все же значительно укрепляюсь нервами — не вижу виленского содома. Приехавший оттуда мой солдатик из отдела метко выразился, что там «начальство все перемешалось…» Пообобрал все последние сливы в саду, нарвал баклажанов, огурцов. Лечусь райской тишиной. Отдыхаю и умиляюсь душой, что созерцаю в этой глуши сморкающуюся в кулак и ездящую на волах нашу «самобытную» культуру… Посещают временами даже мысли, что как бы хорошо было отрясти прах от всяких плодов просвещения!.. […]
31 августа. […] Немцы шибко прут на Свенцяны и Поброди и скоро, думается мне, отрежут нашей армии движение не только на Двинск, но и на Полоцк. Остается дорога лишь на Минск. Когда же мы, наконец, «перегруппируемся», «выровняем фронт» и ударим вперед? Мне кажется — никогда. Немцы умеют что надо им брать, а взявши — не отдавать; вышиби-ка их теперь и потом из тех мест, где они укрепились! Те же самые наши крепости, наши беспредельные болотные пространства — разве они не послужат для противника отличной защитой от нас же впоследствии? Действия наших военачальников кажутся мне совместными действиями лебедя, рака и щуки… Нет для армии «кучеров» хороших; «made in Germany» мы противопоставляем лишь одну видимость. Нас по частям разобьют немцы. Да и союзники-то наши на западном фронте лишь сотрясают воздух пальбой, и дальше ни с места. Не сегодня завтра немцы займут Ригу, Двинск, Вильно, а военные обозреватели все будут успокаивать нас, простаков, репликами, что «мы отходим не под влиянием неудач, а вследствие невыгодной стратегической обстановки» (sic!). Из винных складов выливаются огромные количества спирта, что сопровождается еще более огромными безобразиями: напиваются самые акцизники, жители — нужные работники, бабы, даже дети, а также солдатики. […]
СЕНТЯБРЬ
1 сентября. […] Около 5 час[ов] вечера прибыли ко мне врачи первого лазар[ета] 8-й Сибирск[ой] дивизии, сообщившее] мне, что они, следуя по приказу на Свенцяны, попали под расстрел, что немцы завладели этой станцией, а также Подбродзе, и прут к востоку наперерез жел[езной] дороги от Вилейки на Полоцк:, перерезано и забрано будто бы неприятелем много наших обозов, в том числе продовольственный] транспорт 3-го Сибирск[ого] корпуса. Врачи спрашивали, как им быть, т[а]к к[а]к потеряли связь с дивизией и боятся, что лазарет их со всем имуществом, прибывший в Вилейку, попадет в руки неприятеля. Я, признаться, скептически отнесся к показаниям коллег, и объяснил все это лишь их мандражом… Но великое мое было удивление, когда, гуляя, я уже поздно вечером зашел к судейским и увидел, что они поспешно укладываются; на вопрос, в чем дело, мне отвечали, что немецкая кавалерия в 25 верстах от Вилейки и заняла уже станцию Кривичи. Что, думаю, за диковина — отправился к коменданту города Иванцову; оказывается, и у него идет спешная укладка. На вопрос, почему я лишь случайно узнаю, что обстановка наша так внезапно изменилась, он отвечал, что послал мне официальное извещение уже часа 4 назад! Дал мне прочитать телеграмму от дежурного генерала штаба, в коей предписывается ему безотлагательно заняться подысканием помещения под штаб со всеми его учреждениями и частями — под Молодечно и его окрестностях. При мне уже была им получена другая телеграмма с приказанием от начальника штаба разыскать генерала Потапова и передать ему ее; в телеграмме говорилось, что неприятель подступил к Ишане и Широковщине, что-де надо собрать все имеющиеся в наличии войсковые силы, ч[то]б[ы] удержать противника. Канцелярия коменданта переполнилась массой офицерских чинов, к[ото]рые возбужденно осыпали его вопросами; для всех было полной неожиданностью случившееся. Все волновались; картина полной растерянности; кто в лес — кто по дрова. Каждый старался лишь о том, ч[то]б[ы] вперед других удрать из грязной истории. Волнение объяло все население благословенной Вилейки. Ночь была претемная, а комендант скомандовал, ч[то]б[ы] все обозы уже выступали теперь же, не дожидаясь рассвета. Наступил неописуемый кавардак, бестолковое метание всех из стороны в сторону; не чувствовалось мощной авторитетной командной руки. Слухи нарастали один другого тревожнее. Стали искать Потапова — никто не знает где и даже кто он; послали казаков…
Прощай, моя тихая келейка, оставляю здесь собранные баклажаны, к[ото]рые нельзя увезти; скоро и я уложился. Обоз, за неимением жел[езно]дор[ожного] подвижного состава, должен был идти; я с судейскими около 12 ч[асов] ночи засел в первый отходящий в Молодечно воинский поезд, набитый людьми, как бочка селедками; поместился кое-как на тормозе товарного вагона; слева на горизонте пылали зарева пожарищ; соседями моими оказались новобранцы; один из них в разговоре с товарищем об успехах противника с досадой выразился: «Да что это такое — Бог ли, черт ли все помогает германцам!» […] Перед выездом из Вилейки узнал, что в Парфяны идет на выручку целый корпус 1-й армии.
Около 3 час[ов] ночи прибыли в Молодечно. Долго проскитался с судейцами, ч[то]б[ы] найти себе приют до утра; вокзал переполнен народом; кое-как раздобыли на запасном пути вагон — грязный-прегрязный, где и заночевали; при шагании по рельсовым путям в темноте упал и здорово расшибся. При спешности и внезапности выезда моего из Вилейки не удалось приобрести порядочной толики сушеных белых грибов, к[ото]рые мне обещал достать городов[ой] врач.
2 сентября. Вокзал переполнен публикой — военной и беженцами. Людской муравейник: толкаются, бегают, в воздухе сплошной гул. Приехавший только что офицер из Вильно, бывший в штабе, уверяет, что вчера там было «все спокойно». С утра же узнаем, что связь между Молодечно и Вильно прервана, так как на станциях Сморгонь и Залесье уже орудует неприятель. Мы оказались разъединенными со штабом. Началась обычная бестолочь. А слухи о приближении неприятеля к[а]к со стороны Вилейки, так и с запада, становились все тревожнее и тревожнее; начальник станции сообщил, что уже Пруды заняты неприятелем (в 13 верстах к западу от Молодечно). По-видимому, в критическом положении очутились и 1-я, 3-я, 10-я армии; и с Лидой-то сообщение будто бы прервано. Оставалась одна коммуникационная] ниточка — на Минск. Старшие офицеры общего отдела Иванцов и Новосильцев с остальными потеряли головы, все же решили уходить на Ужу — за 20–25 верст на Минскую дорогу. […]
3 сентября. Около 5 час[ов] утра прибыли в Минск. Проехали расстояние от Молодечно в 94 версты за 14 час[ов]! Вот сопоставить нашу скорость со скоростью германской! Старший врач санитарн[ого] поезда Всероссийского] союза городов — женщина Афанасьева — сообщила мне, что настроение солдатиков все еще хорошее. […]
4 сентября. Усталый, разбитый — отлично подкрепился ночным сном на удобной постели. Рано встал. Беспокоюсь за обоз, где уложено все мое имущество. Связи со штабом никакой. Молодечно уже обстреливается. Идет весь день дождь. Солдаты, как мокрые куры, жмутся где укрыться; кто-то из них напевает: «Дождик-дождик, перестань — я поеду во Рязань…» […]
5 сентября. […] Слава Богу — сегодня утром прибыл наш обоз с частью штаба, находившейся в Вилейке. Пошли отыскивать их на Александровский вокзал. Полевые жандармы сообщают, что принуждены были возвратиться из Борисова, кругом к[ото]рого снуют уже разъезды нибелунгов, стремящихся разрушить мост через знаменитую Березину. Штаб наш — в пути от Вильно на Лиду.
Как-то ему удастся выкарабкаться с другими армиями из грандиозного мешка, устроенного нам хитроумным противником? Из Лиды должны ехать на Барановичи, еле-еле держащиеся в наших руках. Связи со штабом не имеем. Куда нам дальше двигаться — неизвестно, бегают наводить справки во фронте. […]
6 сентября. Как громом поражены все известием о роспуске 3 сентября Государственной] думы. Значительная часть прогрессистов и левые при чтении высочайшего указа о роспуске — отсутствовали, остальные же члены думы по выслушании его прокричали идиотски «ура». «Рус[ские] вед[омости]» успокаивают, что правительство обещает за это время провести существенную часть программы междупарламентск[ого] блока в порядке 87-й ст[атьи]. Свершился разрыв с обществом — так обидно, так дерзко! Исчезнет сдержка бюрократических шалостей, неминуем упадок общественного подъема. «Русская прогрессивная мысль стукнулась лбом о стену режима». В Петербурге и Москве, передают, уже заволновался народ, начались забастовки. […]
Прорыв, совершенный нибелунгами между Свенцянами и Подбродзе, явился новой неожиданностью для наших стратегов, не допускавших и мысли, ч[то]б[ы] мы могли вылететь из Вилейки внезапно — со свистом!.. Прорвалось будто бы немцев около трех корпусов, припрятавшихся в лесах, где наши разведчики их не замечали. Штаб нашей армии, видимо, уж очень задержался в Вильно, зачарованный женскими прелестями… Где наш штаб теперь — неизвестно; одно верно, что он в движении на Оишяны по дороге к Лиде. Барановичи еще наши. Встретился с евреями из Ужи — горько плачут от претерпленных насилий со стороны наших казаков, нещадно все грабивших… Господь мой и Бог мой! Выезжают жители, имея погруженными подводы вплоть до цветов, ночных горшков и всякой мелкой, но дорогой, «своей» вещи; сколько-то из них прибудет до места назначения! […]
7 сентября. 7 утра. Плетемся по-черепашьи; вереница поездов в хвосте. Движение еще более задерживается производящимся ремонтом пути, испорченного во многих местах немецкими разъездами. Около полудня в Борисове, в 4 [часа] дня переезжал Березину. Поезда перегружены беженцами, размещенными на платформах и в «скотских» вагонах. Упустил санитарный поезд и следую в 3-м классе при одном из воинских эшелонов.
8 сентября. […] Около полудня — в Орше. Послал открытки детям с уведомлением, что «везу больную тетю…» на Витебск, а затем и ближе к нам. На вокзале столпотворение — крик, плач, стоны, кашель беженцев и их семей. Вечером — в Витебск, откуда с почтовым поездом — в Смоленск, где, по заявлению коменданта станции, должны быть части штаба, сегодня прибывшие было в Витебск из Смоленска и опять туда направленные! На станции нет не только кипятку, но и воды; негде достать даже черного хлеба! Ночью в Смоленске.
9 сентября. […] Получено из штаба предписание ехать на Минск — опять обратно! Наши эшелоны передвигаются из стороны в сторону без всякого толку, зря занимая продолжительное] время подвижной состав. Как-то все делается само собой — слепой силой обстоятельств. Что дальше? Вильно взят неприятелем. Штаб наш, по-видимому, в Войчянах, по дороге между Молодечно — Лида. Уже смеркалось, как выехал из Смоленска на Оршу.
10 сентября. 8 утра, а отъехали от Смоленска всего 20 верст. В 2 часа ночи в Орше. Едем как по неприятельской земле, без воды на станциях, не видно жел[езно]дор[ожных] властей; поезда как бы сами собой двигаются, когда им вздумается. […] Голодаем; едим солдатский черный хлеб, от к[ото]рого у меня болит живот; еле-еле достал жареного цыпленка за 1 руб[ль]. На станции Коханово на авось бросил в ящик две открытки детям. Трагедия недохождения к нам писем из дома и от знакомых. Ежеминутные остановки поезда с продолжительными] стояниями нервят, раздражают… […]
12 сентября. Прекрасная лунная ночь. 7 утра — в Славеня. Нас опережают санитарные поезда и со снарядами. […]
13 сентября. На рассвете переехали Березину. Утром в Борисове. Плетемся истязательно медленно. […]
Бедствия беженцев, жалобы их на «грабильщиков» — наших солдат… 5-я телеграфная рота при нашем штабе с разгона проехала до Москвы! Железнодорожные пути — сплошные мусорки и клоаки… По дороге нельзя достать хлеба, сахару, соли, молока, яиц, зато корову можно купить за 10 рублей! На остановках брожу по сосновому бору, не разлучаясь в мыслях с своими ребятами. […]
14 сентября. Воздвиженье! 5 утра — в Минске. Штаб наш в Молодечно; Вилейка моя дорогая опять наша! Долгое стояние у станции в ожидании выгрузки. Пролетели невысоко три наших аэроплана. Какой бутафорией они представляются! Солдат охранной роты нашего штаба передавал, как они в составе 40 чел[овек], будучи вооруженными, утекали от нескольких челов[ек] немецких кавалеристов, бросивши весь скот, свои шинели и не сделавши ни одного выстрела; оказывается, они — из дружины, и не все умеют обращаться с ружьями. Сестры порассказали, в каких ужасных условиях эвакуировались по железной дороге на Минск раненые и больные — на открытых платформах, тысячами, по 2–3 дня не евши и не пивши… […]
15 сентября. Злой ветер бушует, плачет дождем природа… Поселился в Контрольной палате на Юрьевской улице. В Минске расположились, между прочим, и штабы 1-й, 2-й, 4-й, 10-й армий. Многие госпиталя загнаны в Москву. Состав корпусов растаял до 3–5 тысяч; многие части без шинелей, без сапог. О реляции одного командира части, донесшего, что 540 чел[овек] погибли от удушающих газов, оказалось — сдались просто в плен. Контролер 4-й армии передает, что в Варшаве — благорастворение воздухов: сахар по 8 коп[еек] фунт, белый хлеб — 3 коп[ейки], во всех занятых немцами городах — царит полный порядок! Каждый из авиационных отрядов у нас состоит из двух никуда не годных и двух испорченных аэропланов. Гренадерский корпус ушел поправляться в составе 1200 чел[овек]!! Немцы разбрасывают прокламации с призывом образумиться и не следовать преступному водительству нашего правительства. В Барановичах при разлитии спирта много солдат перепилось, и убили нескольких офицеров. […]
16 сентября. Уже не первый день лихоражу, кашляю, припадаю желудком. Ни за что не хочется взяться.
17 сентября. Чувствую себя немного лучше. Прелестная погода. […] Стал получать газеты, больше петербур[гск] ие, чем московские; последние приходят значительно позже. […]
На вокзале и у вокзала все те же потрясающие картины массового бегства людей… «Горе на свете жить», — говорит плачущая баба. Жандармский офицер браво командует своим агентам «не церемониться с жидовьем…»
Позавчера наш штаб перешел из Молодечно в Изяславль. Из трех армий — 1-й, 2-й и 10-й — за большой убылью людей предполагается образовать две армии и приступить в Гатчине или Царском Селе к новому формированию одной из них. Вот хорошо было бы, если бы этот жребий пал на 10-ю армию, но… к сожалению… без связей и протекции наша армия…
Штаб 1-й армии из Минска перешел в Полоцк. […]
19 сентября. Погода чудная, теплая. Утром посиживаю в парке на солнышке, любуясь листопадом и пышным его ковром, покрывшим землю. […]
Был сегодня у меня губернатор, пригласивший на заседание Минского губернск[ого] отделения Комитета великой княжны Татьяны Николаевны для обсуждения вопроса о положении беженцев, накопившихся теперь в губернии до миллиона. […]
Встретился с генерал [ом] Яновым, к[ото]рый продолжает себе поживать вместе с своей женой, разъезжает с ней в казенном автомобиле и вообще не может гневить Бога, ч[то]б[ы] жизнь его на войне хоть чем-ниб[удь] да ухудшилась в сравнении с мирной, даже — стала сытнее! Он передал мне, что в прорыве немцев у Свенцян виноват будто бы штаб фронта, а не штаб нашей армии…
И в «Нов[ом] вр[емени]», и в «Рус[ском] слове» созерцаю изображение холеной, вылощенной, «элегантной» фигуры еще совсем молодого человека — флигель-адъютанта Б. А. Вилькицкого — нашего будто бы «русского Нансена». Ой, крепко сомневаюсь в его подлинных заслугах, кладу голову на плаху в убеждении, что здесь — ловкость рук, и он из славной, столь у нас на Святой Руси многочисленной стаи штукмейстеров и фальсификаторов-очковтирателей! Глядя вообще на всех наших камергеров, камер-юнкеров, флигель-адыотант[ов] и им подобн[ых], мне так и хочется спросить их, «как дошли они до жизни такой…» Россия наша — страна Распутиных, страна тайного блуда, замаскированного разврата «par excellance», страна всяких гадостей, прикрытых фиговыми листьями мнимой святости… […]
21 сентября. […] Все больше и больше приходится слышать жалоб на грабительство наших солдат; многие из них приходят здесь, в Минске, в магазины Топаза и др., заказывая или покупая золотые вещи — браслеты, часы и т.п., — и платят большие деньги.
22 сентября. От штаба Верховн[ого] главноком[андующ]его сообщается о «планомерном переходе наших войск от отступления к наступлению»… […]
Подвиг милейшего коллеги — старшего врача дезинфекционного отряда при 26-м корпусе О.Г. Калины (к[ото]рый, наверное, будет аннулирован!): при отступлении 17 августа из Оран полков 84-й пех[отной] дивизии вернул коменданту бежавших четыре пулеметн[ых расчета], около 60 чел[овек] нижних чинов — артиллеристов, командира Ирбитского полка — трепыхавшегося с перепугу от истерики полковника Никитникова; начальник же 84-й пех[отной] дивизии генерал Козлов, бросивши все, утекал сломя голову.
23 сентября. Погода захмурилась, но безветренно и тепло. Живу с санитарн[ым] отделом врозь со штабом армии, стоящим в 20–22 верстах от Минска, не желающим сюда переселиться только потому, что здесь еще стоит штаб фронта. Цены на продукты — адски дорогие. Легче достать всякие сладости, чем, напр[имер], белый хлеб. Лечебные заведения, где так необходим последний для больных желуд[очно]-кишечн[ым] каналом, лишены возможности где-либо его приобрести; нет пшеничной муки в интендантстве. Написал по этому случаю внушительного содержания бумагу. Дезорганизация во всем и расхлябанность — полнейшие; тыл в абсолютном неустройстве; чувствуется, что все у нас делается как будто нарочно pourle roi de Prusse] Ктовлес, кто по дрова… […] Помещаю газетную вырезку с сообщением о подвиге сестры милосердия Мирры Ивановой, «собравшей к себе солдат и бросившейся с ними на окопы». Можно себе представить, что из себя представляли солдаты, к[ото]рых собирала и вела в бой… баба!
Приказ главнок[омандующ] его С[еверо]-З[ападного] фронта за № 1839 от 19 августа гласит: «Директор 2-го Московского кадетского корпуса генерал-майор Быстреевский был командирован по его личному добровольному желанию на летнее вакационное время в действующую армию для выполнения служебных поручений. На генерала Б[ыстреевского] мною было возложено поручение по организации и осуществлению противоэпидемических мероприятий в районе… В течение 6 недель Б[ыстреевский] проявил выдающуюся энергию, знание и понимание дела… Ныне, ввиду наступающего учебного периода в военно-учебных заведениях, Б[ыстреевский] снова возвращается к исполнению своей ответственной педагогической деятельности. Расставаясь с Б[ыстреевским], считаю своим нравственным долгом выразить ему от лица службы сердечную благодарность за его добровольное и самоотверженное служение на пользу армии… Алексеев». Ведь для простаков генерал Б[ыстреевский] — герой и подвижник! На самом же деле, я уверен, дело обстояло по-обычному: директор, несомненно, воспользовался знакомством или приятельством с кем-либо из штабных (а может быть и с самим Алексеевым), попросился для собственного развлечения на нерискованное амплуа (и, конечно, по санитарной части!) в армию, чтобы заполучить большой куш прогонных, подъемных, порционных и пр., да сорвать еще какой-ниб[удь] орденишко. Мотивы и «добровольного желания», и «самоотверженного служения» были, в сущности, так примитивны и незначительны, что сводились лишь к нуждишкам да животишкам обыкновенных людишек! Когда раскроешь скобки с романтически описываемых деяний нашего воинства — выйдет лишь одна вонючая требуха! Нет! Меня не проведешь теперь в этом отношении: побывал в Риме и повидал вплотную папу! […]
24 сентября. Захолодало и задождило. Зрелище оторванного от корней бытия своего населения — армии беженцев с семьями, с детворой — надрывает душу… Кругом сумасшедшие шум, суета, галдение, все распоряжаются, бегают, и в результате никто ничего не знает и не понимает, и ни у кого нельзя толку добиться, всякий при том думает о своей лишь шкуре; ни в чем не видно взаимной выручки, поддержки — царит лишь взаимная злоба и животная грубость; на всех действиях лежит печать рекордной российской бессовестности и глубокого невежества. Господи, унеси Ты меня из этого омута! […]
27 сентября. […] Так иногда хочется вывести на свежую воду для привлечения к уголовной ответственности наших военных дамочек (жену подполковника Иванцова, жену генерала Янова и др.), позволяющих себе расхаживать и разъезжать с своими муженьками в казенных автомобилях в костюмах сестер милосердия с красным крестом, на что не имеют никакейшего права! Поддельные сестры у нас и кличку носят «некрещеных» сестер. О, сколь одиозны мне наши бухарские нравы! И мы еще претендуем на культуртрегерство по отношению к финляндцам, полякам и др. цивилизованным народностям!
В ресторанах Минска водки и вина не подают, а офицерство вечерами после ужина валяется по-свински пьяным даже в сортирах! Штаб фронта остается здесь, штаб 1-й армии располагается в районе Глубокого, штаб 2-й — около Молодечно. […]
28 сентября. […] Из Изяславля приехал сюда поферлакурничать дежурный генерал Жнов, а с ним и наш «неустрашимый» (конечно, только перед подвластными ему чинами!) полковник; первый из них ушел весь, всеми фибрами своего существа, открыто, искренне — в бабье дело, второй же, «бестрепетный», изливающий всякий раз в разговоре со мной свою скорбь, что находится в разлуке с своей любимой женой — чему я готов охотно верить, — пустился в разврат более всего из лакейства, по мотивам строго рассудочным, чтобы поддержать хорошие отношения с весьма нужным ему для получения генеральского чина человеком. И это совсем не уники, а обычные типы из портретной галереи наших «витязей». Дьявол их знает: не постигаю их физиологии — как они только могут при всевозможных превратностях военно-походной жизни жить лишь исключительно в свою утробу да в половые органы, безо всякой потребности в духовном питании, интересуясь в газетах только телеграммами из штаба Верховн[ого] главноком[андующ]его! Все теми же остались они павианами, как печальной памяти генерал Сахаров, умудрившийся в разгаре Ляоянских боев предаваться ненасытно утехам любви! По-собачьи! […]
ОКТЯБРЬ
2 октября. Погода стоит дивная. Около 3 часов ночи пробудился от страшной артиллерийской канонады — тряслась кровать моя, дребезжали окна: палили по цеппелину. Как потом выяснилось, наши прожекторы никак не могли его взять в сферу своего освещения, и из пушек палили прямо наугад!! Летел, говорят, цеппелин очень невысоко. Возле обоих вокзалов сброшенными бомбами разрушено и сожжено несколько зданий; были и человеческие жертвы. Сегодня же в дообеденное время стреляли по аэропланам. […]
3 октября. Телеграфируют, что в Москву в настоящее время доставлено около миллиона пудов «Куваки» — столового напитка из имения дворцового коменданта Воейкова; огромное количество вагонов занято на перевозке этого пойла в то время, когда для продуктов первой необходимости не хватает подвижного состава! «Маленькие люди» проливают кровь, загребистые же когти наших сановных хищников под шумок собирают в их ненасытные утробы обильный корм… Как только подумаешь, что ведь эти-то все загребатели и делают политическую погоду — становится жутко до кошмарности! […]
6 октября. […] Прибыла в Минск остальная часть штаба из Изяславля. Бойко себе наши хвачи-рвачи разбирают квартиры, норовят все в несколько комнат да с шикарной мебелью, с несколькими кроватями, с роялями, шибко утесняя как своих покоренных местных жителей, особенно «поганых жидов»; стремятся изо всех сил, ч[то]б[ы] с наибольшим удобством устроиться, да повольготнее себе поерничать, так, ч[то]б[ы] на войне было как дома. Кажется, что только один у них и лозунг на свете: жратва и блуд! Вынеси Ты меня, Пресвятая Матерь Богородица, из этого омута человеческой пакости и низости! Распирает меня злоба, так что, кажется, вот-вот как бомба разорвусь; школу садки на злобность прошел я, думаю, в совершенстве — впору скоро взбеситься. «Злобою сердце питаться устало…» […]
7 октября. […] На днях уезжает в отпуск денатурат-начальник санитарн[ого] отдела, и мне придется взять все бразды санитарн[ого] правления по армии; не будет у меня времени аккуратно прочитывать газеты. Тем не менее и в этом положении я ухитрюсь не весь быть военным врачом, а как всегда и раньше — значительно шире. Нек[ото]рые из преданных мне людей продолжают все обращать мое внимание на то, что кроты и т.п. земляные твари усиленно роют под меня ходы. Странные они люди, что удивляются, что я этого не замечаю; да когда мне смотреть вниз, если я все время гляжу вверх?! […]
Корпуса наши численно весьма растаяли; действуют теперь уже соединенными из разных корпусов «группами»; во главе одной из таковых групп состоит корпусн[ой] командир Истомин (не бывший ли командир Нежинского полка?); недавно снабдили его большим количеством орудий, ч[то]б[ы] продвинуться в районе Сморгони вперед; выпущено было до 20 тысяч снарядов, и в момент, когда надо было броситься в атаку, люди — ни с места! «Не обучились еще», — решило начальство.
8 октября. После почти двухмесячной разлуки свиделся с штабными шишками. Радкевич, здороваясь, шутливо заметил: «А что? Чуть было до Урала не докатили?» За обедом только и разговору было, что о похабщине, без умолку гоготали, отпускались самые заезженные плоские, сальные армейские остроты. […]
9 октября. День погожий. Лакейское интриганство против меня нагаечного полковника ни в чем пока не сказалось на отношении ко мне высших штабных властей, продолжающем оставаться по-прежнему весьма любезным и уважительным. С завтра вступаю в полные права по самостоятельному управлению санит[арной] частью армии, следовательно, и дыхнуть будет некогда. Но поглотить меня всецело служба все-таки не может — слишком я свободолюбив, ч[то]б[ы] не суметь принадлежать и самому себе. […]
Комендант крепости Ковно генерал Григорьев осужден на 18 лет в каторгу. А по скольким-скольким из правящей и командующей бюрократии она еще скучает!! […]
12 октября. Боже мой, как меня тяготит и утомляет необходимость постоянного вращения в штабной среде, к[ото]рая мне так чужда. Круг их интересов так безнадежно узок, мещански ограничен. Кошмарно жутко становится, как подумаешь, что ведь из этих-то людей комплектуется правящая власть России. Надо им отдать справедливость в одном — что они очень одарены и умны по части пенкоснимательства и обхода законов с тыла. […]
13 октября. Землю запорошило снегом, к полудню стаявшим. В боевом отношении — затишье. Пользуясь этим, собираемся приступить к противотифозным и противохолерным прививкам. […]
17 октября. Гвардейский корпус ушел из нашей армии уж давно. Теперь уходят на Южный фронт 2-й армейский и 5-й Кавказский корпуса. Состав дивизий растаял до 5–6 тысяч штыков! Остается в армии лишь 5 корпусов: 3-й Сибирский, 2-й Кавказский, 26-й и 38-й армейские. В передовом районе солдатики уж роют землянки на зиму. Как бы, думается мне, не повторилась с нами здесь та же история, как и при стоянке в Марграбово. Масса текущих дел имеет тенденцию всего меня захватить, чуть ли не всего раздавить, но я с присущим мне «made in Germany» ухитряюсь изворачиваться так, ч[то]б[ы] несколько принадлежать и себе. Иначе так легко обратиться в автоматическую обездушенную машину. Большая залежь адресованных мне корреспонденций с миллионами всяких ходатайств и просьб; не имею времени на них отвечать, на нек[ото]рые же отвечаю с громадным запозданием. Перед коллегами извиняюсь, поясняя, что стал весьма слабопамятен, хотя еще не слабоумен, хотя и могу казаться таким, так как приблизительно лишь */4 своего существа принадлежу тому, что принято называть делом, остальной же частью я в плену у своих мыслей и чувств. Никогда я не в состоянии сливаться с действительностью, ч[то]б[ы] каждоминутно не заглянуть в свой внутренний мир.
Пущена в ход поговорка: «Маньчжурию мы пропили, Галицию — перепопили, а Ковно — недоокопали».
18 октября. Встретился случайно с m-me Зигель — уже генеральша, заведует самостоятельно каким-то питательным отрядом; одна из тысяч, вносящих лишнюю сумятицу в общий хаос, и чем лицо сановитее и родовитее — тем больше вносит расстройства, отвлекая на угождение себе силы от боевых задач.
Солдаты и лошади голодают; недостаток мяса, хлеба, фуража. Командир 8-й ополченской артиллер[ийской] батареи Левашов, из запасных, плакался мне, что боится бунта. Но мы, сытые, голодных не понимаем… Наш интендант Вишняков вкупе с другими саврасами раскатывает себе с дамочками. Как-то ухитрились они ловко реквизировать женский пол из беженок или приезжающих на поиски своих мужей! […]
Приехал главный интендант Шуваев для осведомления о положении солдат и лошадей в отношении их продовольствия. […]
20 октября. Скрежет зубовный. Неожиданно совсем вышел у меня сегодня большой конфликт с начальником штаба из-за моего настойчивого представления к награде маленького чиновника из санитарн[ого] отдела — Кайстрова, объекта садизма Евстафьева. «Служить рад, но прислуживаться тошно». На днях, наконец, решу перейти Рубикон, чтобы подать прошение об отставке. За этот жест, исполненный чувства личного и профессионального достоинства, меня дети не осудят. Есть предел терпенью, есть конец страданью.
21 октября. Что сделал — то сделал! Послал сегодня телеграмму Главн[ому] в[оенно]-сан[итарному] инспектору, прося о переводе меня хоть в Сибирский или Туркестанский округ, или же о прикомандировании] к Главн[ому] санит[арному] управлению. Невыносимо, наконец, стало постоянно видеть, как невежество и бессовестность систематически учитывают исключительно только в свою пользу всю «полноту власти», доходящую до пределов безграничной «свободы действий». […]
23 октября. Приезжает в Минск начальник снабжения фронта генерал Данилов с многочисленным штабом; приняты энергичные меры к самому комфортабельному их размещению; на станции будет стоять постоянный состав пульмановских вагонов, в городе занимаются самые лучшие гостиницы и здания, выселяются из них хозяева с квартирантами, переводятся лечебные заведения из Минска; последняя штабная сволочь норовит обставить себя с возможно большей роскошью. Праздник, а не война! […]
26 октября. В приказе Главнок[омандующ] его фронта от 15 октября № 468 объявлен представленный командиром Гвардейского корпуса Куропаткиным отчет об осмотре частей и учреждений этого корпуса. Из отчета видно, что Куропаткин побывал в окопах и излагает разные недостатки в их устройстве и оборудовании; обращено было также его внимание на малую заботливость о нижних чинах, прибывающих на укомплектование (люди не получают своевременно пищи, не осматриваются, не опрашиваются и пр.) — «подобным отношением к нижним чинам легко подготовить первых кандидатов к отступлению». Обращается также внимание на необходимость более тесного общения священников с нижними чинами «для укрепления их в вере в Промысел Божий…» В приказе говорится: «требую, чтобы полковые священники чувствовали себя в окопах как дома»; еще: «войска сильно нуждаются в частом посещении их начальниками всех степеней, которым необходимо стать ближе к солдату, чаще обходить передовые окопы»; еще: «приказываю всем командирам корпусов безотлагательно объехать вверенные им войска, осмотреть окопы, дать указания на улучшение последних и донести о найденном по команде».
27 октября. По поводу моего энергичного заступничества за дивизион[ного] врача Идельсона произошел у меня крупный конфликт с начальником] штаба. На почве хитро подведенных под меня интриг — раздразнил еще гусей, как быков красным цветом, обращением их внимания на то, что должно существовать хотя бы и у нас на Руси — правосудие, к[ото]рое обуздывало бы офицеров-озорников, позволяющих себе оскорблять врачей. Боже мой, каким я, видимо, дураком — донкихотом показался в глазах штабной офицерской клики, упомянувши о законе, справедливости! Не вынес я яростного нападения со своеобразной идеологией сей касты людской… Положили меня на обе лопатки… Сражение проиграл, не соразмеривши сил и не предусмотревши, что противник обдаст меня удушающими газами… Вынужден пока отступить, подравнять фронт и перегруппироваться… перед перспективой зачинающегося крючкотворства. С каким захлебывающимся удовольствием Попов прочитывал жалобу врача-«жида» на то, как его систематически оскорблял адъютант штаба Грецов и как сразу изменился в настроении, прочитавши мою резолюцию по переписке с порицанием озорства, хотя бы творимого и офицер[ом] Генерального] штаба. Мы говорили совершенно на разных языках; что ни слово моего начальства — то перл дикости… […]
НОЯБРЬ
1 ноября. Буду теперь уж не так близок к солнцу: ушел из «аристократической» столовой № 1 в столовую № 2, где столуются штабные чины низших сравнительно рангов; здесь я себя чувствую значительно лучше — среди более простых людей, да и не буду отравляться этой с претензией на фешенебельность ресторанной кухней, к[ото]рую я, наконец, не в состоянии выносить. Наверное, мой уход истолкуют в скверную сторону, и в лучшем случае — если только одной скупостью. А то, пожалуй, усмотрят еще какую-либо фронду, демонстрацию! Ну, черт с ними — я устал и измучился жизнью среди волков, деспотически требующих от меня волчьего им подвывания. Со всеми я стараюсь быть ласковым и обходительным, но органически не в состоянии с ними ассимилироваться, и как я ни актерничаю, но, очевидно, у меня на челе написано для них, что я не их поля ягода, все же им я не под кадриль; поступаю не по принятым шаблонам, и с их точки зрения это выходит, что совершаю бестактности. Угодничество, сервилизм, молчалинство являются главными нервами для обеспечения беспечального прохождения службы. «Горе» имею сердце свое и мало обращаю внимания на мышиную возню вокруг.
Ожидается приезд государя.
2 ноября. Приготовляюсь к отъезду совсем из этой змеиной клоаки. Крупный недостаток Радкевича — что он очень распустил штаб: не говоря уже о больших, но и маленькие-то сошки устроили свою жизнь здесь со всем комфортом.
Зашел к «божьей коровке» — Жнову; разместился большим паном в шикарной квартире из многих комнат, отлично меблированной, с электрическим освещением; тут же, вместе с ним помещаются и сестры резерва — Криштофович, Плахова. И не понимаю, как это можно так открыто, цинично блудодействовать; но… на то он дежурный генерал, и на то существует и начальник санитарн[ого] отдела из «храбрых» полковников, к[ото]рый не одному сему павиану, но и другим, кому нужно, устраивает случку, не забывая и себя. Боже, какой разврат! […]
7 ноября. Свидетельствовался сегодня в комиссии врачей на предмет эвакуации. Хоть немного отлегло на душе, что столуюсь не вместе со штабной знатью, а среди более простых людей низшего служебного ранга, в к[ото]рых хоть есть нечто, напоминающее что-то человеческое.
На юг с Западного фронта уходят 12 госпиталей. […]
8 ноября. Из армии на юг выбывает еще один корпус — 26-й армейский. […]
9 ноября. […] Из-за личных отношений ко мне не хотят дать бедному чиновничку Кайстрову маленького орденишки, к[ото]рого он вполне заслужил и к[ото]рым был бы прямо-таки осчастливлен, между тем ни за понюшку табаку получают крупные ордена штабные рябчики (напр[имер], барон Икскуль, подполковник — Владимира 4-й ст. с мечами за то, что в автомобиле отвез якобы с опасностью для его драгоценной жизни конверт в 20-й корпус при его отступлении из Пруссии, и т.д., и т.д.)… А как-никак, но приниженное официально положение людей дурит их, приподнятое же — умнит!
Заехал сегодня ко мне с визитом Гюббенет; перемолвили о возникших у меня неладах с «храбрым» полковником, с начальником штаба, с последним — из-за дивизионного врача Идельсона. И что же? Мой почтенный коллега уже запел в одну дудку со штабной камарильей, и виноватым оказался Идельсон, потому что он — «жид»! С волками жить — по-волчьи выть! […] Времена такие, что Гюббенету, чтобы удержаться на своей высокой должности, приходится быть оппортунистом и держать нос по ветру, ради чего в жертву военному Молоху он всегда готов принести не одного только «жида», но и любого православного, если это будет угодно «им», «нам» же предоставляется полное право апеллировать на все бесчинства «их» к одному только Богу. Когда я Гюббенету высказал свое намерение выйти, может быть, и в отставку, он заметил мне, что это-де будет непатриотично… […]
10 ноября. […] Получил комиссионное свидетельство на предмет моей эвакуации; поставлена диагностика — arteriosclerosis, arthritis deformans, neurasthenia gravis. […]
11 ноября. Приходил ко мне злополучный дивизионный врач Идельсон — «жид». Прослышал, что я из-за него поссорился с начальством и ухожу из армии. Преисполненный благодарности за мое заступничество, бросился меня целовать. Наивный человек: рассчитывает, что его защитит и Гюббенет, высказал еще желание, ч[то]б[ы] его делу дан был судебный ход, а не направлялось бы оно по административному руслу. Не хотел его разочаровывать в его надежде на торжество правды, будучи крепко убежден, что вояки наши только по головке погладят обидчика из своей касты, а обиженному из «гонимого племени» еще больше натворят пакостей. […]
13 ноября. Ночью около 12 часов выехал из Минска. Паче чаяния меня очень удобно устроили в отдельном купе 1-го класса. По прибытии на вокзал оказался зрителем такой картины: солдаты бегут, по адресу их слышатся нервные окрики: «Пшли! Пшли!» Это их гнали не немцы, а свои же власти, т[а]к к[а]к, видите ли, только что подошел поезд главнокомандующего, к[ото]рый должен был здесь высадиться и пройти через вокзал!.. «Серая скотинка», очевидно, должна была на этот момент сгинуть с глаз!.. […]
14 ноября. Около 10 утра — в Орше. На станции не видно хаоса. Буфет торгует бойко; цены на продукты еще божеские. Слышится звон колокола. Прихожу немного в себя.
В 4 часа дня — Смоленск. Большая толчея. Обед — скверный, берется наперебой. […]
15 ноября. В 7 часов вечера прибыл в Москву. При всей внешней суетности столица показалась мне менее шумной, чем Минск. Ощущаю скованность мыслей до состояния тупости. Ужасает перспектива необходимой поездки в Петроград и предстоящих всяких разговоров и объяснений в Главном в[оенно]-с[анитарном] управлении. […]
19 ноября. Приехал в Петербург. […]
Был в Главн[ом] в[оенно]-с[анитарном] управлении]. Апофеоз картины всеобщей мышиной беготни по части урывания себе побольше куска жареного. Каждый только сам за себя, обо всех — лишь один Бог! Примирился с мыслью в случае чего подать в отставку, но это не так-то легко. Евдокимов обещал перевести меня в корпус; я согласился; авось в войсковом районе, вдали от зловонной управленско-штабной тыловой атмосферы будет мне и легче; не беда, что в отношении военных удобств жизни я потеряю, но, Бог даст, не попаду ли зато в среду, где найду более человекоподобных индивидов? Развилась и укрепилась странная у меня фобия: боюсь трепетно не неприятельских снарядов и штыков, а своих внутренних варваров.
Настоящая война — война прапорщиков; кадровые офицеры обнаруживают — получивши все, что можно — неудержимую тягу от фронта в тыл; вопреки положению уже появились случаи, когда начальниками военно-санитарных поездов вместо врачей назначались сии «храбрые» воины!..
23 ноября. Был у Шингарева, члена Государственной] думы. Сообщил ему много человеческих документов, иллюстрирующих творящуюся в армии вакханалию — хуже, чем пир во время чумы. […]
25 ноября. К обеду в Москве. […]
Хочу приняться за второе издание моей книги. Не знаю, хватит ли настроения у моей капризной музы, жаждущей зарыться в любимый труд и хотя бы до нек[ото] рой степени наркотизироваться от постылой внешней действительности.
27 ноября. Был в управлении, виделся с Миртовым. Все те же злободневные наболевшие темы об утеснении военной медицины (и прочих безобразиях) правящими властями, своим поведением вполне заслужившими почетных титулов немецких союзников, как выказывающими одни только свои способности — провоцировать своих соотечественников к унынию, апатии и бездеятельности. […]
ДЕКАБРЬ
10 декабря. Нигде не бываю. Потерял всякий вкус к жизни. Даже в церковь не хожу. Скверно-прескверно на душе. С великой радостью жду момента уйти в полное небытие и с ужасом просыпаюсь перед встающей пакостной действительностью. Куда ни назначат, но в Петербург и не поеду, и не буду писать о себе.
Виделся с Миртовым: военные наглеют, но по линии наименьшего сопротивления — не перед тевтонскими полчищами и их руководителями, а перед… им подчиненными военными врачами.
С содроганием предвкушаю перспективу, как опять поеду в гноище «господ ташкентцев»; мужаюсь, внушая себе, что не все же время я буду среди них — будет и конец.
16 декабря. Был с Сережей по его глазу у профессора] Головина, поразговорились с ним на злобы дня. «А жиды-то готовят нам революцию», — сказал он. Хотелось ему сказать, что ведь «жиды создали нам и Государственную] думу»!.. […]
31 декабря. Высочайшим приказом от 13 декабря за № 54 назначен корпусным врачом 44-го армейского корпуса. По возвращении лишь в Минск узнаю, куда мне предстоит ехать. «Хоть тоньше, да иньше…» Надоело мне и нестерпимо стало пребывание мое в тыловом свинстве, буду поближе к боевому делу, авось хоть несколько обновлю душу мою, будет совсем хорошо, если встречу отношение к себе со стороны моего нового начальства не как к немцу, к внешнему врагу, а дружелюбное, незлобное и человеческое. А то ведь на нас, врачей, смотрят главари армии как на «жидов» — на инородный элемент, в постоянном устремлении делать ему всякие пакости. […]