Книга: Странник по звездам
Назад: Глава XIV
Дальше: Глава XVI

Глава XV

Я был когда-то англичанином по имени Эдам Стрэнг.
Я жил, насколько я могу понять, примерно между 1550 и 1650 годами и умер, как вы увидите, в весьма преклонном возрасте. После того как Эд Моррел открыл мне способ погружаться в малую смерть, я всегда чрезвычайно сожалел о том, что слишком мало изучал историю. Я мог бы тогда более точно определить время и место действия многих событий, а сейчас имею об этом лишь смутное представление и вынужден наугад определять, где и когда протекала моя жизнь в моих прежних воплощениях.
Что касается Эдама Стрэнга, то наиболее странным кажется мне то, что я так мало помню о первых тридцати годах его жизни. Не раз, лежа в смирительной рубашке, я превращался в Эдама Стрэнга, но всегда он бывал уже рослым, крепко скроенным тридцатилетним мужчиной.
Становясь Эдамом Стрэнгом, я неизменно оказываюсь на архипелаге плоских песчаных островов где-то в западной части Тихого океана неподалеку от экватора. По-видимому, я нахожусь там уже давно, ибо чувствую себя в привычной обстановке. На островах обитает несколько тысяч людей, но я единственный белый. Туземцы принадлежат к очень красивому племени – высокие, широкоплечие, мускулистые. Мужчина шести футов ростом здесь самое обычное явление. Царек Раа Коок ростом никак не меньше шести футов и шести дюймов, и хотя он весит добрых триста фунтов, но так пропорционально сложен, что его никак нельзя назвать тучным. И многие из вождей такие же крупные мужчины, как он сам, а женщины лишь чуть-чуть уступают в росте мужчинам.
Архипелаг, которым правит Раа Коок, состоит из множества островков, причем на небольшой южной их группе, расположенной обособленно, царит вечное недовольство и время от времени вспыхивают мятежи. Здешние туземцы – полинезийцы: я знаю это потому, что у них прямые черные волосы, а кожа коричневая, теплого, золотистого оттенка. Язык их, которым я владею совершенно свободно, плавен, выразителен и музыкален; слова состоят преимущественно из гласных, согласных очень мало. Туземцы любят цветы, музыку, игры и танцы. В своих развлечениях они веселы и простодушны, как дети, но жестоки и в гневе и в сражениях, как подлинные дикари.
Я, Эдам Стрэнг, помню свое прошлое, но, кажется, не особенно задумываюсь над ним. Я живу настоящим. Я не люблю ни вспоминать прошлое, ни заглядывать в будущее. Я беззаботен, доверчив, опрометчив, а бьющая через край жизненная сила и ощущение простого физического благополучия делают меня счастливым. Вдоволь рыбы, фруктов, овощей, морских водорослей – я сыт и доволен. Я занимаю высокое положение, ибо я первый приближенный Раа Коока и стою выше всех, выше даже Абба Таака – самого главного жреца. Никто не посмеет поднять на меня руку. Я – табу, я нечто священное, столь же священное, как лодочный сарай, под полом которого покоятся кости невесть какого количества туземных царей – предков Раа Коока.
Я помню, как очутился тут, как спасся один из всей потерпевшей кораблекрушение команды: был шторм, и все утонули. Но я не люблю вспоминать эту катастрофу. Если уж мои мысли обращаются к прошлому, я предпочитаю вспоминать далекое детство и мою белокожую, светловолосую, полногрудую мать-англичанку. Мы жили в крошечной деревушке, состоявшей из десятка крытых соломой домишек. Я снова слышу, как посвистывают дрозды в живых изгородях, снова вижу голубые брызги колокольчиков среди бархатистой зелени луга на опушке дубовой рощи. Но особенно врезался мне в память огромный жеребец, которого часто проводили по нашей узкой улочке: он ржал, бил задними ногами с мохнатыми страшными бабками и становился на дыбы. Я пугался этого огромного животного и с визгом бросался к матери, цеплялся за ее юбки и зарывался в них головой.
Впрочем, хватит. Не о детских годах Эдама Стрэнга намеревался я повести свой рассказ.
Я уже несколько лет жил на острове, названия которого не знаю, и был, по-видимому, первым белым человеком, ступившим на эту землю. Я был женат на Леи-Леи, сестре царя. Ее рост самую малость превышал шесть футов, и как раз на эту малость моя жена была выше меня. Я же был настоящим красавцем: широкие плечи, мощный торс, безупречное сложение. Женщины в разных краях и странах заглядывались на меня. Защищенная от солнца кожа под мышками была у меня молочно-белой, как кожа моей матери. У меня были синие глаза, а волосы, борода и усы – золотистые, как у викингов на картинах. Да, собственно говоря, они, вероятно, и были моими предками – какой-нибудь морской бродяга, поселившийся в Англии. Ведь хотя я и родился в деревенской лачуге, шум морского прибоя, как видно, пел у меня в крови, так как я, едва оперившись, сумел отыскать дорогу к морю и пробраться на корабль, чтобы стать матросом. Да, вот кем я был – не офицером, не благородным путешественником, а простым матросом: работал зверски, был зверски бит, терпел зверские лишения.
Я представлял немалую ценность для Раа Коока – вот почему он одарял меня своими царскими милостями. Я умел ковать, а с нашего разбитого бурей судна попало на острова Раа Коока первое железо. Однажды мы отправились на пирогах за железом к нашему кораблю, затонувшему в десяти лигах к северо-западу от главного острова. Корпус корабля уже соскользнул с рифа и лежал на дне, на глубине в пятнадцать морских сажен. И с этой глубины мы поднимали железо. Как ныряли и плавали под водой островитяне – этому можно только дивиться. Я тоже научился нырять на глубину пятнадцати морских сажен, но никогда не мог сравняться с ними – они плавали под водой, как рыбы. На суше я мог повалить любого из них – я был для этого достаточно силен и к тому же прошел хорошую школу на английских кораблях. Я обучил туземцев драться дубинками, и это развлечение оказалось настолько заразительным, что проломленные черепа сделались заурядным явлением.
На затонувшем корабле отыскался судовой журнал. Морская вода превратила его в настоящий студень, чернила расплылись, и прочесть что-либо было почти невозможно. Все же в надежде, что какой-нибудь ученый-историк сумеет, быть может, более точно определить время событий, которые я собираюсь описать, я приведу здесь небольшой отрывок из этого журнала.
«Ветер попутный, и это дало возможность проверить наши запасы и просушить часть провианта, в частности вяленую рыбу и свиные окорока. Кроме того, на палубе была отслужена обедня. После полудня ветер дул с юга, посвежел, временами налетали шквалы, но без дождя, так что на следующее утро мы могли произвести уборку и даже окурить корабль порохом».
Впрочем, не буду отвлекаться – я хочу рассказать не об Эдаме Стрэнге, простом матросе, попавшем с потерпевшего крушения судна на коралловый остров, но об Эдаме Стрэнге, известном впоследствии под именем У Ён Ика, то есть Могучего, который был в свое время одним из фаворитов великого Юн Сана и возлюбленным, а затем и мужем благородной госпожи Ом из царского дома Мин и который потом долгие годы скитался как последний нищий и пария по дорогам и селениям Чосона, прося подаяния. (О да, Чосона. Это значит: Страна утренней свежести. На современном языке она называется Кореей.)
Не забывайте, это было три-четыре столетия назад, когда я жил на коралловом архипелаге Раа Коока – первый белый человек, вступивший на эти острова. В те времена европейские корабли редко бороздили эти воды. Легко могло бы случиться, что я так и скоротал бы свой век там, тучнея в довольстве и покое под горячим солнцем в краю, где не бывает мороза, если бы не «Спарвер» – голландское торговое судно, которое отправилось искать новую Индию в неведомых морях, лежащих за настоящей Индией, но нашло меня, и кроме меня – ничего.
Разве я не сказал вам, что я был веселым, простосердечным золотобородым мальчишкой в образе великана, мальчишкой, который так никогда и не стал взрослым? Когда «Спарвер» наполнил пресной водой свои бочки, я без малейших сожалений покинул Раа Коока и его райские острова, оставил свою жену Леи-Леи и всех ее увитых цветочными гирляндами сестер, с радостной улыбкой на губах вдохнул знакомый и милый моему сердцу запах просмоленного дерева и канатов и снова, как прежде, простым матросом ушел в море на корабле, которым командовал капитан Иоганнес Мартенс.
Хорошие это были денечки, когда, охотясь за шелком и пряностями, мы бороздили океан на старом «Спарвере». Но мы шли на поиски новых стран, а нашли злую лихорадку, насильственную смерть и тлетворные райские сады, где красота и смерть идут рука об руку. А старый Иоганнес Мартенс (вот уж кого нельзя было заподозрить в романтизме, глядя на его грубоватое лицо и квадратную седеющую голову!) искал сокровища Голконды, острова царя Соломона… Да что там! Он искал погибшую Атлантиду, верил, что она не погибла и он ее отыщет, еще никем не разграбленную. А нашел он только живущее на деревьях племя каннибалов, охотников за черепами.
Мы приставали к неведомым островам, где о берега неумолчно бился морской прибой, а на вершинах гор курились дымки вулканов, и где низкорослые курчавые туземные племена по-обезьяньи кричали в зарослях, рыли ямы-ловушки на тропах, ведущих к их жилью, заваливали их колючим кустарником и пускали в нас из полумрака и тишины джунглей отравленные стрелы. И тот, кого царапнула такая стрела, умирал в страшных корчах, воя от боли. И другие племена попадались нам – более рослые и еще более свирепые; эти встречали нас на берегу и шли против нас в открытую, и тогда копья и стрелы летели в нас со всех сторон, а над лесистыми лощинами разносился гром и треск больших барабанов и маленьких тамтамов, и над всеми холмами поднимались к небу сигнальные столбы дыма.
Нашего суперкарго звали Хендрик Хэмел, и он был одним из совладельцев «Спарвера», а то, что не принадлежало ему, являлось собственностью капитана Иоганнеса Мартенса. Капитан довольно плохо изъяснялся по-английски, Хендрик Хэмел – немногим лучше его. Мои товарищи-матросы говорили только по-голландски. Но настоящему моряку нипочем овладеть голландским языком… да и корейским тоже, как ты в этом убедишься, читатель.
Наконец мы добрались до островов, которые были нанесены на карту, – до Японских островов. Однако население здесь не пожелало вести с нами торговлю, и два офицера с мечами у пояса, в развевающихся шелковых одеждах (при виде их у капитана Иоганнеса Мартенса даже слюнки потекли) поднялись на борт нашего судна и весьма учтиво попросили нас убраться восвояси. Под любезной обходительностью их манер скрывалась железная решимость воинственной нации. Это мы хорошо поняли и поплыли дальше.
Мы пересекли Японский пролив и вошли в Желтое море, держа курс на Китай, и тут наш «Спарвер» разбился о скалы. Это была старая, нелепая посудина – наш бедный «Спарвер», такая неуклюжая и такая грязная, с килем, обросшим бахромой водорослей, словно бородой, что она потеряла всякую маневренность. Если ей нужно было лечь в крутой бейдевинд, она не могла держать ближе шести румбов к ветру и ее начинало носить по волнам, как выброшенную за ненадобностью репу. По сравнению с ней любой галеон был быстроходным клипером. О том, чтобы сделать на ней поворот оверштаг, нечего было и мечтать, а для поворота фордевинд требовались усилия всей команды на протяжении полувахты. Вот почему, когда направление урагана, сорок восемь часов кряду вытряхивавшего из нас душу, внезапно изменилось на восемь румбов, нас разбило о скалы подветренного берега.
В холодном свете зари нас пригнало к берегу на безжалостных водяных валах высотою с гору. Была зима, и в промежутках между порывами снежного шквала впереди мелькала гибельная полоса земли, если можно назвать землей это хаотическое нагромождение скал. За бесчисленными каменистыми островками вдали выступали из тумана покрытые снегом горные хребты, прямо перед нами поднималась стена утесов, настолько отвесных, что на них не могло удержаться ни клочка снега, а среди пенистых бурунов торчали острые зубы рифов.
Земля, к которой нас несло, была безымянна, ее береговая линия была едва намечена на нашей карте, и не имелось никаких указаний на то, что здесь когда-либо побывали мореходы. Мы могли только прийти к заключению, что обитатели этой страны, вероятно, столь же негостеприимны, как и открывшийся нашему взору кусок ее берега.
«Спарвер» ударило об утес носом. Утес уходил отвесно в море на большую глубину, и наш летящий в небо бушприт сломался у самого основания. Фок-мачта тоже не выдержала и со страшным треском, таща за собой ванты и штаги, легла на борт, одним концом повиснув над утесом.
Старик Иоганнес Мартенс всегда вызывал во мне восхищение. Нас смыло волной с юта, протащило по палубе и швырнуло на шкафут, откуда мы начали карабкаться на вздыбленный бак. Все остальные устремились туда же. Там мы покрепче привязали друг друга и пересчитали уцелевших. Нас осталось восемнадцать человек. Остальные погибли.
Иоганнес Мартенс тронул меня за плечо и показал наверх, где из-за каскада морской воды проглядывал край утеса. Я понял его. Футах в двадцати ниже клотика фок-мачта со скрежетом терлась о выступ утеса. Над выступом была расселина. Иоганнес Мартенс хотел знать, рискну ли я перепрыгнуть с марса фок-мачты в эту расселину. Расстояние между ними то не превышало шести футов, то достигало футов двадцати. Корпус судна мотало, и фок-мачта, зацепившаяся расщепленным концом, дергалась и раскачивалась вместе с ним.
Я начал взбираться на мачту. Но остальные не стали ждать. Все они один за другим освободились от веревок и полезли следом за мной по неверному мосту. У них были основания спешить: ведь каждую минуту «Спарвер» мог сорваться с рифа в глубокую воду и затонуть. Я улучил подходящий момент, прыгнул и уцепился за скалу в расщелине и приготовился помочь тому, кто последует за мной. Но это произошло нескоро. Мы все промокли насквозь и совсем окоченели на резком ветру. А ведь каждый прыжок необходимо было приноровить к раскачиванию судна и мачты.
Первым погиб кок. Волна смыла его с марса, закрутила и расплющила об утес. Юнга, бородатый малый двадцати с лишним лет, потерял равновесие, соскользнул под мачту, и его придавило к скале. Придавило! Он дышал не дольше секунды. Еще двое последовали за коком. Иоганнес Мартенс покинул корабль последним, и он был четырнадцатым уцелевшим, благополучно прыгнув с мачты в расселину. Час спустя «Спарвер» сорвался с рифа и затонул.
Два дня и две ночи сидели мы в этой расселине и ждали смерти – пути не было ни вниз, ни вверх. На третье утро нас заметили с рыбачьей лодки. Все рыбаки были одеты в белую, но очень грязную одежду, у всех были длинные волосы, связанные в пучок на макушке. Как я узнал впоследствии, это была брачная прическа, и, как я тоже узнал впоследствии, за нее очень удобно хвататься одной рукой, другой нанося удары, когда в споре словами уже ничего доказать нельзя.
Рыбаки отправились в деревню за подмогой, после чего все население деревни с помощью всех имевшихся в его распоряжении средств чуть ли не весь день снимало нас со скалы. Это был нищий, обездоленный люд, пища их была неудобоварима даже для желудка простого матроса. Они питались рисом, коричневым, как шоколад. Это варево состояло наполовину из шелухи с большой примесью грязи и всевозможного мусора. Во время еды приходилось то и дело засовывать в рот два пальца, чтобы извлечь оттуда всяческие посторонние предметы. Помимо этого варева, рыбаки питались просом и различными маринадами, поражавшими своим разнообразием и обжигавшими язык.
Селение состояло из глинобитных, крытых соломой хижин. Под полом в хижинах были устроены дымоходы, и таким образом дым очагов служил для обогрева спален. В одной из таких хижин мы и отдыхали несколько дней, покуривая легкий и почти лишенный аромата местный табак из трубок с длинным мундштуком и крошечным чубуком. Помимо табака, нас угощали еще теплым кисловатым мутновато-белым напитком, от которого можно было захмелеть, лишь выпив его в немыслимом количестве. Скажу, не соврав, что только после того, как я проглотил его несколько галлонов, мне пришла охота петь, что служит признаком опьянения у матросов всего мира. Ободренные моим успехом, остальные тоже налегли на это пойло, и скоро мы уже орали во все горло песни, не обращая ни малейшего внимания на метель, которая опять бушевала над островом, и мало тревожась о том, что мы заброшены в никому неведомую, забытую Богом страну. Старик Иоганнес Мартенс смеялся, орал песни и хлопал себя по ляжкам вместе с нами. Хендрик Хэмел, невозмутимый, замкнутый голландец с черными, как уголь, волосами и маленькими черными бусинками глаз, тоже вдруг разошелся и швырял серебряные монеты, как пьяный матрос в порту, требуя еще и еще молочного пойла. Мы буянили вовсю, но женщины продолжали подносить нам питье, и весь поселок, казалось, набился к нам в хижину посмотреть, что мы вытворяем.
Белый человек обошел весь земной шар и всюду чувствовал себя хозяином именно благодаря своей беспечности, думается мне. Впрочем, это относится только к его манере себя держать, ибо побудительными причинами служили неугомонность и жажда наживы. Вот потому-то и капитан Иоганнес Мартенс, Хендрик Хэмел и двенадцать матросов буйствовали и горланили песни в рыбачьем поселке в то время, как над Желтым морем завывала зимняя буря.
То немногое, что мы успели увидеть на этой земле, Чосоне, не произвело на нас отрадного впечатления. Если здешний народ был похож на этих рыбаков, не приходилось удивляться, почему сюда не заходят европейские корабли. Однако мы ошибались. Поселок был расположен на прибрежном островке, и местные старейшины, по-видимому, передали весть о нашем прибытии на материк, ибо как-то поутру три большие двухмачтовые джонки с треугольными парусами из рисовой циновки бросили якорь неподалеку от нашего берега.
Когда новоприбывшие вступили в деревню, капитан Иоганнес Мартенс чрезвычайно оживился, так как снова узрел вожделенный шелк. Впереди шел кореец, облаченный в шелка всевозможных бледных оттенков; его сопровождала раболепная, тоже одетая в шелк свита числом в пять-шесть человек. Квон Юн Дин – я узнал его имя впоследствии – был «янбан», то есть благородный. Притом он был еще чем-то вроде губернатора или правителя одной из областей и, следовательно, правительственный чиновник. Его обязанности сводились в основном к взиманию податей и храмовых сборов.
Одновременно с правителем и его свитой на остров высадилось около сотни солдат, которые строем вошли в поселок. Они были вооружены трезубцами, секирами и пиками, а некоторые даже мушкетами столь внушительных размеров, что каждый мушкет обслуживали два солдата: один нес и устанавливал сошку, на которой должен был покоиться ствол мушкета, другой нес самый мушкет и стрелял из него. Порой – в этом я тоже убедился впоследствии – мушкет стрелял, порой нет. Все зависело от состояния запального трута и пороха на полке.
Так прибыл к нам Квон Юн Дин. Старейшины поселка трепетали перед ним, да и не зря, в чем мы довольно скоро убедились. Я выступил вперед и предложил свои услуги в качестве переводчика, так как знал сотню корейских слов. Однако Квон Юн Дин нахмурился и жестом велел мне отойти в сторону. Но почему должен был я ему повиноваться? Я был так же высок, как он, а весил фунтов на тридцать больше; у меня была белая кожа и золотые волосы. Он повернулся ко мне спиной и обратился к одному из старейшин поселка, а шестеро его обряженных в шелк приближенных загородили его от меня. Тем временем подошли еще солдаты; они несли на плечах толстые доски. Эти доски были около шести футов в длину, фута два в ширину и наполовину надпилены в продольном направлении. Возле одного из концов доски было круглое отверстие, чуть шире человеческой шеи.
Квон Юн Дин отдал какое-то распоряжение. Несколько солдат приблизились к Тромпу, который, сидя на земле, разглядывал свою ногтоеду. Тромп был туповатый, неповоротливый, не особенно смекалистый парень, и, прежде чем он понял, что происходит, одна из досок разделилась надвое, наподобие раскрывающихся ножниц, и защелкнулась вокруг его шеи. Поняв, в какую он попал ловушку, Тромп взревел и запрыгал на месте так, что все отпрянули в испуге, спасаясь от пляшущего в воздухе длинного конца его доски.
Ну тут и пошло! Мы поняли, что Квон Юн Дин намерен надеть такие колодки на шею всем нам. Мы сопротивлялись отчаянно – голыми кулаками отбивались от сотни солдат и примерно такого же количества рыбаков, а Квон Юн Дин, горделивый и презрительный, весь в шелку, стоял поодаль и наблюдал. Тогда-то я и получил свою кличку У Ён Ик, что значит Могучий. Когда на всех моих товарищей уже надели колодки, я еще продолжал сопротивляться. Кулаки у меня были, что твой кузнечный молот, и я был полон решимости использовать их как можно лучше.
К моей радости, я скоро обнаружил, что корейцы не имеют ни малейшего представления о кулачном бое и не знают никаких приемов защиты. От моих ударов они летели на землю, как кегли, и я наваливал их друг на друга целыми грудами. Но мне хотелось добраться до Квон Юн Дина, и, когда я бросился на него, ему бы пришлось худо, если бы не его свита. Это все был слабосильный народ, и я успел сделать хорошую кашу из них и из их шелковых одеяний, прежде чем за меня принялись все остальные. Их было слишком много. Мои кулаки просто завязли в этой гуще, потому что задние давили на передних и не давали им пятиться. И как же я с ними расправлялся! Под конец они в три слоя копошились под моими ногами. Но когда подоспела команда со всех трех джонок и навалилась на меня вместе с жителями всей деревни, они меня попросту задавили. После чего надеть мне на шею колодку было делом нехитрым.
– Боже милостивый, что же дальше будет? – воскликнул один из матросов, по имени Вандервут, когда нас всех погрузили в джонку.
Мы сидели на открытой палубе, похожие на кур, которым спутали ноги и связали крылья, когда он воскликнул это, и тут ветер сильно накренил джонку, и мы все, гремя колодками, покатились по палубе, ободрав шеи, и привалились к борту с подветренной стороны. А Квон Юн Дин взирал на это с высокой кормы и, казалось, даже нас не видел. Впоследствии в течение многих лет беднягу Вандервута никто не называл иначе, как: «Что же дальше?» Не повезло ему! Он замерз однажды ночью на улице в Кейдзё, и ни одна дверь не отворилась на его мольбу, никто не впустил его погреться.
Нас отвезли на материк и бросили в вонючую, кишевшую паразитами тюрьму. Так мы познакомились с правителями страны, которая называлась Чосон. Но, как вы вскоре убедитесь, мне удалось расквитаться за всех нас с Квон Юн Дином в те дни, когда госпожа Ом была ко мне благосклонна и я стал могущественным лицом и обладал немалой властью.
В тюрьме мы пробыли довольно долго. Потом мы узнали, по какой причине: Квон Юн Дин послал нарочного в Кейдзё, столицу Чосона, чтобы узнать монаршую волю в отношении нас. А пока на нас приходили глазеть, как на зверей в зверинце. От зари до зари местные жители осаждали тюрьму, разглядывая нас сквозь решетки в окнах, ибо мы были первыми представителями белой расы, которых им довелось увидеть. И, надо сказать, посещала нас далеко не одна только чернь. Высокопоставленные дамы в паланкинах, которые несли кули, являлись поглядеть диковинных чертей, выброшенных морем, и пока их слуги разгоняли простой народ бичами, они долго, внимательно и безмолвно разглядывали нас. Мы же мало что могли увидеть, так как, по обычаю страны, лица их были закрыты. Только танцовщицы, женщины легкого поведения и древние старухи появлялись с открытыми лицами.
Мне не раз приходило на ум, что Квон Юн Дин страдал несварением желудка, и когда ему бывало особенно плохо, он вымещал свою досаду на нас. Но так или иначе, без малейшего к тому повода, как только ему приходила в голову такая блажь, нас выводили на улицу перед тюрьмой и под восторженные крики и улюлюканье зевак нещадно избивали палками. Азиат жесток, и зрелище человеческих страданий доставляет ему удовольствие.
Как вы легко можете себе представить, мы все возликовали, когда этим избиениям пришел конец. Это сделал Ким. Ким! Что сказать вам о Киме? Никого благороднее его мне не довелось встречать в этой стране – и тут не нужны слова. Когда я впервые увидел Кима, он был начальником отряда в пятьдесят воинов, но, в конце концов, благодаря мне он стал начальником дворцовой стражи. А потом он отдал жизнь, спасая госпожу Ом и меня. Ким… ну, словом, Ким – это был Ким.
Как только он прибыл, с нас немедленно сняли колодки и поместили нас в самой лучшей гостинице города. Мы все еще оставались пленниками, но уже пленниками почетными, с охраной в пятьдесят всадников, и на следующий же день все мы, четырнадцать моряков, верхом на карликовых чосонских лошадках направлялись в столицу по Большому Императорскому пути. Император, как сообщил нам Ким, пожелал взглянуть на удивительных морских чертей.
Путешествие было многодневным: мы проехали с юга на север примерно половину всей страны. В первый же день на привале я, прогуливаясь, пошел посмотреть, как кормят этих карликовых лошадок. То, что предстало моему взору, заставило меня заорать во всю глотку: «Что же дальше будет, Вандервут!» И я продолжал орать, пока не сбежались все наши. Умереть мне, не сходя с места, если эти чудаки не кормили своих лошадок бобовым супом, да притом еще горячим. Да, да, горячим бобовым супом. И ничего другого за всю дорогу. Так уж повелось в этой стране.
Это были действительно карликовые лошадки. Побившись об заклад с Кимом, я поднял одну из них, хотя она отчаянно брыкалась и ржала, и вскинул себе на плечи. И тогда солдаты Кима, которые уже слышали мое прозвище, закричали, называя меня У Ён Ик – Могучий. Корейцы – рослая, мускулистая нация, а Ким даже для корейца был крупный мужчина и, помню, этим гордился. Но когда мы с ним поставили локоть к локтю и сцепили ладони, я без труда уложил его руку на стол. А его солдаты и многочисленные зеваки из поселка глядели на наше состязание и бормотали: «У Ён Ик».
Наше путешествие несколько напоминало передвижение странствующего зверинца. Весть о нас летела впереди, и люди стекались из окрестных селений к обочинам дороги поглазеть на нас. Да, путешествие казалось нескончаемым, а мы походили на бродячий цирк. По ночам в городах гостиницу, где мы останавливались, осаждали толпы любопытных, и мы не знали покоя, пока наша охрана не разгоняла их пиками. Но сначала Ким устраивал поединок между мной и самыми сильными борцами деревни и забавлялся, глядя, как я валю их на землю одного за другим.
Хлеба в этой стране не едят, и нас кормили белым рисом, что не способствует укреплению мускулов, мясом, причем, как мы вскоре обнаружили, – собачиной (в Чосоне собак постоянно забивают на мясо) и различными нестерпимо острыми маринадами, в которых, однако, быстро начинаешь находить вкус. И теперь у нас уже была водка, настоящая водка – не молочная бурда, а прозрачный, обжигающий горло напиток (его гонят из риса), одна пинта которого валила с ног слабосильных, а здорового, крепкого мужчину делала веселым и буйным. В обнесенном стеной городе Чонхо я, выпив этого напитка, был еще свеж, в то время как Ким и все местные вельможи валялись под столом, вернее, не столько под столом, сколько на столе, – ведь столом нам служил пол, на котором мы сидели на корточках, так что у меня с непривычки постоянно сводило судорогой ноги. И снова все бормотали, глядя на меня:
– У Ён Ик!
И слава о моей удали донеслась до Кейдзё и до дворца императора.
Казалось, я был не столько пленником, сколько почетным гостем и всю дорогу ехал верхом рядом с Кимом. Мои длинные ноги почти достигали земли, а когда дорога поднималась в гору, и вовсе волочились по пыли. Ким был молод. Ким был благороден и добр. Он обладал всеми человеческими достоинствами. Он был бы уважаемым человеком в любой стране. Мы с ним болтали, смеялись и шутили целый день и большую часть ночи. И я впитывал в себя, как губка, слова его языка, его речь. Впрочем, чужие языки всегда давались мне легко. Даже Кима восхищала моя способность овладевать тонкостями корейской речи. И я без труда постигал мировоззрение корейцев, их юмор, их пристрастия, их слабости, их предрассудки. Ким обучил меня любовным песням, пиршественным песням, песням, воспевающим цветы. Одну из пиршественных песен он сочинил сам. Я попытаюсь здесь дать вам перевод, весьма приблизительный, конечно, последней строфы этой песни. Содержание ее таково: Ким и Пак в молодости заключили договор и поклялись воздерживаться от спиртных напитков. Клятва эта была довольно быстро нарушена. Состарившись, Ким и Пак поют:
Скорей, скорей! В веселой чаше
Найдут опору души наши
Против себя! Что ждать напрасно?
Где тут вином торгуют красным?
За персиком цветущим, да?
Прощай же, друг, – бегу туда.

Хендрик Хэмел, человек хитрый и изобретательный, всячески поощрял мои старания, которые располагали Кима не только ко мне, но через меня – и к самому Хендрику и ко всем остальным. Я упоминаю здесь о Хендрике Хэмеле как о моем постоянном советчике, ибо это обстоятельство сыграло немалую роль во всем, что произошло впоследствии в Кейдзё, где я снискал расположение Юн Сана, милость императора и завоевал сердце госпожи Ом. Для игры, которую я вел, я обладал достаточной выдержкой, отвагой и до некоторой степени смекалкой, но, должен признаться, что подлинным мозгом всей интриги был Хендрик Хэмел.
Итак, мы двигались по направлению к Кейдзё от одного обнесенного стеной города до другого обнесенного стеной города, через покрытые снегом горные перевалы, перемежавшиеся бесчисленными тучными пастбищами в долинах. И каждый вечер, на закате дня, один за другим на вершинах гор вспыхивали сигнальные огни. И каждый вечер Ким внимательно следил за этими световыми сигналами. От всех побережий Чосона, сказал мне Ким, бегут эти цепочки огней в Кейдзё и приносят на своем огненном языке вести императору. Когда горит один костер, – это сигнал спокойствия и мира. Два сигнала – весть о мятеже или вторжении неприятеля. Впрочем, двух сигналов нам не довелось видеть ни разу. И всю дорогу Вандервут, замыкавший шествие, поражался вслух:
– Боже милостивый, что же дальше будет?
Кейдзё оказался довольно большим городом, все население которого, за исключением лиц благородного звания – янбанов, всегда носило только белую одежду. По словам Кима, благодаря этому можно было сразу узнать, к какому сословию принадлежит человек: достаточно увидеть, насколько грязна его одежда. Совершенно очевидно, что кули, например, у которого нет другой одежды, кроме той, что на нем, всегда будет страшно грязен. И точно так же совершенно очевидно, что тот, на ком безупречно белые одежды, должен иметь их несколько смен и пользоваться услугами прачек, чтобы поддерживать эти одежды в столь белоснежном состоянии. Что же касается янбанов, одетых в разноцветные, бледных оттенков шелка, то к ним по их высокому положению эти обычные мерки были неприложимы.
По прошествии нескольких дней, которые мы провели в харчевне, занимаясь стиркой и латанием нашей одежды, сильно пострадавшей во время кораблекрушения и последующего путешествия, нас пригласили к императору. На просторной площади перед дворцом высились колоссальные каменные статуи собак, похожих скорее на черепах. Собаки лежали на массивных каменных пьедесталах высотой в два человеческих роста. Стены дворца были чрезвычайно массивны и сложены из обтесанных камней. Так толсты были эти стены, что, казалось, могли свободно выдержать обстрел из самой большой пушки в течение целого года. Ворота в стене сами были величиной с целый дворец, а по форме напоминали пагоду: каждый последующий этаж был меньше предыдущего, и все крыты черепицей. У ворот стояли на страже пышно одетые воины. Ким сообщил мне, что это пхеньянские Охотники за тиграми – самые грозные и свирепые воины в Чосоне.
Но хватит об этом. Подробное описание одного лишь императорского дворца могло бы занять тысячу страниц. Замечу только, что мы увидели перед собой могущество и власть в их материальном воплощении. Лишь очень древняя и мощная цивилизация могла создать эту обнесенную стеной, увенчанную бесчисленными гребнями крыш резиденцию королей.
Нас, бедных матросов, проводили не в приемные покои, где получали аудиенцию послы, но, как мы догадались, в пиршественный зал. Трапеза уже подходила к концу, и все присутствующие были навеселе. А их там было немало. И кто пировал-то! Сановники, принцы крови, вельможи, бледные священнослужители, загорелые военачальники, придворные дамы с открытыми лицами, раскрашенные танцовщицы кисан, отдыхавшие после танцев, которыми они услаждали взоры гостей, прислужницы, евнухи, слуги и рабы… десятки рабов.
Но вот окружившая нас толпа раздалась, все расступились, когда император с кучкой приближенных направился к нам. Это был веселый монарх (а для монарха азиатского даже на редкость веселый). Хотя ему было от силы лет сорок, он уже обзавелся отвислым брюшком, а ноги у него были тонкими и кривыми. Бледная, очень гладкая кожа его лица не знала ласки солнечных лучей. Однако он был когда-то недурен собой. Его высокий, благородный лоб свидетельствовал об этом. Но глаза у него были мутные, с припухшими веками, а губы непроизвольно дрожали и подергивались – кара за всевозможные излишества, которым он предавался, чему, как я узнал впоследствии, особенно способствовал Юн Сан, буддийский монах. Но о нем в свое время.
Мы, матросы, в нашей видавшей виды матросской одежде, представляли собой довольно необычное зрелище, но и оказанный нам прием тоже был довольно необычным. Возгласы изумления при виде нас тут же сменились взрывами хохота. Кисан тотчас набросились на нас и стали тормошить, повиснув на каждом из нас по двое, по трое. Они принялись таскать нас по залу, словно ручных медведей, выделывающих забавные штуки. Все это было довольно унизительно для нас, но что могли мы, бедные матросы, поделать? Что мог поделать старик Иоганнес Мартенс с целой стаей хохочущих девушек, которые щипали его, дергали за нос и щекотали так, что он невольно подскакивал на месте? Чтобы избежать этих мучений, Ганс Эмден выбрался на свободное место и пустился в пляс, неуклюже откалывая джигу, а весь двор покатывался со смеху.
Все это было особенно унизительным для меня, ибо в течение уже многих дней я был собутыльником Кима и держался с ним на равной ноге. Я перестал обращать внимание на смеющихся кисан. Широко расставив ноги, скрестив руки на груди, я стоял, выпрямившись во весь рост. Ни щипки, ни щекотка не производили на меня ни малейшего впечатления – я их просто не замечал. И кисан оставили меня, устремившись за более легкой добычей.
– Бога ради, постарайся их чем-нибудь ошеломить, – сказал Хендрик Хэмел, который, таща трех повисших на нем кисан, сумел добраться до меня. Он пробормотал это сквозь зубы, так как стоило ему раскрыть рот, и кисан тотчас принимались запихивать ему в рот сладости.
– Прекрати это шутовство, – пробурчал он, нагибаясь, чтобы избежать протянутых к нему ладоней со сладостями. – Мы должны сохранять достоинство, понимаешь, достоинство. Иначе мы погибли. Они хотят сделать из нас дрессированных животных, шутов. А когда мы им прискучим, они вышвырнут нас. Ты ведешь себя правильно. Так и держись до конца. Осади их. Заставь их уважать тебя, уважать всех нас.
Последние слова я уже едва мог разобрать, так как к этому времени кисан успели так набить ему рот сладостями, что речь его стала нечленораздельной.
Как я уже говорил, у меня в те годы было достаточно и выдержки и отваги, а тут я призвал на помощь и всю свою матросскую сметку. Я решил начать с евнуха, щекотавшего мне сзади шею пером. Я уже привлек к себе внимание своим высокомерным и непроницаемым видом и полной нечувствительностью к заигрыванию кисан, и теперь многие с интересом наблюдали, как меня дразнит евнух. Я не шевельнулся, не подал виду, что замышляю что-то, пока твердо не установил, где он стоит и на каком расстоянии находится от меня. После этого, даже не повернув головы, я нанес ему молниеносный удар тыльной стороной кисти. Костяшки моих пальцев пришлись точно по его челюсти и скуле. Раздался звук, похожий на треск мачты, ломающейся под напором ветра, и евнух, отлетев от меня шагов на десять, рухнул на пол.
Никто не рассмеялся. Послышались только возгласы изумления, перешептывания и бормотание: «У Ён Ик». Я снова скрестил руки на груди и продолжал стоять так, довольно успешно напуская на себя надменный вид. Право, я убежден, что я, то есть Эдам Стрэнг, обладал, помимо всего прочего, еще и актерской жилкой. Вот послушайте, что было дальше. Все взгляды были теперь прикованы ко мне, а я горделиво и высокомерно встречал любой взгляд и заставлял всех опускать глаза или отводить их в сторону – всех, кроме… кроме одной молодой женщины – высокопоставленной придворной дамы, судя по роскоши ее наряда и суетившейся возле нее полдюжины прислужниц. И в самом деле, это была госпожа Ом, принцесса из королевского рода Мин. Я назвал ее молодой. Она была моей ровесницей, ей тоже уже исполнилось тридцать лет, и вместе с тем, невзирая на ее зрелость и красоту, она еще не сочеталась браком, о чем я скоро узнал.
Только она одна смотрела мне прямо в глаза и не отводила своего взгляда до тех пор, пока не опустил глаза я. Но она вовсе не старалась заставить меня опустить глаза: в ее взгляде не было ни вызова, ни неприязни – только восхищение. Мне не хотелось признать себя побежденным какой-то слабой женщиной, и я перевел взгляд на своих товарищей, которых по-прежнему тормошили кисан. Это послужило для меня предлогом. Я хлопнул в ладоши, как делают на Востоке, отдавая распоряжение.
– Немедленно прекратите! – загремел я на их родном языке, употребив фразу, с которой обращаются к подчиненным.
О да, у меня была крепкая глотка и широкая грудная клетка, и я мог реветь так, что ушам было больно. Ручаюсь, что столь оглушительная команда впервые прозвучала в священных стенах императорского дворца.
Все оцепенели. Женщины испуганно прижались друг к другу, словно ища защиты. Кисан оставили в покое матросов и, смущенно хихикая, отпрянули в сторону. Одна только госпожа Ом не шевельнулась, даже бровью не повела, а продолжала широко открытыми глазами смотреть на меня, и наши взгляды снова встретились.
Гробовая тишина воцарилась в зале, словно перед вынесением приговора. Множество глаз украдкой устремлялись то на императора, то на меня. У меня хватило ума не нарушить этой тишины. Я продолжал стоять, скрестив руки на груди, величественный и надменный.
– Он знает наш язык… – проронил наконец император, и по залу пронесся общий вздох облегчения.
– Я знаю этот язык с колыбели, – выпалил я, не задумываясь, опасные слова, которые подсказала мне моя матросская хитрость. – Я лепетал на нем у материнской груди. В моей стране на меня смотрели как на чудо. Мудрецы приезжали издалека для того только, чтобы увидеть меня и услышать. Но никто не понимал слов, произносимых мной. С тех пор прошло много лет, и я стал забывать этот язык, но здесь, в Чосоне, слова возвратились ко мне, как давно утраченные друзья.
Да, я действительно их ошарашил. Император глотнул воздух, губы у него задергались, и он с трудом выговорил:
– Как же ты это объясняешь?
– Произошла ошибка, – отвечал я, следуя по опасному пути, на который толкнула меня моя хитрость. – Боги рождения проявили небрежность и забросили меня в чужую, далекую страну, где я и вырос среди чужого мне народа. Но я – кореец и вот теперь вернулся наконец в свою отчизну.
Раздались удивленные восклицания, и все начали перешептываться и совещаться. А император сам обратился с вопросами к Киму.
– Да, да, он как вышел из моря, так сразу и заговорил на нашем языке, это верно, – по доброте душевной солгал Ким.
– Принесите мне одежду, которая мне подобает, – перебил я его, – одежду янбана, и вы во всем убедитесь.
Когда меня повели переодеваться, я, прежде чем покинуть зал, обратился к кисан:
– Оставьте в покое моих рабов. Они совершили далекое путешествие и очень утомлены. Это мои верные рабы.
В соседнем покое Ким помог мне переодеться, отослав всех слуг, и тут же очень быстро и толково провел со мной небольшую генеральную репетицию. Он не больше моего понимал, чем все это может кончиться, но он был добрый малый.
Вернувшись в пиршественную залу, я снова принялся болтать по-корейски, прося отнестись снисходительно к неправильностям моей речи, проистекающим от отсутствия практики. Хендрик Хэмел и остальные мои товарищи, которым не под силу было одолеть новый язык, не понимали ни слова из того, что я изрекал, и это было довольно забавно.
– В моих жилах течет кровь династии Корё, – сказал я императору. – Она правила в Сондо много-много лет назад, утвердившись после падения Силлы.
Эти обрывки древней истории Кореи я узнал от Кима во время нашего путешествия, и теперь он изо всех сил старался сохранить серьезность, слушая свои собственные слова, которые я повторял, как попугай.
– А это, – сказал я, когда император спросил меня о моих товарищах, – это мои рабы – все за исключением вон того старика (я показал на Иоганнеса Мартенса). Он родился от свободной женщины. (Затем я сделал Хендрику Хэмелу знак приблизиться.) А этот, – продолжал безудержно фантазировать я, – был рожден в доме моего отца от одной рабыни, которая тоже родилась в доме моего отца. Я приблизил его к себе, так как мы родились в один и тот же день, и в тот же самый день мой отец подарил его мне.
Потом, когда Хендрик Хэмел начал жадно меня расспрашивать, о чем говорилось на пиру, я повторил ему мои слова, и он рассвирепел и принялся осыпать меня упреками.
– Что было, то было, Хендрик, – заявил я. – Сказал я это потому, что надо было что-то сказать, а на другое у меня не хватило соображения. Но так или иначе, сделанного не воротишь. Ни ты, ни я ничего теперь изменить не можем. Нам остается только продолжать эту игру, а там будь что будет.
Тай Бун, брат императора, был великий бражник, и в разгар пира он вызвал меня на состязание. Император пришел от этого в восторг и распорядился, чтобы в состязании приняли участие еще человек десять записных пьяниц самого благородного происхождения. Женщинам приказали удалиться, и мы принялись за дело: мы разом выпивали чашу за чашей, строго следя, чтобы никто не пропускал очереди. Кима я оставил возле себя, а когда перевалило за полночь, велел Хендрику Хэмелу, невзирая на его предостерегающе насупленные брови, забрать с собой всех наших и удалиться. Впрочем, я заранее потребовал, чтобы нам были отведены покои во дворце. И это было сделано.
На следующий день только и разговору было, что об этом состязании, ибо в конце концов Тай Бун и все остальные мои соперники свалились мертвецки пьяные на циновки и захрапели, а я без посторонней помощи дошел до моей спальни. И в черные дни, наступившие позднее, Тай Бун продолжал свято верить в мою корейскую кровь. Только среди корейцев, утверждал он, попадаются такие крепкие головы.
Дворец, в сущности, представлял собой целый городок. Нас поместили в летнем павильоне, расположенном в стороне от главного здания. Здесь самые роскошные покои занял, разумеется, я, а Мартенс, Хендрик Хэмел и все остальные принуждены были, хотя и с ворчанием, удовольствоваться тем, что осталось.
Меня позвали к Юн Сану – буддийскому монаху, о котором я уже упоминал. Так мы впервые увидели друг друга. Он отослал всех слуг и даже Кима, и мы, оставшись совсем одни в тускло освещенной комнате, расположились на толстых циновках. Боже милостивый, что за человек был этот Юн Сан, что за ум! Он старался проникнуть мне в самую душу. Он многое знал о других странах, он знал то, что никому другому здесь и не снилось. Верил ли он в басню о моем происхождении? Разгадать это было невозможно, лицо его всегда оставалось непроницаемым, словно оно было изваяно из бронзы.
Только Юн Сан знал, о чем думает Юн Сан. Но в этом бедно одетом, тощем человеке со впалым животом я почувствовал истинного владыку и всего дворца, и всего государства Чосон. И он, ничего не сказав, прямо дал мне понять, что я могу быть ему полезен. Быть может, это подсказала ему госпожа Ом? Я предоставил Хендрику Хэмелу разгадывать эту головоломку. Сам я ничего не понимал да и не стремился понять, так как всегда жил только настоящим и предоставлял другим строить предположения и терзаться беспокойством перед будущим.
Меня призвала к себе также госпожа Ом, и неслышно ступающий евнух с жирным, лоснящимся лицом повел меня по тихим, пустынным залам дворца к ее покоям. Она жила, окруженная роскошью, как и подобает принцессе, – в собственном дворце, опоясанном купами столетних карликовых деревьев, каждое из которых едва доходило мне до пояса, и водоемами, в которых плавали лотосы. Бронзовые мосты, столь легкие и изящные, что они казались изделиями ювелира, были перекинуты над водоемами, а бамбуковая роща отделяла приют принцессы от остального дворца.
Голова у меня шла кругом. Я был простой матрос, но женщин я знал хорошо и, получив приглашение от госпожи Ом, почувствовал в этом нечто большее, чем простое любопытство. Я слышал рассказы о простолюдинах, любовниках королев, и спрашивал себя, не выпало ли мне на долю доказать миру правдивость этих историй.
Госпожа Ом не стала тратить время попусту. Ее окружали прислужницы, но их присутствие значило для нее не больше, чем присутствие лошадей для возницы. Я опустился рядом с нею на мягкую толстую циновку, которая делала комнату похожей на огромное ложе, и нам подали вино и сладости на низеньких столиках, инкрустированных жемчугом.
Боже милостивый, мне достаточно было взглянуть ей в глаза!.. Но обождите. Поймите меня правильно. Госпожа Ом отнюдь не была глупа. Как я уже сказал, мы с ней были ровесниками. Ей исполнилось уже тридцать лет, и она держалась, как подобало ее годам. Она знала, чего она хочет. И она знала, чего она не хочет. Вот почему она еще не была замужем, хотя дворцовая клика пускала в ход все средства (а при восточных дворах их бывает немало), чтобы заставить ее стать женой Чон Мон Дю. Он принадлежал к младшей ветви династии Мон Дю, был очень неглуп и так жадно рвался к могуществу, что внушал опасения даже невозмутимому Юн Сану, стремившемуся сохранить за собой всю полноту власти и держать двор и всю страну в равновесии. Именно Юн Сан и вошел в тайный сговор с госпожой Ом и спас ее от брака с ее двоюродным братом Чон Мон Дю, использовав ее для того, чтобы подрезать своему врагу крылышки. Но довольно об этих интригах. Еще очень не скоро узнал я все это: отчасти от Хендрика Хэмела, делившегося со мной своими наблюдениями и выводами, а главным образом от самой госпожи Ом.
Госпожа Ом была истинным цветком среди женщин. Подобные ей рождаются редко – не чаще, чем два раза в столетие. Она презирала все законы и все условности. У нее была своя религия, отчасти почерпнутая у Юн Сана, отчасти созданная ею самой. Официальная религия для народа являлась, по ее мнению, орудием, необходимым для того, чтобы заставлять миллионы рабов покорно гнуть спину. Она обладала характером и волей и вместе с тем была женщиной до мозга костей. И она была красавицей – да, красавицей в самом полном смысле этого слова. Ее большие черные глаза не были ни узкими, ни раскосыми. Они были удлиненные, это правда, но посажены прямо, и лишь уголки глаз казались чуть-чуть приподнятыми, что лишь придавало ее лицу особое очарование.
Я уже говорил, что она была далеко не глупа. Вот послушайте. Я совсем уже размечтался: простой матрос, принцесса, внезапно вспыхнувшая страсть… Я старался сообразить, как мне следует вести себя, чтобы не уронить своего мужского достоинства, и в начале нашей беседы я опять упомянул о том, о чем уже говорил всему двору: что я на самом деле кореец и потомок династии Корё.
– Полно тебе, перестань, – сказала госпожа Ом, слегка ударив меня по губам веером из павлиньих перьев. – Здесь ты можешь не рассказывать детских сказок. Ты для меня сам по себе значишь больше всей династии Корё. Ты…
На секунду она умолкла, и я ждал, что она скажет дальше, и видел, как в глазах ее растет призыв.
– Ты мужчина, – заключила она. – Даже и во сне мне не снилось, что где-то на белом свете может жить такой мужчина, как ты.
Боже милостивый! Что тут было делать бедному матросу? Тот матрос, о котором здесь идет речь, признаться, прежде всего густо покраснел под своим морским загаром, а прелестные глаза госпожи Ом засветились неизъяснимым лукавством, и я чуть было не заключил ее в объятия. А она рассмеялась очаровательно и насмешливо, хлопнула в ладоши, подзывая своих прислужниц, и я понял, что на этот раз аудиенция окончена. Но я знал, что будут еще аудиенции.
Я возвратился к Хендрику Хэмелу. Голова у меня шла кругом.
– Женщина есть женщина, – после глубокого размышления заметил он. Он поглядел на меня и вздохнул: я мог поклясться, что он мне завидует.
– Это все твои мускулы, Эдам Стрэнг, – сказал он. – Твоя бычья шея и соломенные волосы. Ну что ж, тебе повезло, приятель. Не упусти счастливый случай. Это поможет всем нам. А я научу тебя, как надо себя вести.
Я ощетинился. Я был мужчина, хотя и простой матрос, но с женщинами обращаться умел и не нуждался ни в чьих наставлениях. Хендрик Хэмел мог быть совладельцем старой посудины «Спарвер», мог знать мореходство и вести корабль по звездам, мог быть великим книжником, но что касается женщин – тут уж нет, тут я ему ни в чем не желал уступать.
Его тонкие губы растянулись в привычной хитроватой улыбке, и он спросил:
– Как понравилась тебе госпожа Ом?
– В таких делах простому матросу не к лицу привередничать, – уклончиво отвечал я.
– Как она понравилась тебе? – повторил он свой вопрос, сверля меня своими глазами.
– Недурна и даже, если на то пошло, очень даже недурна.
– Тогда покори ее, – приказал он. – А потом мы раздобудем корабль и удерем из этой проклятой страны. Я бы отдал все шелка Индии за одну тарелку человеческой еды.
Он пристально на меня поглядел.
– Сможешь ты ее покорить, а? – спросил он.
Его недоверие так меня взбесило, что я прямо подскочил на месте. Хендрик Хэмел удовлетворенно улыбнулся.
– Только не торопись, – посоветовал он. – Тише едешь – дальше будешь. Не продешевись. Будь скуп на ласку. Запрашивай подороже за свою бычью шею и соломенные волосы и благодари за них Бога: ведь в глазах женщины они стоят больше, чем мозг десятка мудрецов.
И понеслись странные, заполненные событиями дни: я появлялся на приемах у императора, бражничал с Тай Буном, совещался с Юн Саном. И немало времени проводил с госпожой Ом. А кроме всего, я по требованию Хендрика Хэмела просиживал далеко за полночь, изучая с помощью Кима придворный этикет до самых мельчайших мелочей, а также историю Кореи и всех ее богов – древних и новых и корейский язык во всем его многообразии: учтивые обороты, язык знати и язык простолюдинов. Никогда еще ни от одного простого матроса не требовали столько работы. Я был просто марионеткой: марионеткой Юн Сана, который хотел использовать меня в своих целях; марионеткой Хендрика Хэмела, замыслившего столь сложную и глубокую интригу, что без его помощи я бы в ней просто запутался. Только с госпожой Ом я чувствовал себя мужчиной, а не марионеткой. И все же… и все же, когда я возвращаюсь мыслями к прошлому, я вижу, что дело обстояло не совсем так. Госпожа Ом тоже вертела мной в своих целях, но ради меня самого, потому что я стал царем ее сердца. Впрочем, тут ее желания и воля только шли навстречу моим, ибо не успел я опомниться, как она стала царицей моего сердца, и тогда уже ничья воля – ни ее собственная, ни Хендрика Хэмела, ни Юн Сана – не могла вырвать ее из моих объятий.
Тем временем, однако, я оказался вовлеченным в дворцовую интригу, которую плохо понимал. Я чувствовал, что замышляется что-то против принца Чон Мон Дю, двоюродного брата госпожи Ом, вот и все. Я даже не подозревал, какое количество различных клик и клик внутри клик существует при дворе, – эта сеть интриг опутывала дворец и достигала всех Семи Берегов. Но я не ломал себе голову над этим. Ломать голову я предоставлял Хендрику Хэмелу. Я сообщал ему в мельчайших подробностях все, что происходило со мной в его отсутствие, и он, нахмурив лоб и сдвинув брови, сидел часами в сумерках, словно терпеливый паук, и ткал и ткал свою паутину. Как мой личный раб и телохранитель, он сопровождал меня повсюду, и только Юн Сан порой отсылал его. И разумеется, я не позволял ему присутствовать при моих свиданиях с госпожой Ом. И хотя потом я рассказывал ему все, но лишь в общих чертах, умалчивая о том, что касалось только нас двоих.
Мне кажется, Хендрик Хэмел даже предпочитал оставаться на заднем плане, играть роль тайного вершителя судеб. Он хладнокровно рассчитал, что рискую в этом случае один я. Если я преуспею, – значит, преуспеет и он. А если я погибну, он сумеет ускользнуть, как хорек, и уцелеть. Я уверен, что он рассуждал именно так, и все же это не спасло его, как вы в дальнейшем увидите.
– Держи мою сторону, – оказал я Киму, – и ты получишь все, чего бы ни пожелал. Чего ты хочешь?
– Мне бы хотелось стать начальником Охотников за тиграми, начальником дворцовой стражи, – ответил он.
– Обожди немного, – сказал я, – и твое желание исполнится. Даю тебе слово.
Каким образом это осуществится, я не имел ни малейшего представления. Но тот, у кого ничего нет, легко может раздаривать царства. У меня не было решительно ничего, и я сделал Кима начальником дворцовой стражи. Однако замечательнее всего то, что я выполнил свое обещание. Ким стал начальником Охотников за тиграми, хотя в конце концов это принесло ему гибель.
Интриговать и строить козни я предоставил Хендрику Хэмелу и Юн Сану: ведь их страстью была политика. А я был просто мужчиной и любовником и проводил время куда веселее, чем они. Кем я был? Закаленный невзгодами веселый матрос, беспечно живущий сегодняшним днем, не задумываясь ни над прошлым, ни над будущим, собутыльник императора, признанный фаворит принцессы, за которого думали и действовали такие умные люди, как Юн Сан и Хендрик Хэмел.
Юн Сан несколько раз почти догадывался, кто стоит за моей спиной и руководит мною. Но когда он пытался пощупать Хэмела, тот прикидывался простаком: политика и государственные дела его нисколько не интересуют, его заботит только мое здоровье и благополучие. Заговорив об этом, он делался чрезвычайно словоохотлив и все сокрушался по поводу моих состязаний с Тай Буном. Госпожа Ом, наверное, догадывалась об истинном положении вещей, но молчала. Острый ум не был для нее приманкой – только бычья шея и грива соломенных волос, как говорил Хендрик Хэмел.
О многом, что было между нами, я не стану рассказывать, хотя госпожа Ом покоится в земле уже несколько столетий. Но она умела добиться того, чего хотела. И я также, а когда мужчина и женщина стремятся друг к другу, головы могут слетать с плеч и государства – рушиться, но их ничто не удержит.
Настало время, когда начали поговаривать о нашей свадьбе. О, сперва потихоньку! Вдруг служанки и евнухи начали шушукаться об этом в темных закоулках. Но во дворце любая сплетня судомоек доползает до трона. И вскоре начался настоящий скандал. Дворец был сердцем Чосона, и, когда дворец содрогался, страна трепетала. А дворцу было от чего содрогаться. Наш брак наносил Чон Мон Дю сокрушительный удар. Он начал бороться, бороться свирепо, но Юн Сан был к этому готов. Чон Мон Дю сумел посеять недовольство среди половины провинциальных священнослужителей, и они торжественной процессией длиной с добрую милю явились к воротам дворца, и император чуть не спятил от страха.
Но положение Юн Сана было слишком крепким. Другая половина провинциальных священнослужителей поддерживала его, так же как и все священнослужители больших городов, таких, как Кейдзё, Фузан, Сондо, Пхеньян, Ченнампхо и Чемульпо. Юн Сан с помощью госпожи Ом сумел заручиться поддержкой императора. Госпожа Ом призналась мне впоследствии, что она совсем запугала императора слезами, истериками и угрозами скандала, от которого зашатается трон. И в довершение всего Юн Сан, выбрав подходящий момент, предложил вниманию императора совсем новые удовольствия: он уже давно подготавливал это.
– Начинай отращивать себе волосы для свадебного пучка, – заявил мне в один прекрасный день Юн Сан, и в его глазах вспыхнули лукавые искорки, на мгновение придавшие его суровому лицу почти человеческое выражение, – я в первый раз видел его таким.
Само собой разумеется, однако, что принцесса не может стать супругой простого матроса или даже претендента на родство с древней династией Корё, если он не имеет ни положения, ни власти, ни высокого сана. И вот появился императорский указ, объявлявший меня принцем Корё. Вслед за этим один из приверженцев Чон Мон Дю, правитель пяти провинций, был подвергнут пыткам и обезглавлен, а меня назначили правителем семи провинций, которые некогда были родовым княжеством династии Корё. Но в Чосоне число семь почиталось священным, и, чтобы добрать до этого числа, к упомянутым пяти были добавлены еще две провинции, отобранные у других приверженцев Чон Мон Дю.
Боже милостивый, простой матрос… И вот я с почетом отправляюсь на север по дороге Мандаринов в сопровождении пятисот воинов и пышной свиты! Я правитель семи провинций, где моего прибытия ожидают пятнадцать тысяч войск. Я могу даровать жизнь, могу обречь на смерть или пытки. У меня своя казна и свой казначей, не говоря уже о целой армии писцов. И, наконец, меня ожидает там тысяча сборщиков налогов, умеющих выжать у крестьян последние гроши.
Мои семь провинций были расположены у северной границы. Дальше лежала нынешняя Маньчжурия, но в те времена мы называли ее Хонду, что означало «Красные Головы». Там жили дикие кочевники, переправлявшиеся через Ялу и, как саранча, опустошавшие северные провинции Чосона. Говорили, что они занимаются людоедством. Я же по собственному опыту могу сказать, что это были свирепые воины, предпочитавшие смерть отступлению.
Бурный это был год! Пока Юн Сан и госпожа Ом в Кейдзё добивались полного падения Чон Мон Дю, я начал создавать себе славу. В сущности, конечно, все делал Хендрик Хэмел, я был только великолепной ширмой. Следуя указаниям Хэмела, я обучал своих солдат строю и тактике, а также знакомил их с боевыми приемами Красных Голов. Великая война длилась год, а к концу ее спокойствие и мир воцарились на северной границе государства, и на нашей стороне Ялу не осталось других Красных Голов, кроме покойников.
Я не знаю, можно ли найти в трудах европейских историков упоминание об этом вторжении Красных Голов, но если такое упоминание есть, оно помогло бы определить время событий, о которых я рассказываю. И еще одно могло бы помочь. Когда был Хидэёси сегуном Японии? Мне не раз приходилось слышать рассказы о двух кровавых набегах, когда лет пятьдесят назад Хидэёси прошел через самое сердце Чосона от Фузана на юге до Пхеньяна на севере. И Хидэёси отправил в Японию тысячи бочонков с засоленными ушами и носами корейцев, погибших в битвах. Мне доводилось беседовать со стариками и старухами, которые были очевидцами этих событий и чьи носы и уши лишь случайно не попали в бочонки с рассолом.
И вот я возвращаюсь в Кейдзё к госпоже Ом. Боже милостивый, вот это была женщина! Мне ли не знать этого! Сорок лет она была моей женой. Никто не посмел хоть слово сказать против нашего брака. Чон Мон Дю, попавший в опалу, лишенный власти, удалился куда-то на северо-восточное побережье доживать свои дни в мрачном уединении. Могущество Юн Сана достигло апогея. Еженощно одиночные сигнальные костры приносили весть о покое и мире, царящих в стране. Взор императора становился все более тусклым, а тело все более хилым – недаром Юн Сан изощрялся, придумывая для него все новые и новые неслыханные забавы. Госпожа Ом и я достигли осуществления всех своих желаний. Ким стал начальником дворцовой стражи. Квон Юн Дина, правителя провинции, который когда-то надел нам на шею колодки и подвергал побоям, я сместил и запретил ему до конца жизни появляться в стенах Кейдзё.
Да, Иоганнес Мартенс… В матросов хорошо вколачивают субординацию, и, невзирая на все мое новоявленное величие, я никогда не мог забыть, что Иоганнес Мартенс был моим капитаном на «Спарвере», когда мы искали Новую Индию. Еще в первый раз, рассказывая двору о своем чудесном происхождении, я упомянул, что он один из всей моей свиты не был рабом. Все остальные матросы считались моими рабами и потому не могли рассчитывать на получение государственных должностей. Но Иоганнес Мартенс мог ее получить и получил. Хитрая старая лиса! Когда он попросил меня назначить его правителем крошечной провинции Кёндю, мне и в голову не могло прийти, что он замыслил. Провинция Кёндю не славилась ни рыбными промыслами, ни плодородными землями. Подати едва окупали расходы по их сбору, и пост правителя, хотя и почетный, не приносил дохода: провинция эта была, по существу, кладбищем – священным кладбищем, ибо на горе Тэбон в усыпальницах покоился прах древних монархов Силла. И я решил, что Мартенсу просто приятнее быть правителем Кёндю, чем приближенным Эдама Стрэнга. И даже когда он пожелал взять с собой четырех наших матросов, мне и тут не пришло в голову, что он делает это не просто из боязни одиночества.
Два года прошли, как чудесный сон. Управление моими семью провинциями я передал в руки разорившихся янбанов, выбранных для меня Юн Саном, а сам лишь изредка совершал, как того требовал обычай, торжественный объезд моих владений. Мне неизменно сопутствовала госпожа Ом. У нее был летний дворец на южном побережье, где мы жили почти все время. Я принимал участие во всяких мужественных забавах: покровительствовал искусству борьбы и возобновил состязания в стрельбе из лука среди янбанов. И, наконец, охотился на тигров в северных горах.
Поразительное явление представляли собой приливы и отливы у берегов Чосона. На северо-восточном побережье прилив был не более фута. На западном же побережье самый низкий прилив достигал 60 футов. Государство Чосон не вело торговли с другими странами, и его не посещали чужеземные торговцы. Его суда не покидали береговых вод, и чужие суда не приплывали к его берегам. Испокон веков правители этой страны придерживались политики изоляции. Раз в десять, а то и в двадцать лет сюда прибывали китайские послы, но они путешествовали по суше: огибали Желтое море, пересекали страну Красных Шапок и по дороге Мандаринов добирались до Кейдзё. Это путешествие занимало целый год. Посольство это прибывало для того, чтобы получить от нашего императора присягу в вассальной верности Китаю, что давно уже стало простой формальностью.
Однако тут Хендрик Хэмел решил привести в исполнение свои долго вынашиваемые замыслы. Они ширились не по дням, а по часам. Если бы ему удалось осуществить их, Чосон вполне заменил бы ему не открытые нами Индии. Я не был посвящен в его планы, но когда он принялся плести интригу, чтобы сделать меня начальником всей чосонской флотилии и джонок, и начал допытываться о местонахождении государственной казны, я легко сообразил, что к чему.
Ну, а я согласился бы покинуть Чосон только вместе с госпожой Ом. Когда я заговорил с ней об этом, она, лежа в моих объятиях, отвечала, что я – ее повелитель и, куда бы я ее ни позвал, она последует за мной. И это была правда, святая правда, как вы скоро убедитесь.
Во всем был виноват Юн Сан, сохранивший жизнь Чон Мон Дю. Но вместе с тем Юн Сана винить нельзя. Он не мог поступить иначе. Впав в немилость при дворе, Чон Мон Дю по-прежнему пользовался влиянием среди провинциального духовенства. Юн Сан вынужден был считаться с этим, а Чон Мон Дю, угрюмый отшельник, отнюдь не бездействовал в своем изгнании на северо-восточном побережье. Его эмиссары, преимущественно буддийские монахи, шныряли повсюду и повсюду проникали, вербуя ему сторонников даже среди самых мелких государственных чиновников. С поистине восточным терпением плел Чон Мон Дю свой обширный заговор. Силы его тайных сторонников при дворе все росли, а Юн Сан даже не подозревал об этом. Чон Мон Дю подкупил даже дворцовую стражу – тех самых Охотников за тиграми, начальником которых был Ким. И пока Юн Сан безмятежно дремал, пока я делил свое время между играми, состязаниями и госпожой Ом, пока Хендрик Хэмел готовился к похищению государственной казны, а Иоганнес Мартенс вел свою собственную игру среди усыпальниц на горе Тэбон, извержение вулкана, которое готовил Чон Мон Дю, ничем не давало о себе знать.
Но когда это началось, Боже милостивый! Свистать всех наверх, и спасайся кто может! Но мало кому удалось спастись. Заговор против нас еще не созрел, однако Иоганнес Мартенс ускорил взрыв, ибо то, что он сделал, было слишком на руку Чон Мон Дю, чтобы тот упустил подобный случай.
Вот послушайте. Жители Чосона фанатически чтят память предков и обожествляют их, а что сделал этот старый голландский пират в своей неистовой жадности? Там, в далекой провинции Кёндю, он вместе со своими четырьмя матросами не больше не меньше как похитил золотые гробы из усыпальниц правителей древней Силлы. Ограбление было совершено ночью, и весь остаток ночи они пробирались к побережью. Но на рассвете поднялся такой густой туман, что они заблудились и не смогли отыскать ожидавшую их джонку, которую Иоганнес Мартенс заранее тайком оснастил. Солдаты У Сун Сина, местного судьи и одного из приверженцев Чон Мон Дю, захватили Иоганнеса Мартенса вместе с его матросами. Только одному из них, Герману Тромпу, удалось ускользнуть, воспользовавшись туманом. Много времени спустя я узнал от него, что произошло.
Хотя весть о святотатстве в ту же ночь разлетелась по всей стране и половина северных провинций поднялась против своих правителей, однако Кейдзё и двор спокойно почивали, ни о чем не подозревая. По приказу Чон Мон Дю сигнальные костры по-прежнему слали весть о мире и спокойствии, царящем в стране. И ночь за ночью горели одиночные сигнальные костры, а гонцы Чон Мон Дю и днем и ночью загоняли насмерть коней на всех дорогах Чосона. Случайно я сам оказался свидетелем того, как его гонец прискакал в Кейдзё. Выезжая в сумерках из города через главные ворота, я увидел, как загнанный конь пал на дороге, а измученный всадник заковылял дальше пешком. Но мог ли я думать, что человек, встретившийся мне у ворот Кейдзё, был глашатаем моей гибели!
Привезенная им весть вызвала дворцовый переворот. Я возвратился во дворец только в полночь, а к тому времени все уже было кончено. В девять часов вечера заговорщики захватили императора в его личных покоях. Они заставили его немедленно призвать к себе всех министров, а когда те начали входить к нему, их одного за другим убивали на его глазах. Тем временем взбунтовались Охотники за тиграми. Юн Сан и Хендрик Хэмел были схвачены и жестоко избиты рукоятками мечей. Семеро наших матросов бежали из дворца вместе с госпожой Ом. Их спас Ким, с мечом в руке преградив путь своим же Охотникам за тиграми. В конце концов он упал, израненный врагами, но, на свою беду, остался жив.
Эта революция – дворцовая революция, конечно, – налетела, как шквал, и тут же воцарилось спокойствие. Чон Мон Дю захватил власть. Император подписывал любой представленный им указ. Чосон ужаснулся святотатству, вознес хвалу Чон Мон Дю и остался равнодушен к остальным событиям. По всей стране падали головы крупных чиновников, которых замещали приверженцами Чон Мон Дю, но на династию никто не покушался.
Теперь послушайте, что было с нами. Иоганнеса Мартенса и трех его матросов сначала возили по деревням и городам страны, и чернь плевала на них, после чего они были зарыты по шею в землю перед воротами дворца. Их поили водой, чтобы они подольше томились от голода, глядя на лакомые яства, которые ставили перед ними, ежечасно заменяя новыми. Говорили, что дольше всех протянул Иоганнес Мартенс: он умер лишь на пятнадцатые сутки.
Киму медленно переломали кость за костью, сустав за суставом, и он умирал долго и мучительно. Хендрик Хэмел, в котором Чон Мон Дю правильно угадал моего наставника, был казнен веслом, короче говоря, быстро и умело забит насмерть под восторженные крики жителей Кейдзё. Юн Сану была дана возможность умереть благородной смертью. Он играл в шахматы со своим тюремщиком, когда пред ним предстал посланец императора, а по сути дела – посланец Чон Мон Дю, с чашей яда в руках.
– Обожди, – сказал Юн Сан. – Только невежа позволяет себе прерывать чужую игру на половине. Я выпью эту чашу, как только закончу партию. – И посланец ждал, пока Юн Сан не закончил игры. Он выиграл партию и выпил яд.
Только азиат умеет обуздать свою ярость, чтобы подольше упиваться местью, растянув ее на всю жизнь. Так поступил Чон Мон Дю со мной и госпожой Ом. Он не убил нас. Он даже не заключил нас в темницу. Госпожа Ом была лишена благородного звания и всего имущества, и в каждой самой маленькой деревушке Чосона был вывешен на видном месте королевский указ, объявлявший меня неприкосновенным, как потомка династии Корё. В том же указе говорилось, что восьми оставшимся в живых матросам также должна быть сохранена жизнь. Но никто не имел права оказывать им помощь. Всеми отверженные, они должны были питаться подаянием на больших дорогах. Та же участь постигла и нас с госпожой Ом – мы были обречены просить подаяние на больших дорогах.
Сорок долгих лет преследовала нас месть Чон Мон Дю, ибо ненависть его была неутолима. На нашу беду, жил он очень долго, так же, как и мы. Я уже говорил, что госпожа Ом не имела себе равных в мире. И я могу только без конца повторять это, ибо у меня нет других слов, чтобы воздать ей должную хвалу. Я слышал когда-то, что некая знатная дама сказала своему возлюбленному: «С тобой мне довольно шалаша и черствой корки».
То же самое, в сущности, сказала мне и госпожа Ом. И не только сказала: вся ее жизнь была подтверждением этих слов, ведь часто (о, как часто!) у нас не было даже черствой корки, а шалашом нам служило небо.
Как я ни старался избежать необходимости просить подаяния и скитаться по дорогам, Чон Мон Дю добивался своего. В Сондо я стал дровосеком, и мы с госпожой Ом поселились в хижине, где спать было куда удобнее, чем на большой дороге в зимнюю стужу. Но Чон Мон Дю узнал об этом, и я был избит, посажен в колодки, а потом вновь выгнан на большую дорогу. Зима была лютая – как раз в ту зиму бедняга Вандервут замерз на улице Кейдзё.
В Пхеньяне я сделался водоносом, так как этот древний город, стены которого были стары уже во времена царя Давида, считался, по преданию, лодкой, и вырыть колодец внутри его стен значило бы потопить город. И вот весь день с утра до ночи тысячи водоносов с кувшинами на плече шагают от реки к городским воротам и обратно. Я был одним из них до тех пор, пока Чон Мон Дю не узнал об этом, после чего я был избит, посажен в колодки, а потом выброшен на большую дорогу.
И так бывало всегда. В далеком Ыдзю я сделался мясником. Я убивал собак на глазах у покупателей перед моей лавкой. Я разрубал туши и вывешивал их для продажи, а шкуры дубил, расстилая их шерстью вниз на земле под ногами прохожих. Но Чон Мон Дю узнал об этом. Я был помощником красильщика в Пхеньяне, рудокопом на рудниках в Канбуне, сучил веревки и бечеву в Чиксане. Я плел соломенные шляпы в Пхэдоке, собирал травы в Хванхэ, а в Масанпхо пошел в батраки и целые дни гнул спину на затопленном рисовом поле, получая за свои труды меньше, чем последний кули. Но ни разу мне не удалось найти такое место, где бы длинная рука Чон Мон Дю не могла достать меня – достать, покарать и вышвырнуть на дорогу просить подаяние.
Госпожа Ом и я два года искали в горах целебный корень женьшень, который так редок и ценится так высоко, что один крошечный корешок, найденный нами, дал бы нам возможность безбедно просуществовать целый год, если бы нам удалось его продать. Но корень у меня отобрали, едва я попробовал его сбыть, и я был подвергнут еще более жестоким побоям, чем обычно, и посажен в колодки на еще более долгий срок.
Куда бы я ни направился, вездесущие члены Братства бродячих торговцев доносили Чон Мон Дю в Кейдзё о каждом моем шаге. Но за все эти годы только дважды встретился я с Чон Мон Дю лицом к лицу. Первая встреча произошла высоко в горах Кануон студеной зимней ночью, в метель. Мы с госпожой Ом ютились в самом холодном и грязном углу харчевни, отдав в уплату за это пристанище все наши жалкие гроши. Мы только что собирались приступить к нашему ужину, состоявшему из конских бобов и дикого чеснока, сваренных с крошечным кусочком воловьего мяса, сильно смахивавшего на падаль, когда за окнами послышался стук копыт и звон бронзовых колокольцев. Двери распахнулись, и Чон Мон Дю – живое воплощение могущества, довольства, благополучия – ступил в харчевню, стряхивая снег со своей бесценной монгольской меховой шубы. Все потеснились, освобождая место ему и десятку его слуг. Мы в нашем углу никому не мешали, но взгляд Чон Мон Дю упал на меня и госпожу Ом.
– Вышвырните вон этих бродяг, – распорядился он.
И его конюшие набросились на нас с плетками и выгнали наружу, где бушевала метель. Но мы еще раз встретились с Чон Мон Дю много лет спустя, как вам предстоит узнать.
Бежать из страны мы не могли. Ни разу не удалось мне тайком перебраться через северную границу. Ни разу не удалось мне сесть в выходящую в море джонку. Бродячие торговцы разнесли приказ Чон Мон Дю по самым глухим деревенькам, сообщили его каждой живой душе в Чосоне. Я был обречен.
О, Чосон, Чосон, я знаю каждую твою дорогу и каждую горную тропу, знаю все твои обнесенные стенами города и все самые маленькие деревушки. Ибо сорок лет я скитался по твоим дорогам и голодал, и госпожа Ом скиталась и голодала вместе со мной. Что нам иной раз приходилось есть, чтобы не погибнуть от голода! Остатки собачьего мяса, тухлые и негодные для продажи, которые швыряли нам мясники, глумясь над нами, минари – корни лотоса, которые мы собирали на вонючих болотах; испорченную кимчи, которую не смогли доесть неприхотливые бедняки-крестьяне, ибо она испускала такое зловоние, что его можно было учуять за милю. Да что там!.. Я отнимал кости у голодных дворняжек и копался в дорожной пыли, подбирая зернышки риса, и в студеные ночи крал у лошадей горячее бобовое пойло.
И все же я не умер, и меня это не удивляет. Два обстоятельства помогали мне держаться: первое – госпожа Ом всегда была со мной и второе – я верил, что настанет миг, когда мои пальцы сомкнутся на горле Чон Мон Дю.
Стремясь добраться до Чон Мон Дю, я пытался проникнуть в Кейдзё, но меня каждый раз прогоняли от городских ворот, и мы с госпожой Ом снова и снова брели по дорогам Чосона, каждый дюйм которых был уже истоптан нашими сандалиями, брели весной и летом, осенью и зимой. Наша история была уже известна всей стране, и вся страна знала нас в лицо. Не существовало человека, которому была неизвестна наша участь и постигшая нас кара. Порой кули и торговцы выкрикивали оскорбления в лицо госпоже Ом и расплачивались за это, почувствовав мою яростную руку в своих волосах, яростные удары моего кулака на своих скулах. Порой в отдаленных горных селениях старухи с жалостью поглядывали на шагавшую рядом со мной нищенку, которая была когда-то госпожой Ом, и вздыхали, покачивая головой, и слезы навертывались у них на глаза. А порой лица молодых женщин затуманивало сострадание, когда они глядели на мои широкие плечи, длинные золотистые волосы и синие глаза. И ведь я когда-то был принцем из рода Корё и правителем семи провинций. И порой мальчишки бежали за нами, дразнили нас, осыпали ругательствами и забрасывали дорожной грязью.
За рекой Ялу протянулась от моря до моря пустынная полоса земли шириной в сорок миль – это была северная граница государства. Земля эта не была бесплодной, но ее сознательно превратили в пустыню, потому что Чосон стремился отгородиться от остального мира. Все расположенные в этой местности города и деревни были уничтожены. Теперь это была ничья земля, где водилось множество диких зверей и где разъезжали конные отряды Охотников за тиграми, приканчивая на месте каждого, кто осмеливался пробраться туда. Бежать этим путем мы с госпожой Ом не могли, не могли мы бежать и морем.
Шли годы, и семеро моих товарищей матросов с каждым годом все чаще и чаще стали забредать в Фузан. Этот город расположен на юго-восточном побережье, которое отличается более мягким климатом. Но дело было не только в этом: оттуда было ближе всего до Японии. По ту сторону неширокого пролива, так близко, что, казалось, ее почти можно было различить простым глазом, лежала Япония – наша единственная надежда на спасение, потому что туда, без сомнения, заходили время от времени европейские суда. Как живо я помню это: семеро стареющих людей на утесах Фузана, всеми помыслами стремящиеся туда, за море, по которому им уже никогда не плавать больше.
Порой на горизонте появлялись японские джонки, но ни разу не поднялся над морем наш старый знакомый – топсель европейского корабля. Шли годы, сменяя друг друга, и мы с госпожой Ом и наши семеро товарищей матросов из пожилых людей превратились в стариков, и все чаще и чаще тянуло нас в Фузан. И по мере того, как уходили годы, то один, то другой из нас не появлялся на обычном месте встречи. Первым умер Ганс Эмден. Эту весть принес Якоб Бринкер, который был его спутником. Сам Якоб Бринкер был последним из семерых – он пережил Тромпа на два года и скончался девяноста лет без малого. Как сейчас, вижу их обоих перед собой, когда незадолго до кончины, изможденные, слабые, в нищенских отрепьях, с чашками для подаяния в руках, грелись они рядышком на солнце у прибрежных скал, шамкая, вспоминали былое и хихикали, словно дети. И Тромп в сотый раз рассказывал скрипучим голосом историю о том, как Иоганнес Мартенс и матросы грабили королевские усыпальницы на горе Тэбон, где в золотых гробах покоились набальзамированные древние властелины с двумя рабынями по бокам у каждого; и о том, как царственные мертвецы рассыпались в прах за какой-нибудь час, пока матросы, обливаясь потом и сквернословя, разбивали гробы на куски.
А ведь старик Иоганнес Мартенс удрал бы со своей добычей через Желтое море, если бы не этот туман, в котором он заплутался. Проклятый туман! Об этом тумане была сложена песня, которую распевали по всей стране и которую я ненавидел. Вот две строки из этой песни:
Густой туман, сгубивший пришельцев из западных стран,
Навис над вершиной Виина.

Сорок лет я нищенствовал на дорогах Чосона. Из четырнадцати потерпевших крушение у его берега в живых остался я один. Дух госпожи Ом был так же неукротим, как и мой, и мы старились вместе. Она превратилась в маленькую, высохшую, беззубую старушку, но и тогда по-прежнему оставалась женщиной, которой не было равных, и до конца владела моим сердцем. А я и в семьдесят лет сохранял еще немалую силу. Морщины избороздили мое лицо, соломенные волосы побелели, широкие плечи согнулись, но все же былая матросская сила еще жила в моих высохших мышцах.
Вот почему оказался я способен совершить то, о чем поведу сейчас рассказ. Весенним утром мы с госпожой Ом сидели у скал Фузана возле большой дороги и грелись на солнышке. Мы оба были в рубище и не стыдились его, и я смеялся от души веселой шутке, которую прошамкала госпожа Ом, когда вдруг на нас упала какая-то тень. Это была тень от высокого паланкина Чон Мон Дю, который несли восемь кули. Впереди и позади паланкина ехала стража, а по бокам бежали раболепные слуги.
Два императора сошли в могилу, кончилась междоусобная война, голод опустошил страну, совершился десяток дворцовых переворотов, а Чон Мон Дю по-прежнему властвовал в Кейдзё. Ему было, вероятно, уже без малого восемьдесят лет в то весеннее утро, когда он знаком дрожащей руки приказал, чтобы его носилки опустили на землю возле скал, потому что он хотел насладиться видом тех, кого так преследовала его ненависть.
– Пришло время, о мой повелитель, – чуть слышно шепнула мне госпожа Ом и повернулась к Чон Мон Дю, жалобно прося подаяния и словно не узнавая, кто перед ней.
Но я мгновенно прочел ее мысли. Разве не делили мы с ней эту надежду целых сорок лет? И вот наконец настала минута свершения. И я тоже притворился, будто не узнаю своего врага, и со старческой бессмысленной улыбкой пополз по пыльной дороге к его носилкам, жалобно вымаливая подаяние.
Слуги хотели было прогнать нас, но Чон Мон Дю, тряся головой от дряхлости и хихикая, остановил их. Неуверенно опираясь на локоть, он слегка приподнялся и дрожащей рукой раздвинул пошире шелковые занавески. Сморщенное лицо его исказилось от злорадства, он пожирал нас глазами.
– О, мой повелитель! – тянула госпожа Ом свою песенку попрошайки, но ее мольба была обращена ко мне, и я знал, что она вложила в нее свою вечную, выдержавшую все испытания любовь и веру в мою решимость и отвагу.
Во мне поднялась багровая ярость, ломая преграду моей воли, стремясь вырваться на свободу. Неудивительно, что я весь трепетал, стараясь ее сдержать. Но сотрясавшую меня дрожь мои враги сочли, к счастью, признаком старческой слабости. А я, протягивая медную чашку для подаяний, загнусавил еще жалобнее, вымаливая милостыню, и в то же время, сощурив веки, чтобы скрыть вспыхнувший в моих глазах огонь, рассчитывал расстояние и собирался с силами для прыжка.
И тут багровая ярость затуманила мне глаза. Затрещал шелк занавесок, захрустело дерево, заахали, заохали слуги, а мои пальцы сомкнулись на горле Чон Мон Дю. Носилки перевернулись, и я уже не знал, где у меня голова и где ноги, но пальцы мои оставались сомкнутыми.
Среди хаоса подушек, покрывал и занавесок слуги не сразу сумели добраться до меня. Но подоспели всадники, и град ударов обрушился на мою голову, десятки рук вцепились в меня, пытаясь оттащить в сторону. Я был оглушен, но еще не потерял сознания и испытывал несказанное блаженство, чувствуя, как мои старые пальцы впиваются в тощую, костлявую, дряблую шею, добраться до которой я мечтал столько лет. Рукоятки плетей продолжали опускаться на мою голову, и в красном вихре, кружившемся у меня перед глазами, мне представилось, что я бульдог, сомкнувший челюсти в мертвой хватке. Никто не мог вырвать у меня Чон Мон Дю, и я знал, что он уже мертв, давно мертв, когда тьма, как избавление от всех мук, опустилась на меня у скал Фузана на берегу Желтого моря.
Назад: Глава XIV
Дальше: Глава XVI