Глава пятая
Похороны были назначены на четверг; прощание должно было происходить в среду днем в салоне Упокоения. В то утро Деннис приехал в «Шелестящий дол» посмотреть, все ли в порядке.
Его сразу провели в салон Орхидей. В комнате было много цветов, по большей части из цветочного магазина с первого этажа и по большей части «в своей естественной красоте». (После особой консультации с руководством фирмы великолепный символ крикетного клуба – скрещенные биты и воротца – был также водворен в салоне. Доктор Кенуорти лично высказал по этому поводу свое мнение; символ этот по самой своей сути является напоминанием о жизни, а не о смерти; этот аргумент решил дело.) В прихожей цветов было так много, что казалось, будто здесь нет никакой мебели или украшений, ничего, кроме цветов; двустворчатые двери вели во вторую комнату – собственно салон Упокоения.
Деннис взялся за ручку двери и остановился на мгновение в нерешительности, почувствовав, что с той стороны кто-то тоже держится за ручку. Именно так в десятках романов стояли влюбленные. Дверь отворилась, и Эме Танатогенос оказалась совсем рядом; позади нее видны были цветы, еще много-много цветов, так что все вокруг нее было насыщено густым ароматом оранжереи, и приглушенный хор голосов, слившихся в священном песнопении, звучал из-за карниза. В тот момент, когда они столкнулись в дверях, чистый мальчишеский альт выводил с мучительно-сладострастным трепетом: «О, если б мне крылья голубки…»
Все было недвижно в зачарованной тишине этих комнат. Свинцовые рамы окон были завинчены наглухо. Воздух проникал сюда, как и мальчишеский альт певца, откуда-то издалека, преображенный и выхолощенный. Здесь было немного прохладнее, чем в обычном американском жилище. Комнаты казались отгороженными от всего мира и неестественно тихими, точно вагон поезда, который остановился вдруг ночью где-то вдали от станции.
– Заходите, мистер Барлоу.
Эме посторонилась, и теперь Деннису стала видна гора цветов посреди комнаты. Деннис родился слишком поздно, чтобы своими глазами видеть зимний сад времен короля Эдуарда во всем его блеске, но он был знаком с литературой того периода и в воображении своем уже воссоздал подобное зрелище. Теперь этот сад был перед ним со всеми своими атрибутами, вплоть до золоченых стульев, расставленных по два, словно в ожидании накрахмаленных и сверкающих бриллиантами флиртующих парочек.
Катафалка не было. Гроб стоял на убранном цветами постаменте, который лишь на несколько дюймов возвышался над ковром, устилавшим пол. Верхняя половина крышки была снята, и сэр Фрэнсис был виден до пояса. Деннису вспомнилась восковая фигура Марата в ванне.
Саван был подогнан безукоризненно. В петлице красовалась свежая гардения, еще одну гардению покойный сжимал в пальцах. Белоснежные седые волосы были разделены на прямой пробор, и полоска его ото лба до макушки обнажала скальп, такой бесцветный и гладкий, точно с него была содрана кожа и взгляду уже открылся нетленный череп. Золотой ободок монокля обрамлял аккуратно подрисованное веко.
Мертвая недвижность ошеломляла страшнее всякого взрыва. Тело, как бы лишенное оболочки движения и мысли, казалось сейчас меньше, чем при жизни. А лицо, обратившее к Деннису свой невидящий взгляд, – лицо это было просто ужасно: не имеющее примет возраста, как черепаха, и так же не имеющее в себе ничего человеческого – раскрашенная, самодовольная, непристойная пародия, по сравнению с которой даже та дьявольская личина, что Деннис увидел в петле, казалась просто невинной карнавальной маской, какую может надеть добрый дядюшка на рождественскую вечеринку.
Эме стояла у творения рук своих – художник на первом просмотре – и слышала, как у Денниса вдруг перехватило дыхание.
– Это то, чего вы ожидали? – спросила она.
– Больше того… – И вдруг: – Он совсем твердый?
– Да.
– Можно мне потрогать его?
– Пожалуйста, не надо. Это оставляет следы.
– Хорошо.
Потом в соответствии с этикетом заведения Эме вышла, оставив Денниса наедине с его мыслями.
* * *
Позднее в салоне Орхидей зашаркали суетливые шаги посетителей; девушка из канцелярии «Шелестящего дола» сидела в прихожей, регистрируя их имена. Это были еще не самые крупные знаменитости. Звезды, продюсеры, начальники отделов должны были появиться только завтра, к часу кремации. Пока здесь толклась мелкая сошка. Это было похоже на вечеринку, которую устраивают накануне свадьбы, чтобы показать подарки, и на которую приходят только близкие родственники да еще наименее занятые и наименее значительные из гостей. Тон здесь задавали подпевалы. Человек предполагал. Бог располагал. А эти вежливые упитанные господа выражали окончательное и бесповоротное одобрение всему происходящему, кивком приветствуя слепую маску смерти.
Забежал на минутку сэр Эмброуз:
– Все готово на завтра, Барлоу? Не забудьте про оду. Хотелось бы получить ее хоть за час до начала, порепетировать перед зеркалом. Как она двигается?
– Думаю, что успею.
– Я прочту ее над могилой. В церкви будут зачитаны только отрывки из его сочинений да еще Хуанита споет «Одежды цвет зеленый». Это единственная ирландская песня, которую она успела разучить. Удивительно, до чего это у нее получается похоже на фламенко. А в церкви как мы рассадим гостей, вы предусмотрели?
– Нет еще.
– Члены клуба должны быть, конечно, все вместе. «Мегалополитен» займет первые четыре ряда. Вероятно, придет сам Эриксон. Ну, это я могу доверить вам, не правда ли? – Выйдя на улицу, он сказал: – Мне жаль молодого Барлоу. Должно быть, он ужасно переживает все это. Сейчас важно дать ему побольше работы.
Деннис поехал в Университетскую церковь. Это было небольшое каменное строение, квадратная башня которого возвышалась среди молодых дубков на вершине холма. У входа в храм было вмонтировано специальное устройство, которое любой посетитель мог включить простым нажатием кнопки для того, чтобы прослушать лекцию о достопримечательностях этих мест. Деннис остановился послушать.
Голос показался ему знакомым – голос диктора, сопровождающий обычно видовые фильмы:
«Вы находитесь в церкви Cвятого Петра-вне-стен из Оксфорда, одной из древнейших и наиболее почитаемых в Англии святынь. Сюда приходили многие поколения студентов из всех стран мира и предавались своим юношеским мечтам. Будущие ученые и государственные мужи, еще неизвестные в ту пору, мечтали здесь о своих грядущих триумфах. Здесь Шелли вынашивал свою великую поэтическую карьеру. Отсюда молодые люди, исполненные надежд, отправлялись по пути успеха и счастья. Это символ души Незабвенного, которая здесь начинает свой путь величайшего и невиданного преуспеяния на веки вечные. Того преуспеяния, которое уготовано всем нам, какие бы разочарования ни постигли нас в нашей земной жизни.
Это не просто копия памятника, это его реконструкция. Воспроизведение того, что древние мастера пытались построить примитивными орудиями минувших веков. Время сыграло свою недобрую шутку с прекрасным оригиналом. Здесь вы видите его таким, каким некогда мечтали его увидеть первые строители.
Вы заметите, что боковые приделы сооружены исключительно из стекла и первосортной стали. Существует прекрасная легенда, связанная с этим прекрасным памятником. В 1935 году доктор Кенуорти совершал поездку по Европе, ища в этой сокровищнице искусства чего-либо достойного украсить „Шелестящий дол“. Путешествие привело его в Оксфорд, в знаменитую церковь Святого Петра, построенную в норманнском стиле. Он нашел, что она слишком сумрачна. Он нашел, что в ней слишком много удручающих традиционных напоминаний о смерти. „А почему, – спросил доктор Кенуорти, – вы называете ее церковью Святого Петра-вне-стен?“ И ему объяснили, что в старые времена городская стена проходила между церковью и деловым центром города. „У моей церкви, – сказал доктор Кенуорти, – вообще не будет стен“. И вот сегодня она предстает перед вами полная Божьего света, солнечных лучей и чистого воздуха, среди птичьего щебета и цветов…»
Деннис внимательно вслушивался в интонации, так часто пародируемые, но ни в одной пародии не достигающие ни полной бессмысленности, ни гипнотической убедительности оригинала. Интерес его на сей раз был не только профессионального или иронического свойства. «Шелестящий дол» опутал его своими чарами. За эту заповедную грань рассудка, куда не дерзает ступить никто, кроме художника, стекались несметные племена. И Деннис, дозорный у самой границы, мог разбирать следы и знамения.
Голос смолк и после паузы начал снова: «Вы находитесь в церкви Святого Петра-вне-стен из Оксфорда…» Деннис выключил устройство, вернулся в отведенный для гостей придел церкви и приступил к выполнению своей прозаической задачи.
Канцелярия фирмы снабдила его отпечатанными на машинке карточками. Разложить их по скамьям было несложно. Под органом стояла уединенная скамья, отделенная от остальной части придела железной решеткой и шифоновым занавесом. В случае необходимости безутешные родственники могли укрыться за этой чадрой от любопытных глаз. Деннис отвел эти места репортерам скандальной хроники.
В какие-нибудь полчаса работа была закончена, и Деннис вышел в сад, который, впрочем, не мог превзойти Университетскую церковь ни освещением, ни обилием цветов, ни оглушительностью птичьего щебета.
Ода тяжким грузом лежала у него на совести. Он не написал еще ни строчки, а томительный, напоенный ароматами день не располагал к трудам. К тому же в душе его тихо и настойчиво звучал другой голос, напоминавший ему о задаче куда более трудной, чем погребение Фрэнка Хинзли. Деннис оставил машину у калитки и спустился с холма по усыпанной гравием дорожке. Могилы, обозначенные лишь небольшими бронзовыми дощечками, многие из которых уже совсем позеленели, были едва различимы в зеленой траве. Струйки воды играли там и сям, вырываясь из спрятанной в траве системы труб и образуя сверкающую пелену дождя, над которой, скрытое брызгами по пояс, поднималось скопище бронзовых и мраморных статуй, аллегорических, детски наивных или эротических. Здесь бородатый маг пытал будущее в темных глубинах какого-то предмета, похожего на футбольный мяч из гипса. Там малыш прижимал к своей каменной грудке мраморного Микки-Мауса. За поворотом дорожки открылась опутанная ленточками нагая Андромеда, пристально разглядывавшая свою отполированную руку, на которой пристроилась мраморная бабочка. Поэтический инстинкт Денниса был здесь все время настороже, точно гончая, идущая по следу. В «Шелестящем доле» крылось нечто, что было нужно ему и что он один мог отыскать в нем.
Деннис вышел в конце концов на берег озера, изобиловавшего лилиями и водяной птицей. Объявление гласило: «Продаются билеты на Озерный остров Иннисфри», и три юные парочки ждали у грубо сколоченной пристани. Деннис купил билет.
– Только один? – спросила его кассирша в окошечке.
У молодых людей, окутанных почти осязаемым облаком юной любви, вид был такой же отсутствующий, как и у него самого. И потому Деннис стоял не замечаемый никем, пока небольшой дизельный паром, бесшумно отчаливший от противоположного берега, не подошел к их причалу. Они поднялись на борт, и, когда недолгая переправа закончилась, парочки скользнули под сень сада. Деннис в нерешительности стоял на берегу.
Перевозчик спросил:
– Ждешь кого-нибудь, друг?
– Нет, никого.
– Что-то после обеда ни одной девицы не появлялось. Уж я бы заметил, коли пришла какая. Тут в большинстве парами ходят. А то бывает, парень ей здесь назначит свидание, а девица и не придет. Это сплошь да рядом. Так что по мне лучше уж сперва девицу добыть, а потом билет покупать.
– Да нет, – сказал Деннис. – Я просто пришел написать поэму. Как тут, подходящее место?
– Не знаю, друг. Никогда не писал поэмы. Но вообще-то они тут все устроили по-поэтическому. Сам остров тоже по какому-то стиху называется. Тут у них ульи. Раньше и пчелы были, но только они все время гуляющих жалили, так что теперь уж тут все механическое, по науке – и задница не покусана, и поэзии дополна.
Оно, конечно, место тут поэтическое, чтоб зарыли. По тыще монет за могилу берут. Самое что ни на есть распоэтическое место во всем чертовом парке. Его еще на моей памяти строили. Они думали, тут у них ирландцы будут своих хоронить, а потом оказалось, что ирландцы, они и без того поэтические и такие деньги не хотят платить, чтоб их зарыли. К тому же у них свое дешевое кладбище есть, католическое, в ихней части города. Так что у нас тут все больше евреи из хорошего общества. Им уединение нравится. А потом вода, она тут, видишь, всякое зверье отгоняет. От зверья этого на кладбищах спасу нет: доктор Кенуорти тут как-то отколол про это на Годичном собрании. Большинство, говорит, кладбищ служит сортиром для собак и мотелем для кошек. Ничего сказал, а? Доктор Кенуорти, он на Годичном в грязь лицом не ударит, уж будьте покойны.
У нас-то на острове насчет собак да кошек все спокойно. Вот от девиц спасу нет, девицы сюда с парнями просто в огромном количестве обжиматься приходят. Я так думаю, им это уединение не меньше, чем кошкам, нравится.
Несколько юных пар вышли из рощицы и остановились, ожидая, когда их пригласят на паром, – зачарованные Франчески и Паоло, выходящие из своей преисподней в пылающем ореоле любви. Одна девушка выдувала изо рта пузыри жевательной резинки, точно верблюд, жующий жвачку, но широко раскрытые глаза ее были нежными от недавно пережитого наслаждения.
По контрасту с размахом окружающего парка Озерный остров казался маленьким и уютным. Сплошная ограда кустарников скрывала от глаз его берега. Подстриженные дерновые тропки, петлявшие между купами деревьев, а по временам выводившие к уединенным могилам на прогалинах, сходились у главной поляны, где было посажено девять рядов фасоли (которая благодаря какой-то рациональной системе пересадки круглый год цвела алыми цветами), стояли шалаш из прутьев и несколько плетеных ульев. Здесь жужжание пчел напоминало скорее гул динамо-машины, зато во всех остальных уголках острова оно было и мерным, и баюкающим, вряд ли отличимым от жужжания настоящих пчел.
Могилы, расположенные близ пасеки, были самыми дорогими, хотя внешне ничем не отличались от всех остальных могил парка; на простых бронзовых дощечках среди густой травы были увековечены самые звучные имена коммерческого мира Лос-Анджелеса. Деннис заглянул было в шалаш, но тут же выскочил, извиняясь перед его временными обитателями, которых он потревожил. Потом он заглянул в ульи и увидел в глубине каждого из них светящийся глазок, свидетельствующий о том, что звуковое устройство работает исправно.
День был теплый, ни малейшее дуновение ветерка не шевелило вечнозеленой листвы, время сочилось мирно и неспешно, на вкус Денниса, даже слишком неспешно.
Свернув на одну из тропок, Деннис вдруг очутился в тупике. Здесь был семейный участок великого фруктовщика – об этом сообщала бронзовая дощечка. Кайзеровские «персики без косточки» красовались розовыми пушистыми боками на витринах всех магазинов страны. Специальная кайзеровская получасовка по радио наводняла мелодиями Вагнера каждую кухню. Здесь уже покоились два представителя семейства Кайзер, жена и тетушка. Здесь по истечении отпущенного ему срока будет покоиться и сам Кайзер. Ветви большого дерева широким пологом нависали над землей. Деннис прилег в их густой тени. На таком расстоянии жужжание пчел в ульях звучало совсем как настоящее. Время и покой стали сочиться куда быстрее.
Деннис принес с собой записную книжку и карандаш. Нет, не так были написаны стихи, которые привели его к славе и к нынешней странной судьбе. Они обретали плоть во время поездок в холодных военных поездах – багажные полки доверху набиты снаряжением, тусклый свет выхватывает из темноты тесные ряды коленей, лица над ними скрыты в тени, табачный дым мешается с морозным дыханием, непонятные, никем не объявляемые остановки, перроны, темные и безлюдные, как пустынные тротуары. Он писал свои стихи в полевых казармах, весенними вечерами на вересковой пустоши, в миле от аэродрома, а то и на металлическом сиденье транспортных самолетов.
Нет, не так напишет он в один прекрасный день то, что еще предстоит ему написать; не здесь ублажит он духа, который в эту минуту так слабо и невнятно заявляет о своих непостижимых правах. Этот жаркий день располагал скорее к воспоминаниям, чем к стихотворству. Ритмы из поэтических хрестоматий тихо пульсировали у него в памяти.
Он написал:
Зароем великого рыцаря,
Возложит студия розы,
Зароем великого рыцаря,
Экс-арбитра изящной прозы.
И дальше:
Слыхал я, Фрэнсис Хинзли, висел ты под потолком
С глазами, налитыми кровью, с черным в зубах языком.
Слезы пролил я, вспомнив, как часто ты и я
Смеялись над этим городом, где зароют тебя.
В формалине, раскрашенный, как шлюха на мостовой,
Заквашен, законсервирован – не мертвый и не живой.
Деннис уперся взглядом в полог листвы. Персик без косточки. Подходящая метафора для Фрэнка Хинзли. Деннису вспомнилось, что однажды он решился попробовать столь широко разрекламированный продукт мистера Кайзера и убедился, что это шарик сырой и сладкой ваты. Бедняга Фрэнк Хинзли, это все так похоже на него.
Час для стихов не пришел. Голос вдохновения молчал, голос долга звучал совсем глухо. Придет ночная пора, когда все мужчины смогут взяться за труд. А сейчас время смотреть на фламинго и размышлять о жизни мистера Кайзера. Деннис повернулся к надгробию и стал изучать воспроизведенный на нем почерк представительниц знаменитого дома. Судя по этому почерку, они не обладали сильным характером. Кайзер ничем не был обязан женщинам. Персик без косточки был только его детищем.
Деннис услышал приближающиеся шаги, а потом, не поворачиваясь, увидел, что идет женщина. Ступни, лодыжки, икры в должной последовательности появлялись в поле его зрения. Как и всякая другая пара ножек в этой стране, они были стройны и аккуратно обтянуты чулками. Что возникло раньше в недрах этой странной цивилизации, подумал он, ступня или туфелька, нога или нейлоновый чулок? Или, может, эти элегантные типовые ножки целиком, от края чулка до самой пятки, упакованные в целлофан, продаются где-нибудь в универмаге за углом? Может, они пристегиваются каким-нибудь хитроумным приспособлением к стерилизованным резиновым прелестям, расположенным чуть выше? Притом они, вероятно, продаются в том же универмаге, что легкие небьющиеся головы из пластмассы? А может, вообще все это устройство сходит с конвейера готовым для немедленного употребления?
Деннис лежал неподвижно, и потому девушка успела подойти к нему совсем близко и опуститься на колени в тени того же самого дерева, собравшись прилечь на траву, когда вдруг заметила его и вскрикнула.
Деннис сел и, повернувшись к ней, увидел, что это та самая девушка из покойницкой. Она была в огромных, с продолговатыми сиреневыми стеклами очках, которые она сняла сейчас, чтобы разглядеть его получше.
– Ах! – воскликнула она. – Прошу прощения. Вы не друг задохшегося Незабвенного из салона Орхидей? У меня очень плохая память на живые лица. Вы меня испугали. Я не ожидала, что здесь может быть кто-нибудь.
– Я занял ваше место?
– Не совсем так. Я хочу сказать, что это место мистера Кайзера, а не мое и не ваше. Просто в эти часы здесь обычно никого не бывает, так что я прихожу сюда после работы, и я даже начала считать это место где-то своим. Я пойду куда-нибудь еще.
– Ни в коем случае. Я уйду сам. Я просто прилег здесь, чтобы написать стихотворение.
– Стихотворение?
Что-то в его словах затронуло ее. До сих пор она относилась к нему с тем безличным, равнодушным дружелюбием, которое заменяет вежливость в этой стране безродных и заблудших. Теперь глаза ее удивленно расширились.
– Вы сказали стихотворение?
– Ну да. Я, видите ли, поэт.
– Но это же, по-моему, замечательно! Ни разу не видела живого поэта. Вы не были знакомы с Софи Дэлмейер Крамп?
– Нет.
– Она сейчас в Уголке Поэтов. Она поступила, когда я здесь только первый месяц работала, и я была еще начинающая косметичка, так что мне, конечно, ею заниматься не позволили. К тому же она завершила путь во время трамвайной катастрофы и нуждалась в специальной обработке. Но все же я тогда воспользовалась случаем, чтобы ее рассмотреть. В ней очень заметно была выражена Душа. Можно сказать, я впервые изучила Душу, рассматривая Софи Дэлмейер Крамп. Так что теперь, когда нужно при обработке особо подчеркнуть Душу, мистер Джойбой поручает это мне.
– Вы занялись бы мной, если б я завершил путь?
– С вами будет нелегко, – сказала она, окидывая его профессиональным взглядом. – У вас неподходящий возраст для Души. Наиболее естественно она проявляется у совсем молодых или очень старых. Конечно, я сделаю что смогу. По-моему, это очень, очень замечательно – быть поэтом.
– Но ведь и у вас здесь тоже весьма поэтическое занятие.
Он сказал это шутливо, чуть поддразнивая, но она ответила с величайшей серьезностью:
– Да, я знаю. Я знаю, что это так. Только бывает, что к концу рабочего дня, когда устанешь, то вдруг кажется, как будто все это недолговечно. Я что хочу сказать, что вот вы и Софи Дэлмейер Крамп – вы напишете стихи, их напечатают, а может, даже прочтут по радио, и миллионы людей их услышат, и может, их и через сотни лет люди еще будут читать. А мое произведение иногда через несколько часов сжигают. В лучшем случае могут положить в мавзолей, но, знаете, даже там оно портится. Я видела там раскраску, которой нет еще и десяти лет, – она совершенно утратила глубину тона. Вот как вы думаете, может это быть великое произведение искусства, если оно такое невечное?
– Вам следует рассматривать это как нечто близкое к драматическому искусству, пению или игре на музыкальных инструментах.
– Да. Так я и делаю. Но только в наше время это все можно тоже записать на пластинку и будет вечное, правда?
– Об этом вы и размышляете, приходя сюда одна?
– Только в последнее время. Раньше я просто лежала на траве и думала: как мне повезло, что я сюда попала работать.
– А теперь вы думаете иначе?
– Нет, что вы, я и теперь, конечно, так думаю. Каждое утро и весь день, пока работаю. Просто по вечерам на меня что-то находит. Со многими художниками так бывает. Наверно, и с поэтами тоже так бывает иногда, правда?
– Хорошо, если бы вы рассказали мне о своей работе.
– Но вы же видели ее вчера.
– Я хотел сказать – о себе и о работе. Что побудило вас этим заняться? Где вы учились? Занимало ли вас в детстве что-нибудь в этом роде? Мне это было бы страшно интересно услышать.
– Я всегда интересовалась Искусством, – сказала она. – В университете я даже выбрала Искусство как второй предмет на целый семестр. Я бы взяла его как основной, да только отец разорился на религии, вот мне и пришлось приобретать специальность.
– Разорился на религии?
– Да, на Истинном Евангелии. Поэтому меня и назвали Эме, в честь Эме Макферсон. Когда отец разорился, он хотел поменять мне имя. Мне тоже хотелось, чтоб поменять, но это старое вроде как прилипло ко мне. Мама всегда забывала, на какое имя его поменяли, и опять придумывала новое. А уж как начнешь менять имена, то и не знаешь, на чем остановиться. Нет-нет да и услышишь какое-нибудь новое, которое звучит еще лучше. К тому же, знаете, честно говоря, бедная мама страдала пьянством. Но потом мы всегда возвращались к Эме в промежутках между разными этими модными именами, и в конце концов Эме победило.
– А что еще вы изучали в колледже?
– Еще психологию и китайский язык. Китайский мне не очень-то давался. Но это все, конечно, были второстепенные предметы – так, для культурного уровня.
– Ясно. А какой же у вас был основной предмет?
– Косметика.
– О!
– Ну да, всякие там перманенты, массажи, парафиновые маски – все, чем занимаются в салонах красоты. Но только, конечно, мы еще изучали и историю, и теорию тоже. Я писала диплом на тему «Восточные прически». Вот почему я и занималась китайским. Я думала, он мне поможет, но он не помог. Зато по искусству и психологии у меня в дипломе «отлично».
– И все это время, пока вы занимались искусством, психологией и китайским языком, вы мечтали о покойницкой?
– Ну что вы, нисколько. Вам это правда интересно? Тогда я расскажу, потому что это действительно довольно поэтическая история. Я закончила колледж в сорок третьем году, и многие девушки из нашей группы пошли работать на оборону, а меня это нисколько не интересовало. Не потому, что я не патриотка, не люблю свою родину и все такое. А просто я не увлекаюсь войной, вот и все. Теперь все не увлекаются. Ну а я уже в сорок третьем не увлекалась. Поэтому я и стала работать в Беверли-Уолдорф, в салоне красоты, а только и там нельзя было от этой войны избавиться. Наши клиентки – они будто ничего возвышеннее придумать не могли для разговора – все только про бомбежки по квадратам. А одна там была хуже всех, ее звали миссис Комсток. Она приходила каждую субботу утром волосы подсинивать и укладывать, и я вроде бы ей угодила. Она всегда меня спрашивала. Никто ей, кроме меня, не мог угодить, а только все равно она мне на чай больше двадцати пяти центов не давала. У этой миссис Комсток один сын был в Вашингтоне, а другой в Дели, внучка была в Италии да еще племянник какая-то шишка по военной пропаганде, так что мне приходилось все про них выслушивать, и я в конце концов стала бояться субботы больше всех дней недели. Потом эта миссис Комсток заболела, но я и тогда еще от нее не избавилась. Она посылала за мной, чтобы я ее на дому обслуживала, тоже раз в неделю, но и дома она давала мне только двадцать пять центов на чай и так же много говорила про войну, хотя уже не так связно. Так вот, представляете, как я удивилась, когда в один прекрасный день вызывает меня мистер Джебб, наш заведующий, и говорит: «Мисс Танатогенос, мне даже неудобно вас об этом просить. Просто не знаю, как вы на это посмотрите, но дело в том, что эта миссис Комсток – она умерла, и тут пришел ее сын, который из Вашингтона, и он очень хочет, чтобы вы уложили волосы миссис Комсток, как раньше. У них, кажется, нет ее последних фотографий, и в „Шелестящем доле“ никто не знает, какую она носила прическу, а полковник Комсток не может ее описать как следует. Вот я и подумал, мисс Танатогенос, что, может, вы окажете такую любезность полковнику Комстоку и поедете в „Шелестящий дол“, чтобы причесать миссис Комсток, как просит полковник Комсток».
Ну, я просто не знала, что сказать. Я до этого никогда не видела покойников – отец-то ведь ушел от матери до того, как он умер, если только он вообще умер, а мать уехала на восточное побережье его искать, как раз когда я кончила колледж, и там она умерла. И я никогда не была в «Шелестящем доле», потому что, с тех пор как мы разорились, мать перешла в новую веру, а они вообще не признают, что смерть существует. Так что я очень нервничала, когда в первый раз шла сюда. А когда пришла, то все оказалось совсем по-другому, чем я ожидала. В общем, вы сами видели, так что вы понимаете. Полковник Комсток пожал мне руку и сказал: «Девушка, вы совершаете поистине прекрасный и благородный поступок». И отвалил мне пятьдесят монет.
Потом меня повели в бальзамировочную, и там на столе в своем свадебном платье лежала миссис Комсток. Никогда не забуду, как она выглядела. Как преобразилась. Иначе это просто нельзя назвать. С тех пор просто не счесть, сколько раз я имела удовольствие представлять людям их Незабвенных, и в большинстве случаев они так и говорят: «Ах, они совсем преобразились!» Конечно, она еще была бесцветная и волосы у нее были вроде бы как жидкие, она была такая белая-белая, будто воск, и такая холодная, и молчала. И я сперва просто не решалась к ней прикоснуться. А потом я помыла ей волосы шампунем и подсинила как обычно и уложила так, как всегда ей укладывала – кругом кудряшки, кудряшки, а там, где уже редкие, чуть взбила, вроде бы попушистее. Потом, пока она сохла, косметичка стала ее подкрашивать. Она разрешила мне смотреть, и мы с ней разговорились, и она мне сказала, что у них как раз есть место младшей косметички, так что я сразу пошла к себе в салон и подала мистеру Джеббу заявление, что ухожу. Это было почти два года назад, и с тех пор я здесь.
– И не жалеете об этом?
– Ой, что вы, ни разу, ни вот столечко не жалела. А что я вам сейчас насчет недолговечности произведений сказала, так это каждый художник раньше или позже о своей работе так думает, правда? У вас так разве не бывает?
– Они небось и платят вам здесь больше, чем в салоне красоты?
– Да, чуть больше. Но зато Незабвенные не могут тебе дать чаевых, так что выходит почти то же. Но я не из-за денег работаю. Я бы здесь и бесплатно с удовольствием работала, но кушать-то нужно, к тому же Сновидец требует, чтобы мы выглядели прилично. И знаете, я только в прошлом году полюбила свою работу по-настоящему. Раньше мне просто нравилось обслуживать людей, которые не могут говорить. И только потом я начала понимать, сколько утешения и радости наша работа приносит людям. Как это замечательно – просыпаться утром и знать, что сегодня ты снова принесешь радость чьему-то истерзанному сердцу. Конечно, моя роль тут очень маленькая. Я только подручная у похоронщика, но зато мне выпадает счастье показывать людям конечный результат нашего труда и видеть впечатление. Я и вчера это видела по вашему лицу. Конечно, вы, англичане, народ где-то невыразительный, но я все равно знаю, что у вас творится в душе.
– Сэр Фрэнсис преобразился, это несомненно.
– Только когда к нам в отдел пришел мистер Джойбой, я как бы по-настоящему начала понимать, что такое «Шелестящий дол». Мистер Джойбой – он человек возвышенный и даже где-то святой. С того дня, как он пришел, у нас в похоронном даже атмосфера стала возвышенная. Никогда не забуду, как он однажды утром сказал одному молодому похоронщику: «Мистер Паркс, я хотел бы напомнить вам, что вы не в „Угодьях лучшего мира“.»
Деннис ничем не выдал, что это название ему знакомо, но ощутил мгновенную, похожую на укол радость, вспомнив, что в начале знакомства хотел было перекинуть мостик между ними, упомянув мимоходом о своем занятии, а потом передумал. Это бы не было должным образом оценено. И сейчас он лишь взглянул на нее ничего не выражающим взглядом, а Эме сказала:
– Не думаю, чтобы вам приходилось когда-нибудь слышать о них. Это ужасное заведение, где хоронят животных.
– Там не поэтично?
– Я никогда не бывала там сама, но мне рассказывали. Они пытаются делать все как у нас. По-моему, это даже где-то кощунство.
– О чем же вы думаете, когда приходите сюда по вечерам?
– Только о Смерти и об Искусстве, – ответила она просто.
– Полувлюблен в целительную смерть…
– Что это, то, что вы сказали?
– Это из одного стихотворения.
…Сколько раз,
Полувлюблен в целительную смерть,
Я в юности просил ее в стихах
Позволить вздоху тихо отлететь.
А ныне мне желанней, чем всегда,
Без боли в мрак полночи отойти…
– Это вы написали?
Деннис заколебался:
– Вам нравится?
– Еще бы, бесподобно. Я как раз об этом очень часто думала, но только я не могла выразить. «А ныне мне желанней, чем всегда» и еще вот это: «Без боли в мрак полночи отойти». Ведь именно для этого и существует «Шелестящий дол», правда? По-моему, это просто замечательно – сочинять такие стихи. Вы их написали после того первого раза?
– Они были написаны задолго до этого.
– Даже если б вы написали их в «Шелестящем доле»… даже на самом Озерном острове, все равно бесподобней не скажешь. А до моего прихода вы тоже что-нибудь сочиняли в этом роде?
– Не совсем.
Музыкальный перезвон колокольчиков с Прекрасной Башни долетел через гладь озера, возвещая о времени.
– Шесть часов. Сегодня я должна вернуться пораньше.
– А мне еще предстоит закончить стихотворение.
– Вы напишете его здесь?
– Нет. Дома. Я иду с вами.
– Мне бы хотелось прочесть его, когда оно будет готово.
– Я вам его пришлю.
– Меня зовут Эме Танатогенос. Я живу недалеко, но пошлите его лучше сюда, в «Шелестящий дол». Здесь мой настоящий Дом.
Когда они подошли к перевозу, паромщик заговорщицки подмигнул Деннису.
– Явилась все-таки, а, друг? – сказал он.