ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ГЛАВА I
В пансионе, где все еще жили Лэрды, у камина сидела и вязала старая женщина; свет заходящего солнца отбрасывал ее тень на стену, и тень, паукообразная и серая, двигалась по желтой стене в такт звяканью спиц. Она была очень стара, наверно, самая старая женщина на свете, как думалось Ноэль. И вязала она не переставая, не переводя дыхания, так что девушке иногда хотелось закричать. По вечерам, когда Джорджа и Грэтианы не было дома, Ноэль частенько сидела у камина, наблюдая, как она вяжет, и печально размышляя о своем будущем. Временами старуха взглядывала на нее поверх очков, уголки ее губ слегка подергивались, потом она снова опускала глаза. Старуха боролась против судьбы; пока она вяжет, война не кончится, — к такому заключению пришла Ноэль. Эта старая женщина под звяканье своих спиц вяжет эпическую поэму о покорности; это из–за нее длится война — из–за такой маленькой, иссохшей женщины! "Если бы я схватила ее сзади за локти, — думала иногда Ноэль, — наверно, она бы сразу умерла. Может быть, схватить? Тогда война кончится. А если война кончится, снова вернется любовь и жизнь". Но едва слышная серебристая мелодия спиц опять вторгалась в ее мысли, мешая думать. В этот вечер у нее на коленях лежало письмо от отца.
"Моя любимая Нолли,
Я рад сообщить тебе, что уже назначен капелланом и скоро выеду в Египет. Я бы хотел поехать во Францию, но, учитывая свой возраст, надо брать то, что предлагают. Мне кажется, что нам, старикам, не хотят давать ходу. Для меня большое утешение, что с тобой Грэтиана; несомненно, вы скоро переселитесь, и ты сможешь взять к себе моего маленького внука. Я получил письмо от твоей тетушки, и она рассказывает о нем много забавного. Дитя мое, не думай, что я вышел в отставку из–за тебя. Это не так. Ты знаешь или, может быть, не знаешь, что с начала войны меня очень огорчало то, что мне приходится сидеть дома. Сердцем я был с нашими солдатами и рано или поздно должен был прийти к этому решению, независимо ни от чего. Дважды ко мне заходил по вечерам мосье Лавенди; он очень приятный человек и очень мне нравится, хотя наши взгляды совершенно расходятся. Он хотел отдать мне набросок, который сделал с тебя в парке, но зачем он мне сейчас? И если сказать правду, этот рисунок мне нравится не больше, чем портрет маслом. Ты на нем совсем не похожа и совсем не такая, какой я тебя знаю. Надеюсь, что он не обиделся — ведь чувства художника очень легко уязвимы. Есть и еще кое–что, о чем я должен тебе сказать. Лила уехала в Южную Африку. Она зашла однажды вечером, дней десять назад, чтобы попрощаться. Она держалась очень мужественно, хотя, мне кажется, ей было очень тяжело. Я надеюсь и молю бога, чтобы она нашла там утешение и покой. А теперь, моя дорогая, я хотел бы, чтобы ты мне обещала не встречаться с капитаном Фортом. Я знаю, что он восхищен тобой. Но, независимо от его отношения к Лиле, он произвел на меня самое неприятное впечатление — явиться к нам в дом в тот самый день, когда она уехала! В этом есть что–то такое, что не позволяет мне доверять ему. Я ни на минуту не предполагаю, что он занимает место в твоих мыслях, но все–таки, собираясь уехать так далеко от тебя, я должен тебя предостеречь. Я был бы счастлив, если бы ты вышла замуж за хорошего человека; но, хотя я не хочу думать ни о ком дурно, я не могу считать капитана Форта хорошим человеком.
Я заеду к вам перед отъездом, вероятно, это будет очень скоро. С горячей любовью к тебе и Грэйси и лучшими пожеланиями Джорджу.
Любящий тебя отец
Эдвард Пирсон".
Снова опустив письмо на колени, Ноэль стала глядеть на движение паукообразной тени по стене. А может быть, старая женщина вывязывает поэму не о покорности, а о сопротивлении, может быть, она бросает вызов самой смерти, вызов, который пляшет под звяканье спиц, как серый призрак сопротивления человека Судьбе! Она не хочет сдаваться, эта самая старая женщина в мире; она собирается вязать до тех пор, пока не сойдет в могилу… Значит, Лила уехала. Ноэль с болью подумала об этом, но вместе с тем эта новость обрадовала ее. Покорность… сопротивление! "Почему отец всегда выбирает для меня дорогу, по которой я должна идти? Такой мягкий, он всегда хочет сделать по–своему! И почему он всегда заставляет меня идти не той дорогой, какой я хочу?"
Солнечный свет перестал вливаться в комнату, и тень старой женщины на стене угасала, но спицы все продолжали свою тихую песню. Девушка спросила:
— Вам нравится вязать, миссис Адам? Старуха взглянула на нее поверх очков.
— Нравится, моя милая? Это убивает время.
— А вам хочется убивать время?
Ответа не последовало, и Ноэль подумала: "Зачем я спросила ее?"
— Что? — вдруг откликнулась старая женщина.
— Я спросила: не утомляет ли вас это?
— Нет, когда я об этом не думаю, дорогая.
— А о чем же вы думаете? Старуха хихикнула.
— О, мало ли о чем! — сказала она.
У Ноэль мелькнула мысль: "Как страшно быть старой и убивать время!"
Она взяла письмо отца и задумчиво прижала его к подбородку. Он хочет, чтобы и она убивала время вместо того, чтобы радоваться жизни! Убивать время! А что другое делал он сам все эти годы, с тех пор, как она помнила его, с тех пор, как умерла мать, — что он делал, как не убивал время? Он убивал время, потому что не верил в земную жизнь; он не жил, а только готовился к другой жизни, к той, в которую верил. Он отказывал себе во всем, что дарует радость и счастье, только для того, чтобы после смерти перейти чистым и святым в свой иной мир. Он не может считать капитана Форта хорошим человеком потому, что тот не убивал время и оказал сопротивление Лиле; и вот Лила уехала! А теперь выясняется, что для Форта грех полюбить кого–либо другого; он должен снова убивать время. "Папа не верит в жизнь, — подумала она, — он такой, каким изобразил его на картине monsieur. Папа — святой; а я не хочу быть святой и убивать время. Ему ничего не стоит сделать человека несчастным, потому что чем больше человек подавляет свои чувства, тем святее он будет. Но я не хочу быть несчастной и не хочу видеть несчастными других. Интересно, смогла бы я согласиться стать несчастной ради блага другого, как поступила Лила? Я восхищаюсь ею! О, я восхищаюсь ею! Она уехала не для того, чтобы спасти свою душу, а только потому, что не хотела сделать несчастным его. Она, должно быть, очень его любит. Бедная Лила! И она сама решилась на это". Ей вспомнились рассуждения Джорджа о солдатах: они не знают, почему они герои; они герои не потому, что им так приказали, и не потому, что верят в загробную жизнь. Они становятся героями, чтобы спасти других. "А ведь они любят жизнь не меньше меня, — подумала Ноэль. — Каким подлым начинаешь себя чувствовать после всего этого! Ах, эти спицы! Сопротивление… покорность? А может быть, и то и другое? Самая старая женщина на свете; уголки ее губ дергаются, она задерживает время, она прожила свою жизнь и знает это. Как страшно продолжать жить, зная, что ты больше никому не нужна и тебе остается только убивать время и ждать смерти! Но еще страшнее убивать время, когда ты молода и сильна и жизнь и любовь еще только ждут тебя! Я не стану отвечать папе", — решила она.
ГЛАВА II
Горничная, которая в один из субботних дней июля открыла дверь Джимми Форту, никогда не слышала фамилию Лэрдов — видно, она сама затерялась в этом нескончаемом потоке людей, которые проходят через меблированные комнаты в районах, подверженных воздушным налетам. Она провела его в гостиную и пошла разыскивать мисс Хэллоу. Он ждал, перелистывая страницы иллюстрированного журнала, разглядывая светских красавиц, голодающих сербов, актрис с красивыми ногами, призовых собак, тонущие корабли, особ королевского дома, взрывы снарядов, священников, отпевающих мертвецов, что должно было свидетельствовать о приверженности читателей к католической вере; но все это отнюдь не успокаивало его нервы. А что если никто не знает их адреса? Ведь в страхе перед предстоящим ему испытанием он из месяца в месяц откладывал свое посещение. У камина сидела и вязала старая женщина; звяканье ее спиц сливалось с жужжанием большой пчелы на оконном стекле. "Может быть, она знает? — подумал он. — Она выглядит так, словно живет здесь вечно". Он подошел к ней и сказал:
— Я уверен, что эти носки будут носить с большим удовольствием, сударыня.
Старая женщина посмотрела на него поверх очков.
— Это убивает время, — сказала она.
— Больше того: это помогает выиграть войну, сударыня!
Уголки губ старухи задергались, но она не ответила. "Глухая!" — подумал он.
— Могу ли я вас спросить: не знаете ли вы моих друзей — доктора и миссис Лэрд, а также мисс Пирсон?
Старая женщина захихикала.
— О, да! Красивая молодая девушка — красивая, как сама жизнь. Она все сидела здесь возле меня. Одно удовольствие было смотреть на нее — у нее такие большие глаза.
— Куда же они уехали? Вы не можете мне сказать?
— О, понятия не имею.
Его точно обдало холодной водой. Ему хотелось крикнуть: "Перестаньте же вязать хоть на минуту, пожалуйста! В этом вся моя жизнь — я должен знать, где они". Но песенка спиц отвечала: "А моя жизнь — в вязанье".
Он отвернулся к окну.
— Она любила здесь сидеть — тихонько, тихонько, совсем тихо…
Форт посмотрел на подоконник. Так, значит, вот здесь она любила сидеть совсем тихо!
— Как ужасна эта война! — сказала старая женщина. — Вы были на фронте?
— Да.
— А возьмите бедных молодых девушек, у которых никогда не будет мужей! Право, это ужасно.
— Да, — сказал Форт. — Это ужасно.
Но тут из–за дверей послышался чей–то голос:
— Вы ищете доктора и миссис Лэрд, сэр? Их адрес — Восточное Бунгало; это недалеко, по северной дороге. Всякий вам покажет.
Со вздохом облегчения Форт благодарно посмотрел на старую женщину, которая назвала Нолли красивой, как жизнь.
— До свидания, сударыня.
— До свидания.
Спицы звякнули, и уголки губ старухи снова задергались. Форт вышел. Он не смог достать машину и долго тащился пешком. Бунгало оказалось неприглядным зданием из желтого кирпича с остроконечной красной кровлей. Дом стоял между шоссе и крутым обрывом, за ним тянулся сад–альпиниум; освещенный закатным солнцем, дом казался совсем новым. Форт открыл калитку и произнес про себя одну из тех молитв, которые так быстро приходят на ум неверующим, когда они чего–нибудь хотят добиться. Он услышал плач ребенка и подумал с восторгом: "Господи, она здесь!" Пройдя через сад, он увидел на лужайке за домом детскую коляску, стоявшую под дубом, и Ноэль, да, да, Ноэль! Собравшись с духом, он двинулся дальше. Она стояла, наклонившись над коляской, на голове у нее была лиловая шляпа от солнца. Он тихо шел по траве и уже был возле самой коляски, когда она услышала его шаги. Он не приготовил никаких слов, просто протянул ей руку. Тень упала на коляску, и ребенок перестал плакать. Ноэль пожала Форту руку. В шляпе, скрывавшей ее волосы, она выглядела старше и бледнее, словно ее измучил зной. У него не было такого ощущения, что она рада видеть его.
— Здравствуйте, — сказала она. — Вы уже видели Грэтиану? Она должна быть дома.
— Я пришел не к ней; я пришел к вам.
Ноэль повернулась к ребенку.
— Вот он!
Форт стоял у коляски и смотрел на ребенка, отцом которого был тот парень. Затененная верхом коляски и гофрированной оборкой чепчика, головка ребенка казалась запрокинутой. Он царапал свой вздернутый носик и выпуклый лобик и глядел на мать голубыми глазами, под которыми, казалось, не было нижних век, такими пухлыми были его щечки.
— Интересно, о чем думают дети? — сказал Форт.
Ноэль сунула свой палец в кулачок ребенку.
— Они думают только тогда, когда им что–нибудь нужно.
— Это хорошо сказано; но его глаза с большим интересом смотрят на вас.
Ноэль улыбнулась, и тут же улыбнулся ребенок, обнажив беззубые десны.
— Он прелесть! — сказала она шепотом.
"И ты тоже, — подумал он, — если б только я осмелился сказать это".
— Здесь сейчас папа, — проговорила она вдруг, не глядя на него. Послезавтра он отплывает в Египет. Вы ему не нравитесь.
У Форта чуть не выскочило сердце. Зачем бы ей говорить эго, если бы… если бы она хоть немного не была на его стороне?
— Я так и думал, — ответил он. — Я ведь грешник, как вы знаете.
Ноэль подняла на него глаза.
— Грешник? — повторила она и снова наклонилась над ребенком; она произнесла это слово таким тоном, что он подумал: "Если бы не это крошечное создание, у меня не было бы и тени надежды!"
— Я пойду, поздороваюсь с вашим отцом, — сказал он. — Он в доме?
— Думаю, что да.
— Могу я прийти завтра?
— Завтра воскресенье. И последний день перед отъездом папы.
— А! Понимаю. — Он пошел к дому, не решаясь оглянуться, чтобы узнать, смотрит ли она ему вслед.
И подумал: "Есть ли у меня надежда или нет, но я буду драться за нее зубами и когтями".
Пирсон сидел на диване в освещенной заходящим солнцем комнате и читал. Он был в форме цвета хаки, и вид его удивил Форта, не ожидавшего такого превращения. Узкое лицо, сейчас чисто выбритое, с глубоко сидящими глазами и сжатыми губами, казалось более чем всегда аскетическим, несмотря на военную форму. Форт почувствовал, как слабы его шансы, и сказал, словно бросаясь в ледяную воду:
— Я пришел просить вас, сэр, разрешить мне жениться на Ноэль, если она захочет выйти за меня.
Лицо Пирсона всегда казалось Форту мягким и добрым; сейчас оно не было таким.
— Вы что же, знали, что я здесь, капитан Форт?
— Я видел Ноэль в саду. Разумеется, я ничего ей не говорил. Но она сказала мне, что вы завтра уезжаете в Египет. Поэтому другого случая у меня не будет.
— Очень жаль, что вы приехали. Не мне судить, но я не думаю, что вы можете составить счастье Ноэль.
— Позволю себе спросить: почему, сэр?
— Капитан Форт, мирские суждения о таких вещах не для меня; но раз вы спрашиваете, отвечу вам откровенно. Моя кузина Лила имеет права на вас. Ей, а не Ноэль вы должны были предложить выйти за вас замуж.
— Я предлагал ей; она мне отказала.
— Я знаю. Но она не отказала бы вам, если бы вы поехали к ней.
— Я не свободен и не могу так просто поехать к ней; кроме того, она все равно откажет. Она знает, что я не люблю ее и никогда не любил.
— Никогда?
— Никогда!
— Тогда почему же…
— Наверное, потому что я мужчина и к тому же глупый.
— Если все произошло только потому, что вы мужчина, как вы выразились, значит, вами не руководили никакие принципы или вера. А вы просите отдать вам Ноэль — мою бедную Ноэль, которой нужна любовь и защита не просто "мужчины", а хорошего человека. Нет, капитан Форт, нет! Форт закусил губу.
— Конечно, я человек нехороший в вашем понимании этого слова; но я очень люблю ее и сумею ее защитить. Я не имею ни малейшего понятия, согласится ли она стать моей женой. Естественно, я и не надеюсь на это. Но я предупреждаю вас, что собираюсь спросить ее и буду ждать. Я так ее люблю, что не могу поступить иначе.
— Когда любят по–настоящему, поступают так, как лучше для той, которую любят.
Форт опустил голову, он почувствовал себя школьником, стоящим перед строгим учителем.
— Это верно, — сказал он. — И я никогда не воспользуюсь ее положением; если она не питает ко мне никаких чувств, я не стану ее беспокоить, заверяю вас. Если же произойдет чудо и она полюбит меня, я знаю, что смогу сделать ее счастливой, сэр.
— Она же совсем ребенок.
— Нет, она не ребенок, — упрямо ответил Форт.
Пирсон прикоснулся к отвороту своего военного костюма.
— Капитан Форт, я уезжаю от нее далеко и оставляю ее беззащитной. Я верю в ваши рыцарские чувства и надеюсь, что вы не сделаете ей предложения, пока я не вернусь.
Форт откинул голову.
— Нет, этого я не могу обещать. Здесь вы или нет, это ничего не меняет. Либо она полюбит меня, либо не полюбит. Если полюбит, она будет счастлива со мной. Если же нет, тогда всему конец.
Пирсон медленно подошел к нему.
— С моей точки зрения, — сказал он, — ваша связь с Лилой была такова, что вас можно считать в браке с ней.
— Вы ведь не ждете от меня, что я приму точку зрения священника, сэр?
Губы Пирсона задрожали.
— По–вашему, это точка зрения священника, а по–моему, это точка зрения порядочного человека.
Форт покраснел.
— Это уж дело моей совести, — сказал он упрямо. — Я не могу и не стану рассказывать вам, как все началось. Я был глупцом. Но я сделал все, что мог, и знаю, что Лила не считает меня связанным с ней. Если бы она так думала, она никогда бы не уехала. Когда нет настоящего чувства — а с моей стороны его не было — и когда есть другое — любовь к Ноэль, чувство, которое я старался подавить, от которого старался убежать…
— Так ли?
— Да. Продолжать связь с той, другой, было бы низостью. Мне казалось, что вы все понимали, сэр; но я все–таки сохранял эту связь. Лила сама положила всему конец.
— Мне думается, Лила вела себя благородно.
— В высшей степени благородно; но из этого вовсе не следует, что я негодяй.
Пирсон отвернулся к окну, откуда мог видеть Ноэль.
— Все это мне отвратительно, — сказал он. — Неужели в ее жизни больше никогда не будет чистоты?
— Неужели у нее вообще не должно быть жизни? По–вашему, сэр, выходит, что не должно. Я не хуже других мужчин, и ни один из них не будет любить ее так, как я.
Целую минуту Пирсон простоял, не произнеся ни слова, потом сказал:
— Простите меня, если я был слишком суров. Я не хотел этого. Я слишком люблю ее и желаю ей только добра. Но всю свою жизнь я верил в то, что для мужчины может существовать только одна женщина, а для женщины — только один мужчина.
— Тогда, сэр, — взорвался Форт, — вы хотите, чтобы она…
Пирсон поднял руку, словно защищаясь от удара, и, как ни был зол Форт, он умолк.
— Все мы созданы из плоти и крови, — заговорил он холодно, — а вы, мне кажется, об этом не думаете.
— У нас есть также души, капитан Форт. — Голос Пирсона стал вдруг мягким, и гнев Форта испарился.
— Мое уважение к вам очень глубоко, сэр; но еще глубже моя любовь к Ноэль, и ничто в мире не помешает мне попытаться отдать ей мою жизнь.
Улыбка пробежала по лицу Пирсона.
— Ну, если вы все–таки будете пытаться, то мне ничего не остается, как молиться о том, чтобы вы потерпели неудачу.
Форт не ответил и вышел.
Он медленно шел от Бунгало, опустив голову, обиженный, раздосадованный и все–таки успокоенный. Наконец–то он знает, как обстоят дела; и он не считает, что потерпел поражение — поучения Пирсона совершенно его не тронули. Его обвинили в аморальности, но он остается при убеждении, что человек всегда может найти себе оправдание. Только один отдаленный уголок его памяти, невидимый, а потому и не осужденный противником, вызывал у него беспокойство. Все остальное он себе прощал; все, кроме одного: он не мог простить себе, что знал Ноэль до того, как началась его связь с Лилой; что он позволил Лиле увлечь себя в тот самый вечер, когда с ним была Ноэль. Вот почему он испытывал иногда отвращение к самому себе. Всю дорогу до станции он продолжал думать: "Как я мог? За одно это я заслуживаю того, чтобы потерять ее! И все же я попытаю счастья: не теперь — позже!" Вконец измученный, он сел в поезд, идущий в Лондон.
ГЛАВА III
В этот последний день обе дочери Пирсона встали рано и отправились вместе с отцом к причастию. Грэтиана сказала Джорджу:
— Для меня причастие — ничто, для него же, когда он будет далеко, оно останется воспоминанием о нас. Поэтому я должна идти.
Он ответил:
— Совершенно верно, дорогая. Пусть он сегодня получит от вас обеих все, что может получить. Я постараюсь не мешать и вернусь поздно вечером, последним поездом.
Улыбка отца, увидевшего, что они ждут его, тронула их до глубины души. Был прелестный день, свежесть раннего утра еще сохранилась в воздухе, когда они возвращались из церкви домой, торопясь к завтраку. Дочери вели его под руку. "Словно Моисей — или то был Аарон?" — мелькнула нелепая мысль у Ноэль. На нее нахлынули воспоминания. Ах, эти прежние дни! Часы, которые они проводили по субботам после чая в детской; рассказы из огромной, библии в кожаном с перламутром переплете, с фотогравюрами, на которых изображена святая земля: пальмы, холмы, козы, маленькие фигурки людей Востока, забавные кораблики на Галилейском море и верблюды — всюду верблюды! Книга лежала на коленях отца, а они обе стояли у ручек кресла, нетерпеливо ожидая, когда он перевернет страницу и появится новая картинка. Близко от их лиц — его колючие щеки; звучат древние имена, овеянные величием: для Грэтианы — это Иисус Навин, Даниил, Мордухай, Петр; для Ноэль — Авесалом, которого она любила за его волосы, Аман — за звучное имя, Руфь — за то, что сна была красива, и Иоанн за то, что он склонялся на грудь Иисусу. Ни Грэтиана, ни она не любили Иова, Давида, Илью и Елисея, — этого последнего они ненавидели за то, что его имя напоминало им нелюбимое имя Элиза. А потом они сидели перед вечерней службой у камина в гостиной, грызя жареные каштаны и рассказывая истории о привидениях, и пытались заставить папу съесть хоть немного каштанов. А часы, которые они проводили у пианино, с нетерпением ожидая "своего гимна": Грэтиана — "Вперед, христово воинство!", "Веди нас, свете тихий" и "Бог — наше прибежище"; а Ноэль — "Ближе, господи, к тебе" и еще один гимн, где пелось о "полчищах мидян" и еще "о терпящих бедствие в море". А рождественские гимны? Ах! А певчие? В одного из них Ноэль была влюблена — само слово "певчий" было полно для нее очарования; к тому же он был белокурый, и волосы у него не были жирными, а блестели, и она никогда не говорила с ним — просто обожала его издали, как звезду. И всегда, всегда папочка был так добр; иногда сердился, но всегда был добр. А они? Далеко не всегда! Эти воспоминания смешались с другими: вспоминались собаки, которые у них были, и кошки, и попугай, и гувернантки, и красные плащи, и помощники отца, и пантомимы, и "Питер Пэн" Персонаж английских народных сказок. и "Алиса в стране чудес", и папа, который сидел между ними так, что обе они могли к нему прижаться. Вспоминались и школьные годы; тут и хоккей, и призы, и каникулы; приходишь домой и бросаешься к папе в объятия; а потом ежегодный большой, чудесный поход в далекие места, где можно ловить рыбу и купаться, путешествия пешком и в машинах, прогулки верхом и в горы — и всегда с ним!
А концерты и шекспировские пьесы на рождество или в пасхальные каникулы! А возвращение домой по улицам, залитым огнями в эти дни, — и опять они по обе стороны от него. И вот наступил конец!
Они ухаживали за отцом во время завтрака, то и дело бросая на него украдкой взгляды, словно запечатлевая его в своей памяти. Грэтиана достала свой фотоаппарат и стала снимать его в утреннем солнечном свете, с Ноэль, без Ноэль, с ребенком — вопреки всем распоряжениям о защите государства. Ноэль предложила:
— Папа, давай второй завтрак возьмем с собой и на целый день уйдем в холмы, все втроем, и забудем про войну.
Как легко сказать и как трудно выполнить! Они лежали на траве, и до их ушей доносился гул орудий, он сливался с жужжанием насекомых. И все же шум лета, бесчисленные голоса крохотных существ, почти призрачных, но таких же живых, как они сами, существ, для которых их мимолетная жизнь была не менее важна, чем для людей; и белые облака, медленно движущиеся по небу, и далекая, странная чистота неба, льнущего к меловым холмам, — все эти белые, голубые и зеленые краски земли и моря несли с собой мир, и он окутывал души этих трех людей, в последний раз оставшихся наедине с природой перед разлукой — кто знает, надолго ли? По молчаливому соглашению они разговаривали только о том, что было до войны; над ними летал пух одуванчиков. Пирсон с непокрытой головой сидел на траве, скрестив ноги, ему было не по себе в жестком военном мундире. А они лежали по обе стороны от отца и смотрели на него, быть может, чуть–чуть иронически и все же с восхищением. Ноэль не нравился его воротник.
— Если бы у тебя был мягкий воротник, папа, ты был бы очарователен! Может быть, там тебе разрешат снять этот. В Египте, наверное, страшная жара. Ах, как бы мне хотелось туда поехать! И как мне хотелось бы объехать весь мир! Когда–нибудь!
Вдруг он начал читать им эврипидовского "Ипполита" в переложении Мэррея Mэррей, Гильберт (род. 1886) — английский филолог, популяризатор древнегреческой литературы.. Время от времени Грэтиана обсуждала с ним какой–нибудь отрывок. А Ноэль лежала молча, глядя на небо. Когда умолкал голос отца, слышались песнь жаворонков и все тот же далекий гул орудий.
Они собрались домой только в начале седьмого — пора было пить чай и отправляться на вечернее богослужение. Часы, проведенные на палящем солнце, обессилили их; весь вечер они были молчаливы и грустны. Ноэль первая ушла к себе, не пожелав отцу спокойной ночи, она знала, что он придет к ней в этот последний вечер. Джордж еще не возвращался, и Грэтиана осталась в гостиной с Пирсоном; вокруг единственной горевшей лампы кружились мотыльки, хотя занавески были плотно задернуты. Она подвинулась к нему поближе.
— Папа, обещай мне не беспокоиться о Нолли; мы позаботимся о ней.
— Она может позаботиться о себе только сама, Грэйси. Но сделает ли она это? Ты знаешь, что вчера здесь был капитан Форт?
— Она сказала мне.
— Как она относится к нему?
— Я думаю, она сама еще не знает. Нолли ведь живет как во сне, а потом вдруг просыпается и бросается куда–нибудь, очертя голову.
— Я хотел бы оградить ее от этого человека.
— Но, папа, почему? Джорджу он нравится, и мне тоже.
О лампу бился большой серый мотылек. Пирсон встал, поймал его и положил на ладонь.
— Бедняга! Ты похож на мою Нолли; такое же нежное и мечтательное существо, такое же беспомощное и безрассудное!
Подойдя к окну, он просунул руку сквозь занавес и выпустил мотылька.
— Отец, — сказала вдруг Грэтиана, — мы только сами можем решить, как нам жить; даже если бы нам пришлось опалить крылья. Мы как–то читали "Прагматизм" Джемса Джемс, Уильям (1842–1910) — американский философ, один из основателей идеалистической философии прагматизма.. Джордж говорит, что там нет единственно важной главы — об этике; а это как раз та глава, в которой должно быть доказано: все, что мы делаем, не является ошибочным до тех пор, пока результат не покажет, что мы ошибались. Я думаю, что автор побоялся написать эту главу.
На лице Пирсона появилась улыбка, как всегда, когда речь заходила о Джордже; эта улыбка словно бы говорила: "Ах, Джордж! Все это очень умно: но знаю–то я.
— Дорогая, — сказал он, — эта доктрина самая опасная! Я удивляюсь Джорджу.
— Мне кажется, что для Джорджа она не опасна.
— Джордж — человек с большим опытом, твердыми убеждениями и сильным характером; но, подумай, каким роковым все это может оказаться для Нолли, моей бедной Нолли, которая от маленького дуновения ветерка может угодить в пламя свечи.
— Все равно, — упрямо сказала Грэтиана, — я уверена, что человека нельзя назвать хорошим или стоящим, если у него нет головы на плечах и он не умеет рисковать.
Пирсон подошел к ней, лицо его дрогнуло.
— Не будем спорить в этот последний вечер. Мне надо еще зайти на минуту к Нолли, а потом лечь спать. Я не увижу вас завтра — вы не вставайте; я не люблю долгих проводов. Мой поезд уходит в восемь. Храни тебя господь, Грэйси; передай мой привет Джорджу. Я знаю и всегда знал, что он хороший человек, хотя мы с ним немало сражались. До свидания, моя родная!
Он вышел, чувствуя на щеках слезы Грэтианы, и немного постоял на крыльце, пытаясь вернуть себе душевное равновесие. Короткая бархатная тень от дома падала на сад–альпиниум. Где–то рядом кружился козодой, шелест его крыльев страшно волновал Пирсона. Последняя ночная птица, которую он слышит в Англии. Англия! Проститься с ней в такую ночь! "Моя родина, — подумал он, — моя прекрасная родина!" Роса уже серебрилась на небольшой полоске травы последняя роса, последний аромат английской ночи. Где–то прозвучал охотничий рожок. "Англия! — молился он. — Да пребудет с тобой господь!" Какой–то звук послышался по ту сторону лужайки — словно старческий кашель, потом бряцание цепи. В тени, падающей от дома, появилось лицо — бородатое, с рожками, как у Пана, и уставилось на него. Взглянув, Пирсон понял, что это козел, и услышал, как тот, словно испугавшись вторжения нежданного гостя, возится вокруг колышка, к которому был привязан.
Пирсон поднялся по лестнице, ведущей в маленькую узкую комнату Ноэль, рядом с детской. На его стук никто не ответил. В комнате было темно, но он увидел Ноэль у окна — она перегнулась через подоконник и лежала на нем, прижав подбородок к руке.
— Нолли!
Она ответила, не оборачиваясь:
— Какая чудесная ночь, папа! Иди сюда, посмотри. Мне бы хотелось отвязать козла, да только он съест все растения в альпиниуме. Но ведь эта ночь принадлежит и ему тоже, правда? В такую ночь ему бы бегать и прыгать! Стыдно привязывать животных. Папа, а ты никогда не чувствовал себя в душе дикарем?
— Я думаю, что чувствовал, Нолли, и даже слишком. Было очень трудно приручать себя.
Ноэль взяла его под руку.
— Пойдем, отвяжем козла и вместе с ним прогуляемся по холмам. Если бы только у меня была свистулька! Ты слышал охотничий рожок? Охотничий рожок и козел!
Пирсон прижал к себе ее руку.
— Нолли, веди себя хорошо, пока меня не будет. Ты знаешь, чего я не хочу. Я писал тебе.
Он посмотрел на нее и не решился продолжать. На ее лице снова появилось выражение "одержимой".
— Ты не чувствуешь, папа, — сказала она вдруг, — что в такую ночь все живет своей большой жизнью: и звезды, и луна, и тени, и мотыльки, и птицы, и козы, и деревья, и цветы; так почему же мы должны бежать от жизни? Ах, папа, зачем эта война? И почему люди так связаны, так несчастны? Только не говори мне, что этого хочет бог, не надо!
Пирсон и не мог ответить, потому что ему пришли на ум строки, которые он читал сегодня дочерям вслух:
Ах, с ключа бы студеного чистой воды
Зачерпнуть мне глоток и уста оросить!
Ах, под тополя сенью в зеленой траве
Мне прилечь бы… я там обрела бы покой!
Что со мною? Туда я… где ели темней!
Меня в горы ведите, где хищные псы
По следам за пятнистою ланью летят!
Ради бога! Хоть раз бы им свистнуть, хоть раз,
Фессалийский бы дрот, размахнувшись, метнуть
Мимо волн золотистых летучей косы! *
* Эврипид, "Ипполит". (Перев. И. Анненского.).
Все, что осталось для него в жизни неизвестного, все соблазны и пряный аромат жизни; все чувства, которые он подавлял; быстроногий Пан, которого он отрицал; терпкие плоды, обжигающее солнце, глубокие омуты, неземной свет луны — все это вовсе не от бога, а все это пришло к нему с дыханием этой древней песни, со взглядом его юной дочери. Он прикрыл рукой глаза.
Ноэль потянула его за рукав.
— Разве красота — не живая? — прошептала она. — Разве не напоминает она любимого человека? Так и хочется ее расцеловать!
Губы у него пересохли.
— Есть и другая красота, за пределами этой, — упрямо сказал он.
— А где она?
— В святости, в долге, в вере. О Нолли, любовь моя!
Но Ноэль крепко держала его.
— Знаешь, чего бы я хотела? — сказала она. — Я бы хотела взять бога за руку и показать ему мир. Я убеждена, что он многого не видел.
Пирсона охватила дрожь, та странная, внезапная дрожь, которую может вызвать неверная нотка в голосе, или новый острый запах, или чей–нибудь взгляд.
— Дорогая моя, что ты говоришь?
— Но он же действительно ничего не видел, а уж пора бы ему посмотреть! Мы бы облазили с ним все уголки, заглянули бы во все щелочки и сразу бы все увидели. Разве может он это сделать в своих церквах? Ах, папа! Я больше не могу этого вынести; я все думаю о том, что их убивают вот в такую ночь; убивают и убивают, и они больше никогда не увидят такой ночи, никогда, никогда! — Она опустилась на колени и закрыла лицо руками. — Я не могу, не могу! Ах, как жестоко — отнимать у них все это! Зачем же эти звезды, цветы, если богу все безразлично?
Потрясенный, он стоял, наклонившись над ней, и гладил ее по голове. Потом привычка видеть сотни людей на смертном одре помогла ему.
— Полно, Нолли! Жизнь быстротечна. Нам всем суждено умереть.
— Но не им, не таким молодым! — Она прижалась к его коленям и подняла голову. — Папа, я не хочу, чтобы ты ушел от нас. Обещай мне, что ты вернешься!
Детская наивность этих слов вернула ему самообладание.
— Моя дорогая крошка, конечно, вернусь! Ну же, Нолли, вставай! Ты, наверно, слишком долго пробыла на солнце.
Ноэль встала и положила руки на плечи отца.
— Прости меня за все дурное, что я натворила, и за то дурное, что еще натворю, — особенно за это!
Пирсон улыбнулся.
— Я всегда прощу тебя, Нолли, но больше ничего дурного не случится — не должно случиться. Я молю бога, чтобы он хранил тебя, чтобы ты стала такой, какой была твоя мать.
— В маме никогда не сидел бес, который сидит во мне и в тебе.
От удивления он замолчал. Откуда знать этому ребенку о той бесовской пляске чувств, с которой он боролся год за годом, пока на склоне жизни не почувствовал, что бес отступил!
Она продолжала шепотом:
— Я не могу ненавидеть своего беса. Почему я должна его ненавидеть? Он ведь часть меня. Каждый день при закате солнца я буду думать о тебе; а ты делай то же самое — мне будет легче от этого. Утром я не пойду на станцию я только буду плакать там. И я не стану говорить "прощай". Это не к добру.
Она обхватила его руками, и, чуть не задушенный этим горячим объятием, он стал целовать ее щеки и волосы. Наконец, отпустив ее, он минуту постоял, разглядывая ее в лунном свете.
— Я не знаю никого, кто любил бы меня больше, чем ты, Нолли! — сказал он тихо. — Помни о том, что я написал тебе в письме. И спокойной ночи, моя любимая!
Потом, словно боясь задержаться еще на секунду, он быстро вышел из темной маленькой комнатки…
Через полчаса Джордж Лэрд, подходя к дому, вдруг услышал тихий голос:
— Джордж! Джордж!
Взглянув наверх, он увидел в окне какое–то белое пятно и едва узнал Нолли.
— Джордж, отвяжи козла, только на эту ночь. Сделай это ради меня.
Что–то в ее голосе и в жесте протянутой руки странным образом растрогало Джорджа, хотя — как сказал однажды Пирсон — душа его была лишена музыки.
И он отвязал козла.
ГЛАВА IV
В недели, последовавшие за отъездом Пирсона, Грэтиана и Джордж часто обсуждали положение Ноэль и ее поведение в свете прагматической теории. Джордж стоял на научной точке зрения. Как и в материальном мире, подчеркивал он в разговорах с женой, — особи, которые отличаются от нормальных, должны либо в борьбе со средой утвердить свое отличие, либо пойти ко дну, — так и в мире нравственном; весь вопрос в том, сможет ли Нолли утвердить свое право на "причуды". Если сможет и при этом выкажет твердость характера, то тогда ее отклонение от нормы будет объявлено достоинством, а человечество тем самым окажется обогащенным. Если же нет, если ее попытки утвердить себя потерпят неудачу, и человечество тем самым будет обеднено, тогда ее поведение будет признано ошибочным. Ортодоксы и ученые–схоласты, настаивал Джордж, всегда забывают о приспособляемости живых организмов; забывают о том, что любое действие, выходящее за пределы обычного, постепенно изменяет и все прочие действия, а также и взгляды и философию тех, кто совершает эти действия.
Разумеется, Нолли поступила безрассудно, говорил он, но когда она уже сделала то, что сделала, она неизбежно начала думать по–иному о любви и морали. Самый глубокий инстинкт, которым мы обладаем, — это тот, который подсказывает нам: мы обязаны делать то, что нам надлежит делать, и при этом думать, что совершенное нами действительно правильно; по сути дела, это и есть инстинкт самосохранения. Все мы — животные, ведущие борьбу за существование, и мы постоянно живем с ощущением того, что коль скоро мы мысленно согласимся быть битыми, нас побьют; но каждый раз, когда мы одерживаем победу, особенно в неравном бою, это нас закаляет. Впрочем, лично я полагаю, что без посторонней помощи Нолли едва ли сможет твердо стать на ноги.
Грэтиана, прагматизм которой не был еще достаточно выпечен, отвечала с сомнением:
— Да, не думаю, чтобы ей это удалось. И даже если бы удалось, я все равно не была бы уверена, что она ничего не натворит. Но не кажется ли тебе, Джордж, что "прагматизм" — отвратительное слово? В нем нет юмора.
— Да, "прагматизм" звучит немного неуклюже, тем более, что в устах молодежи он может превратиться в "прыгматизм"; впрочем, к Нолли это не относится.
С подлинным беспокойством они наблюдали за объектом своих дискуссий. Уверенность в том, что Ноэль нигде не будет лучше и спокойнее, чем у них, по крайней мере, до тех пор, пока она не выйдет замуж, в значительной степени мешала им выработать определенное мнение относительно того, удастся ли ей утвердиться в жизни. У Грэтианы, которая все–таки знала сестру лучше, чем Джордж, то и дело возникала беспокойная мысль: к какому бы выводу они ни пришли, Ноэль заставит их рано или поздно отказаться от него.
Через три дня после отъезда отца Ноэль объявила, что хочет поработать в поле. Джордж сразу же запретил ей это.
— Ты еще недостаточно окрепла, моя дорогая. Подожди, пока начнется уборка урожая. Тогда ты сможешь помочь на здешней ферме. Если только это не повредит тебе.
Но погода была дождливая, и уборка урожая задерживалась; Ноэль ничего не оставалось, как ухаживать за ребенком, хотя за ним прекрасно ухаживала нянька; мечтать и грезить, от случая к случаю приготовлять яичницу или делать какую–нибудь домашнюю работу — только для очистки совести. Грэтиана и Джордж на целый день уходили в госпиталь, и она подолгу оставалась одна. Несколько раз по вечерам Грэтиана пыталась поговорить с ней, узнать, что у нее на уме. Дважды она упоминала о Лиле. В первый раз Ноэль сказала только: "Да, Лила молодчина". Во второй раз она ответила: "Я не хочу думать о ней".
Однажды, собравшись с духом, Грэтиана спросила:
— Не кажется ли тебе странным, что капитана Форта не слышно и не видно с того дня, как он сюда приезжал?
Ноэль ответила самым спокойным голосом:
— А что тут странного? Ведь ему же сказано, что его здесь не любят.
— Кто ему сказал это?
— Я передала ему, что папа его не любит; но думаю, что сам папа высказал ему и кое–что более резкое. — Она слегка усмехнулась и потом мягко добавила: — Папа — прелесть, правда?
— То есть?
— Он всегда заставляет тебя делать не то, что ты хочешь. Если бы он не запретил мне выйти замуж за Сирила, этого не произошло бы, вот в чем дело! Тогда это меня страшно раздосадовало.
Грэтиана смотрела на нее, пораженная тем, как хорошо Нолли разбирается в самой себе.
К концу августа пришло письмо от Форта.
"Дорогая миссис Лэрд,
Вам, конечно, все известно, — кроме того, что для меня всего важнее. Я не могу дальше жить, не зная, есть ли у меня какая–либо надежда в отношении вашей сестры. Ваш отец не желает, чтобы между нею и мною было что–либо общее, но я сказал ему, что не могу и не хочу давать ему обещание не спрашивать ее об этом. В конце месяца у меня будет отпуск, и я собираюсь приехать к вам, чтобы попытать счастья. Для меня это гораздо важнее, чем вы можете себе представить.
Остаюсь, уважаемая миссис Лэрд,
вашим верным слугой.
Джеймс Форт".
Она обсудила письмо с Джорджем, и тот дал следующий совет:
— Ответь на письмо вежливо, но ничего не обещай; и — ни слова Нолли. Я думаю, если они поженятся, — это будет хорошо. Конечно, это не совсем то ведь он вдвое старше ее. Зато он настоящий человек, хоть и не хватает звезд с неба!
Грэтиана ответила как–то угрюмо:
— Я всегда желала для Нолли самой лучшей партии!
Джордж поднял на нее свои серые, стального оттенка глаза и посмотрел так, точно перед ним был пациент, которого он должен оперировать.
— Это верно, — сказал он. — Но ты не должна забывать, Грэйси, что из лебедя, каким была Нолли, она превратилась в гадкого утенка. В глазах общества она обесценена по крайней мере на пятьдесят процентов. Надо смотреть правде в глаза.
— Отец категорически против этого брака.
Джордж усмехнулся, у него чуть не вырвалось: "Потому–то я и считаю, что это будет хорошо". Но он удержался и не сказал этого.
— Я согласен, что раз отца здесь нет, мы не должны проявлять инициативы. Да и Нолли знает, каково его желание, и решать придется ей, а не кому–либо другому. В конце концов она уже не ребенок.
Грэтиана последовала совету Джорджа. Но написать вежливое письмо и при этом ничего не сказать стоило ей целой бессонной ночи и трех или четырех часов занятий каллиграфией. Она была очень добросовестна. Зная о предстоящем визите, она с еще большей тревогой наблюдала за сестрой; настроение Ноэль и образ ее мыслей стали чуть–чуть более ясны Грэтиане после того, как сестра показала ей письмо от Тэрзы — тетка приглашала ее в Кестрель. Под письмом был постскриптум, приписанный рукой дяди Боба:
"Мы превратились в пару ископаемых; Ева снова уехала и покинула нас. Нам ужасно не хватает тебя и малыша. Приезжай, Нолли, будь умницей!"
— Тетя и дядя — просто прелесть, — сказала Ноэль, — но я не поеду. Мне как–то очень беспокойно с тех пор, как уехал папа. Ты даже не знаешь, до чего беспокойно. Эти дожди вызывают во мне желание умереть.
На следующий день погода улучшилась, и в конце недели началась уборка урожая. Ноэль повезло: у фермера сломалась сноповязалка, починить ее не удалось, и он был рад каждому вязальщику. В первый день работы в поле ее руки покрылись волдырями, шея и лицо обгорели, каждая косточка и каждый мускул ныли от боли; но то был самый счастливый день за долгие недели, быть может, самый счастливый с той ночи, когда она расставалась с Сирилом Морлендом год тому назад. Вечером она приняла ванну и тут же легла. Лежа в постели, она грызла шоколад, курила и, погрузившись в дремотное блаженство, чувствовала, как проходит усталость и утихает тревога. Следя за дымком сигареты, кольцами подымавшимся в луче закатного солнца, падавшем из окна, она размышляла: "Вот бы уставать так каждый день! Тогда все было бы хорошо, тогда я знала бы, чего хочу, пропало бы ощущение, что надо мной захлопнулась крышка западни, в которую я попала, что я ослепленная пчела, которая бьется под перевернутым бокалом; пропало бы ощущение, что я наполовину жива, наполовину мертва, что у меня сломано крыло и я могу только взлететь, а потом все равно упаду на землю".
В эту ночь она спала как убитая. Но следующий день был истинной мукой, и на третий тоже не стало легче. Однако к концу недели у нее уже не так ломило тело.
В субботу был великолепный, безоблачный день. Поле, на котором она работала, тянулось по отлогому склону. Это было последнее поле, которое надо было убрать, здесь плотной стеной стояла золотая пшеница, с полными, налитыми колосьями… Ноэль уже привыкла к большим снопам, и жгуты в ее руках так и мелькали. Чувство новизны прошло — теперь это была автоматическая работа, которую она делала как бы во сне; она занимала свое место в ряду, прислушиваясь к свистящему звуку жнейки и к голосу возницы, понукавшего лошадей на поворотах, и радовалась маленьким перерывам, когда можно было выпрямить на минуту спину, отмахнуться от мух или пососать палец, уколотый острым кончиком пшеничного колоса. Так проходили часы, на жаре и в усталости, но она радовалась тому, что делает доброе дело и работа явно идет к концу. Постепенно несжатая полоса становилась все уже и уже, а солнце медленно клонилось к горизонту.
Когда сделали перерыв для чаепития, Ноэль вместо того, чтобы, как всегда, бежать домой, выпила холодного чая из принесенной с собой фляжки, съела булочку, кусочек шоколада и растянулась в тени живой изгороди. Она все время держалась в стороне от остальных жнецов, сидевших сейчас возле чайников, которые принесла на поле жена фермера. Она уже привыкла избегать людей. Должно быть, они все знают о ней или скоро узнают, дай только им повод. Она никогда не забывала о среднем пальце, на котором не было обручального кольца, и ей казалось, что глаза всех прикованы к нему. Она лежала в траве, попыхивала сигаретой и наблюдала за жуком, пока к ней не подошла овчарка, бродившая вокруг в поисках объедков; она скормила собаке вторую булочку. Покончив с булочкой, пес попытался проглотить жука, и Ноэль, зная, что ей нечем больше покормить собаку, прикрикнула на нее и прогнала. Погасив сигарету о землю, Ноэль оглянулась. Возница уже забрался на свое сиденье, рядом устраивался его помощник, который должен был подгребать колосья. Уить–уить! — снова засвистела жнейка. Ноэль встала, потянулась и заняла свое место в ряду. К вечеру поле будет убрано — впереди чудесный отдых, целое воскресенье! К семи часам осталась несжатой только узенькая полоска — не больше двадцати ярдов шириной. Но эти последние полчаса всегда особенно пугали Ноэль. Сегодня было еще хуже, чем обычно: у фермера кончились патроны, и кроликов приходилось отгонять палками и напускать на них собак. Кролики поедали зерно, и их надо было убивать. Кроме того, они годились в пищу и стоили по два шиллинга за штуку; Ноэль все это знала; но она не могла видеть, как маленькие создания крадутся и'мечутся, напуганные криками, как на них бросаются огромные собаки, как мальчишки убивают их и потом тащат мягкие серые тельца вниз головами, мертвые и беспомощные, каждый раз она чувствовала себя больной. Она стояла тихо, стараясь ничего не видеть и не слышать; неподалеку от нее крался кролик, приникая к земле, испуганно поглядывая по сторонам. "Ах, — подумала она, — иди сюда, дурачок! Я тебя выпущу, неужели ты не понимаешь? Для тебя это — единственное спасение. Иди же!" Но кролик жался к земле и робко высовывал из пшеницы маленькую головку с прижатыми ушами. Он словно пытался понять — похоже ли на остальных людей это огромное существо, что стоит перед ним. "Ну, конечно, он не выбежит, пока я смотрю на него", — подумала Ноэль и отвернулась. Уголком глаза она заметила какого–то человека, стоявшего в нескольких шагах от нее. В это мгновение кролик выскочил. Теперь человек закричит и спугнет его. Но он не закричал, и кролик прошмыгнул мимо и скрылся за живой изгородью. Она услышала крики на другом конце ряда и увидела, как промчалась собака. Поздно! Ура! И, хлопнув в ладоши, она взглянула на незнакомца. Перед ней стоял Форт. Она смотрела, как он приближается к ней, с каким–то смешанным чувством изумления, удовольствия, скрытого волнения.
— Мне так хотелось, чтобы этот кролик спасся, — вздохнула она. — Я все время наблюдала за ним. Спасибо!
Он посмотрел на нее.
— О боже! — только и произнес он.
Ноэль заслонила руками щеки.
— Да, да… У меня очень красный нос?
— Нет. Вы прелестны, как Руфь, если она была прелестна.
Уить–уить! Жнейка прошла мимо. Ноэль двинулась к своему месту в ряду, но он схватил ее за руку и сказал;
— Нет, позвольте мне доделать то, что осталось. Я не был в поле с начала войны. А вы разговаривайте со мной, пока я буду вязать снопы.
Она стояла рядом и смотрела на него. Он скручивал жгуты совсем по–другому — они получались более крепкими, да и снопы он вязал большие; она почувствовала какую–то зависть.
— Я не знала, что вы умеете это делать.
— Господи, да конечно же умею! Когда–то у меня была ферма на западе. Ни от чего другого не чувствуешь себя так хорошо, как от работы в поле. Я наблюдал за вами — вы вяжете превосходно!
Ноэль удовлетворенно вздохнула.
— Откуда вы приехали? — спросила она.
— Я прямо со станции. У меня отпуск.
Он посмотрел на нее, и оба замолчали. Уить–уитъ! — снова мимо прошла жнейка. Ноэль начала вязать снопы на одном конце поля, он на другом. Они работали, приближаясь друг к другу, и встретились перед тем, как жнейка подошла к ним в третий раз.
— Вы поужинаете у нас?
— С удовольствием!
— Тогда уйдем сейчас. Мне не хочется больше видеть, как убивают кроликов.
По дороге домой они говорили совсем мало, но она все время чувствовала на себе его взгляд. Она оставила его с Джорджем и Грэтианой и отправилась принимать ванну.
Стол накрыли на веранде; к концу ужина почти совсем стемнело. По мере того, как угасал дневной свет, Ноэль становилась все более молчаливой. Когда все вернулись в дом, она побежала наверх к ребенку и больше не спускалась вниз. Как и в ту ночь, когда уезжал отец, она долго стояла у окна, облокотившись на подоконник. Ночь была темная, безлунная; в свете звезд едва можно было различить сад, у ограды которого уже не пасся козел. Теперь, когда ее возбуждение улеглось, неожиданное появление Форта наполнило ее тревожной печалью. Ноэль прекрасно понимала, зачем он приехал, — она всегда это понимала. Она не могла разобраться в своих чувствах к нему, но одно она знала твердо: все эти недели она как бы находилась меж двух огней — между Фортом и отцом; ей все казалось, что оба стоят перед ней и о чем–то умоляют. И, странное дело, эти мольбы не приближали ее к умоляющему, а словно толкали в объятия другого. Она чувствовала, что ей нужна защита либо того, либо другого. Это было унизительно: знать, что во всем мире для нее не найдется никакого другого прибежища. Опьянение той единственной ночи, проведенной в старом аббатстве, казалось, обрело над ней какую–то постоянную власть, которая определяет всю ее дальнейшую жизнь. Почему эта единственная ночь и то, что тогда произошло, возымело такую сверхъестественную силу, способную толкать ее в ту или другую сторону, в объятия либо того, либо другого? Неужели она из–за этого всегда будет нуждаться в защите? Она стояла в темноте и словно чувствовала у себя за плечами обоих, слышала их просьбы и мольбы; мороз пробежал у нее по коже. Ей хотелось обернуться и крикнуть: "Уходите! О, уходите! Мне никто не нужен! Оставьте меня в покое!" В этот миг что–то — наверное, мотылек — коснулось ее шеи. Она вздрогнула и ахнула. Как глупо!
Она услышала, что где–то в доме открылась дверь и грубый мужской голос сказал в темноте:
— Кто эта молодая леди, которая работает в поле?
Другой голос, видимо, прислуги, отвечал:
— Это сестра хозяйки.
— Говорят, у нее есть ребенок?
— А вам какое дело, есть или нет?
Ноэль услышала, как мужчина засмеялся. Ей показалось, что более отвратительного смеха она еще не слышала. Мысли ее лихорадочно заметались: "Я убегу от всего этого!" Окно было на высоте всего лишь нескольких футов; она вылезла на карниз, прыгнула и упала на мягкую клумбу, почувствовав запах герани и земли. Ноэль отряхнулась, на цыпочках пробежала по усыпанной гравием площадке перед домом и выбежала за ворота. В доме было темно и тихо. Она пошла по дороге. "Удивительно! — подумала она. — Мы спим, ночь за ночью, и никогда не видим ночей; спим, пока нас не разбудят, и ничего не видим! Если они захотят поймать меня, им придется побегать".
И она бросилась бежать по дороге в том же платье и туфлях, в которых была вечером, с непокрытой головой. Пробежав ярдов триста, она остановилась у опушки леса. Ее окутала чудесная темнота, и она стала ощупью пробираться от ствола к стволу, охваченная каким–то изумительным, тревожным ощущением приключения и новизны. Наконец она остановилась у тонкого ствола, кора которого слабо белела во тьме. Она прижалась к стволу щекой, он был гладок береза! Обняв дерево руками, она стояла в полной тишине. Удивительная, сказочная тишина, свежий аромат и мрак!
Ствол дерева вдруг дрогнул у нее под руками, и она услышала низкий далекий гул, к которому уже привыкла, — гул орудий, которые все время за работой, все время убивают — убивают людей, убивают, быть может, вот такие же деревья, как то, которое она обнимает, маленькие трепещущие деревья! Там, во тьме ночи, наверно, не осталось ни одного неискалеченного дерева, такого, как вот эта гладкая дрожащая береза, там не осталось полей пшеницы, ни куста, ни клочка травы, ни листьев, которые шуршат и сладко пахнут, ни птиц, ни юрких ночных зверьков, ничего, кроме крыс; она вздрогнула, вспомнив о бельгийском солдате–художнике. Крепко обняв березу, она прижалась к ее гладкому стволу. Ощущение все той же беспомощности, отчаянного бунта и печали охватило ее — то самое ощущение, которое вызвало ее страстную отповедь отцу в ночь, когда он уезжал. Все гибнет, все превращается в прах, сгорает, исчезает, как Сирил. Все юное — вот как это маленькое деревцо!
Бум! Бум! Дерево вздрогнуло, еще раз вздрогнуло. Если бы не этот гул, как тихо и чудесно вокруг, какое звездное небо простерлось над листвой!.. "Я не перенесу этого", — подумала она и прижалась опаленными солнцем губами к шелковистой гладкой коре. Но деревцо бесчувственно стояло в ее объятиях, только содрогалось от далеких раскатов орудий. С каждым глухим ударом чьи–то жизнь и любовь угасали, как огоньки свеч на рождественской елке, один за другим. Глазам ее, привыкшим к темноте, казалось, что лес постепенно оживает и следит за ней, словно огромное существо с сотнями ног, рук и глаз и мощным дыханием.
Маленькое деревцо, только что такое близкое и ласковое, вдруг перестало быть прибежищем, превратившись в часть этого ожившего леса, погруженного в самого себя и сурово наблюдающего за незваной гостьей из того злонамеренного рокового племени, которое принесло на землю это громыхание и гул. Ноэль разжала руки и отступила. Сук царапнул ей шею и хлестнул по лицу; она отошла в сторону, споткнулась о корень и упала. Снова сук больно ударил ее, и она лежала немного ошеломленная, вся дрожа перед этой мрачной враждебностью. Она поднесла руки к лицу из единственного желания увидеть что–нибудь не такое темное; это было ребячливо и глупо, но уж очень она была испугана. Казалось, у леса так много глаз, так много рук — и все это враждебно, ей; казалось, лес только и ждет, чтобы снова ударить ее, причинить боль, снова заставить ее упасть и держать ее здесь, в темноте, до… Ноэль вскочила, сделала несколько шагов и замерла: она забыла, с какой стороны пришла сюда. Боясь забраться еще глубже в этот недружелюбный лес, она медленно повернулась, стараясь сообразить, в какую же сторону ей идти теперь. Но всюду ее подстерегало это темное существо — многорукое и многоликое. "Все равно, подумала она, — любая дорога выведет меня!" И она начала пробираться вперед, вытянув руки, чтобы защитить лицо. Это было глупо, но она не могла справиться с каким–то сосущим, тревожным чувством, которое всегда приходит к человеку, заблудившемуся в лесу или в тумане. Если бы лес не был таким темным, таким… живым! И на секунду у нее мелькнула нелепая, устрашающая мысль, совершенно детская: "А что, если мне никогда не выйти отсюда?" Она сама рассмеялась над этой мыслью и снова остановилась, прислушиваясь. Не слышно ни звука, по которому она могла бы ориентироваться, ни одного звука, кроме слабого, глухого гула, который теперь, казалось, доносился со всех сторон. А деревья все следили за ней. "Фу! — подумала она. — Ненавижу этот лес!" Теперь он был весь перед ней, его змеиные ветви, его мрак, его огромные массивы, словно населенные великанами и ведьмами. Она снова двинулась вперед, опять споткнулась и упала, ударившись лбом о пень. Удар ошеломил, но и успокоил ее. "Это идиотство, — подумала она, — я как ребенок. Сейчас пойду медленно и осторожно, пока не доберусь до опушки. Я ведь знаю, что лес невелик!" Она повернулась, готовая идти наугад в любом направлении, но потом выбрала то, откуда, казалось, шло ворчание пушек, и пошла вперед потихоньку, медленно, вытянув руки. Где–то совсем близко в кустах послышался шорох, и она увидела пару зеленых сверкающих глаз. Сердце ее словно подскочило до самого горла. Какой–то зверек прыгнул из кустов. Прошелестели папоротники, ветки, и снова тишина… Ноэль прижала руки к груди. Это, наверное, бродячий кот! И опять пошла по лесу. Но она уже потеряла направление. "Я хожу кругами, — подумала она. — Так всегда бывает, когда собьешься с дороги". И снова вернулось грызущее ощущение страха. "Может быть, закричать? — мелькнула мысль. — Но ведь я, наверно, близко от дороги. Это просто ребячество". Она снова двинулась вперед. Нога ее ступила на что–то мягкое. Чей–то голос пробормотал грубое ругательство; чья–то рука схватила ее за лодыжку. Ноэль отпрянула, рванулась и высвободила ногу; она закричала от ужаса и, ничего не видя перед собой, кинулась бежать.
ГЛАВА V
Никто не понимал лучше самого Джимми Форта, что он "не совсем то" для Ноэль. После разговора с ее отцом прошли недели, а он все еще был одержим мыслями о Ноэль, хотя часто говорил себе: "Я не сделаю этого. Слишком низкая игра — добиваться этой девочки, зная, что если бы не ее беда, у меня не было бы никакой надежды". Он никогда не был высокого мнения о своей внешности, а теперь и вовсе казался себе невероятно старым и высохшим в этой лондонской пустыне. Ему была ненавистна работа в военном министерстве и царившая там атмосфера канцелярщины и казенщины. Теперь он мечтал о молодости и красоте и с тревогой начинал присматриваться к себе, критически оценивая свои физические достоинства. Еще год — и он сморщится, как лежалое яблоко! В следующем месяце ему исполнится сорок, а ей всего девятнадцать! Но бывали моменты, когда он чувствовал, что с ней он может стать таким же молодым, как тот юноша, которого она любила. Не питая большой надежды на то, что завоюет ее, он совершенно не думал о ее "прошлом". Но не это ли прошлое — его единственная надежда? В двух вещах он был совершенно уверен: он не станет играть на ее прошлом; и если по какой–либо счастливой случайности она выйдет за него замуж, он никогда не покажет ей, что помнит о нем.
Написав письмо Грэтиане, он всю неделю перед отпуском провел в попытках как–то обновить и омолодить себя, но это привело лишь к тому, что он почувствовал себя еще старше, худее, костлявее и смуглее. Он рано вставал, ездил верхом даже в дождь, посещал турецкие бани и делал всякого рода физические упражнения; он не курил и не пил, рано ложился спать, словно ему предстояли состязания в скачках по пересеченной местности. В тот день, когда он наконец решился на это страшное паломничество, он с каким–то отчаянием разглядывал свое лицо, худое и словно обтянутое дубленой кожей, и насчитал с десяток седых волос.
Когда он добрался до Бунгало и ему сказали, что Ноэль в поле, у него впервые появилось чувство, что судьба — на его стороне. Там ему будет как–то проще встретиться с ней. Он несколько минут смотрел на Ноэль, прежде чем она заметила его, и сердце его билось сильнее, чем даже в окопах; и чувство надежды не покидало его все время — и тогда, когда они поздоровались, и тогда, когда ужинали, и даже тогда, когда она встала и ушла к себе наверх. Но потом это чувство надежды угасло, словно внезапно задернули штору; он продолжал сидеть, пытаясь поддерживать разговор, но понемногу становился все более молчаливым и беспокойным.
— Нолли так устала сегодня, — заметила Грэтиана. Он знал, что она сказала это с добрым намерением,
но то, что ей пришлось это сказать, для него прозвучало зловеще. Наконец, потеряв надежду снова увидеть Ноэль и чувствуя, что уже на три вопроса хозяев ответил невпопад, он встал.
На крыльце Джордж промолвил:
— Приходите к нам утром завтракать, хорошо?
— О, спасибо, боюсь, что я надоел вам всем.
— Нисколько. Завтра Нолли будет не такой усталой.
Снова это сказано с добрым намерением. Они очень милые люди. У ворот он оглянулся и посмотрел вверх, стараясь догадаться, которое окно ее; но дом был погружен в темноту. Пройдя немного по дорожке, Форт остановился закурить сигарету; прислонившись к калитке, он сильно затянулся, пытаясь успокоить боль в сердце. Итак, никакой надежды! При первом удобном случае она встала и ушла! Она знает, что он любит ее, не может не знать — об этом говорили его глаза, это звучало в его голосе; он ведь никогда не умел скрывать свои чувства. Если бы у нее было хоть маленькое ответное чувство к нему, она бы не избегала его. "Я вернусь в лондонскую пустыню, — подумал он, — и не стану хныкать и пресмыкаться. Я вернусь и поставлю на этом крест: надо же иметь какую–то гордость! Ах, за каким дьяволом я превратился в заезженную клячу? Если бы только я мог опять вернуться во Францию!" И снова перед ним встала Ноэль, склонившаяся над скошенной пшеницей. "Я попытаюсь еще раз, — подумал он, — еще один только раз, может быть, завтра, и тогда уже буду знать наверняка. И если на мою долю достанется то, что досталось Лиле, значит, я того и заслуживаю. Бедная Лила! Где–то она теперь? Снова в Верхней Констанции?.."
Что это?! Крик? Крик ужаса в лесу? Форт пересек опушку и закричал "Ау–у–у!" Затем остановился, вглядываясь в темноту. Он услышал шум раздвигаемых кустов и свистнул. Кто–то выбежал из кустов и налетел прямо на него.
— Послушайте, — спросил он. — В чем дело?
Кто–то, задыхаясь, ответил:
— О! Это… ничего!
Перед ним была Ноэль. Она отпрянула и остановилась в нескольких шагах от него. Он смутно видел, что она закрыла лицо руками. Инстинктивно почувствовав, что она хочет скрыть от него свой страх, он спокойно сказал:
— Какая удача! Я как раз проходил мимо. Темнота — хоть глаз выколи!
— Я… я заблудилась… И какой–то человек… схватил меня за ногу… вон там!
Беспредельно растроганный ее дрожащим голосом и всхлипываниями, он шагнул вперед и обнял ее за плечи. Он осторожно поддерживал ее, не говоря ни слова, боясь ранить ее гордость.
— Я… я пошла в лес, — все еще задыхаясь, бормотала она, — и там деревья… И я наткнулась на спящего человека, и он…
— Да, да, понимаю, — шептал он, словно ребенку.
Она отняла руки, и он видел ее лицо с еще расширенными от страха глазами и дрожащими губами. Снова растрогавшись, он притянул ее к себе так близко, что услышал, как бьется ее сердце, и коснулся губами ее покрытого потом лба. Она закрыла глаза, коротко вздохнула и спрятала лицо в его куртке.
— Ну, полно, полно! — повторял он. — Ну полно, полно, любимая.
Он почувствовал, как ее щека прижалась к его плечу. Она с ним!.. Она с ним! Теперь он почему–то был уверен, что они уже не расстанутся. Восторг охватил Форта, и мир, распростершийся над ее головой, и далекие звезды, и лес, который ее напугал, — все это казалось ему чудом красоты и совершенства. Судьба послала ему счастье, какое не выпадало еще на долю человека, — и вот она с ним! И он снова и снова шептал:
— Я люблю вас!
Ноэль стояла тихо, прижавшись к нему, и сердце ее постепенно стало биться тише. Он чувствовал, как она потерлась щекой о его куртку шотландской шерсти. Потом вдруг понюхала ткань и прошептала:
— Как хорошо пахнет!
ГЛАВА VI
В опаленном летним зноем Египте белый человек каждый день с нетерпением ждет вечера, когда розовая пелена сумерек переходит в молочно–опаловую, укрывает серую гряду холмов и, переливаясь всеми цветами радуги, постепенно сгущается в темную синеву. Пирсон стоял в маленьком саду госпиталя под сенью пальм и бугенвилий. Вечер был полон звуков. В дальнем крыле госпиталя граммофон наигрывал какую–то легкомысленную песенку; два самолета кружились, словно сарычи, над пустыней, слышно было легкое гуденье их моторов; удары металла о металл доносились из арабской деревни; скрипели колеса колодцев; под порывами дувшего из пустыни ветра шелестели листья пальм. По обе стороны госпиталя тянулись древние дороги, отмеченные то тут, то там маленькими, старыми сторожевыми башнями. Сколько веков человеческая жизнь шествовала по этим дорогам на восток и на запад! Темнолицые люди на верблюдах пролагали этот древний путь через пустыню, на которую Пирсон взирал с изумлением, так тиха она была, так широка, так безлюдна и каждый вечер так прекрасна! Порой ему казалось, что он мог бы вечно смотреть на нее, словно ее суровая таинственная красота ежевечерне даровала ему ощущение домашнего очага; и все же, любуясь и восхищаясь пустыней, он не мог избавиться от мучительной тоски по родине.
Его новая деятельность пока еще не приблизила его к сердцам людей. Во всяком случае, он не чувствовал этого. И на полковой базе и вот сейчас в этом госпитале — перевалочном пункте, где он дожидался пополнения, вместе с которым должен был отправиться в Палестину, — все были очень добры к нему, очень дружелюбны и несколько снисходительны: так школьники относятся к добросовестному, мечтательному чудаку–учителю или дельцы — к безобидному идеалисту–изобретателю, который приносит свое изобретение в их конторы. Его не покидала мысль, что они довольны его присутствием не более, чем своими талисманами или полковым знаменем; простого, сердечного товарищества они, пожалуй, и не ждали от него, да и не считали его способным на это, а самому предложить им свою дружбу казалось ему преждевременным и неуместным. Более того, он даже не знал, как это сделать. Он был очень одинок. "Когда я встречусь лицом к лицу со смертью, — думал он, — все будет по–иному. Перед лицом смерти мы все становимся братьями. Вот тогда я смогу принести им настоящую пользу!"
Он все еще стоял, прислушиваясь к вечерним звукам и глядя на древнюю дорогу пустыни, когда ему принесли письма.
"Восточное Бунгало.
Дорогой папа,
Я надеюсь, что письмо еще застанет тебя до отъезда в Палестину. Ты писал, что отправишься туда в конце сентября, и я надеюсь, что ты получишь письмо. У нас большая новость, боюсь, что она доставит тебе боль и огорчение. Нолли вышла замуж за Джимми Форта. Они обвенчались сегодня и сразу уехали в Лондон. Им ведь надо найти себе дом. Она была очень беспокойна, одинока и несчастна после твоего отъезда, и я думаю, что все это к лучшему. Она стала теперь совсем другой и просто без ума от него. Это ведь похоже на Нолли. Она говорит, что все время не знала, чего хотела, вплоть до последней минуты. Но теперь ей кажется, что ничего другого она и желать не могла.
Папа, Нолли никогда своими силами не выправилась бы. Это не в ее характере, и поэтому хорошо, что все так получилось, — я в этом уверена, и Джордж тоже. Разумеется, это не идеальный брак, и мы не того желали для нее; но у нее сломаны крылья, а он удивительно хороший человек и так предан ей, хотя ты этому не поверил и, может быть, не поверишь и сейчас. Главное — то, что она снова счастлива и что она в безопасности. Нолли способна на большую преданность; ей только нужна тихая гавань. Она все время металась, и трудно сказать, не натворила ли бы она еще чего–нибудь, если бы на нее "нашло". Я очень надеюсь, что ты не будешь сильно огорчаться. Ее страшно волнует, как ты отнесешься к ее замужеству. Я знаю, что для тебя это — большое потрясение, особенно сейчас, когда ты так далеко от нее. Но попытайся поверить, что это к лучшему… Теперь она вне опасности, а ведь была в страшном положении. Кроме того, это хорошо и для ребенка. Я думаю, что надо принимать жизнь такой, как она есть, дорогой папа. У Нолли так и остались бы сломанные крылья. Другое дело, если бы она по натуре была борцом и нашла бы в этом свое призвание, или была из тех, кто готов постричься в монахини, но она ни то, ни другое. Поэтому все и вправду хорошо, папа. Она пишет тебе сама. Я уверена, что Лила отказалась от Джимми только потому, что не хотела видеть его несчастным, — ведь он не любил ее; иначе она никогда бы не уехала.
Джордж шлет тебе привет. Оба мы здоровы. А Нолли после работы в поле выглядит великолепно. Шлю тебе всю свою любовь, дорогой папа. Не надо ли что–либо достать здесь и послать тебе? Береги себя и не огорчайся по поводу Нолли.
Грэтиана".
Из письма выпал маленький листок; он поднял его с кучи облетевших пальмовых листьев.
"Папочка, дорогой,
Я не послушалась тебя. Прости меня — я так счастлива.
Твоя Нолли".
Пустыня мерцала, шелестели листья пальм, а Пирсон все стоял, пытаясь превозмочь волнение, вызванное этими двумя письмами. То был не гнев, не досада, не горе — то было чувство такого полного, такого глубокого одиночества, что он даже не знал, как выдержит его. Ему казалось, что порвалась последняя его связь с жизнью. "Мои девочки счастливы, — думал он. — А если я несчастлив, какое это имеет значение? Если моя вера и мои убеждения ничего для них не значат, почему они обязаны им следовать? Я не должен быть и не хочу чувствовать себя одиноким. Я всегда должен верить, что со мною бог и что рука его направляет меня. А если я не смогу верить в это, то какая от меня польза? Какую пользу я принесу этим бедным юношам? Кому я тогда нужен на свете?"
Мимо проехал на осле старый туземец, он наигрывал какую–то суданскую мелодию на маленькой деревянной арабской флейте. Пирсон повернул к госпиталю, напевая вполголоса эту мелодию. Его встретила сиделка.
— Бедный мальчик из палаты "А", кажется, умирает, сэр; я думаю, он захочет повидать вас.
Пирсон направился в палату "А" и прошел между койками к окну в западном углу комнаты, где были поставлены две ширмы, чтобы отгородить умирающего. Возле кровати была другая сиделка. Увидев Пирсона, она поднялась со стула.
— Он в полном сознании, — прошептала она, — и еще может говорить. Он такой славный.
Слеза скатилась у нее по щеке, и она вышла за ширму. Пирсон смотрел на юношу. Ему было, наверно, лет двадцать, его щеки не знали бритвы, на них проступал мягкий, бесцветный пушок. Глаза его были закрыты. Он дышал ровно и, казалось, не страдал; но было в его облике нечто такое, что говорило о близком конце, что–то отрешенное — он был ближе к могиле, чем к жизни. Окно, занавешенное сеткой от москитов, было широко открыто, и тонкий луч солнечного света медленно полз от ног умирающего по его телу, все время укорачиваясь. На фоне серой стены отчетливо выделялись кровать, лицо юноши, бледная желтая полоска солнечного света и маленький красно–синий флажок над кроватью. В этот час прохлады палата была почти пуста и ничто не нарушало ее тишины; лишь откуда–то издалека доносилось прерывистое шуршание сухих пальмовых листьев. Пирсон стоял в молчании, глядя на заходящее солнце. Если юноша уйдет из мира так легко, это будет божьим милосердием. Но тут он увидел, что юноша открыл глаза, удивительно ясные светло–серые глаза, окаймленные темными кругами; губы его зашевелились, и Пирсон наклонился, вслушиваясь в еле слышный шепот.
— Я иду на Запад, сэр–рр…
В его шепоте слышалась легкая картавость; губы дрожали; на лице его появилась легкая гримаса, словно у ребенка, и исчезла.
"О боже! Сделай так, чтобы я мог помочь ему!" — подумал Пирсон.
— Ты идешь к богу, сын мой! — сказал он.
Губы юноши тронула легкая улыбка; была ли это насмешка или иронический вопрос?
Страшно растроганный, Пирсон опустился на колени и начал тихо и горячо молиться. Его шепот смешивался — с шуршанием пальмовых листьев, а полоска солнца по–прежнему ползла по телу умирающего. В улыбке юноши были и стоическое сомнение и стоическая покорность. Она потрясла Пирсона, увидевшего в ней бессознательный вызов и безграничную Мудрость. Пирсон взял руку, лежавшую на простыне. Губы юноши снова зашевелились, словно выражая благодарность; он слабо, с усилием вдохнул воздух, как будто пытался вобрать в себя ниточку солнечного света, и глаза его закрылись. Пирсон склонился над его рукой. Когда он поднял глаза, юноша был мертв. Он поцеловал его в лоб и тихо вышел.
Солнце уже село, и он побрел от госпиталя к холмику, который возвышался у края дороги, ведущей в пустыню. Он стоял там, глядя на угасающую вечернюю зарю. И солнце и юноша — оба ушли на Запад, в это беспредельное, сверкающее небытие.
Пока он сидел на холме, бесконечно одинокий, из арабской деревни донесся ясный и чистый голос муэдзина, призывающего к вечерней молитве. Почему улыбка юноши так потрясла его? Предсмертные улыбки других умирающих были похожи на улыбку этого вечера, опустившегося на холмы пустыни, обещающего блаженный покой, отдых в раю. А улыбка юноши словно говорила: "Не теряйте понапрасну сил, вы все равно не можете мне помочь. Кто знает, кто знает? У меня не осталось ни надежды, ни веры; но я иду, иду в неизвестность. Прощайте!" Бедный мальчик! Он бросил вызов всему и ушел неуверенный, но неустрашенный! Не в этом ли наивысшая правда, перед которой вера — ничто? Но от этой страшной мысли он в ужасе отшатнулся. "В вере я жил, в вере и умру! — подумал он. — Господи, помоги мне!"
А ветерок, играющий песком пустыни, швырял песчинки на его руки, простертые над горячей землей.
1919 г.