Книга: Повелитель мух (сборник)
Назад: Глава девятая
Дальше: Глава одиннадцатая

Глава десятая

В себя он приходил медленно. Щека его лежала на растресканных камнях, и некуда было спрятаться от дневного света. Но, даже открыв глаза, он долго не мог пошевельнуться, только взгляд не был скован. Он послал взгляд вдоль длинной галереи и отыскал знакомую могильную плиту. Он стал внимательно рассматривать ее дюйм за дюймом, словно хотел заполнить время, боясь, как бы его не заполнило что-нибудь худшее. Но это не помогло, и ничто не могло помочь. В конце концов, беспомощный и покинутый, он оказался во власти своего прозрения, как в тисках.
Только теперь он заговорил:
– Ну конечно. Я должен был знать. Должен был понять.
В соборе раздался шум – где-то стукнула дверь, послышались голоса. Он встал и заковылял к средокрестию. У опор он услышал крики. Подбежали два сторожа, за ними поспешал отец Адам. Джослин ждал священника, уронив голову и руки.
– Чего от меня хотят?
– Пойдемте. Она ждет.
– Она?
Но, спросив это, он сразу вспомнил, что она умерла; а ждет Элисон, которая во что бы то ни стало хочет покоиться в соборе.
– Я поговорю с ней. Наверное, она кое-что знает. В конце концов, в этом была ее жизнь.
Они вместе прошли через неф, и сторожа не отставали от них. В углу, где он обычно видел ее, кто-то стоял, и сердце его дрогнуло; но это был немой юноша, теперь он даже не мычал. Джослин знал, что позор покрыл и немого, поэтому он отвернулся к двери, куда его вели.
На дворике, перед своим домом, он остановился.
– Мне еще можно войти?
– Да, это разрешено. Пока.
Он кивнул и поднялся по знакомым ступеням. Но зала переменилась, как переменилось многое. В камине пылал огонь, повсюду горели восковые свечи, как на алтаре, у камина лежал ковер и стояли два стула. Джослин едва различал стулья, потому что свечи слепили ему глаза, и он подумал о том, как похожи эти свечи на яркие огни, которые иногда плыли перед его глазами. Но все равно у него не было времени рассмотреть все перемены, потому что на стуле, по другую сторону камина, сидела женщина и другие женщины стояли у нее за спиной. Когда он подошел к ковру, она встала, преклонила колени и, поцеловав ему руку, тихо сказала:
– Преподобный отец! Джослин!
А потом вдруг вскочила, обернулась к остальным и затараторила:
– Горячую воду, полотенца, гребень…
Он поднял руку и остановил ее:
– Это ни к чему.
Помолчав, он взглянул на женщин.
– Пускай они нас оставят.
Тени женщин уползли прочь; когда они исчезли, она взяла руку Джослина, легонько сжала и усадила его на стул; он чувствовал левым боком приятное тепло камина. Она была маленькая, почти как ребенок, и, даже когда он сидел, ее лицо было лишь чуть выше его глаз. Она посмотрела куда-то поверх его плеча.
– Племянник, но и ты отошлешь своего священника?
– Нет, он останется. Я под его надзором. И все равно нам нельзя быть наедине.
Она засмеялась ему в лицо:
– Благодарю за любезность.
Но он не понял ее, да и не пытался понять. Она серьезно кивнула, словно знала это.
– Я и забыла, какой ты провинциал.
– Я?
Провинциал. Тот, кто живет в провинции, в глуши, и не видит дальше своего носа.
– Может быть.
Но он мог рассмотреть ее лицо, которое было совсем рядом, томное, почти такое же блестящее и гладкое, как жемчуга, украшавшие ее черные волосы. Ну конечно, волосы у нее черные или были когда-то черными. Он рассматривал ее тонкие, выгнутые брови, заглядывал в выпуклые черные зрачки. Она засмеялась, но он с досадой остановил ее:
– Молчи, женщина!
Теперь она стояла перед ним с покорной улыбкой. Черное праздничное платье. На шее тоже жемчуга. Рука – она словно угадала его желание и поднесла руку к его глазам – пухлая и белая. Лицо, заслоненное рукой – и она, словно опять угадав его желание, убрала руку, – улыбающееся, пухлое, как и рука, чуть излишне полное. Крошечный рот, нос с горбинкой. Веки темные, блестящие, она их, наверное, красит, ресницы длинные, густые, на них повисли прозрачные капли.
– Сестра моей матери…
Улыбающееся лицо исказила гримаса, капли упали с ресниц. Но голос прозвучал легко и беспечно:
– Непутевая сестра…
Она сделала быстрое движение, и в руке у нее оказался белый лоскут.
– Пускай хоть так…
Она наклонилась к нему, и на него вдруг повеяло весной, и он зажмурился от этого дурманящего запаха. Сквозь сутолоку воспоминаний он почувствовал, как белый лоскут коснулся его лица и оставил следы на веках, почувствовал руку у себя на голове. И снова услышал ее тихий голос.
– В конце концов даже такие…
Он открыл глаза, ощущая весенний аромат, а она все возилась с ним. Теперь ее лицо было совсем близко, и он видел, какое оно изнеженное, холеное. Только вблизи можно было разглядеть на гладкой коже тоненькие лучики. Она не позволяла своему лицу ни полнеть, ни худеть сверх меры, это было видно по глубоко обозначенным бороздкам возле глаз и по спокойному лбу, который она отстояла от морщин. Она то и дело меняла выражение лица, отстаивая его, не давая ему одрябнуть, обвиснуть… Только глаза, маленький рот и нос были так несокрушимы, что их не приходилось отстаивать. Он почувствовал смутную жалость к этому лицу, но не знал, как ее выразить, и пробормотал только:
– Спасибо, спасибо.
Наконец она оставила его в покое, перешла через ковер, унося с собой запах весны, повернулась и села лицом к нему.
– Ну, племянник?
И он вспомнил, что она приехала вовсе не для того, чтобы отвечать на его вопросы, ведь она добивается своего. Он потер висок.
– Вы писали мне насчет погребения в соборе, но я…
Она всплеснула руками и воскликнула:
– Нет, нет! Не надо об этом!
Но он уже заговорил деловым тоном:
– Теперь, вероятно, это будет зависеть не от меня, хотя пока еще ничего не известно. Отец Адам… – Он повысил голос: – Отец Адам!
– Да, преподобный отец? Я вас не слышу. Может быть, мне подойти ближе?
«Что я хотел спросить у него? Или у нее?»
– Нет, не надо.
Огонь плясал у него в глазах.
– Да нет же, Джослин! Я приехала потому, что беспокоилась… беспокоилась о тебе. Поверь!
– Обо мне? О провинциале?
– Тебя знают по всей стране. И даже по всему миру.
– Ваш прах может в некотором смысле, я прошу прощения, осквернить храм.
И тут он увидел, как мгновенно она может вспылить.
– А сам ты его не осквернил? А эти люди? Это запустение? И этот каменный молот, который висит над головой и ждет своего часа?
Он ответил кротко, глядя в огонь:
– Женщине это нелегко постигнуть. Поймите, я был избран. И с тех пор я всю жизнь искал свое предназначение, а потом исполнил его. Я принес себя в жертву. И надо судить очень, очень осторожно.
– Избран?
– Я уверен, вы получите здесь место для погребения. Но сам я едва ли согласился бы на это.
– Избран?
– Да, Богом. Ведь, в конце концов, избирает Бог. А я избрал Роджера Каменщика. Он один мог это исполнить… он – и никто другой. Остальное последовало неизбежно.
Услышав ее смех, он вздрогнул и поднял глаза.
– Слушай, племянник. Ведь это я тебя избрала. Нет, ты послушай меня. Дело было не в Виндзоре, а в охотничьем замке. Мы с ним отдыхали в постели после трапезы…
– Но при чем здесь я?
– Я услаждала его, и он захотел сделать мне подарок, а у меня было все, чего желала душа…
– Я не хочу слушать.
– Но я была счастлива и поэтому великодушна, и в голову мне пришла мысль. Я сказала: «У моей сестры есть сын…» – Она снова улыбалась, но теперь уже печально. – Правда, я готова признать, что мною двигало не только великодушие. Она была такая набожная, постная и вечно меня… Ну ладно, пускай это было наполовину великодушие. Потому что ведь ты в нее, такой же упрямый, злой…
– Женщина… Что он на это сказал?
– Ах, Джослин, сядь, прошу тебя! Мне действует на нервы, когда ты стоишь, нахохлившись, как птица под дождем. Мне кажется, в ту минуту я немного злорадствовала.
– Что он сказал?
– Он сказал: «Мы сунем ему в рот лакомый кусочек». Так и сказал. Невзначай. Тогда я и говорю: «Он послушник в каком-то монастыре». И тут я захихикала, и он захохотал, и мы схватили друг друга в объятия и стали кататься по постели – ну, скажи сам, разве это было не смешно? Мы оба были молоды. Нам это понравилось. Джослин…
Он увидел, что она стоит подле него на коленях.
– Джослин! Не все ли равно? Ведь в этом жизнь.
Он сказал хрипло:
– Все, что я сделал… – Он помолчал. – Я был уверен, что принес свою жизнь в жертву во имя великого дела. Быть может, это и есть неисповедимый путь свершения. Ведь Гвоздь у нас…
– Какой гвоздь, племянник? Ты говоришь так туманно!
– Наш епископ Вальтер прислал из Рима…
– Я знаю Рим. И епископа Вальтера.
– Ну вот, теперь вы сами видите. При чем тут я? Только шпиль имеет значение, потому что… потому что…
– Почему же?
– Это выше вашего понимания. Он прибил его к небу. Слепой глупец, я просил денег. А он сделал лучше.
«Ну вот, – подумал он. – Вот и все». Но нет, он снова услышал ее задыхающийся голос:
– Ты просил у него денег, а он прислал гвоздь!
– Именно так.
– Вальтер!
Она засмеялась, и смех кругами поплыл вверх, а потом у нее перехватило дыхание, и сквозь тишину в его ушах раздалось пение опор. Ни ясных мыслей, ни доводов не было в его голове; подступила дурнота, и все его тело содрогалось. А потом дурнота захлестнула его.
Он почувствовал, что она схватила его за руки.
– Джослин! Джослин! Ничего не надо принимать так близко к сердцу.
Он открыл глаза.
– Ты должен верить, Джослин!
– Верить?
– Да, да. Верь в свое… в свое призвание… и в гвоздь…
Она трясла его за плечи.
– Послушай меня. Послушай же! Я не сказала бы тебе, если б не…
– Это не важно.
– Ты что-то хотел спросить у меня. Подумай, соберись с мыслями. Что ты хотел спросить?
Он взглянул ей в глаза и прочел в них страх.
– Что может значить…
Тут он подумал, что оба они, как дети, загадывают друг другу загадки, и не мог удержать визгливого смеха.
– Да, теперь я вспомнил. Что может значить, когда человек думает лишь об одном – и не о дозволенном, не о предписанном, но о запретном? Тоскуешь и вспоминаешь, радостно и в то же время с тайным мучением…
– Но о чем же?
– А когда они умирают… а они умирают, да, умирают… припоминаешь то, чего никогда не было с ней…
– С ней?
– Ясно видишь ее, каждую черточку, среди неземного… видишь только ее одну… и знаешь, что это неизбежно следует из той, что было прежде…
Она прошептала над самым его ухом:
– И это случилось с тобой?
– Мне нет ни минуты покоя. И в этом – неизбежность. – Он серьезно посмотрел на нее и сказал прямо ей в лицо: – Вы, конечно, это знаете. Скажите мне. Больше я ничего не хочу. Это колдовство, да? Это непременно должно быть колдовство!
Но она отодвинулась, отшатнулась от него, встала, перешла через ковер. И оставила за собою жуткий шепот:
– Да. Колдовство. Колдовство.
Она куда-то исчезла, а он все сидел и торжественно кивал огню.
– Это предопределено. И многое еще будет погублено. Да, многое.
Он вспомнил об отце Адаме, который стоял поодаль, в тени.
– А вы что скажете?
– Ее путь ведет прямо в ад.
Он выбросил ее из головы, и она исчезла навсегда, словно капля канула в реку.
– Повсюду суета.
Стало тихо, а потом отец Адам сказал:
– Вам надо уснуть.
– Мне теперь уж никогда не уснуть.
– Пойдемте, отец мой.
– Нет, я буду ждать здесь. Это предопределено, и не все еще кончено.
И он все сидел, глядя, как бесчисленные искры роятся над огнем. Иногда он говорил, но совсем не отцу Адаму:
– И все-таки он стоит.
Потом он начал стонать и раскачиваться. А много времени спустя вскочил и воскликнул:
– Какое кощунство!
Прошли часы, в камине остались лишь угли, и тогда он снова заговорил:
– Есть родство меж людьми, которые хоть раз сидели подле угасающего огня и мерили по нему свою жизнь.
В окна просочился рассвет, бледнея вокруг оплывших свечей. А когда последняя искра в камине угасла, явился посланец. В нем была непоколебимость веры, он мычал и манил за собой. Джослин медленно встал.
– Отец мой, вы позволите мне пойти?
Страж тихонько покачал головой.
– Мы пойдем вместе.
Джослин потупился и уже не поднимал глаз, пока они под затихающими порывами ветра шли к дверям собора. В нефе все было без перемен, и Джослин сказал немому, не глядя ему в лицо:
– Покажи нам, сын мой.
Немой, осторожно ступая на носках, повел их к юго-восточной опоре, показал небольшое отверстие, которое пробил в ней, и так же на носках ушел. Джослин понял, что он должен сделать. Он вытащил из отверстия треугольное долото, взял с пола железный щуп и всадил его в опору. Щуп уходил все глубже, глубже и со скрежетом пронзил каменную труху, которую исполины, жившие на земле в далекие времена, засыпали в опору.
И тут все слилось. Его душа ринулась вниз, в бездну, которая была внутри его, – туда, в бездну, отвергни или прими, уничтожь меня, обрати в камень вместе с остальными; в тот же миг тело его тоже ринулось вниз, и он коленями, лицом, грудью рухнул на камни.
И тогда его ангел простер крыла, которыми закрывал свои раздвоенные копыта, и вытянул его по всей спине раскаленным добела цепом. Жгучий огонь опалил ему хребет, и он вскрикнул, потому что не мог этого вынести и все же знал, что должен вынести. А потом чьи-то неловкие руки пытались его поднять, но он не мог сказать им про цеп, потому что всем телом обвился вокруг опор, как раздавленная змея. Тело кричало, руки силились поднять его, а Джослин лежал внизу под каменной грудой и знал теперь, что по крайней мере одна истовая молитва услышана.
Когда боль схлынула, он почувствовал, что его бережно уносят от жертвенника. Он лежал на спине, которой у него не было, и ждал. Ангел с цепом не в силах был сделать большего; нет, большего не могло принять тело, как ни жаждала этого душа. И теперь спины просто не было, пришло совершенное бесчувствие.
Его положили на кровать в спальне, и он видел над собой каменные ребра потолка. Иногда ангел покидал его, и он обретал способность думать.
«Я отдал спину великому делу.
Ему.
Ей.
Тебе, Господи».
Иногда он шептал с досадой:
– Неужели рухнул?
Человек, похожий на деревянную куклу, успокаивал его:
– Нет еще.
В один из дней голова его несколько прояснилась и пришла мысль:
– Сильно ли он поврежден?
– Я помогу вам сесть, отец мой, и вы сами увидите в окно.
Он завертел головой на подушке.
– Не хочу на него смотреть.
Стало темней, и Джослин понял, что отец Адам подошел к окну.
– На первый взгляд кажется, будто он невредим. Но он слегка накренился и угрожает аркадам. Он развалил парапет башни. Много камня разбито.
Он полежал тихо. Потом пробормотал:
– Когда снова поднимется ветер… Когда поднимется ветер…
Деревянная кукла подошла, склонилась над ним и тихо заговорила. Вблизи было видно, что у нее есть некое подобие лица.
– Не надо так тревожиться, отец мой. Конечно, вред немалый, но вы, хоть и заблуждались, строили с верой. Ваш грех невелик в сравнении с прочими грехами. Вся жизнь наша – шаткое здание.
Джослин снова завертел головой на подушке.
– Что вы знаете, отец Безликий? Вы видите только наружность вещей. Нет, вы не знаете и десятой доли.
И тут карающий ангел, который, наверное, стоял рядом с отцом Адамом, ударил снова. Когда Джослин пришел в себя, отец Адам по-прежнему был подле него и говорил так, словно никто их не прерывал:
– Вспомни о своей вере, сын мой.
«Моя вера, – подумал Джослин. – Что она такое?» Но он не сказал этого лицу, черты которого могли когда-нибудь проясниться. Он только глотнул воздуху и засмеялся.
– Хотите, я покажу вам свою веру? Она у меня здесь, в старом сундуке. Маленькая книжечка в левом углу. – Он помолчал, перевел дух и засмеялся снова. – Возьмите. Прочитайте.
Послышался шорох, шелестение, стукнула крышка. Потом отец Адам заслонил окно и спросил:
– Вслух?
– Вслух.
«Чернила, наверное, поблекли, – подумал он. – Ансельм тогда был еще молодой, а Роджер Каменщик – совсем мальчишка. А она… И я был молодой или по крайней мере моложе».
В вечерних сумерках заскрипел голос отца Адама:
– «К тому времени я уже три года исполнял это служение, и однажды вечером я стоял на коленях у себя в молельне и изо всех своих слабых сил молил Бога избавить меня от гордыни. Потому что я был молод и преисполнен чудовищной гордыни, ослепленный блеском своего храма. Одна лишь гордыня и была во мне…»
– Это правда.
– «Мне было явлено беспредельное милосердие. В своем ничтожестве я стремился, сколько мог, возвыситься духом. Я пожелал воочию увидеть храм непреложно стоящим на моем пути; и это было тем легче, что его стены были видны мне через окно…»
Джослин уже снова вертел головой на подушке. Он думал: «Что это объясняет? Ничего! Ничего!»
– Неужели ничего?
– «Я видел очертания крыши, стен, выступы трансептов, башенки, которые выстроились вдоль парапетов…»
– Неужели это ничего не означало, отец мой?
– «Теперь я знаю, кто и зачем направил туда мой взгляд. Но в то время я еще ничего не знал, я мог только стоять на коленях и смотреть, пока не исполнился равнодушия к тому, что видел. И вдруг сердце мое дрогнуло; должно быть, в нем поднялось некое чувство. Оно крепло, устремлялось все выше и у вершины вспыхнуло животворным огнем…»
– Это правда… верьте мне!
– «…и вдруг исчезло, а я остался, пригвожденный к месту. Потому что в синеве неба я увидел ближнюю башенку; это было истинное воплощение моей молитвы в камне. Оно вознеслось над хитросплетением суетных мыслей, и с ним вознеслось сердце, ввысь, все тоньше, острее, и на самой вершине вспыхнуло пламя, изваянное из камня, которое я только что созерцал».
– Да, так и было. Вам стоит только обернуться, и вы увидите ту башенку.
– «Дети мои, если уже это поразило мой скудный ум, то как описать чудо, которое свершилось вслед за тем? Я смотрел и все более прозревал. Словно эта башенка открыла передо мной огромную книгу. Словно я обрел вдруг новый слух и новое зрение. Весь храм – а я-то в безумии своей молодости хулил его за то, что он порождал во мне гордыню! – весь храм открылся мне. Весь он заговорил. «Мы труд», – говорили стены. Стрельчатые окна складывали ладони и пели: «Мы молитва». А треугольник крыши словно Троица… Но как это объяснить? Я хотел отречься от своего дома, но он возвратился мне тысячекратно».
– Воистину так.
– «Я бросился к дверям и вбежал в собор. А теперь я хочу, чтобы вы поняли меня до конца. Собор предстал передо мной в образе человека, возносящего молитву. А изнутри он был великолепной книгой, в которой начертано наставление для этого человека. Помню, уже наступил зимний вечер и в нефе темнело. Патриархи и святые сияли в окнах; и на всех алтарях в боковых нефах горели свечи, возженные вами. Еще пахло ладаном, и в часовнях звучали голоса священников, служивших мессу… но это вы знаете сами! Я шел вперед – или нет, меня вел мой ликующий дух, и ликование росло с каждым шагом, и я был исполнен твердости и самоотречения. Когда я дошел до опор, мне оставалось лишь пасть на лицо свое…»
– У этих самых опор. Сколько раз с того дня я падал там ниц.
– «Потому что я как бы слился воедино с мудрыми и святыми… или нет – со святыми и мудрыми строителями…»
– Опоры гнутся!
– «Мне стал понятен их тайный язык, такой ясный, видимый всякому, имеющему глаза, чтобы видеть. В тот миг Его поучение о небе и аде лежало передо мной, и я понял то ничтожное место, которое отведено мне Его промыслом. Сердце мое снова устремилось ввысь и воздвигло во мне храм – стены, башенки, покатую крышу – во всей истинности и непреложности; и в этом новообретенном смирении и новообретенном знании во мне забил источник – вверх, в стороны, ввысь, сквозь внепространство, – пламенный, светлый, всеподчиняющий, непреоборимый (да и кто мог, кто посмел бы ему противоборствовать?), беспощадный, неудержимый, пылающий источник духа, безумное мое горение во имя Твое…»
– О Господи!
– «А вверху, если только слово «верх» может что-нибудь тут значить, был некий образ, некий дар, в обладании которым несть гордыни. Тело мое покоилось на камнях, мягких как пух, и вмиг, во мгновение ока, оно преобразилось, воскресло, отринуло всяческую суету. Потом видение исчезло, но воспоминание о нем, которое было для меня подобно манне, обрело плоть, оно воплотилось в шпиль, в сердце каменной книги, в ее венец, в вершину молитвы!»
– А теперь это уродливая развалина. Ничего похожего… Ничего.
– «Наконец я встал. Свечи горели по-прежнему и ничуть не стали короче, священники служили мессу – ведь по жалкой людской мере протек лишь единый миг. Я шел через неф, и образ храма стоял у меня перед глазами. И вот что я скажу вам, дети мои. Духовное трижды вещественней земного! Только на полпути к своему дому я понял истинный смысл видения. Когда я обернулся, чтобы осенить себя крестом, я вдруг увидел, что собору чего-то не хватает. Он стоял, как всегда, но вершины молитвы, устремленной ввысь из его сердца, если говорить на языке вещей, не было вовсе. И в тот миг мне открылось, зачем Бог привел меня сюда, своего недостойного служителя…»
Скрипучий голос умолк. Джослин слышал, как отец Адам перелистывал чистые страницы. Потом стало тихо. Он закрыл глаза и в изнеможении провел рукой по лбу.
– Да, это мои слова. Когда я пал ниц и принес себя в жертву делу, я думал, что принести в жертву себя – то же самое, что принести в жертву все. Я был глуп.
Отец Адам заговорил снова. Теперь в его голосе появилось что-то новое, в нем звучало удивление и беспокойство.
– И только?
– Я считал себя избранником, сосудом духа и главное – любви, я верил в свое предназначение.
– А за этим неизбежно последовало все остальное – долги, запустение в храме, раздоры?
– И еще многое, очень многое. Вы даже не знаете. И сам я не знаю. Криводушие, нечистая совесть. Во имя дела. И в него вплелась золотая нить… Или нет. Из него произросло древо со странными цветами и плодами, со множеством побегов, цепкое, хищное, вредоносное, пагубное.
И он сразу увидел это древо, буйство листвы и цветов, перезрелый, лопнувший плод. Невозможно было проследить все сплетение его побегов до корня, освободить искаженные страданием лики, которые кричали из путаницы ветвей; он вскрикнул сам и умолк. Он лежал, оберегая спину, стараясь унять боль, которая проснулась во лбу, и неотрывно смотрел на каменное ребро потолка. Только одна мысль была у него, странная мысль:
«Я здесь, но здесь – это значит всюду и нигде».
Когда отец Адам снова заговорил, голос его уже не скрипел. Слова падали, как мелкие камни.
– Стало быть, это все.
Он отошел от окна, и в комнате стало светлее. Он приблизился к кровати и задал непонятный вопрос:
– А можете вы увидеть то, что слышите?
Джослин был нигде, он вертел головой, налитой болью, словно хотел ее стряхнуть. За окном раздались шаги, кто-то весело засвистел, выводя затейливые трели. И он смутно увидел, как этот свист, который звучал у него в голове, исчез за углом.
– Не все ли равно?
– Значит, вы ничему не научились? Раньше, много лет назад?
«Чему я научился? Орел слетел ко мне у моря. И этого было довольно. А потом…»
– Вы слышали, что она сказала. И теперь знаете, как все вышло.
Отец Адам горячо прошептал:
– Лучше было бы повесить им жернов на шею.
«Ну нет, – подумал он. – Слишком это просто, этим ничего не объяснишь. Так не добраться до корня».
А отец Адам сказал с нескрываемым удивлением:
– Значит, вас никогда не учили молиться?!
Волосы разметаны веянием духа. Рот раскрыт, но не дождевая вода изливается из него, а осанна. Джослин криво улыбнулся священнику:
– Теперь уже поздно.
Но отец Адам не улыбнулся. Он стоял боком, стиснув руки у груди. Он смотрел сверху вниз, искоса, и под взъерошенными волосами угадывались черты его лица. В голосе его зазвучал страх, словно он наконец увидел древо и цепкий усик скользнул по его щеке.
– Ваш духовник…
– Ансельм?..
«Опять Ансельм, – подумал он. – Получается, что он ни к чему не причастен. Ведь я скрепил все своей печатью». Он сказал в ребристый потолок:
– Послушайте меня, отец Адам. Я догадываюсь о многом, и я любил их всех. Наверное, оттого она и преследует меня. Вы неизмеримо лучше их всех, потому что таких страшных, таких окаянных людей не найти больше нигде, но ведь вы не со мной, вы не запутались, как я, в ветвях древа. Колдовство. Конечно же, это колдовство. Как иначе могли бы она и он быть такой непреодолимой преградой между мною и небом?
Дыхание послышалось над самым его ухом. Он отвел глаза от потолка, от картин прошлого, и увидел, что отец Адам стоит у кровати на коленях. Священник закрыл лицо руками и дрожал всем телом. И слова тоже дрожали меж пальцами, вырывались прерывистым бормотанием:
– Господи, смилуйся надо всеми нами!
Он быстро отнял руки от лица и перекрестился. Потом стиснул край кровати, склонил голову и снова забормотал. Бормотание стало глуше, потом смолкло.
Отец Адам поднял голову. Он улыбался. Джослин сразу увидел, какое это было заблуждение – думать, что у него нет лица. Просто оно было очерчено тонкими, нежными штрихами, которые так легко ускользают от глаза и видны лишь долгому, пристальному взгляду или подневольному взору больного, прикованного к постели.
И неожиданно для себя он крикнул этому лицу:
– Помоги мне!
Эти слова как будто отомкнули замок. Он почувствовал, что дрожит, как дрожал отец Адам. Дрожь отдалась болью в спине и голове, но зато безбрежное море скорби словно простерло мягкую руку, накрыло его и обильно увлажнило глаза. Он дал слезам излиться, не замечая их, потому что это было так ничтожно в сравнении с морем. А потом появилась другая рука, она легла ему на грудь, пальцы сжали плечо. И еще рука ласково гладила его по лицу.
Понемногу дрожь унялась, слезы уже не текли больше. И голос, такой же нежный, как лицо, зашептал:
– Мы начнем сначала. Некогда вам была знакома каждая ступень молитвы, но вы все забыли. И это хорошо. Многие из ступеней не для простых смертных. Это даже вменится вам в заслугу. Низшую ступень составляет словесная молитва. С нее мы и начнем, потому что оба мы подобны детям, а дети начинают с этого…
– А моя молитва, отец? Мое… видение?
Стало тихо. «Черный ангел возвращается, – подумал он. – Я знаю, чувствую его приближение. Скорей, скорей, пока не поздно!»
– А моя молитва? Мой шпиль? То, о чем вы прочли?
Теперь влага выступила у него на коже. Он почувствовал, как рука осторожно откинула волосы с его лба, но он был объят ужасом перед ангелом.
– Скорей!
– За словесной молитвой следует другая ступень, она невысока, и потому восхождение едва заметно. Здесь нам дается поддержка, утешение, отрада. Так мы даем ребенку лакомство за послушание или просто потому, что любим его. Ваша молитва, без сомнения, была хороша, но не очень.
Он вертел головой, пытаясь уйти от неотвратимого. Но из глубины, должно быть от самых корней древа, что-то властно заставило его крикнуть в каменный потолок и в нежное, встревоженное лицо:
– Мой шпиль вознесся превыше всех ступеней, от земли до небес!
И черный ангел ударил его.
Назад: Глава девятая
Дальше: Глава одиннадцатая