Книга: Спиридион
Назад: Спиридион
Дальше: Примечания

О романе «Спиридион»

Роман Жорж Санд «Спиридион», первая редакция которого была напечатана в ноябре 1838 – январе 1839 года в журнале «Ревю де Де Монд» (отдельное изд. – февраль 1839), а вторая – издана отдельной книгой в 1842 году , имел в России странную судьбу. Он никогда прежде не был переведен на русский язык по причине своего религиозного содержания: до 1917 года неуместной казалась проповедь религии, свободной от догматов какой бы то ни было церкви (цензурный комитет в 1839 году мотивировал свое запрещение необходимостью защитить от поругания «истины и догматы христианской веры»), после 1917 года этот аргумент, казалось бы, отпал, но теперь одиозной оказалась религиозность сама по себе (пусть даже недогматическая). Тем не менее этот не изданный на русском языке роман оказал сильнейшее воздействие на нескольких замечательных русских литераторов.
Герцен во владимирской ссылке в 1839 году жадно поглощал «Спиридиона» в первой журнальной публикации. Лермонтов, заменивший первоначальный эпиграф к поэме «Мцыри» («Родина у всякого человека одна») на библейскую фразу «Вкушая, вкусих мало меда, и се аз умираю», по убедительному предположению исследователя его творчества, ориентировался не непосредственно на Ветхий Завет, а на роман Санд, где этой фразой из Первой Книги Царств описывает собственную жизнь главный герой, монах Алексей . Следы чтения «Спиридиона» различимы в творчестве Достоевского (хотя прямых упоминаний этого романа писатель не оставил) от «Записок из подполья» до «Братьев Карамазовых» . Наконец, один замечательный русский мыслитель и литератор сам признавался в старости, что чтение «Спиридиона» коренным образом переменило его жизнь.
Я имею в виду Владимира Сергеевича Печерина (1807—1885) – первого русского «невозвращенца», блестящего профессора-классика, который пренебрег открывавшейся перед ним университетской карьерой, самовольно остался в Европе, принял католичество и сделался монахом-редемптористом. В своих воспоминаниях он признается, что «Жорж Занд имела решительное влияние» на его переход в католичество ; переворот этот свершился в 1840 году в Льеже, причем сильнее всего подействовал на Печерина именно роман «Спиридион»: «Важнейшая эпоха моей жизни сложилась из страниц «Спиридиона» точно так же, как первые годы моей юности сложились из стихов Шиллера» . «Спиридион» был не единственным сочинением Жорж Санд, потрясшим Печерина , но он оказался, по словам Печерина, самым «важным». Чтобы объяснить, что именно произвело на него такое сильное действие, Печерин выписывает в воспоминаниях по-французски пассаж из «Спиридиона» (цитируем его в нашем переводе):
«Душа моя преисполнилась горделивого восторга, и я храбро вверил себя Провидению; в моем уме теснились мысли самые веселые и самые поэтические. Все предметы, по которым скользил мой взгляд, расцветали, казалось, неведомой красой. Золотые стенки дарохранительницы сверкали, как если бы на святыню снизошел Божественный свет. Цветные витражи, вспыхивая от солнца и отражаясь в плитах пола, образовывали между колоннами целые мозаики из брильянтов и самоцветов. Мраморные ангелы, казалось, изнемогали от жары и от тяжести карнизов; они клонили лица долу, стремясь, подобно прекрасным птицам, спрятать прелестные головки под крыло. Мерный и таинственный ход башенных часов напоминал биение сердца, охваченного страстью, а тусклый белый свет лампады, ни на минуту не гаснущей перед алтарем, соперничал с сиянием солнца и служил мне эмблемой человеческого ума, который прикован к земле, но всякую минуту мечтает раствориться в немеркнущем свете ума Божественного», а затем добавляет: «Вот что меня увлекло, очаровало, обольстило! Для человека, живущего одним воображеньем, этого было довольно. Я сидел на диване и читал, читал – долго ли, коротко ли, не знаю – и думал крепкую думу и, наконец, порешил – идти прямо в знаменитую картезианскую обитель, La grande Chartreuse, что близ Гренобля, поселиться там и, если нужно, принять католическую веру. Заметьте, это важное обстоятельство: тут католицизм на втором плане, он был не целью, а средством, а главною целью была – поэтическая пустыня!» Идеал свой в пору обращения в католичество и ухода в монахи Печерин представлял следующим образом: «Жить в совершенном уединении; но вместе с тем иметь возможность по временам выходить из него для того, чтобы навещать больных, страждущих и несчастных и помогать им словом и делом»; к этим словам он прибавляет: «Это было почти целиком взято из «Спиридиона» Жорж Занда» . Но мало того, что роман Жорж Санд толкнул Печерина в монастырь, в этом романе, как выяснилось, был предсказан и позднейший уход из монастыря обратно в мир. В самом деле, отдав редемптористам два десятка лет жизни, Печерин в результате – точь-в-точь как герои «Спиридиона» – ощутил, что монастырская жизнь его душит, и вышел из ордена. «Некоторые книги лучше всякой ворожеи предвещают нам будущее», – подытоживает он в воспоминаниях.
Разумеется, столь же внимательные и заинтересованные читатели были у «Спиридиона» и во Франции; роман этот служил им камертоном, точкой отсчета, вспомогательным средством для описания реальности; например, знаменитый историк церкви Эрнест Ренан, побывав в 1850 году в бенедиктинском монастыре Монте-Кассино и увидев там просвещенных монахов, проникнутых современным духом, резюмировал свои впечатления следующим образом: «Вообразите себе самое совершенное воплощение «Спиридиона» – и вы получите полное представление о Монте-Кассино».
Итак, в тексте, который нам, торопливым и пресыщенным, может показаться риторическим упражнением, высокопарным плетением словес (и вообще, что это за роман без женщин и без любви, если не считать таковой любовь к неведомому Богу?), – в этом тексте люди XIX века, искавшие решение тех же духовных и социальных проблем, какие мучили сочинительницу «Спиридиона», видели спасение, рецепт, руководство к действию. Сама Жорж Санд, впрочем, считала, что ответы на мучительные вопросы ей неизвестны и единственное, что она умеет, – «проговаривать» эти вопросы, важные не для нее одной, сообщать им более или менее внятную форму. В письме к одной из своих читательниц она объясняла это так:
«“Спиридион” – это всего лишь роман, если угодно, всего лишь кошмар. Я никогда не притязала на решение каких бы то ни было вопросов. Это – роль не для меня. Я, наверное, потрачу всю жизнь на поиски истины и не найду даже малой ее части. Каждому свое. Я знаю, на что способна я. Я родилась романистом и сочиняю романы, иначе говоря, употребляю определенные средства для того, чтобы вызвать чувство, чтобы тронуть, взволновать, пожалуй, даже встряхнуть сердца тех из моих современников, кто способен испытывать чувства и кому потребны волнения. Те, кто на это не способен, говорят, что я подмешиваю к питью отраву, тогда как я всего-навсего добавляю немного осадка в вино их хмельного бесстыдства. Те, кого судьба наградила верой, спокойствием и силой, в моих романах не нуждаются. Они их не читают, они не ведают об их существовании; я восхищаюсь такими людьми и уважаю их больше всех на свете. Пишу я, однако, не для них, а для людей ума более среднего.
Те, кто находит мои романы порочными, порочны сами. Те, кто находит в них страдание, слабость, сомнения, стремления и, главное, беспомощность, – видят в них то же самое, что вижу в них я. Спорила ли я когда-нибудь с такими критиками и с такими критическими суждениями? Никогда. Я вызвала волнение, а волнение ведет к размышлениям, к поискам. Именно этого я и добивалась. Заставить усомниться во лжи, пользующейся всеобщим доверием, напомнить о позабытой истине – для меня это цель более чем достаточная; на большее я и не притязаю».
Что же касается проблем, которые решают для себя герои «Спиридиона» (а это прежде всего проблема поисков новой религии, которая не отвергала бы Бога, но предложила бы формы поклонения ему, не имеющие ничего общего с догматами какой бы то ни было из существующих церквей), то о них Санд знала не понаслышке. Личная жизнь писательницы, и в самом деле достаточно бурная, благодаря сплетням и легендам представляется прямо-таки вакханалией, поэтому не для всякого читателя очевидно, что Жорж Санд – это не только борьба женщин за свои права (читай: адюльтер и разврат) и романы с Мюссе и Шопеном, это еще и напряженные духовные и интеллектуальные поиски, начавшиеся с юности.
В мемуарной книге «История моей жизни» Санд признавалась: «Пожелай я изобразить серьезную сторону моей натуры, я рассказала бы о жизни, которая долгое время куда более походила на жизнь монаха Алексея (героя не слишком занимательного романа «Спиридион»), чем на жизнь страстной креолки Индианы» . В самом деле, хотя Жорж Санд из бульварной легенды очень далека от монаха Алексея, которому является в солнечном луче светлый и мудрый дух другого монаха, тем не менее многие переживания, какими она наделила этого монаха и других персонажей «Спиридиона», имеют автобиографический характер. В «Истории моей жизни» Санд рассказывает о том, как она в пятнадцать лет вдруг уверовала в Бога. Будущая писательница, звавшаяся в ту пору Авророй Дюпен, воспитывалась в монастыре Английских августинок, однако до определенного момента относилась к религии весьма равнодушно; она была уверена, что устраивать вместе с другими маленькими «чертовками» (как они именовали себя сами) пакости монахиням гораздо более забавно, чем молиться. Но однажды в церкви ее взгляд упал на картину Тициана, изображавшую Христа в Гефсиманском саду: картина эта висела прямо напротив Авроры, но довольно далеко, и рассмотреть ее детали она могла только в один-единственный момент: «когда заходящее солнце бросало свои лучи на багряные одежды ангела и белую обнаженную руку Христа» (тот же образный ряд – портрет, «оживающий» в лучах солнца, – играет огромную роль в «Спиридионе»). В церкви была и другая картина: на ней был изображен Блаженный Августин; к нему устремлялся чудесный луч (опять тот же мотив!), в котором горели знаменитые слова «Tolle, lege» [Возьми, читай! – лат. ], по легенде, обратившие Августина к чтению Нового Завета (опять-таки нетрудно разглядеть параллель с романом, где аббат Спиридион на портрете держит в руках книгу с латинской надписью «Здесь пребывает истина»). Под влиянием этой картины «чертовка» Аврора стала читать Евангелия, однако поначалу они оставили ее равнодушной. «Прозрение» случилось, когда однажды вечером она оказалась в церкви в одиночестве: «Время шло, служба окончилась […] Я все забыла. Я ощущала неизъяснимое наслаждение, ощущала его не столько чувствами, сколько душой. Внезапно все мое существо пробрала дрожь, перед глазами у меня сверкнула белая молния. Какой-то голос шепнул мне на ухо: Tolle, lege. Я обернулась […] В церкви не было никого, кроме меня» . Аврора Дюпен сочла случившееся не чудом, а галлюцинацией, но тем не менее с того дня она уверовала.
Однако вера эта с трудом могла соответствовать стандартам «официальной», догматической католической набожности. И дело не только в том, что официальная Церковь не могла принять и одобрить поведение писательницы, расставшейся с мужем, открыто меняющей любовников, носящей мужское платье и взявшей себе мужской псевдоним. Дело в том, что самой Жорж Санд официальный католицизм был «тесен». Она объясняла это многократно (в том числе и устами монаха Алексея – героя «Спиридиона»); приведем фрагмент, где ее отношение к католическому вероисповеданию выражено особенно четко. Это отрывок из уже цитированного выше письма к Анриетте де Ла Биготьер:
«Подумайте о том, что помешало Иисусу стать Богом, а Евангелию – сделаться словом вечным. Вы легко поймете это, а поняв, возможно, только сильнее полюбите этого божественного человека, в котором в самом деле было нечто от Бога и который слышал обращенные к нему речи Бога.
Но Бог не открывает людям в один прекрасный день абсолютную истину ради того, чтобы затем замолкнуть и предоставить им мучиться в сомнениях и путаться в толкованиях. Он продолжает говорить с каждым из нас, говорить более или менее внятно в зависимости от того, насколько мы этого достойны; Евангелие же – эта совершеннейшая из истин, явленных человеку 1800 лет назад, – останется всего-навсего мертвой буквой, если мы не будем развивать и животворить его всеми силами своей души. Вот уже 1800 лет как Церковь убивает Евангелие, ибо она желает только сухо толковать его, тогда как необходимо его продолжать. […] Христос был человек богодухновенный, но не Бог, ибо что это за странный Бог, который знал далеко не все, который, приняв материальный облик и явившись к нам, чтобы нас наставить и спасти, не пожелал сказать нам всего, что нам надобно было знать!
Итак, думайте, вглядывайтесь в собственную душу, испытывайте собственную веру – не для того, чтобы ее потерять, подобно тем грубым умам, которым, чтобы уверовать, потребна тайна, а чтобы повиноваться – символ, но для того, чтобы очистить эту веру, возвеличить ее всею мощью вашего ума и сделать ее достойною того Бога, которому поклонялся Иисус, славный мученик, распятый за то, что знал больше, чем Моисей и его пророки. […] если вы веруете в то, что Иисус был Богом, а Евангелие представляет собою последнее слово божественной мудрости […] значит, вы никуда не движетесь, значит, вы пребываете в покое, а мне такой покой не нужен. В душе моей раздается голос, который велит мне отринуть этот покой, велит сражаться с усталостью и ленью. Конечно, я с большим удовольствием мирно заснула бы в лоне религии, готовой к употреблению, знающей ответы на все вопросы, просеянной сквозь сито восемнадцати столетий; спать на такой подушке – великое счастье. Однако я тревожусь вовсе не о собственном счастье! Разве я его заслужила? Разве я имею на него право? Я тревожусь о собственном долге и желаю узнать, в чем он заключается. И я полагаю, что Иисус сказал мне о нем недостаточно. Он оставил слишком много вещей непроясненными. Он не решил земной участи рода человеческого. Он и не мог этого сделать, ведь он не был Богом! […] Он сам в своем собственном Евангелии запретил мне принимать его за Бога и считать его конечной точкой моих исканий. Он запретил мне искать счастья для самой себя, но велел искать его для других. Меж тем решения той проблемы, которую именуют ныне социальной
(Иисус говорил о царстве Божием на земле), он не нашел, и всякий, кто не ищет это решение, не может считаться ни верующим, ни набожным, ни даже христианином».
Более лаконично Санд сформулировала свои убеждения в другом письме к тому же адресату: «Вы простираетесь ниц перед непогрешимым христианством, а я – перед христианством совершенствующимся. Вы поклоняетесь Церкви прошлого, я – Церкви будущего! Поверьте: это та же самая Церковь, наша общая мать, колыбель нашего разума и наших добрых чувств, наших благородных страстей и наших кротких добродетелей. Но ваша Церковь закрыла свои двери, а наша их открывает».
Санд не была религиозным мыслителем и не считала себя таковым; в своих религиозных исканиях она шла за теми, чьи взгляды и убеждения были ей близки. Хорошо информированный современник, прославленный критик Сент-Бев, сообщал в частном письме в ноябре 1838 г., вскоре после начала публикации «Спиридиона» в «Ревю де Де Монд»: «…говорят, что отец Алексей – это г-н де Ламенне, а знаменитая книга, написанная Духом,  – это «Энциклопедия» Леру» . Названные два имени: Ламенне и Леру – первостепенно важны для понимания «Спиридиона». Поэтому о личностях этих двух мыслителей и об их творчестве необходимо сказать несколько слов.
Аббат Фелисите-Робер де Ламенне (1782—1854), в 1810-е гг. один из самых страстных защитников традиционализма в делах веры, к концу 1820-х гг. сделался, напротив, сторонником либерального католицизма, идеи которого пропагандировал в издававшейся им газете «L’Avenir» [Будущее]. После того как папа римский Григорий XVI осудил деятельность издателей «Будущего» в энцикликах от 15 августа и 18 сентября 1832 г., Ламенне (в отличие от некоторых своих соратников, покаявшихся и возвратившихся в лоно Церкви) пошел на открытый разрыв с Ватиканом. Удалившись в свое бретонское имение Ла Шене, он написал там книгу «Речи верующего» (1834), – по его собственному определению, «евангелие бунта», в котором непосредственным следствием евангельского учения представлена демократия. «Речи верующего» были осуждены в очередной папской энциклике, а Ламенне продолжал выпускать брошюры, направленные и против Рима, и против правительства короля Луи-Филиппа. Мятежного аббата Ламенне, с которым Санд была лично знакома с 1835 года, к которому она испытывала огромное уважение и которого в статьях 1830-х гг. защищала от нападок критиков, роднит с отцом Алексеем из «Спиридиона» многое: от жизненной позиции (монах, идущий на разрыв с церковью во имя поиска более совершенной религии) до поэтических опытов (самое знаменитое произведение Ламенне, «Речи верующего», написано той же поэтической прозой, стилизованной под евангельские притчи, что и образец прозаической лирики отца Алексея, приведенный в романе). Однако Ламенне был не единственным и не главным вдохновителем Жорж Санд (о различиях в их взглядах свидетельствует, среди прочего, мелкий, но выразительный эпизод: в 1837 г. Ламенне напечатал в выпускаемой им газете «Монд» «Письма к Марсии» Жорж Санд, но настоятельно попросил ее исключить оттуда рассуждения о благотворности развода).
Гораздо большим обязана писательница другому мыслителю, которому, собственно, «Спиридион» и посвящен, – Пьеру Леру (1797—1871). Не случайно про другое свое произведение – вторую редакцию романа «Лелия», создававшуюся почти одновременно со «Спиридионом», она писала их с Леру общей знакомой: «Попросите его [Леру], чтобы он выправил гранки «Лелии», не типографически (точки с запятыми – это дело Бюлоза [издателя]), а философически. Там, должно быть, много неточных слов и неясных доказательств. Я предоставляю ему полную свободу действий. Он возьмет на себя этот труд и из дружеского расположения ко мне, и из верности тем идеям, о каких я веду речь…».
В «Спиридионе» идей Леру не меньше, чем во второй редакции «Лелии». Санд познакомилась с Леру в 1836 году и очень скоро обнаружила в его философии ответы на многие мучившие ее вопросы. В первой редакции «Лелии» (1833) она наделила заглавную героиню своими исканиями и своей неспособностью уверовать в католического Бога. Леру предложил ей другую, менее узкую и более «человеческую» веру, и эти идеи окрасили как вторую редакцию «Лелии» (1839), так и «Спиридиона».
Главной отличительной чертой творчества Леру была вера в неостановимый прогресс человечества; именно эта вера послужила причиной его разрыва с сенсимонистами, чьи идеи он разделял до конца 1820-х гг. Леру смущала чрезмерная авторитарность наследников Сен-Симона, но в первую очередь он не разделял их взгляда на течение истории. Сен-Симон считал, что история состоит из чередования эпох «критических» (революционных) и «органических» (созидательных); его последователи, принимая эту схему, выводили из нее утверждение, что свобода критики уместна только в критические эпохи, в органические же эпохи должна торжествовать неподвижная догма (и сами такую догму навязывали окружающим). В отличие от них, Леру выступал за постоянное и свободное развитие разума, утверждал, что человечество создано для непрерывного прогресса, непрерывного созидания. Главное же, что проповедовал Леру и что с радостью переняла от него Жорж Санд, – это мысль о том, что человечеству необходима религия, но религия новая. Если Ламенне оставался христианином (хотя, разумеется, христианином, предлагавшим христианство реформировать, преобразовать), то Леру выступал проповедником новой, «гуманитарной» религии, религии человечества. Это религия, призванная пойти дальше католичества или любого другого существующего вероисповедания; в основу ее положена вера в Человечество, вера в Народ, который развивается (идет путем прогресса) в соответствии с Божьим замыслом. Религия эта демократична; она продолжает наследие французской революции и перенимает ее лозунг: «Глас народа – глас Божий»; однако при этом она чуждается как сенсимонистского авторитаризма и социалистического пристрастия к идее ассоциации, так и чрезмерного возвеличивания индивидуального разума, которым грешат либералы.
Пьеру Леру роман «Спиридион» обязан очень многим и в общем, и в мелочах. От Леру у Жорж Санд – исторический оптимизм, протипоставляемый безрадостному, безнадежному существованию адептов «традиционного» христианства, в рамках которого «людей, не спрашивая их согласия, обрекают на земную жизнь, полную опасностей и тревог, и на жизнь загробную, полную для большинства из них страданий вечных и неизбежных» (характерны размышления, которые вызывает у отца Алексея смерть его наставника Фульгенция: «Чего же стоит целая жизнь, прожитая в покорности и ослеплении, думал я, если, дожив до восьмидесяти лет, человек обречен умирать, объятый ужасом? Как же переходят в мир иной распутники и безбожники, если святые встречают смерть, бледнея от страха и не веруя в справедливость Господнего суда?»).
К Леру восходит и убежденность главного героя-идеолога, отца Алексея, в необходимости создания новой, не католической и не протестантской, не языческой и не деистской религии – «единственно истинной, единственно всеобъемлющей, единственно достойной Божества». Наконец, заметное в речах отца Алексея пристрастие к «триадам», Троицам как фундаменту религиозных и историософских построений – тоже плод уроков Леру, который постоянно приискивал составляющим Троицы новые «облики»; например: Бог Отец – Реальность, Бог Сын – Идеал, Святой Дух – прогресс. Это «триадное», троичное мышление лежит и в основе чрезвычайно важной как для Леру, так и для героев Санд веры в то, что на смену Ветхому и Новому Завету должен прийти некий новый, третий Завет.
Впрочем, мысль о необходимости нового Евангелия, разумеется, не являлась изобретением Леру. Мыслители XIX века продолжали в этом случае доктрины тех, кого они избрали своими духовными наставниками, – средневековых еретиков, осмеливавшихся по-новому переосмысливать учение официальной Церкви. В «Спиридионе» особая роль отведена двум таким еретикам: Иоахиму Флорскому и Иоанну Пармскому. Если в этом романе и есть какая-то сюжетная загадка, то это – судьба и содержание той таинственной рукописи, которую аббат Спиридион в буквальном смысле унес с собой в могилу и которую один из его наследников должен оттуда достать. Так вот, если в первой редакции романа (1839) рукопись эта представляла собою только пространное сочинение самого Спиридиона, то в окончательной редакции (1842) Алексей и Анжель обнаруживают в «замогильном» пакете три текста: Евангелие от Иоанна, переписанное рукою Иоахима Флорского, «Введение в вечное Евангелие» Иоанна Пармского и, наконец, текст самого Спиридиона (гораздо более лаконичный, чем в первом издании). Иоахим Флорский (ок. 1132—1201), аббат цистерцианского ордена, из-за чрезмерной самостоятельности покинувший орден и основавший собственный монастырь в горах Калабрии, изложил свою доктрину в комментариях на Апокалипсис. Суть этой доктрины, получившей название «вечного Евангелия», или «иоахимизма», заключалась в утверждении, что вслед за царством Бога Отца (эпоха Моисеева закона) и царством Бога Сына (эпоха Нового Завета) должно наступить царство Святого Духа – эпоха свободной любви, царство Церкви Иоанновой, которая упразднит Церковь Петрову. Мечты эти об обновлении мира и возрождении Церкви Святым Духом были сочтены еретическими и осуждены Римским престолом, однако им было суждено большое будущее. В XIII веке учение Иоахима нашло продолжателей среди францисканцев; именно в этой среде было создано «Введение в вечное Евангелие» (второй текст, спрятанный в могиле Спиридиона), который Санд, вслед за Жюлем Мишле, приписывает генералу францисканского ордена Иоанну Пармскому, хотя на самом деле он, по всей вероятности, был написан другим францисканцем, Герардино из Борго-Сан-Доннино (до нас он не дошел, поскольку был осужден папским престолом как еретический, и содержание его известно преимущественно по гневным отзывам противников иоахимизма).
Впрочем, для Санд важно, разумеется, не авторство этого текста, а то, что Иоахим Флорский и Иоанн Пармский выступали провозвестниками нового Евангелия – «Евангелия ума и духа», которое придет на смену Евангелию «церковному», Евангелию буквы. Санд вообще (и это проявилось не только в «Спиридионе», но и в других романах, например в «Графине Рудольштадт») относилась с величайшим интересом и симпатией ко всем еретическим учениям, поскольку видела в них проявление свободных исканий, не скованных догматами окостеневшей официальной Церкви. В «Спиридионе» она не один раз перечисляет этих носителей свободной мысли, при этом важны для нее не столько конкретные особенности учений, созданных Амори Шартрским или Давидом из Динана (в перечень попало даже одно имя, которое, вообще говоря, не является именем собственным: Санд упоминает некоего Лолларда, меж тем лоллардами назывались участники антикатолического крестьянского движения XIV века, возникшего в Нидерландах и распространившегося в Англии), сколько их духовная независимость. Санд так дорожит памятью об этих предшественниках, разочаровавшихся в официальном культе, что даже о великом католическом теологе и проповеднике Жаке-Бенине Боссюэ сообщает, что он «умер с криком отчаяния на устах, умер, думая, что Вселенная рушится», хотя, безусловно, этот приступ страха на смертном одре – не самый главный и определяющий штрих в биографии епископа из города Мо, который традиционно считается одним из столпов католицизма. Для Санд важнее всего подчеркнуть, что официальная церковь уже очень давно не может удовлетворить духовные потребности верующих, что поиски новой, свободной религии велись испокон веков.
Что же касается Иоахима Флорского и его учения – «иоахимизма», то здесь не место останавливаться на его содержании более подробно, и не только потому, что богословские тонкости плохо уживаются с жанром послесловия к роману. Дело в том, что пророчества сами по себе всегда туманны; абстрактность заложена в их природе. Так было и в XII, и в XIX веке, и Санд, используя в своем романе старинные еретические доктрины и современные «гуманитарные» учения, сохраняет их изначальную неопределенность: царство духа наступит, но в чем оно будет заключаться конкретно, сказать затруднительно. Однако, с другой стороны, Санд создает не философский трактат и не богословское рассуждение; она пишет роман, в котором философские и богословские абстракции должны обретать более или менее конкретную, осязаемую форму. С литературной точки зрения «Спиридион» чрезвычайно интересен именно теми средствами, которые использует Санд для своего рода «материализации» теоретических идей.
«Спиридион» – роман, в котором действующими лицами являются не только и не столько люди, сколько идеи. Поэтому здесь совершенно естественно звучат пассажи, где роль подлежащих исполняют абстрактные существительные, обозначающие разнообразные человеческие свойства: «Умеренность уступила место невоздержанности, трудолюбие – лености, добротворение – эгоизму; […]; злословие и чревоугодие, две нечистые страсти, правили бал в монастыре; следом туда проникли невежество и грубость, обратившие храм, предназначенный для строгих добродетелей и благородных трудов, во вместилище постыдных наслаждений и подлой праздности». Поэтому традиционная завязка «Спиридиона», напоминающая «черный», готический, монастырский роман (таинственные гонения, которым подвергают злобные и лицемерные монахи юного послушника), обманчива: если в готическом романе в монастырских декорациях разворачивается любовная драма, то драма, разыгрывающаяся в том монастыре, который описан в «Спиридионе», – совсем другого рода; это драма идеи и той рукописи, в которой эта идея запечатлена.
Сходным образом обманчива и мистическая атмосфера романа: призрак, являющийся главному герою, оживающий портрет (след чтения Гофмана, под сильнейшим влиянием которого Санд находилась в юности). На самом деле писательница тщательно стремится избежать и мистики, и вульгарных бытовых интерпретаций. Отец Алексей поначалу мучительно выбирает одно из двух истолкований тех странных видений, которые предстают его взору: сумашествие или чудо? Между тем Санд усвоила от Пьера Леру доктрину бессмертия души как постоянного метемпсихоза, постоянного возрождения каждой личности в людях, принадлежащих к следующим поколениям. Эта доктрина помогает героям романа «снять» дилемму «безумие или чудо» как несущественную. До тех пор, пока человека и его мысли помнят потомки, он жив.
«Скорее море перестанет отражать небесную лазурь, чем образ любимого исчезнет из памяти любящего, – внушает Спиридион своему ученику Фульгенцию, – да и художники, запечатлевающие физический облик человека на полотне или в мраморе, также даруют умершим род бессмертия».
Спиридиону много лет спустя вторит Алексей, объясняющий, что люди прошлого, прежде всего люди-творцы, оживают благодаря потомкам, воскрешающим их в своей памяти.
Санд свято верила в то, что созидаемая ее учителями новая религия – религия просвещенная (отчасти по этой причине во второй редакции Спиридион сделан бенедиктинцем; этот орден, в отличие от францисканцев, к которым принадлежал аббат в первой редакции, известен своей приверженностью к ученым трудам), что она не будет отвергать достижений науки, а, напротив, вберет их в себя. Эта убежденность материализуется в романе с помощью лейтмотива света. Призрак аббата Спиридиона – Дух, носитель истины – является героям исключительно в луче света и в нем же и растворяется, а в могилу с собой уносит, среди прочего, переписанное его духовным наставником Иоахимом Флорским Евангелие от Иоанна, где одна из подчеркнутых переписчиком (то есть особенно важных) фраз гласит: «И свет во тьме светит». Весь позитивный образный ряд романа связан со светом. Отшельник, наделенный даром деятельного добра, «впитывает солнце»: «При этих словах тусклые глаза его загорелись и, казалось, принялись излучать впитанный ими солнечный свет. Они сияли так ярко, что я вынужден был отвести взгляд и невольно посмотрел на море, сверкавшее у наших ног». Отец Алексей внушает своему ученику: «Да, Анжель, какие бы суровые испытания ни подстерегали нас на пути к истине, мы обязаны искать ее неустанно; лучше ослепнуть, глядя на солнце, нежели оставаться зрячим, не видя ничего, кроме земли, и пряча глаза от сияющего света». Стремясь убедить ученика в благотворности революции (несмотря на все ее эксцессы), тот же персонаж говорит: «Ведь люди, взявшиеся за оружие, пролагали дорогу в новый мир, еще не освещенный ни одним лучом солнца. Они сражались в потемках, отстаивая для начала свое священное право на свободу».
Конечно, «Спиридион» – роман идей и абстрактных понятий. Однако в его тексте абстракции «материализуются», причем весьма оригинальным образом. Роман начинается в атмосфере совершенно оторванной от реальности: непонятно не только, за что преследуют монахи невинного послушника Анжеля, непонятно, в какое время и в какой стране все это происходит: читатель не знает, ни где расположен монастырь, куда удалился Анжель, ни какой год или хотя бы какой век на дворе. Некоторые уточнения даются читателю очень постепенно: сначала из биографии аббата Спиридиона выясняется, что действие происходит в XVIII веке и что монастырь расположен где-то в Италии. Но поначалу и эти сведения остаются просто констатацией, они никак не используются и не обыгрываются; лишь в дальнейшем из монолога отца Алексея, который несколько раз апеллирует к «своему веку», выясняется, что где-то за пределами монастыря выпускают книги французские философы, что во Франции произошла революция. Но главный сюжет продолжает разворачиваться не столько в исторической действительности, сколько в душе героев, выясняющих отношения с Богом . Между тем эта самая историческая действительность постепенно приближается к монастырю: в рассказе отца Алексея возникает фигура безымянного молодого корсиканца, адепта воли и силы, в котором нетрудно опознать будущего императора Наполеона, а еще через несколько страниц вдали раздается канонада: это стреляют французы, завоевавшие Италию. Тут время повествования наконец определяется с точностью до года – 1796; канонада звучит все громче: французская армия приближается к монастырю, а вместе с ней к монастырским стенам приближается сама история, которая и врывается в бенедиктинскую обитель более чем грубо и зримо – в лице пьяных и алчных французских солдат, сбрасывающих с алтаря изображение «Христа-санкюлота». И здесь, буквально на полуслове, роман обрывается – точно так же, как, по мнению Санд, во время революции прервалось, не завершившись, создание новой религии (национальной, республиканской и социальной), которую замыслили Робеспьер и Сен-Жюст – «люди великие, хотя и запятнанные страшной эпохой, их породившей».
Иначе говоря, главная мысль Пьера Леру и его верной ученицы Жорж Санд – мысль о постоянном движении человечества вперед, к новым истинам – материализуется в строении романа, в его постепенном движении из «безвоздушного пространства», в котором он начинается, к конкретности – страшной конкретности – реальной жизни. Впрочем, эта-то реальная жизнь в романе не описана. В полном соответствии с установками «гуманитарной», социальной религии Пьера Леру Санд посылает своего героя «в мир»: «Теперь прощай, дитя мое, тебе пора покинуть монастырь и возвратиться в мир». Однако Санд честно предупреждала, что умеет ставить вопросы, но далеко не всегда умеет отыскивать ответы. Что именно делать герою в миру, она сказать не могла – и потому роман обрывается как бы на полуслове. Герой-повествователь лишается чувств; судьба его неясна.
Но зато ясно, что для самой писательницы (и, как показала история восприятия романа, для его читателей) роман «Спиридион» имел огромную «терапевтическую» силу. В процессе его сочинения Жорж Санд нашла выход из того «экзистенциального» отчаяния, в котором пребывала еще несколькими годами раньше, в пору сочинения первого варианта «Лелии». Впереди у писательницы был разрыв с Пьером Леру, обретение новых духовных наставников, участие в политической и общественной деятельности во время революции 1848 года, а затем разочарование в ней, однако тот оптимизм и та вера в человечество, какими она прониклась в конце 1830-х годов, остались при ней до конца жизни. Убеждения и идеалы, обретенные ею в этот период и укрепившиеся в дальнейшем, дали основания Достоевскому сказать в «Дневнике писателя»:
«Жорж Занд не мыслитель, но это одна из самых ясновидящих предчувственниц […] более счастливого будущего, ожидающего человечество, в достижение идеалов которого она бодро и великодушно верила всю жизнь. […] Она основывала свой социализм, свои убеждения, надежды и идеалы на нравственном чувстве человека, на духовной жажде человечества, на стремлении его к совершенству и к чистоте, а не на муравьиной необходимости. Она верила в личность человеческую безусловно (даже до бессмертия ее), возвышала и раздвигала представление о ней всю жизнь свою – в каждом своем произведении и тем самым совпадала и мыслию, и чувством своим с одной из самых основных идей христианства, то есть с признанием человеческой личности и свободы ее (а стало быть, и ее ответственности). Отсюда и признание долга, и строгие нравственные запросы на это, и совершенное признание ответственности человеческой».
Кому-то рассказ об исканиях аббата Спиридиона и монаха Алексея может показаться чересчур риторическим и отвлеченным, однако заинтересованные читатели-современники, от француза Эрнеста Ренана до русского Владимира Печерина, англичанина Мэтью Арнольда и американца Ральфа Эмерсона, видели в этом романе живую реальность, слово, обращенное к ним напрямую, касающееся их лично. «Лень и равнодушие – вот величайшее зло, кое способен сотворить человек, вот величайшее кощунство, коим способен он себя запятнать. […] Самоотвержение возвратило мне способность быть милосердным; дружба научила сердечной нежности; поэзия и искусство внушили предчувствие жизни вечной; […] душа же моя полна надежды на жизнь вечную» – Мэтью Арнольд вписал эти фразы из «Спиридиона» в записную книжку, куда заносил самые дорогие для него мысли . Для него, как и для Ренана или Печерина, эти слова были не только словами.
В. Мильчина

notes

Назад: Спиридион
Дальше: Примечания