Урок
Помнится, впервые я увидел его на борту зловонного однотрубного пароходика, который в те времена курсировал между Лондонским мостом и Антверпеном. Этот человек расхаживал по палубе под руку с броско разодетой, но определенно привлекательной молодой дамой; оба громко болтали и смеялись. Обнаружив на пароходе такого попутчика, я удивился. Рейс продолжался восемнадцать часов, билет первого класса в оба конца стоил один фунт двенадцать шиллингов шесть пенсов – за эти деньги пассажиров три раза кормили на пути туда и три – на пути обратно, напитки же, как подробно объяснялось в соглашении, оплачивались особо. В то время я служил клерком в агентской конторе на Фенчерч-стрит и зарабатывал тридцать шиллингов в неделю. Мы получали свои комиссионные, приобретая товары по заказу клиентов из Индии, и я научился определять стоимость вещей на глаз. Пальто на бобриковой подкладке, которое носил этот пассажир – заканчивалось лето, и по вечерам уже было прохладно, – наверняка обошлось ему в пару сотен фунтов, а украшения, которыми он так беспечно щеголял, без труда можно было бы заложить в ломбард не меньше чем за тысячу.
Как я ни старался не глазеть на него, но все-таки глазел, и однажды, когда они со спутницей проходили мимо, он ответил на мой взгляд.
После ужина, когда я стоял, прислонившись спиной к планшири с правого борта, этот человек вышел из единственной отдельной каюты, какой похвалялся пароход, занял место напротив меня, расставил ноги, зажал пухлыми губами сигару и застыл, бесстрастно разглядывая и словно оценивая меня.
– Решили побаловать себя отдыхом на континенте? – спросил он.
Прежде я мог лишь предполагать, что он еврей, но теперь его выдала шепелявость, хоть и почти незаметная. Черты его лица были грубыми, почти топорными, но беспокойные глаза так блестели, лицо свидетельствовало о такой силе и своеобразии характера, что в целом он внушал восхищение, умеренное страхом. Он говорил тоном добродушного пренебрежения, тоном человека, настолько привыкшего видеть вокруг себя низших, что это открытие давно перестало льстить ему.
Я услышал в этом голосе властность, оспаривать которую мне и в голову не пришло.
– Да, – ответил я и добавил, что еще никогда не бывал за границей, но слышал, будто бы в Антверпене есть что посмотреть.
– Долго вы там пробудете?
– Две недели.
– Вы ведь хотели бы увидеть не только Антверпен, если бы могли себе это позволить? – продолжал он. – Очаровательная маленькая страна эта Голландия. За каких-нибудь две недели ее можно осмотреть всю. Я голландец, голландский еврей.
– По-английски вы говорите как англичанин, – заметил я. Мне почему-то захотелось угодить ему. Понятия не имею почему.
– И так же хорошо – еще на шести языках, – со смехом сообщил он. – В восемнадцать лет я покинул Амстердам палубным пассажиром на эмигрантском корабле и с тех пор там не бывал.
Он прикрыл дверь каюты, подошел ко мне и положил сильную руку на мое плечо.
– Вот что я вам предложу, – заговорил он. – Дело, которым я занимаюсь, не из тех, о которых можно забыть, пусть даже всего на несколько дней. Вдобавок есть причины… – он оглянулся на дверь каюты и коротко хохотнул, – по которым мне не захотелось брать с собой помощников. Если вы не прочь подзаработать, пожить за чужой счет в шикарном отеле да еще положить в карман десятифунтовую купюру, вам представится такая возможность – всего за два часа работы в день.
Видимо, согласие отразилось у меня на лице, потому что он не стал ждать, когда я отвечу.
– Только одно правило я потребую соблюдать неукоснительно – это не лезть не в свое дело и держать язык за зубами. Вы путешествуете один?
– Да, – кивнул я.
Он написал что-то в блокноте, вырвал лист и протянул его мне.
– Это адрес вашего отеля в Антверпене. Вы секретарь мистера Хорейшо Джонса. – Повторяя имя, которое явно не подходило ему, он хмыкнул. – Завтра утром, в девять, постучитесь ко мне в гостиную. Доброй ночи!
Он завершил разговор так же внезапно, как и начал, и удалился к себе в каюту.
На следующее утро я мельком увидел его выходящим из дирекции отеля. Он беседовал с управляющим по-французски и, видимо, давал распоряжения на мой счет, потому что вскоре передо мной возник подобострастный портье и провел в чудесный номер на втором этаже, а позднее в кофейной комнате мне предложили «английский завтрак» таких размеров и содержания, какими в те времена я радовал себя не часто. Мой спутник не обманул и в том, что касалось работы. Мне почти всегда хватало на нее двух утренних часов. Обязанности заключались главным образом в написании писем и отправке телеграмм. Письма он подписывал и отправлял сам, поэтому за две недели я так и не узнал его настоящего имени, но в остальном собрал достаточно сведений, чтобы понять: мой работодатель – человек с поразительно широкими деловыми интересами и связями по всему миру.
Он так и не познакомил меня с «миссис Хорейшо Джонс», а когда через несколько дней она ему наскучила, роль его компаньона во время дневных поездок начал играть я.
Не испытывать симпатии к этому человеку было невозможно. Сила неизменно вызывает у юности прилив обожания, а в нем чувствовалось нечто значительное и героическое. Он был дерзким, молниеносно принимал решения, был абсолютно чужд щепетильности, при необходимости становился безжалостным. Не составляло труда вообразить, как в древности он повелевал бы ордами дикарей, ввязывался в схватки ради возможности подраться, с яростной готовностью бросался преодолевать любые препятствия, пробивал себе дорогу вперед, безразличный к бедствиям и разрушениям, причиняемым этим прогрессом, ни на секунду не сводил глаз со своей цели, но вместе с тем имел представление о примитивной справедливости и не был лишен добросердечия, когда без опасений мог его себе позволить.
Однажды днем он взял меня с собой в еврейский квартал Амстердама и, уверенно прокладывая дорогу в лабиринте неприглядных трущоб, остановился перед узким трехэтажным домом, обращенным к какому-то затону со стоячей водой.
– Я родился вон в той комнате, – сообщил он. – С разбитым окном, на втором этаже. Стекло так и не вставили.
Я украдкой взглянул на него: на лице моего спутника не отражалось никаких сентиментальных чувств, ничего, кроме насмешки. Он предложил мне сигару, которую я с радостью принял, так как вонь сточных вод за нашей спиной невероятно раздражала. Некоторое время мы курили молча, он – с полузакрытыми глазами, как всегда, когда обдумывал деловые вопросы.
– Любопытно, что я сделал именно такой выбор, – наконец заметил он. – Подручный мясника – для моего отца, и чахлый метальщик петель – для матери. Видимо, я знал, на что гожусь. И как выяснилось, поступил правильно.
Я уставился на него, не зная, серьезно он говорит или демонстрирует пристрастие к черному юмору. Временами его реплики звучали странно. В нем таилась удивительная жила, которая время от времени выходила на поверхность, изумляя меня.
– Довольно рискованный шаг, – отозвался я. – В следующий раз лучше предпочесть что-нибудь более надежное.
Он внимательно посмотрел на меня, и поскольку определить, в каком он настроении, я не сумел, то придал своему лицу предельную серьезность.
– Пожалуй, вы правы, – согласился он со смехом. – Об этом мы еще поговорим когда-нибудь.
После визита на Гоортгассе он стал вести себя в моем присутствии менее сдержанно, часто заводил разговоры о предметах, об интересе к которым с его стороны я и не подозревал. В нем я нашел любопытную мешанину свойств. Сквозь маску проницательного и циничного дельца порой проглядывал мечтатель.
Мы расстались в Гааге. Он оплатил мне обратный билет до Лондона и дал еще фунт на дорожные расходы – вместе с обещанной десятифунтовой купюрой. «Миссис Хорейшо Джонс» он отослал несколькими днями ранее – полагаю, к облегчению обоих, – а сам собирался в Берлин. Я думал, что больше никогда не увижусь с ним, хотя в последующие несколько месяцев часто вспоминал о нем и даже пытался навести о нем справки в Сити. Но опереться в расспросах мне было почти не на что, и после того как Фенчерч-стрит осталась для меня в прошлом, а я занялся литературой, своего бывшего спутника я забыл.
Пока однажды не получил письмо, присланное на адрес моего издателя. На нем была швейцарская марка, и я, распечатав письмо и взглянув на подпись, поначалу не понял, кто такой «Хорейшо Джонс» и где мы с ним познакомились. А потом вспомнил.
Он лежал весь изломанный и разбитый в хижине дровосека на склоне Юнгфрау. Как он сам выражался, он заморочил самому себе голову, считая, что ему под силу заняться альпинизмом, невзирая на возраст. Как только представилась возможность, его перенесли в более безопасное место, в Лаутербруннен, но поговорить там по-прежнему было не с кем, если не считать сиделки и врача-швейцарца, раз в три дня совершающего восхождение на гору, чтобы проведать пациента. «Хорейшо Джонс» умолял меня, если я найду время, приехать и провести с ним недельку. Для оплаты расходов он приложил к письму чек на сотню фунтов, лишив меня возможности отговориться отсутствием средств. Он похвалил мою первую книгу, которую прочитал, и просил телеграфировать о своем решении, для чего указал свое настоящее имя – как я и подозревал, он оказался одной из наиболее известных фигур в финансовых кругах. Мое время теперь принадлежало мне, и я телеграммой сообщил ему, что прибуду в следующий понедельник.
Он лежал на солнце возле хижины, когда я прибыл туда ближе к вечеру, после трехчасового восхождения вместе с носильщиком, нагруженным моим немногочисленным багажом. «Хорейшо Джонс» не мог даже пошевелить рукой, но его удивительные блестящие глаза смотрели приветливо.
– Хорошо, что вы смогли приехать, – произнес он. – Близких родственников у меня нет, а мои, если так можно выразиться, друзья – до слез нудные дельцы. И потом, они не те люди, с которыми мне сейчас хотелось бы поговорить.
Он всецело примирился с приближением смерти. Бывали моменты, когда мне казалось, что он ждет ее с нетерпением и благоговейным любопытством. Стараясь подбодрить его, как принято, я заявил, что пробуду с ним, пока мы не вернемся в лоно цивилизации вместе, но он лишь рассмеялся.
– Я не вернусь, – возразил он. – По крайней мере этим путем. А что будет дальше с этими переломанными костями – не ваша и не моя забота. Места здесь подходящие, чтобы умирать. Здесь хорошо думается.
Непросто сочувствовать тому, кто совершенно равнодушен к собственной участи. Мир по-прежнему вызывал у него живой интерес – за пределами его привычной сферы: он дал мне понять, что вытеснил из головы всякие воспоминания о ней. Ему не терпелось поговорить о будущем с его проблемами, возможностями, новыми событиями и обстоятельствами. Он казался совсем молодым человеком, у которого вся жизнь впереди.
Однажды вечером, незадолго до его конца, мы остались вдвоем. Дровосек с женой отправились вниз, в долину, проведать детей, а сиделка ушла пройтись, оставив пациента под моим присмотром. Перед ее уходом мы вдвоем перенесли его на излюбленное место у боковой стены хижины, откуда открывался вид на возвышающуюся громаду Юнгфрау. Тени удлинялись, и казалось, что гора в мрачном молчании надвигается на нас.
Я не сразу заметил его пронзительный взгляд, устремленный на меня, а когда заметил, то ответил на него.
– Интересно, встретимся ли мы вновь, – произнес он, – и, что еще важнее, вспомним ли друг друга.
На миг я озадачился. Мы не раз обсуждали мировые религии, и всякий раз оказывалось, что к ортодоксальным верованиям он относится с насмешливым пренебрежением.
– За последние несколько дней мной завладело одно ощущение, – продолжал он. – Первый его проблеск я почувствовал, когда впервые увидел вас на пароходе. Мы были студентами-однокашниками, мы учились вместе. Не знаю, по какой причине, но мы очень сблизились. Там была женщина. Ее сжигали на костре. Была толпа, внезапная темнота и ваши глаза прямо перед моими.
Видимо, это был некий гипноз, потому что, пока он рассказывал, неотрывно глядя мне в глаза, мне вдруг привиделись узкие улочки, заполненные странной толпой, крашеные дома, каких я никогда не видывал, и неотступный страх, прячущийся в тени повсюду. Я встряхнулся, надеясь вырваться из плена наваждения, но тщетно.
– Так вот что вы имели в виду тем вечером на Гоортгассе, – откликнулся я. – Вы в это верите?
– Любопытный случай приключился со мной в детстве, – продолжал он. – В то время мне было от силы лет шесть. Мы с родителями ездили в Гент – кажется, в гости к кому-то из родных. Однажды мы побывали в замке. В то время он представлял собой руины, теперь его отреставрировали. Мы заглянули в помещение, где некогда был зал заседаний. Я улизнул в дальний конец огромного зала, неизвестно почему нажал какую-то пружину, замаскированную в кладке, и вдруг со скрежетом открылась потайная дверь. Помню, как я юркнул в нее, оглянулся: никто на меня не смотрел, – и скрылся за дверью, закрыв ее за собой. Куда идти, я чувствовал инстинктивно. Я сбежал по лестнице и двинулся по темным коридорам, где мне пришлось ощупывать стены, пока на повороте я не нашел узкую дверь. Мне была известна комната, находящаяся за ней. Ее фотографии опубликовали спустя много лет, когда потайную комнату обнаружили, и она оказалась точно такой, какой представилась мне, когда я потайным ходом проделал путь под городской стеной и вышел к домику на Ауссермаркт.
Открыть дверь я не смог: ее придавили с другой стороны какие-то камни. Боясь наказания, я бросился обратно в зал совета, а когда вернулся, там уже никого не было. Меня искали в других помещениях замка. О своем приключении я так никому и не рассказал.
В любое другое время я бы только посмеялся. Позднее, вспоминая, что он рассказывал тем вечером, я отверг эту историю целиком как вымысел, плод детского воображения, но в тот момент удивительные блестящие глаза словно заворожили меня. Их взгляд оставался неподвижным, под этим взглядом я сидел на низких перилах веранды, глядя на его бледное лицо, которое уже начинала красить в свои цвета смерть.
У меня создалось впечатление, что этими рассказами он пытается втиснуть в мою память воспоминания о нем. Они казались средоточием его самого, его душой. Нечто бесформенное, но тем не менее отчетливое, материализовалось передо мной. Я испытал почти физическое облегчение, когда спазм боли вынудил моего собеседника отвести от меня взгляд.
– Когда меня не станет, вы найдете письмо, – после минутного молчания продолжал он. – Я подумал, что вы можете задержаться в пути или что мне не хватит сил все вам рассказать. Мне казалось, из всех моих знакомых, не принадлежащих к деловым, только вы не отмахнетесь от моих слов, не сочтете их абсурдом. А я рад, что умираю в здравом уме и твердой памяти, и прошу вас это запомнить. Всю жизнь я боялся старости и постепенного умственного упадка. В то же время мне всегда казалось, что я умру более или менее внезапно, продолжая владеть собой. И я всегда благодарил за это Бога.
Он закрыл глаза, но я сомневался, что он засыпает; немного погодя вернулась сиделка, мы перенесли его в дом. Больше разговоров мы не вели, хотя по его желанию следующие два дня я продолжал читать ему. На третий день он умер.
Я нашел письмо, о котором он говорил, – он сам объяснил, где его искать. К нему была приложена пачка купюр, которые он оставил мне, и совет потратить их как можно быстрее.
«Если бы я не любил Вас, – говорилось далее в письме, – то оставил бы Вам доход и Вы благословляли бы меня, вместо того чтобы проклинать как человека, который испортил Вам жизнь».
Он считал наш мир школой, в которой создаются люди, а силу – неотъемлемым качеством человека. В этих убеждениях можно усмотреть глубокую религиозность. Несомненно, в те времена его могли счесть теософом, однако свои убеждения он выработал сам и приспособил к своему кипучему, воинственному нраву. Люди нужны Богу, чтобы служить и помогать ему. Поэтому посредством многочисленных перемен на протяжении веков Бог дарует людям жизнь, чтобы в соперничестве и борьбе они неуклонно наращивали силу, чтобы тот, кто оказался самым достойным, сталкивался с более суровыми испытаниями, скромным стартом, значительными препятствиями. Венец добродетели – непрерывная череда побед. Видимо, он убедил себя в том, что он один из избранных, предназначенных для великих свершений. Во времена фараонов он был рабом, в Вавилоне – жрецом, он взбирался по веревочным лестницам при разграблении Рима, пробивал себе путь в советы правителей, когда Европа представляла собой поле боя для враждующих племен, рвался к власти в эпоху Борджиа.
Думаю, почти у каждого из нас порой возникают навязчивые мысли о неожиданно знакомых, хоть и далеких вещах; в такие минуты все мы гадаем, воспоминания это или видения. Взрослея, мы отмахиваемся от них: их вытесняет настоящее с его обилием насущных интересов, – но в молодости наши видения гораздо настойчивее. А у «Хорейшо Джонса» они сохранились, проросли в реальность. Его недавнее существование, завершившееся под белой простыней в хижине дровосека, под мое чтение, было лишь одной из глав его истории, а он уже с нетерпением ждал следующей.
В письме он задавался вопросом, есть ли у него право голоса при выборе. В любом случае результат вызывал у него острое любопытство. Втайне он предвкушал новые возможности и более обширный опыт. В какой форме явится ему и то и другое?
Письмо заканчивалось неожиданной просьбой: по возвращении в Англию мне следовало думать о нем – не об умершем человеке, которого я знал, еврейском банкире со знакомым мне голосом, манерой речи и поведения, со всеми присущими ему чертами, кроме стиля в одежде, а как о живом существе, душе, которая будет стремиться ко мне и, возможно, преуспеет в своем стремлении.
Письмо дополнял постскриптум, которому в то время я не придал значения. «Хорейшо Джонс» купил хижину, в которой умер. После его похорон хижина должна была опустеть.
Я свернул письмо, положил его к другим бумагам и зашел в хижину, чтобы еще раз взглянуть на тяжелое, грубо вылепленное лицо. Оно могло бы послужить скульптору моделью олицетворения силы. Казалось, этот человек победил смерть и просто уснул.
Я сделал все, о чем он просил. Сказать по правде, я не смог бы не выполнить эту просьбу – думал о нем постоянно. Возможно, этим все и объясняется.
Путешествуя на велосипеде по Норфолку, однажды днем, спасаясь от надвигающейся грозы, я вынужден был постучать в дверь одинокого коттеджа у края выгона. Меня впустила хозяйка, добродушная и суетливая; извинившись, она удалилась в другую комнату, где продолжала гладить белье. Считая, что, кроме меня, в комнате никого нет, я стоял у окна и смотрел, как хлещет ливень. Спустя некоторое время я неизвестно почему обернулся и увидел в темном углу комнаты ребенка, сидящего на высоком стульчике у стола. Перед ребенком лежала раскрытая книга с картинками, но смотрел он на меня. Из другой комнаты доносились шаги хозяйки и шорох белья. За окном размеренно шумел дождь. Ребенок смотрел на меня большими круглыми глазами, полными трагизма. Я заметил, что его маленькое тело искалечено. Он не шевелился и не издавал ни звука, но мне казалось, что своим необыкновенно тоскливым взглядом он что-то пытается сказать. Передо мной возникло нечто невидимое моим глазам, но определенно присутствующее рядом, в этой комнате. Это был человек, которого прежде я видел умирающим в хижине под склонами Юнгфрау, но с ним что-то произошло. Движимый интуицией, я подошел к ребенку и взял его на руки; он всхлипнул, худые морщинистые ручонки обвили мою шею, и прильнул ко мне с плачем – жалобным, тихим, горестным плачем.
Услышав его, пришла хозяйка – привлекательная, здоровая и крепкая с виду женщина, – взяла из моих рук ребенка и успокоила.
– Иной раз он уж так себя жалеет, – объяснила она, – то есть мне так чудится. Сами видите, ему ни с другими ребятишками побегать, ни заняться чем-нибудь – все больно.
– Несчастный случай? – спросил я.
– Нет, – ответила она. – Таких крепких мужчин, как его отец, во всей округе не сыщешь. Говорят, Божья кара. А за что, не ведаю. Мальчонки послушнее свет не видывал, он смышленый, понятливый, когда его не мучают боли. И рисует отлично.
Гроза закончилась. На руках ребенок притих, а когда я пообещал приехать опять и привезти ему новую книжку с картинками, осунувшееся личико осветила благодарная улыбка. Однако он так и не заговорил.
Я продолжал поддерживать связь с этой семьей из чистейшего любопытства. С годами малыш выправлялся, постепенно ощущение, возникшее у меня при нашей первой встрече, отступало на второй план. Иногда я говорил с ребенком языком писем умершего человека в надежде случайно пробудить в нем воспоминания, и раз или два в его кротких, трогательных глазах появлялось выражение, которое я видел раньше, однако оно быстро пропадало, и, в сущности, с трудом верилось, что этот маленький курьез в человеческом обличье, с его беспомощностью, внушающей жалость, как-то связан с сильным, порывистым, воинственным духом, который на моих глазах покинул тело в хижине, окруженной безмолвными горами.
Ребенку доставляло радость только рисование. Невольно думалось, что, будь у него здоровье, он мог бы прославиться. Его рисунки всегда были талантливы и оригинальны, но при этом оставались рисунками инвалида.
– Мне никогда не стать великим, – однажды сказал он мне. – Я вижу удивительные сны, а когда хочу нарисовать их, что-то мешает. Как будто в последний момент чья-то рука дотягивается и хватает за ногу. У меня есть желание, но нет сил. Это ужасно – очутиться в одном ряду со слабаками.
Последнее слово врезалось в мою память. Его мог выбрать человек, знающий, что он слаб; парадокс, но надо быть по-настоящему сильным, чтобы признать свою слабость. Размышляя об этом, а также о его терпеливости и кротости, я вдруг вспомнил постскриптум из письма, значения которого прежде не понимал.
В то время моему подопечному было двадцать три или двадцать четыре года. Его отец умер, сам он жил в убогом пансионе в Южном Лондоне и обеспечивал себя и мать напряженной работой, за которую платили гроши.
– Я хочу, чтобы вы на несколько дней съездили со мной отдохнуть, – сказал я ему.
Уговорить его принять от меня помощь было непросто, так как он, несмотря на всю свою ранимость и чувство вины, обладал гордостью. Но в конце концов я добился своего, убедив его, что поездка поможет ему в работе. Физически она обошлась ему недешево, так как любое движение причиняло ему боль, но все мучения возместила перемена обстановки, новые пейзажи и незнакомые города, а когда однажды утром я разбудил его пораньше и он впервые увидел далекие горы на фоне рассветного неба, его глаза заблестели по-новому.
Хижины мы достигли к концу дня. Я заранее позаботился о том, чтобы мы могли остаться в ней вдвоем. Наши потребности были просты, за время своих странствий я научился обходиться без посторонней помощи. Я не объяснял спутнику, зачем привез его сюда, отговаривался только красотой здешних мест и тишиной. В хижине я намеренно оставлял его одного как можно чаще – оправданием мне служили продолжительные прогулки, – и хотя он неизменно радовался моему возвращению, я чувствовал, что в нем нарастает жажда одиночества.
Однажды вечером я забрел дальше, чем рассчитывал, и сбился с пути. В таком окружении исследовать незнакомые тропы в темноте было небезопасно, но, к счастью, я нашел заброшенный сарай, где и выспался в куче соломы.
Вернувшись, я застал моего спутника сидящим возле хижины, и он приветствовал меня с таким видом, словно ждал моего прихода только сейчас, а не накануне вечером. Он просто догадался, что случилось, объяснил он, и не встревожился. Днем я заметил, что он исподтишка наблюдает за мной, а вечером, когда мы сидели на его излюбленном месте возле хижины, он повернулся ко мне:
– Думаете, это правда? И мы с вами много лет назад действительно сидели здесь и беседовали?
– Не могу сказать, – ответил я. – Знаю только, что он умер здесь, если смерть вообще существует, и что с тех пор здесь никто не жил. По-моему, до нашего приезда эту дверь ни разу не открывали.
– Они всегда были со мной, эти сны и видения. Но я отгонял их. Они казались такими нелепыми. Всякий раз они сулили мне богатство, власть, победу. Жизнь становилась такой легкой.
Он накрыл узкой ладонью мою руку. В его глазах появилось новое выражение, полное надежды, почти радости.
– Знаете, что мне кажется? – сказал он. – Вы, наверное, будете смеяться, но здесь мне в голову пришла мысль: Бог нашел мне прекрасное применение. Успех делал меня слабым. Вот он и даровал мне слабость и неудачи, чтобы я научился силе. Быть сильным – великое дело.