Книга: Иосиф и его братья. Том 2
Назад: Раздел третий Критская беседка
Дальше: Раздел четвертый Пора дозволений

Фараон пророчествует

Иосиф слушал без напускного напряжения, спокойно и скромно. Он, правда, не открывал глаз, когда фараон говорил, – но только этим он и обнаружил свою сосредоточенную углубленность в его рассказ; больше того, он еще несколько мгновений не открывал глаз, когда фараон кончил и выжидательно затаил дух. Он даже заставил его еще немного подождать, не открыв глаз и тогда, когда, как он знал, на него уставились в ожиданье глаза царя. Очень тихо было в критской лоджии. Только, звонко кашлянув, побренчала своими подвесками матерь-богиня.
– Ты спишь, агнец? – спросил наконец Аменхотеп нерешительным голосом.
– Нет, вот я, – ответил Иосиф, не слишком поспешно открывая глаза перед фараоном. Впрочем, взглянул он скорее, так сказать, сквозь него, чем на него, или, вернее, взгляд его задумчиво оттолкнулся от царя и снова ушел в себя, что очень и очень украшало черные глаза Рахили.
– Что же ты скажешь по поводу моих снов?
– Твоих снов? – отвечал Иосиф. – Ты хочешь сказать – твоего сна. Видеть сон дважды не значит видеть два сна. Тебе снился один и тот же сон. Если же он снился тебе дважды, сначала в одном виде, а потом в другом, то это только подтверждает, что твой сон непременно исполнится, и притом скоро. К тому же вторая его форма лишь объясняет и уточняет смысл первой.
– Так ведь мое величество сразу и подумало! – воскликнул Аменхотеп. – Маменька, ведь это как раз и была моя первая мысль, что, как говорит это агнец, оба сна представляют собой по сути один! Мне приснился цветущий скот и убогий, а потом словно бы кто-то сказал мне: «Ты меня верно понял? Вот что имелось в виду!» И тогда мне приснились колосья, пышные и горелые. Ведь и человек, бывает, скажет что-нибудь, а потом объяснит еще раз, другими словами: мол, так-то и так. Маменька, этот вещий и вовсе не бесноватый юноша положил хорошее начало гаданью. Портачи из книгохранилища сразу же начали не с того, и ничего путного от них не приходилось и ждать. Ну, что ж, продолжай, прорицатель, толкуй! Каков единый смысл моего двойного царского сна?
– Смысл его един, как едины обе страны, а сон двойствен, как твой венец, – ответил Иосиф. – Разве не это хотел ты сказать последними своими словами и не это ли ты хоть и неточно, но не случайно сказал? То, что ты имел в виду, ты выдал словами «царский сон». Во сне на тебе были венец и хвост, я это услыхал в темноте. Ты был не Аменхотепом, а Нефер-Хеперу-Ра, царем. Бог говорил с царем через его сны. Он поведал фараону свои намерения, чтобы тот знал их и принял сообразные этому указанию меры.
– Именно! – воскликнул Аменхотеп снова. – Это мне было яснее ясного! Маменька, с самого начала мне было ясно, как день, то, что говорит этот недюжинный агнец, – что сны снились не мне, а царю, – если только одно можно отделить от другого и если для того, чтобы царь видел сны, не нужен именно я. Разве фараон этого не знал, разве он не клялся тебе в то же утро, что его двойной сон важен для государства и потому должен быть во что бы то ни стало разгадан? Но послан он был царю не как отцу, а как матери стран; ведь царь двоякого пола. Сон мой касался житейских потребностей и дольней черноты – я знал это и знаю. Но ничего больше я покамест не знаю, – опомнился он внезапно. – В чем дело, почему мое величество совершенно забыло, что больше оно ничего покамест не знает и что толкованье еще впереди? У тебя есть способность, – повернулся он к Иосифу, – создавать отрадное впечатление, будто все уже наилучшим образом решено и устроено, а ведь покамест ты нагадал мне лишь то, что я и без того знал. Но что значит мой сон и что он хотел мне сказать?
– Фараон ошибается, – ответил Иосиф, – думая, что он этого не знает. Этот раб способен предсказать ему только то, что он уже знает. Разве ты не видел, как вылезали из воды коровы – одна за другой, цепочкой, гуськом, сначала упитанные, а потом тощие, без перерыва, без остановки? Что выходит вот так же из вместилища вечности, друг за дружкой, не бок о бок, а гуськом, и нет промежутка между идущими, и нет разрыва в цепи?
– Годы! – воскликнул Аменхотеп, подавшись вперед и щелкнув пальцами.
– Разумеется, – сказал Иосиф. – Не нужно никакого котла, не нужно закатывать глаза и бесноваться, чтобы сказать, что коровы – это годы, семь лет и семь. Ну а колосья, что затем выросли, один за другим, в таком же количестве, – это, по-твоему, что-то совсем иное и никак не поддается разгадке?
– Нет! – воскликнул фараон и щелкнул пальцами снова. – Это тоже годы!
– Так, во всяком случае, говорит разум божий, а с ним никак нельзя не считаться. Но что касается колосьев, семи полных и семи пустых, которыми обернулись коровы во втором обличье твоего сна, то уж в этом случае, наверно, понадобится котел, и притом большой, как луна, чтобы оттуда вышло на свет, в чем тут дело и при чем тут красота семи первых коров и уродство семи последующих. Не соблаговолит ли фараон приказать, чтобы сюда доставили котел на треножнике?
– Да ну тебя с твоим котлом! – воскликнул царь снова. – Разве сейчас время говорить о каком-то котле и разве нам нужен котел? Тут все ясно, как на ладони, и прозрачно, как драгоценный камень чистейшей воды! Красота и уродство коров связаны с колосьями, с урожаем и неурожаем. – Он замолчал и широко открыл глаза, уставившись в пустоту. – Будет семь сытых лет, – проговорил он рассеянно, – и семь лет голода.
– Непременно и вскорости, – сказал Иосиф, – ибо это было тебе объявлено дважды.
Фараон направил свой взгляд на него.
– Ты не испустил дух после пророчества, – сказал он с некоторым восхищением.
– Если бы это не звучало так крамольно и мерзко, – отвечал Иосиф, – следовало бы подивиться, что не испустил дух фараон, ибо произнесено пророчество им.
– Нет, это ты только так говоришь, – возразил Аменхотеп, – ты, как истый потомок плутов, просто внушил мне, будто я сам предсказал будущее, истолковав свои сны. Почему же я не смог сделать это до твоего прихода, почему я тогда только знал, что́ неверно, но верной отгадки не знал? А в том, что это толкование верно, я нисколько не сомневаюсь, и в этом толковании единый мой сон себя узнает. Ты поистине вдохновенный агнец, но совершенно недюжинный. Ибо ты не раб вяжущего образца глубины, ты не стал предсказывать мне сперва проклятую, а потом благословенную пору, наоборот, ты предсказал мне сперва благоденствие, а потом наказание, и в этом твоя оригинальность!
– Твоя, властелин стран, – отвечал Иосиф, – все дело в тебе. Ведь это ты увидел во сне сначала тучных коров, а потом жалких и сначала прекрасные колосья, а потом ржавые; значит, оригинален единственно ты.
Аменхотеп выбрался из углубления своего кресла и спрыгнул на пол. Быстро шагая своими странными, толстыми и одновременно тонкими ногами, бедра которых просвечивали сквозь батист, он подошел к престолу своей матери.
– Итак, матушка, – сказал он, – царские мои сны мне истолкованы, и правду я знаю. Теперь мне смешно и вспомнить всю ту ученую дребедень, которую моему величеству хотели выдать за правду, весь этот вздор насчет дочерей, городов, царей и четырнадцати детей, а ведь раньше он приводил меня в отчаяние своей нелепостью. Зная благодаря этому вещему юноше правду, я могу смеяться над галиматьей болтунов. Однако правда сурова. Моему величеству предсказано, что во всей земле Египетской наступит семь лет великого изобилия, а после них семь лет такого голода, что прежнее изобилие совершенно забудется и голод поглотит землю, как тощие коровы поглотили тучных коров и как колосья горелые поглотили золотые колосья, ибо одновременно это было предсказание о том, что никто не будет помнить о предшествовавшем голоду изобилии, что память об изобилии будет поглощена ужасом голода. Вот что поведано фараону его снами, представлявшими собой один сон и посланными ему как матери стран. Не могу понять, почему мне это до сих пор не было ясно. Но теперь все открылось с помощью этого хоть и своеобразного, но неподдельного агнца. Ибо если для того, чтобы царь увидел сон, нужен был я, то для того, чтобы агнец предсказал будущее, нужен был он, и бытие наше – это только стык небытия и вечного бытия, и наша временность – это только проявление вечности. Только, но все-таки и не только! Это еще вопрос, и я хотел бы предложить его мыслителям из храма отца моего – придает ли вечное особую ценность временно-единичному или, наоборот, единично-частное вечному. Это вопрос из прекрасной категории неразрешимых вопросов, которые можно бесконечно разбирать ночи напролет…
Увидев, что Тейе качает головой, он запнулся.
– Мени, – сказала она, – твое величество неисправимо. Ты приставал к нам со своими снами, считая их государственно важными и желая во что бы то ни стало истолковать их, чтобы они не истолковали без помех сами себя. А теперь, получив или думая, что получил наконец разгадку, ты ведешь себя так, как будто этим уже все сделано, ты забываешь свое пророчество, не успев его произнести, и уходишь в прекрасные неразрешимости и далекие отвлеченности. Разве это по-матерински? Едва ли, впрочем, и по-отцовски, и я жду не дождусь, чтобы этот раб отправился на свое место, а мы остались одни, ибо тогда я смогла бы высказать тебе свое недовольство с престола матери. Возможно, что этот прорицатель знает свое ремесло, и то, что он пророчит, вполне возможно. Что после каких-то богатых или хотя бы сносных времен Кормилец вдруг артачился и по нескольку раз подряд отказывал в благословении полям, отчего в странах воцарялись нужда и голод, это случалось; это действительно случалось, и даже семь раз подряд, как о том свидетельствуют летописи прежних поколений царей. Это может случиться опять, и потому тебе это приснилось. Но возможно, что приснилось это тебе потому, что случиться должно. Если и ты, дитя мое, такого же мнения, то матери приходится удивляться, что, радуясь получению разгадки и даже в известном смысле самостоятельно до нее додумавшись, ты, вместо того чтобы тотчас же созвать на совет всех своих вельмож и советчиков и вместе с ними изыскать меры предупреждения грозящей беды, ты вместо того тотчас пускаешься в такие роскошные рассуждения, как это, например, о стыке небытия и бытия вечного.
– Но, маменька, у нас есть время! – воскликнул Аменхотеп с пылким жестом. – Когда нет времени, тогда, конечно, нельзя не спешить, но мы можем не спешить, ибо времени у нас предостаточно. Семь лет! Вот что замечательно, вот из-за чего впору плясать и потирать руки от радости, что этот самобытный агнец не держался гадкой схемы и не предсказал сначала проклятую, а уж потом благословенную пору, а предсказал сначала благословенную, и притом продолжительностью в семь лет! Ты бранила бы меня по праву, если бы засуха и пора тощих коров началась завтра. Тогда и правда надо было бы, не теряя ни мгновения, искать выхода и предупредительных мер, – хотя, если честно признаться, мое величество не представляет себе, какими мерами можно предотвратить недород. Поскольку, однако, в царстве черноты нам отпущено сначала семь тучных лет, а тем временем любовь народа к фараонову материнству будет расти как дерево, сидя под которым он сможет провозглашать ученье отца, я не вижу причин в первый же день… Твои глаза, прорицатель, – прервал он себя, – говорят, и взгляд твой настойчив. Ты хочешь что-то прибавить к нашему с тобой толкованию?
– Ничего, – отвечал Иосиф, – кроме просьбы отпустить теперь твоего раба на его место, в темницу, где он отбывал каторгу, и в яму, откуда ты вытащил его ради своих снов. Ибо его дело закончено, и ему не подобает присутствовать долее в месте величия. Он будет жить в дыре, питая душу воспоминаниями о том золотом часе, когда он стоял перед прекрасным Солнцем стран – фараоном и перед Великой Матерью, ее я называю во вторую очередь только из-за несовершенства слова, которое принадлежит времени и связано последовательностью, тогда как изображение наслаждается одновременностью. И поскольку словесные упоминания повинуются времени, то первое из них причитается фараону, однако второе не является вторым, ибо мать жила раньше, чем сын. Это по поводу очередности. Что же касается моего ничтожества, то в том месте, куда оно сейчас возвратится, оно будет мысленно продолжать этот разговор великих, вмешаться в который в действительности было бы преступлением. Фараон, стану я говорить себе молча, был, разумеется, прав, когда радовался перемене и прекрасной поре, которая должна предшествовать проклятому времени засухи. Но куда как права была и мать, что жила раньше, чем он, заметившая, что с первого же дня благословенной поры, сразу же со дня истолкования, нужно думать и совещаться о предстоящей беде – не для того, чтобы ее предотвратить, нет, ведь предотвратить решенного богом нельзя, – а чтобы предусмотрительно принять меры предосторожности. Ибо обещанное нам благодатное время – это не только отсрочка тяжкого наказания, не только передышка перед ним, но и единственная возможность принять меры предосторожности, чтобы подрезать крылья черной птице беды и ослабить, отразить надвигающееся злополучье, стараясь не только ограничить его, но еще и извлечь из него какое-то благо. Так или примерно так буду я говорить в своем узилище с самим собой, поскольку мне совершенно не подобает вставлять замечания в беседу великих. Какая великая и чудесная вещь предусмотрительность, буду твердить я тихонько, способная обратить во благо даже беду! И как милостив бог, позволяющий царю, благодаря его снам, так далеко видеть во времени – не только на семь, но сразу на четырнадцать лет вперед, – ведь это же позволяет и обязывает проявить предусмотрительность! Ибо четырнадцать лет – это хоть и дважды по семи лет, но один временной отрезок, и начинается он не с середины, а с начала, то есть сегодня, и, значит, сегодня можно обозреть все. А обозреть значит осведомленно предусмотреть.
– Это поразительно, – заметил Аменхотеп. – Ты высказался или не высказывался? Ты высказался, не высказываясь, а только дав нам подслушать твои думы, причем думы, которые ты только думаешь думать. А получается так, словно ты высказался. Мне кажется, ты сделал некое плутовское открытие и выкинул штуку еще невиданную.
– Все бывает когда-нибудь в первый раз, – ответил Иосиф. – Но давно уже существуют на свете осведомленная предусмотрительность и умение использовать срок с толком. Если бы бог предпослал благословенной поре проклятую и если бы начиналась эта проклятая пора завтра, помочь ничем нельзя было бы, и бед, которых наделали бы людям эти мякинные годы, не поправило бы и дальнейшее изобилье. Но, к счастью, все обстоит иначе, и время есть – не для того, чтобы его проматывать, а для того, чтобы восполнить недостаток благодаря изобилию и установить равновесие между изобилием и недостатком, приберегши избыток, чтобы им прокормиться в нужде. Вот на что указывает порядок появления коров – сначала тучных, а потом тощих, и тот, кому дано это обозреть, хозяин обобщающего обзора, призван и обязан быть кормильцем в нужде.
– По-твоему, хлеб нужно копить и собирать в амбары? – спросил Аменхотеп.
– Самым решительным образом! – с уверенностью сказал Иосиф. – В совершенно иных количествах, чем когда-либо за все время существования стран! Хозяин обобщающего обзора должен быть надсмотрщиком изобилия. Пусть он строжайше угнетает его и, пока оно длится, отнимает у него долю за долей, чтобы стать потом и хозяином нужды. Фараон – это источник изобилия, и любовь народа легко примирится с тем, что он управляет изобилием с угнетающей строгостью. Но зато, когда он сможет раздавать хлеб в голод, исполненная веры любовь народа возрастет так, что ему останется только сидеть в ее тени и учить! Пусть хозяин обобщающего обзора будет тенистой сенью царя.
Тут глаза Иосифа случайно встретились с глазами Великой Матери, маленькой, смуглой, все еще божественно-прямо, нога к ноге, восседавшей на высоком своем престоле, – с ее умными, проницательными глазами, которые, отливая в темноте темным блеском, глядели на него, Иосифа, в то время как складки вокруг ее толстых губ образовали насмешливую улыбку. Он строго опустил веки при виде этой улыбки, скромно зажмурившись.
– Насколько я понял тебя, – сказал Аменхотеп, – ты, как и Великая Матерь, считаешь, что я должен безотлагательно созвать совещание своих вельмож и советчиков, которые определили бы, как обуздать изобилие, чтобы справиться с голодом.
– Фараону, – возразил Иосиф, – не очень-то везло с совещаниями, когда требовалось истолковать его двойной венценосный сон. Он истолковал его сам – и нашел правду. Только ему ниспосланы предсказание и дар обобщающего обзора, – только ему, стало быть, и подобает вершить обобщающий обзор и управлять изобилием, которое предстоит перед засухой. Меры нужно принять необычные и размаха невиданного, а совещания обычно склоняются к умеренным и привычным. Кто видел и разгадал сон, тот пусть принимает и выполняет решения.
– Фараон не выполняет того, что он решает, – холодно сказала Матерь Тейе, глядя в пространство между Иосифом и сыном. – Это невежественное представление. Даже если предположить, что он самостоятельно решит все, что можно решить после этих снов – и то при условии, что после этих снов решать что-то нужно, – исполнение он все равно поручит вельможам, которые на то и поставлены: визирям Юга и Севера, управляющим житницами и скотными дворами и смотрителям казначейства.
– Именно так, – с удивлением сказал Иосиф, – я и собирался говорить с самим собою в пещере узилища, мысленно продолжая беседу великих, и точь-в-точь этими словами, включая «невежественное представление», хотел я себе возразить, вложив их в уста Великой Матери себе в наказание. Я расту в собственных глазах, слыша, как она говорит буквально то, что у себя в дыре, в одиночестве, я заставил бы ее сказать. Ее речь я возьму с собой, и когда я буду жить там внизу, питая душу воспоминаниями об этом возвышенном часе, я про себя отвечу ей и скажу: «Да, все мои представления невежественны, но одно исключение все-таки есть: я не думаю, будто фараон, прекрасное Солнце стран, сам исполняет свои решения, а не предоставляет исполнять их испытанным слугам такими словами: «Я фараон! Ты будешь как я, и я даю тебе полную власть в этом деле, ибо в нем ты испытан, и ты будешь посредничать между мной и людьми, как посредничает луна между солнцем и землей, и обратишь во благо и мне, и странам волю судьбы», – нет, этого я не думаю, невежество мое не настолько обширно, с этим исключением она должна примириться, и мысленно я отчетливо слышу, как фараон все это говорит – говорит не многим слугам, а одному». И еще я скажу, когда меня никто не будет слышать: «Много слуг в этом случае не нужно; пусть будет один, как одна под Солнцем Луна, посредница между верхом и низом, которая знает сны Солнца. Чрезвычайные меры начинаются уже с выбора того, кто должен их принимать, – иначе они будут не чрезвычайными, а привычно-умеренными и недостаточными. А почему? Потому что тогда их будут принимать не с полной верой и не из осведомленной предусмотрительности. Расскажи свои сны многим людям – они им поверят и не поверят, у каждого будет только какая-то доля веры, только какая-то доля предусмотрительности, и если все эти доли сложить, никак не получится ни полной веры, ни полной предусмотрительности, которые тут нужны и которые могут быть только у одного. Поэтому пусть фараон найдет разумного и мудрого мужа, проникшегося духом снов, духом обобщающего обзора и предусмотрительности, и поставит его над всею землею Египетской, повелев ему: «Будь как я», – чтобы о нем можно было сказать словами песни: «Он видел все до самых рубежей дальних, он изобилье умерял, как никто прежде, чтоб тенью царя осенить во дни недорода». Таковы мои будущие слова, которые я буду молча говорить в яме, ибо было бы грубейшей нескромностью произнести их сейчас перед лицом богов. Дозволит ли фараон рабу своему удалиться с его глаз и уйти с солнца в тень?
И, повернувшись к пчелиной занавеске, Иосиф протянул к ней руку, он как бы спрашивал, можно ли ему выйти. Что на него пристально глядели глаза богини-матери и что борозды, которые житейский опыт провел около ее губ, углубились в насмешливой улыбке, этого он нарочно не замечал.

«Не верю!»

– Останься, – сказал Аменхотеп. – Побудь еще немного, мой друг! Ты довольно мило играл на своем изобретении, на открытии, что можно говорить, не говоря, или не говорить и все-таки говорить, заставляя других подслушивать свои мысли, и очень порадовал меня этим новшеством, мало того что ты навел мое величество на истолкование державных снов. Фараон не может отпустить тебя без награды, ты сам понимаешь. Спрашивается только, чем ему тебя наградить – это моему величеству еще неясно; подари я тебе, например, эту черепаховую лиру, изобретение Владыки проделок, награда была бы, по-моему, да и по-твоему, конечно, слишком мала. Все же, пока суд да дело, возьми ее, друг мой, возьми ее под мышку, она тебе к лицу. Маленький ловкач отдал ее брату-прорицателю, а ты тоже прорицатель, правда, и ловкач тоже. Но кроме того, мне очень хотелось бы оставить тебя при своем дворе, если ты пожелаешь, и присвоить тебе какое-нибудь прекрасное звание, скажем: «Первый Толкователь Сновидений Царя» или другое, такое же пышное, чтобы скрыть и предать забвению твое настоящее имя. Как, кстати сказать, тебя зовут! Бен-эзне, наверно, или Некатиджа, вероятно?
– Как меня зовут, – отвечал Иосиф, – так меня не звали, и ни моя мать, звездная дева, ни мой отец, друг бога, не называли меня так. Но когда враги мои братья бросили меня в яму и я умер для отца, ибо меня похитили в эту страну, тогда то, что из меня стало, приняло другое имя и называется Озарсиф.
– Это любопытно, – отозвался Аменхотеп, откинувшись на подушки своего сверхудобного кресла, меж тем как Иосиф, с подарком мореплавателя под мышкой, стоял перед ним. – Значит, по-твоему, не следует носить всегда одно и то же имя, а нужно приспособлять его к обстоятельствам, считаясь с тем, что с тобой стало и в каком ты положении? Что ты на это скажешь, маменька? Моему величеству это, пожалуй, нравится, ибо мне нравятся неожиданные суждения, такие, от которых человек, живущий в плену избитых суждений, лишь рот разинет, хотя если послушать его, тоже разинешь рот – только от зевоты. Фараона слишком уж долго зовут так, как его зовут, и его имя давно уже не в ладу с тем, чем он стал, и с его обстоятельствами, и втайне он уже некоторое время носится с мыслью принять новое, более верное имя и сложить с себя старое, сбивающее с толку. Я еще не говорил тебе, маменька, об этом намерении, ибо было бы неловко сообщить тебе это с глазу на глаз. Но в присутствии этого прорицателя Озарсифа, которого тоже некогда звали иначе, я сообщаю это тебе, пользуясь подходящим случаем. Разумеется, я не хочу поступать опрометчиво, это произойдет не завтра. Но произойти это вскоре должно, ибо с каждым днем мое имя становится все более лживым, все более оскорбительным для небесного моего отца. Это позор, и терпеть его долго невмоготу, – что мое имя заключает в себе имя Амуна, похитителя престола, бога, который утверждает, будто он поглотил Ра-Горахте, владыку Она и родоначальника царей Египта, и теперь правит сам как державный бог и как Амун-Ра. Пойми, маменька, что моему величеству становится невмоготу называться его именем, вместо того чтобы носить имя, угодное Атону; ибо я вышел из него, в ком соединено то, что было, и то, что будет. Амун, видишь ли, – это настоящее, а моему отцу принадлежит прошлое и будущее, и мы оба одновременно стары и молоды, с незапамятных времен и во веки веков. Фараон – гость в мире, ибо он дома в тех первобытных временах, когда цари воздевали руки к своему отцу Ра, во временах сфинкса Гор-эм-ахета. Дома он и во временах, что наступят и которые он предсказывает – когда все люди обратят свои взоры к Солнцу, единственному богу, своему благому отцу, вняв наконец учению сына, который знает его заповеди, потому что вышел из него и потому что в жилах сына течет отцовская кровь. Ну-ка, погляди сюда! – сказал он Иосифу. – Подойди поближе и погляди! – И, отстранив закрывавший его худую руку батист, он показал Иосифу синие жилки на внутренней стороне предплечья. – Это кровь Солнца!
Рука заметно дрожала, хотя Аменхотеп поддерживал ее другой рукой. В том-то и дело было, что и та рука тоже дрожала. Иосиф внимательно рассмотрел то, что ему показывали, после чего снова немного отошел от царского кресла. Богиня-матерь сказала:
– Ты волнуешься, Мени, это не на пользу здоровью твоего величества. После гаданья и всех этих разговоров тебе следовало бы отдохнуть, воспользовавшись отпущенным тебе временем, чтобы дать созреть твоим решениям как по поводу мер против возможного злополучья, так и по весьма важному вопросу перемены имени, тобою затронутому, а также, между прочим, относительно надлежащей награды этому прорицателю. Ляг в постель!
Но царь не захотел лечь в постель.
– Маменька, – воскликнул он, – от всего сердца прошу тебя, не требуй этого от меня сейчас, когда я так многообещающе разошелся! Уверяю тебя, мое величество полно сил, и ни малейшего признака усталости я не замечаю. Я взволнован прекрасным самочувствием и благодаря волнению прекрасно себя чувствую. Ты говоришь в точности так, как няньки в детские мои годы, – стоило мне развеселиться, они говорили: «Ты переутомился, наследник стран, тебе пора в постель». Тогда я приходил от этого в бешенство и начинал брыкаться от ярости. А теперь я большой и почтительно благодарю тебя за твою заботу. Но чутье мне говорит, что эта аудиенция может принести и другие прекрасные плоды и что куда лучше, чем в постели, мои решения созреют в беседе с этим ловким гадателем, которому я благодарен уже за одно то, что он представил мне случай поведать тебе о своем намерении принять более правдивое имя, включающее в себя имя Единственного, и называться Эхнатоном, чтобы мой отец был доволен тем, как меня зовут. Все должно называться его именем, а не именем Амуна, и если госпожа стран, которая наполняет дворец красотой, сладчайшая Тити, счастливо разрешится вскоре от бремени, то царское дитя, независимо от того, будет ли это принц или принцесса, следует назвать Меритатон, чтобы его любил тот, кто олицетворяет любовь, – хотя бы я и накликал этим неприятный визит карнакского владыки, который явится ко мне с жалобой и начнет нудно стращать меня гневом овна, – как-нибудь вынесу. Все вынесу из любви к отцу моему небесному.
– Фараон, – сказала мать, – ты забываешь, что мы не одни и что эти вещи, требующие ума и выдержки, лучше было бы обсуждать не при этом прорицателе из народа.
– Ничего, маменька! – ответил Аменхотеп. – Он из семьи по-своему благородной, это он сам дал нам понять, – сын плута и миловидной красавицы, в чем есть, по-моему, какая-то привлекательность, а то, что его уже в детстве называли агнцем, свидетельствует и об известной изысканности. Детей из низших слоев так не называют. Кроме того, мне кажется, что он способен многое понять и на многое ответить, но прежде всего – что он любит меня и готов мне помочь, как уже помог мне в истолковании снов, а также своим оригинальным мнением, что имя должно зависеть от обстоятельств и самочувствия. Все было бы чудесно, если бы мне только больше нравилось имя, которым он себя называет… Не хочу быть нелюбезным и огорчать тебя, – повернулся он к Иосифу, – но меня лично огорчает имя, тобою принятое – Озарсиф, ведь это же имя мертвеца: умершего быка, например, зовут Озар-Хапи, оно содержит в себе имя Усира, страшного властелина мертвых, сидящего с весами на судейском кресле, который только справедлив, но безжалостен и перед чьим приговором дрожит запуганная душа. Вообще вся эта старая вера – сплошное запугивание, а сама она мертва, это, так сказать, Озарвера, и сын моего отца не верит в нее!
– Фараон, – послышался снова голос матери, – мне опять приходится призывать тебя к осторожности, и я не стесняюсь сделать это в присутствии чужеземного толкователя, коль скоро ты удостоил его такого продолжительного приема и только на основании его слов, что в детстве его называли агнцем, сделал вывод о его высоком происхождении. Так пусть он услышит, что я призываю тебя к мудрости и умеренности. Довольно того, что ты всячески стараешься ослабить Амуна и противишься его всевластию, постепенно и по возможности отделяя его от Ра, от единственного жителя горизонта – Атона, уже для этого нужен величайший ум, нужно политическое чутье, нужно, наконец, хладнокровье, ибо запальчивая опрометчивость не доведет до добра. Но да остережется твое величество посягать и на веру народа в Усира, царя преисподней, к которому он привязан как ни к какому другому божеству, потому что перед ним все равны и каждый надеется войти в него со своим именем. Пощади пристрастие большинства, ибо все, что ты дашь Атону, умалив Амуна, ты сам же и отнимешь у него, оскорбив Усира!
– Ах, маменька, уверяю тебя, народ только воображает, что он так привязан к Усиру! – воскликнул Аменхотеп. – Что хорошего в том, что, держа путь к судейскому креслу, душа должна пройти семижды семь полей ужаса, осаждаемых демонами, которые на каждом шагу спрашивают с нее одно из трехсот шестидесяти неудобозапоминаемых заклинаний, – бедная душа должна знать их наизусть и назвать каждое в положенном месте, иначе ее не пропустят и сожрут прежде, чем она доберется до престола, где ее, впрочем, опять-таки вполне могут сожрать, если весы покажут, что у нее слишком легкое сердце, ибо в этом случае она будет передана чудовищному псу Аменте. Что тут, скажи на милость, хорошего – это же не имеет ничего общего с любовью и добротой небесного моего отца! Перед Усиром, царем преисподней, все равны, – да, равны в страхе! А перед Ним все будут равны в радости. Так же обстоит дело и с всеобщностью Амуна и Атона. Амун тоже хочет стать с помощью Ра всеобщим богом и объединить мир в своем культе. В этом они сходятся. Амун хочет добиться единства мира властью нерушимого страха, а это ложное и мрачное единство, которого отец мой не хочет, ибо он хочет объединить своих детей в радости и в нежности!
– Мени, – сказала мать приглушенно, – было бы лучше, если бы ты поберег себя и твое величество не говорило так много о радости и о нежности. Я по опыту знаю, что такие речи опасны для тебя, они выводят тебя из равновесия.
– Я же говорю, маменька, только о вере и неверии, – ответил Аменхотеп, снова выпрастываясь из подушек и становясь на ноги. – О них веду я речь, и мой дар говорит мне, что неверие, пожалуй, еще важнее, чем вера. Для веры нужно большое неверие, ибо где возьмешь истинную веру, покуда ты веришь во всякий вздор? Если я хочу научить народ истинной вере, я должен отнять у него иные поверья, к которым он привязан, – это, может быть, и жестокость, но жестокость из любви, и мой небесный отец мне это простит. Да, что прекраснее, вера или неверие, и чему отдать предпочтение? Верить – это великое блаженство для души. Но не верить – это, пожалуй, еще восхитительнее, – я это открыл, мое величество изведало это, и ни в какие поля страха, ни в каких демонов, ни в какого Усира с его носителями ужасных имен, ни в каких пожирательниц там внизу я не верю! Не верю! Не верю! – пропел и продолжал напевать фараон, приплясывая и кружась на странных своих ногах и щелкая пальцами разведенных в стороны рук.
Он тяжело дышал.
– Почему ты дал себе такое мертвецкое имя? – спросил он, останавливаясь возле Иосифа и переводя дух. – Если отец считает тебя мертвым, то это ведь не значит, что ты мертв.
– Я должен молчать для него, – ответил Иосиф, – и своим именем я посвятил себя молчанию. Кто посвящен и сбережен, тот посвящен и сбережен дольним богам. Дольнее неотделимо от посвященных и избранных, – они его принадлежность, – и именно поэтому на нем лежит отсвет небесного царства. Все жертвы приносятся дольним богам, но в том-то и тайна, что тем самым они по-настоящему и приносятся небесным богам. Ибо бог – это все вместе.
– Бог – это свет и милый солнечный диск, – сказал Аменхотеп растроганно, – лучи которого обнимают страны и опутывают их узами любви, – а от любви слабеют руки, и только у злых, чья вера направлена вниз, руки сильны. Ах, насколько больше было бы в мире любви и добра, если бы исчезла вера в дольнее царство и в пожирательниц с лязгающими зубами! Никто не разуверит фараона в том, что люди многого не делали бы и не считали приятным делать, если бы вера их не была направлена вниз. Ты, наверно, знаешь, что у деда моего земного отца, у царя Ахеперура, были очень сильные руки и он мог натянуть ими лук, которого больше никто во всей стране натянуть не мог. Он пошел войной на царей Азии и захватил семерых живьем; их он повесил на носу своего корабля вниз головой, – волосы их свисали, и все они глядели на мир выкатившимися, окровавленными глазами. Но это было лишь началом всего, что он с ними сделал; мне и говорить об этом не хочется, а он это сделал. То была первая история, которую рассказали ребенку мои прислужники, чтобы влить в него царский дух, – а я кричал во сне после этих вливаний, и врачам из книгохранилища пришлось вливать в меня нечто другое, какое-то противоядие. Так вот, неужели, по-твоему, Ахеперура обошелся бы так со своими врагами, если бы он не верил в поля страха, в призраки, в Усировых носителей ужасных имен и в собаку Аменте? Люди, скажу я тебе, беспомощные создания. Сами они ни до чего не додумываются и своей головой ничего не решают. Они всегда только подражают богам, сообразуя свои поступки со своими представлениями о богах. Очисти божество, и ты очистишь людей.
Прежде чем ответить на эту речь, Иосиф взглянул на мать и по ее направленным на него глазам прочел, что она рада была бы услышать его возражения.
– Труднее трудного, – сказал он потом, – возразить фараону, ибо одарен он сверх меры и все, что он сказал, настолько верно, что впору только качать головой и бормотать «правильно, правильно», а то и вовсе умолкнуть, не добавив ни слова к высказанной им правде. Известно, однако, что фараон не любит, чтобы беседа прекращалась, застряв на каком-то верном положении, а желает, чтобы она, оторвавшись от него, шла дальше, еще дальше, чем это верное положение, и привела, может быть, к более далекой истине. Ибо то, что верно, не есть истина. Истина бесконечно далека, и любой разговор бесконечен. Он представляет собой странствие в вечность и без передышки или после короткой передышки и нетерпеливого «правильно, правильно!» отрывается от каждой стадии правды, как отрывается Луна от стадий своего вечного странствия. А это, совершенно независимо от моей воли и от уместности подобных воспоминаний, наводит меня на мысль о деде моего земного отца, деде, которого мы дома называли не совсем земным именем, лунным странником, отлично зная, впрочем, что в действительности его звали Авирам, что значит «мой отец величав» или, может быть, «отец величавого», а прибыл он из Ура, из Халдеи, страны башни, где ему не понравилось и он не ужился, – нигде он не уживался, отсюда и прозвище, которое мы дали ему.
– Ты видишь, матушка, – вставил тут царь, – что мой предсказатель по-своему высокого рода? Мало того что его самого называли агнцем, у него был еще прадед, которому давали неземные имена. Люди из низших слоев и из гущи народа обычно вообще не знают своих прадедов… Значит, он странствовал в поисках истины, твой прадед?
– Настолько деятельно, – ответил Иосиф, – что в конце концов открыл Бога и заключил с Ним союз, чтобы они освятились один в другом. Но и вообще это был человек деятельный, человек сильных рук, и когда с Востока, сжигая и грабя страну, напали цари-разбойники, когда они увели в плен брата его Лота, он, недолго думая, двинулся на них с тремястами восемнадцатью воинами и Старшим своим Рабом Елиезером, то есть с тремястами девятнадцатью, и, разбив их наголову, отогнал их за Дамашки и отнял у них брата своего Лота.
Мать кивнула головой, а фараон опустил глаза.
– Он отправился в поход, – спросил Аменхотеп, – перед тем как он открыл бога или после того?
– Он как раз был занят этой работой, – ответил Иосиф, – занят ею, не давая ей ослабить себя. Что поделать с царями-разбойниками, которые грабят и жгут? Божественному миру их не научишь, для этого они слишком глупы и злы. Только побив их, можно научить их той истине, что у божественного мира сильные руки. Ведь и перед богом тоже отвечаешь за то, чтобы на земле хоть как-то исполнялась его воля, а не все было во власти разбойников и убийц.
– Я вижу, – сказал Аменхотеп, по-детски приуныв, – будь ты одним из моих пестунов, когда я был ребенком, ты тоже рассказывал бы мне истории о свисающих волосах и выкатившихся кровавых глазах.
– Неужели так бывает, – спросил Иосиф, задавая этот вопрос самому себе, – что фараон ошибается, а его предположения, несмотря на его чрезвычайную одаренность и раннюю зрелость, не оправдываются? Этого никак не ждешь, но, видимо, порой это случается, показывая, что, помимо божественной, у него есть и человеческая сторона. Ведь люди, надоедавшие ему рассказами о пресловутых подвигах, – продолжал Иосиф беседу с самим собой, – были, конечно, сторонниками войны ради войны и всяческого бранелюбия; а его прорицатель, поздний потомок лунного странника, пытается напомнить войне о божественном мире, а среди мира, как истинный посредник между сферами, между верхом и низом, замолвить слово за боевую силу. Меч глуп, но и кротость я не назвал бы умной. Умен посредник, который советует ей быть сильной, чтобы в конце концов не оказаться в глупом положении перед богом и перед людьми. Как мне хотелось бы высказать фараону эти мои мысли!
– Я слышал, – сказал Аменхотеп, – что́ ты говорил самому себе. Это еще одна твоя хитрость, еще одно изобретение – говорить с самим собой, как будто у других нет ушей. У тебя под мышкой подарок критского мореплавателя – может быть, поэтому тебе и приходят в голову всякие уловки и дух плутоватого бога передается твоим речам.
– Может быть, – ответил Иосиф. – Слово фараона – слово этого часа. Может быть, очень может быть, отнюдь не исключено, – и с этим надо считаться, – что ловкий этот бог сейчас здесь и хочет напомнить о себе фараону, сказать, что это он привел снизу сны к его царскому ложу и что он же, при всей своей веселости, друг луны, провожающий вниз души умерших. Он умеет замолвить слово за дольнее перед горним и за горнее перед дольним, услужливый посредник между землей и небом. Разобщенность ему претит, и, в отличие от всех других, он знает, что можно быть правым и в то же время неправым.
– Ты возвращаешься к своему дяде, – спросил Аменхотеп, – к неправедно правому, незаслуженно законному наследнику, который на посмешище миру ронял в пыль крупные слезы? Оставь эту историю! Она забавна, но удручающа. Ведь почему-то забавное нас всегда удручает, а золотая серьезность окрыляет и радует.
– Это сказал фараон, – ответил Иосиф, – и пусть он будет вправе это сказать! Свет серьезен и строг, и сила, которая устремляется снизу к его чистоте, должна быть действительно силой, и силой мужественной, а не сплошной нежностью, – иначе она ложна и слишком поспешна, и дело кончится слезами.
Он не стал после этих слов глядеть на мать в упор, но украдкой он взглянул на нее, только чтобы увидеть, кивает ли она одобрительно головой или нет. Кивать она не кивала, но ему показалось, что она на него пристально смотрит, а это было, пожалуй, еще лучше.
Аменхотеп не слушал. Он развалился в кресле в одной из своих сверхвольных поз, тенденциозно направленных против старого стиля и амуновской чинности: положив локоть на спинку, а другую руку на выпяченное бедро, закинув ногу на ногу и вытянув носок верхней ноги, – и перебирал в уме собственные слова.
– Кажется, – сказал он, – мое величество сделало очень талантливое замечание, заслуживающее того, чтобы к нему прислушались, – о забавном и серьезном, о гнетущем и радостном. Забавно, странно и жутковато также посредничество луны между землею и небом. Но исполнены золотой серьезности и неложны лучи Атона, которые воистину соединяют их, оканчиваясь добрыми руками, ласкающими творенье отца. Единственный бог – это круг Солнца, откуда в мир изливаются истина и надежная любовь.
– Весь мир прислушивается к речам фараона, – отвечал Иосиф, – и никто не пропускает мимо ушей ни одного его слова, когда он учит. Это бывает с другими, даже если их речи в виде исключения достойны такого же внимания, как фараоновы, но ни в коем случае не с владыкой венцов. Его золотая речь напоминает мне одну из наших историй, а именно о том, как Адам и Ева, первые люди, пришли в ужас при наступлении первой ночи. Они в самом деле подумали, что земля станет снова пустынной и дикой. Ибо свет обособляет вещи и ставит каждую на ее место, – он создает пространство и время, а ночь вносит беспорядок, неразбериху и тоху-вабоху. Несказанно испугались они, когда день стал угасать и отовсюду начала подступать мгла. Они пали ниц. Но бог дал им два камня: один от непроглядного мрака, другой от мертвенной тени. Он потер для них камни один о другой, и на́ тебе, появился огонь, огонь недр, внутренний, древнейший огонь, юный, как молния, и более старый, чем Ра, и огонь этот стал гореть, сжигая хворост и внося в ночь лад и порядок.
– Отлично, превосходно! – сказал царь. – Я вижу, у вас в запасе не только плутовские истории. Жаль, что ты не рассказал мне еще и о счастье первых людей в то утро, когда бог, прогнав прочь мрачное чудище, воссиял перед ними снова весь целиком, ибо, наверно, радость их была несказанна. Свет, свет! – закричал он, выйдя из своей небрежной позы, и рывками стал бегать по залу, то поднимая выше головы украшенные браслетами руки, то вдруг прижимая их ладонями к сердцу. – Блаженная ясность, сотворившая глаз, чтобы он ее встретил, зренье и зримость, самопознание мира, который узнает себя только благодаря тебе, свет, любовно отделяющий одно от другого! Ах, маменька и ты, дорогой прорицатель, как беспримерно великолепен, как единствен в мире отец мой Атон и как бьется у меня сердце от гордости и волнения, потому что я из него вышел и он сподобил меня раньше, чем кого бы то ни было, понять его красоту и любовь! Ведь если нет равных ему в величье и доброте, то в любви к нему никто не может сравниться со мною, с его сыном, которому он доверил свое учение. Когда он восходит на небосклоне, когда он поднимается с божественного востока, сверкая венцом царя богов, ликуют все твари земные, павианы благоговейно приветствуют его поднятыми руками, и все зверье на свете начинает во славу его бегать и прыгать. Ибо каждый день – это пора благодати, это радостный праздник после проклятой поры ночи, когда он отворачивается от нас и мир погрязает в самозабвенье. Ужасно, когда мир забывает себя самого, даже если это и нужно для его освежения. Люди лежат по своим каморкам, с закутанными головами, они дышат через рот, и один глаз не видит другого. Незаметно забирает у них из-под головы их добро вор, бродят львы, кусаются змеи. Но он приходит и закрывает людям рты, и снимает веки с зениц, и поднимает людей на ноги, чтобы они умылись, оделись и занялись своим делом. Светла земля, идут под парусами суда вверх по реке и вниз, и все дороги открыты при его свете. Рыбы прыгают перед ним в море, ибо и к ним проникают его лучи. Он далеко, ах, он далеко безмерно, но, несмотря на это, лучи его и на море и на суше, и они связывают все твари земные узами его любви. Ведь не будь он так высоко и далеко, как мог бы он быть надо всем и везде в Своем мире, который им расчленен и благодаря ему так разнообразно прекрасен: страны Сирия, Нубия, Пунт и страна Египет; чужедальние страны, где Нил смыкается с небом, отчего он обрушивается на их людей и, как море, вздымает на их горах волны, орошая поля их городов, тогда как у нас он поднимается из земли и удобряет пустыню, чтобы мы ели. Да, разнообразны дела твои, Господи! Ты сотворил времена года и населил пространство и время несметными множествами живых существ, чтобы они жили в тебе, коротая век, отпущенный им тобою, в городах, деревнях и селениях, на проезжих дорогах и возле рек. Ты разделил их и дал им разные языки, и у всех у них своя речь и свои обычаи, но все они объяты тобой. Одни коричневы, другие красны, третьи черны, а четвертые как кровь с молоком – вот сколь несходными предстают они в тебе, а ты предстаешь нам в них. Носы у них крючковатые, или приплюснутые, или даже вовсе торчком; одеваются они в пестрое или белое, в шерсть или в лен, кто как умеет и считает нужным; но все это не основание для взаимных насмешек и ненависти, а просто интересно и основа только для любви и поклонения. О бог, добрый в своей основе, как полно радости и здоровья все, что ты создал и кормишь, и какой восторг, какой разрывающий сердце восторг перед всем этим внушил ты фараону, своему любимому сыну, который провозглашает тебя. Ты сотворил семя в мужчине и благодаря тебе дышит мальчик во чреве женщины. Ты успокаиваешь его, чтобы он не плакал, добрая нянька и внутренняя кормилица! Ты создаешь то, чем живут комарики, а также блошка, червячок и сын червячка. Довольно, и даже более чем довольно, сердцу того, что скот резвится на твоем пастбище, что дерева и растения налились соками, что они благодарят и славят тебя цветами, а бесчисленные птицы благоговейно кружат над болотами. Но стоит мне подумать о мышке, что сидит в своей норке, где ты припас ей все, что ей нужно, и, маленькая, с жемчужными глазками, чистит свой носик обеими лапками, – стоит мне подумать о ней, и я не могу удержаться от слез. И уж совсем нельзя думать мне о цыпленке, что пищит уже в скорлупе, из которой он выйдет на свет, когда бог сотворит его окончательно – тут он вылупится из яйца и запищит что есть сил, бегая на своих лапках перед яйцом с величайшей поспешностью. О нем мне и вовсе лучше не вспоминать, чтобы не пришлось вытирать лицо тонким батистом, ибо оно будет залито слезами любви… Мне хочется поцеловать царицу, – воскликнул он вдруг и остановился, задрав голову кверху. – Сейчас же позвать Нофертити, которая наполняет дворец красотой, госпожу стран, милую мою супругу!

Слишком блаженно

От стоянья перед фараоном сын Иакова устал уже почти так же, как в тот раз, когда ему довелось исполнять обязанности Немого Слуги при стариках в увеселительном домике. Именно этого при всей своей чуткости к комарикам, цыплятам, мышонку и сыну червячка юный фараон, по-видимому, не замечал – то была царская, несколько забывчивая чуткость. Ни ему, ни подавно богине-матери на ее высоком престоле не приходило и, видимо, не могло прийти в голову предложить Иосифу сесть, в чем его тело испытывало большую потребность и к чему так и призывали многочисленные, весьма удобные табуреты критской лоджии. Стоять было довольно тяжело, но если знаешь, что дело стоит того, на многое закрываешь глаза и стараешься выстоять, – вряд ли это слово было когда-либо более к месту, чем в этом, хотя и столь давнем и раннем случае.
Вдовствующая богиня потрудилась хлопнуть в ладоши, когда ее сын изъявил свою волю. Согнувшись в три погибели, с угодливыми ужимками, вышмыгнул из-за пчелиной занавески подслушивавший в передней придворный. Он закатил глаза, когда Тейе бросила ему: «Фараон зовет Великую Супругу», – и удалился. Аменхотеп стоял спиной к залу перед одним из сводчатых окон, и учащенно, всей грудью дыша после своих славословий солнцу, смотрел на уходившие вдаль сады. Мать глядела на него озабоченно, повернувшись к нему лицом. Не прошло и нескольких минут, как появилась та, кого он потребовал, – она была, по-видимому, неподалеку. Отворилась вместе с росписью неприметная дотоле дверь в стене справа, две служанки припали к ее порогу, и между ними, осторожно ступая, со слабой улыбкой и опущенными веками, мило и робко вытянув вперед длинную шею, вплыла в лоджию носившая плод солнца госпожа стран. Она не сказала ни слова во время своего краткого выхода. В синей скуфейке на волосах, округло удлинявшей ее затылок и оттенявшей ее большие, тонкие, изящной вылепки уши, в эфирном плиссе обтекавшего ее платья, сквозь которое виднелись пупок и бедра, тогда как грудь ее была прикрыта наплечником и блестящим лепестковым воротником, она нерешительно приблизилась к своему молодому супругу, который, все еще не отдышавшись, взволнованно к ней повернулся.
– Вот и ты, золотая голубка, милая моя сестрица постельная, – сказал он дрожащим голосом, обнял ее и поцеловал в глаза и губы, отчего поцеловались также и змеи у них на лбу. – Мне захотелось увидеть тебя и хотя бы походя выразить тебе свою любовь, это как-то вдруг нашло на меня во время беседы. Не обременителен ли тебе мой зов? Не тошнит ли тебя сейчас из-за твоего священного состояния? Наверно, моему величеству не следовало бы спрашивать тебя об этом, ибо своим вопросом я задеваю твое нутро, напоминая ему о тошноте, а тем самым, может быть, и вызывая ее. Видишь, как тонок царь, как он все понимает. Я был бы так благодарен Отцу, если бы тебе удалось сегодня удержать при себе наш изысканный завтрак. Но довольно об этом… Вон там, ты видишь, сидит на престоле Вечная Матерь, а этот вот с лирой – чужеземный волшебник и прорицатель, который истолковал мне мои государственно важные сны и знает множество плутовских историй, так что я, вероятно, оставлю его при дворе, назначив его на какую-нибудь высокую должность. Он был брошен в темницу явно по ошибке, как это случается. Мой чашник, Нефер-эм-Уазе, тоже был брошен в темницу ошибочно, тогда как его товарищ, умерший князь печева, был виноват. Из двоих, брошенных в темницу, один, по-видимому, всегда невиновен, а из троих двое. Это я говорю как человек. А как бог и царь я говорю, что темницы тем не менее нужны. Опять-таки как человек я сейчас снова целую тебя, священная моя любимица, в глаза, щеки и губы, и ты не удивляйся, что я делаю это не только при матери, но и при гадателе-чужеземце, ведь ты же знаешь, что фараон любит подчеркнуто показывать свою человечность. Я думаю в этом отношении пойти еще дальше. Ты этого еще не знаешь, и маменька тоже еще не знает, поэтому я пользуюсь случаем и ставлю вас в известность. Я собираюсь, я ношусь с мыслью назначить увеселительную прогулку на царском струге «Звезда обеих стран», прогулку на глазах у народа, который отчасти из любопытства, отчасти же по приказу столпится на берегах. И я хочу, не спросясь у первопророка Амуна, сидеть с тобой, священное мое сокровище, под балдахином, держать тебя у себя на коленях и то и дело при всем народе горячо целовать. Это рассердит карнакского владыку, но зато вызовет ликование у народа и прекрасно поведает ему не только о нашем счастье, но, что важнее, о сущности, духе и доброте небесного моего отца. Я рад, что рассказал наконец о своем намерении. Но не думай, что я позвал тебя из-за этого! Это сообщение вырвалось у меня как-то случайно. Позвал я тебя единственно потому, что мною вдруг овладело неодолимое желание выразить тебе свою нежность. Я ее выразил. Ступай же, сокровище моего венца! Фараон безмерно занят, он должен посоветоваться о делах величайшей важности со своей любимой, бессмертной маменькой и с этим юношей-мужем, который, да будет это тебе известно, ни больше ни меньше как вдохновенный агнец. Ступай и будь осторожна, избегай толчков и испуга! Пусть тебя развлекут плясками и игрой на лютне! Его нужно в любом случае назвать Меритатон, если ты благополучно родишь и если это тебе по душе. Я вижу, это тебе по душе. Тебе всегда по душе все, чего фараон хочет. Если бы всему миру было по душе то, чего фараон хочет и чему он учит, дела мира обстояли бы лучше. Прощай, лебединая шея, утреннее облачко с золотым краем, – пока!
Царица уплыла. Расписная дверь закрылась за ней и сразу неразличимо слилась со стеной. Растроганный и смущенный Аменхотеп вернулся на свое кресло с подушками.
– Счастливы страны, – сказал он, – которым досталась такая госпожа и такой счастливый, благодаря ей, фараон! Вправе ли я сказать это, маменька? Согласен ли ты со мной, предсказатель? Если ты останешься при моем дворе толкователем царских снов, я женю тебя, это мое решение. Я сам выберу тебе невесту сообразно твоему чину, из высших кругов. Ты не знаешь, как приятно быть женатым. Как показали тебе мои замыслы относительно публичной прогулки, это для моего величества наглядный символ моего человеческого начала, к которому я несказанно привязан. Ведь фараон, да будет тебе известно, не высокомерен, – а уж кому тогда и пристало высокомерие? В тебе, друг мой, при прочих твоих приятных повадках, есть какое-то высокомерие, – я говорю «какое-то», потому что не знаю характера твоего высокомерия, но оно, как я подозреваю, связано с твоими словами о том, что ты неким образом не то сохранен, не то посвящен молчанью и дольнему царству, словно ты жертва и на лбу у тебя венок из растения под названьем «Не-Тронь-Меня» – поэтому-то мне и пришло в голову тебя женить.
– Я в руках Самого Высокого, – отвечал Иосиф. – Как он ни поступит со мной, все будет благодеянием. Фараон не знает, как необходимо было мне высокомерие, чтобы удержать меня от недоброго дела. Сохранен я только богу, он жених нашего племени, а мы невеста его. Но если о звезде говорят: «Вечером женщина, а утром мужчина», – то, вероятно, и невеста, когда приходит срок, становится женихом.
– Сыну плута и миловидной красавицы, – сказал царь светским тоном, – такая двойственность, пожалуй, к лицу. Однако, – прибавил он, – шутки в сторону, поговорим о самом важном! Ваш бог – кто он таков и как обстоит с ним дело? Ты забыл или не пожелал просветить меня на этот счет. Его открыл, ты говоришь, праотец твоего отца? Это звучит так, словно он нашел истинного и единственного бога. Возможно ли, чтобы так далеко от меня и так задолго до меня кто-то узнал, что истинный и единственный бог – это солнечный диск, создатель зренья и зримости, мой вечный небесный отец?
– Нет, фараон, – с улыбкой отвечал Иосиф. – Он не остановился на солнечном диске. Он был странник, и даже солнце было только стоянкой на его трудном пути. Он был беспокоен и полон неудовлетворенности – если ты назовешь такие качества высокомерием, ты отметишь это осуждающее слово печатью почета и безусловной необходимости. Ибо высокомерие моего предка состояло во мнении, что человек должен служить только самому высшему. Поэтому его помыслы и желанья пошли дальше Солнца.
Аменхотеп изменился в лице. Он сидел, наклонившись вперед, выпятив к тому же вперед украшенную синим париком голову, и сжимал подбородок концами пальцев.
– Теперь, маменька, слушай! Слушай, заклинаю тебя! – произнес он тихо, но при этом даже не повернул голову к матери: серые его глаза, не моргая, вперились в Иосифа с таким напряжением, словно хотели прорвать туманную свою пелену.
– Ну, дальше! – сказал он. – Хватит! Хватит, и дальше! Он, значит, не остановился? Он пошел за пределы Солнца? Говори! Не то я буду говорить сам, хотя и не знаю, что я скажу.
– У него нашлось необходимое высокомерие, чтобы создать себе трудную жизнь, – сказал Иосиф, – поэтому он и оказался миропомазанником. Он не раз испытывал искусительнейший соблазн поклонения, ибо поклоняться хотел, но достойным поклонения он считал только самое высокое и самого высокого. Его искушала матерь-земля, приносящая плоды и творящая жизнь. Но он увидел ее жажду, удовлетворить которую способно лишь небо, и его взор направился кверху. Его искушали толкотня туч, бешенство бури, стремительность ливня, синяя молния, притягиваемая влагой, грохочущий голос грома. Но он лишь качал головой в ответ на их призывы, ибо душа его твердила ему, что все они только второстепенны. Они, говорила ему его душа, были ничуть не лучше, чем он сам, – и может быть, даже еще ничтожнее при всем их могуществе. Он тоже, думал он, по-своему могуществен, и может быть, даже еще могущественнее, и если они возвышаются над ним, то только в пространстве, но никак не духом. Поклоняться им, говорил он себе, значит поклоняться чему-то слишком низкому и слишком близкому, а это ужасно, и тогда уж лучше не поклоняться вообще ничему.
– Хорошо, – сказал Аменхотеп почти без голоса, теребя свой подбородок. – Хорошо, хватит, нет, дальше! Матушка, слушай!
– Да, какие только величественные картины не искушали моего праотца! – продолжал Иосиф. – Среди них было и скопище звезд, пастух и стадо. Они-то были и далеко и высоко, и жизнь их была величественна. Но они, он видел, рассеивались по манию утренней звезды – та была, спору нет, и красива, и двуснастна, и богата историями, но, увы, слаба, слишком слаба для того, чье появление она возвещала, и поэтому она бледнела перед ним и гасла. Бедная утренняя звезда!
– Оставь при себе свое соболезнование! – приказал Аменхотеп. – Тут впору торжествовать! Ведь перед кем она бледнела и кто появлялся по ее предсказанью? – спросил он как только мог гордо и грозно.
– Ну, конечно, солнце, – ответил Иосиф. – Какой соблазн для того, кто жаждет поклоняться! Перед добротой и жестокостью солнца повсюду, куда ни глянешь, сгибались в три погибели народы земли. Как славно, как это отдохновенно и покойно присоединить к их поклонению свое собственное и согнуться заодно с ними! Однако осторожность моего предка была безгранична, а его требовательность неисчерпаема. Важен, сказал он, не отдых и не покой, единственное, что важно – это избежать величайшей опасности для чести человека, которая заключена в том, что он согнется слишком рано и не перед самым высоким. «Ты могуществен, – сказал он баалу Шамашу-Мардуку, – и огромна сила твоего благословения и твоего проклятья. Но что-то во мне, черве, превосходит тебя и не велит мне принимать свидетельство за то, о чем оно свидетельствует. Чем больше свидетельство, тем больше моя ошибка, если я, соблазнившись, буду поклоняться ему, а не тому, о чем оно свидетельствует. Свидетельство божественно, но оно не бог. Свидетельством являюсь и я с моими мечтами и помыслами, идущими дальше солнца и устремленными к тому, о чем они свидетельствуют еще убедительнее, чем даже оно, и чей жар сильнее, чем жар солнца».
– Матушка, – прошептал Аменхотеп, не отрывая глаз от Иосифа, – что я сказал? Нет, нет, я этого не сказал, я это лишь знал, это было сказано мне. Когда на меня в последний раз нашло и мне открылось, как улучшить учение, – ведь оно не доведено до конца, и я никогда не утверждал, что оно совершенно, – я услыхал голос отца моего, который сказал мне: «Я жар, заключенный в Атоне. Но своим жаром я мог бы напитать миллионы солнц. Именуя меня Атоном, знай, что это наименование нуждается в улучшенье и что ты не называешь меня моим последним именем. Последнее мое имя: «Владыка Атона». Вот что услыхал фараон, любимое дитя отца, вот что он вынес из своего наития. Но он молчал об этом и благодаря молчанию забыл. Фараон вложил истину в свое сердце, ибо отец – это истина. Но фараон ответствен за торжество учения, он хочет, чтобы оно было принято всеми людьми, и он опасается, что довести совершенство и чистоту какого-либо учения до совершенства и чистоты голой истины значит сделать это учение неудобопреподаваемым. Это большая опасность, ее не поймут те, кто не несет такой ответственности, как фараон, и легче всего сказать ему: «Ты вложил в свое сердце не истину, а учение». Но ведь учение – это единственное средство приблизить людей к истине. Совершенствовать его, разумеется, нужно; но если усовершенствовать его настолько, что оно уже не будет средством приближения к истине, не станет ли как раз тогда-то – я спрашиваю отца и вас – и в самом деле основателен упрек в том, что в сердце вложено было учение в ущерб истине? Поймите, фараон показывает людям изготовленный художниками образ достопочтенного своего отца – золотой диск, откуда выходят лучи, которые, оканчиваясь добрыми руками, ласкают тварей земных, и говорит: «Молитесь! Это Атон, мой отец, чья кровь течет в моих жилах и который открылся мне, но хочет быть отцом всем вам, чтобы вы стали в нем добры и прекрасны». И прибавляет: «Простите, дорогие, что я суров с вашими мыслями! Я был бы рад пощадить вашу простоту. Но так уж суждено. Поэтому я говорю вам: не образу моли́тесь, когда ему мо́литесь, не ему пойте гимны, когда поете их, а тому, чьим образом он является, – понятно ли вам? – настоящему диску солнца, отцу моему небесному, Атону, ибо образ еще не есть он». Это и так довольно жестоко; и так этим людям предъявлено нелегкое требование, и понятно оно десятку из сотни. А уж если учитель скажет: «Я должен потребовать от вас еще одного усилия истины ради, как мне ни жаль вашей простоты. Образ есть образ образа и свидетельство свидетельства. Не к настоящему солнечному диску на небе надлежит вам устремляться мыслью, когда вы кадите и воздаете хвалу его образу, – и не к нему тоже, а к владыке Атона, к его жару, к тому, кто направляет его пути», – если учитель скажет так, то учение зайдет слишком далеко, из десятка человек его уже не поймет ни один. Поймет это только сам фараон, который остается за пределами любого числа, но тем не менее должен учить многочисленных своих подопечных. Твоему праотцу, предсказатель, было легко, хотя он и создал себе трудную жизнь. Он мог создавать себе трудную жизнь, когда заблагорассудится, и стремился к истине ради самого себя и собственной гордости, ибо он был всего-навсего странник. А я царь и учитель, я не вправе думать о том, чему я не могу научить. Зато учитель быстро научается не думать о неудобопреподаваемом.
Тут матерь Тейе откашлялась, забренчала подвесками и, глядя прямо вперед, в пустоту, сказала:
– Фараон заслуживает похвалы, если он проявляет в делах веры государственную мудрость и бережно щадит простоту многочисленных своих подданных. Поэтому я и советовала ему не оскорблять привязанности народа к Усири, царю преисподней. К тому же между бережностью и знанием нет никакого противоречия, и, поучая, вовсе не нужно притуплять знание. Никогда жрецы не учили толпу всему, что они знали. Они сообщали ей полезное, мудро не выпуская из священных пределов того, от чего ей не было проку. Поэтому в мире одновременно существовали знанье и мудрость, правда и бережность. Матерь считает, что так и должно остаться.
– Спасибо, маменька, – оказал Аменхотеп, скромно ей поклонившись. – Спасибо за совет. Это очень ценный совет, и он будет вечно в чести. Однако мы говорим о разных вещах. Мое величество говорит об узах, которыми сковывает мысли о боге учительство. А твое – о государственной мудрости, разграничивающей ученье и знанье. Но фараон не хочет быть высокомерным, а ничего высокомернее, чем такое разграниченье, нет. Да, нет на свете большего высокомерия, чем разделять детей Отца на посвященных и непосвященных и учить двояко: толпе на потребу мудро, а в узком кругу соответственно знанию. Мы должны говорить то, что знаем, а свидетельствовать о том, что мы видели. Фараон хочет одного – улучшить учение, а эта задача затрудняется необходимостью учить. И все-таки мне было сказано: «Не называй меня Атоном, ибо это наименование нуждается в улучшении. Называй меня Владыкой Атона». А я забыл это из-за молчания. Погляди, однако, что делает Отец для своего любимого сына! Он посылает ему гонца, гадателя снов, чтобы, истолковав ему его сны, сны, пришедшие снизу, и сны, пришедшие сверху, сны, важные для государства, и сны, важные для неба, разбудить в нем то, что он знает, и растолковать ему то, что ему уже было сказано. Да, как любит Отец родное свое дитя, царя, если ниспосылает ему прорицателя, которому исстари заповедано помнить, что человеку подобает стремиться к предельно высшему!
– Насколько мне известно, – холодно сказала Тейе, – твой прорицатель прибыл снизу, из ямы острога, а вовсе не сверху.
– Ах, это, по-моему, просто-напросто плутовство, что он прибыл снизу, – воскликнул Аменхотеп. – А кроме того, верх и низ мало что значат для Отца, который заходит и делает нижнее верхним, ибо где он светит, там и верх. Поэтому-то его гонцы разгадывают дольние и горние сны с одинаковой ловкостью. Дальше, прорицатель! Разве я сказал: «Хватит»? Я сказал: «Дальше!» Когда я сказал «хватит», я хотел сказать «дальше»! Так, значит, тот странник с Востока, от которого ты ведешь свой род, не остановился, дойдя до Солнца, а пошел еще дальше?
– Да, духовно, – ответил Иосиф с улыбкой. – Ведь во плоти он был всего лишь червь на земле, слабее, чем многое рядом с ним и над ним. И все-таки он не стал сгибаться и преклоняться ни перед одним из этих явлений, ибо они были такими же творениями и свидетельствами, как и он. Всякое бытие, говорил он, это творение, а творению предшествует дух, о котором оно свидетельствует. Неужели я сотворю такую глупость и стану кадить какому-то творению, хотя бы и самому мощному, коль скоро я сам творение, и притом сознательное, а другие, хоть и суть творения, но не знают об этом? Разве нет во мне частицы того, о чем свидетельствует все сущее, частицы бытия того бытия, которое больше своих творений и вне их? Оно вне мира, и если оно составляет пространство мира, то мир не составляет его пространства. Солнце далеко, до него, наверно, триста шестьдесят тысяч миль, но лучи его с нами. А тот, кто указал ему путь, дальше, чем далеко, и все же в такой же мере близко – ближе, чем близко. Далеко или близко – это для него безразлично, ибо у него нет ни пространства, ни времени, и если в нем сразу весь мир, то сам он не в мире, а в небе.
– Ты слышала, мама? – спросил Аменхотеп тихим голосом, со слезами на глазах. – Ты слышала весть, посланную мне моим небесным отцом с этим юношей-мужем, который сразу же, как только вошел, показался мне каким-то особенным, и теперь толкует мне мои сны? Я хочу сказать, что сказал не все, что было сказано мне в наитии: умолчав об этом, я это забыл. После слов «Называй меня не Атоном, а Владыкой Атона» я услыхал еще и такие слова: «Не зови меня своим отцом на небе, это наименование нужно улучшить. Своим отцом в небе должен ты величать меня!» Вот что я услыхал, но я замкнул это в себе, ибо из страха за учение боялся правды. Но тот, кого я вытащил из темницы, открыл темницу правды, чтобы она вышла оттуда, светлая и прекрасная, и учение обнялось с правдой, подобно тому как я обнимаю этого предсказателя.
И с мокрыми ресницами, выбравшись из своего углубленного кресла, он обнял Иосифа и поцеловал его.
– Да, – восклицал он, забегав опять с прижатыми к сердцу руками по критскому залу, от занавески с пчелками к окнам и снова назад, – да, да, в небе, а не на небе, дальше, чем далеко, и ближе, чем близко, бытие бытия, которое не знает смерти, не родится и не умирает, а всегда существует, постоянный свет, который не восходит и не заходит, неиссякаемый источник жизни, света, красоты и истины, – вот каков Отец мой, вот каким открывается Он фараону, своему сыну, что припал к Его груди и которому Он показывает все, что Он сотворил. А Он сотворил все, и Его любовь живет в мире, хоть мир и не знает Его. Но фараон – свидетель Его света и Его любви, и своим свидетельством он даст блаженство и веру всем людям, хотя покамест они любят темноту больше, чем пробивающийся сквозь нее свет. Они поступают дурно, потому что не понимают света. Но Сын, вышедший из Отца, научит их понимать Его. Свет – это золотой дух, отцовский дух, и сила вздымается к Нему из материнских глубин, чтобы очиститься в его пламени и стать духом в Отце. Бог невеществен, как Его солнечный свет, Он – дух, и фараон учит вас почитать Его в духе и в истине. Сын знает Отца, как Отец Сына, и по-царски вознаградит всех, кто любит Его, верит в Него и чтит Его заповеди, – он возвысит их при дворе и озолотит, ибо они любят Отца в Сыне, что из Него вышел. Да и мои слова не мои, а Отца моего, который послал меня сюда, чтобы все стали едины в любви и свете, как едины я и Отец…
Он улыбнулся слишком блаженно, смертельно при этом побледнев, прислонился, заложив руки за спину, к расписной стене, закрыл глаза и, хотя он не переставал держаться на ногах, его уже явно здесь не было.

Муж разумный и мудрый

Матерь Тейе, сойдя со ступеньки, спустилась со своего кресла в зал и мелкими твердыми шагами приблизилась к унесенному забытьем фараону. Поглядев на него и небрежно-ласково, тыльной стороной пальцев погладив его по щеке, чего он, вне всяких сомнений, не почувствовал, она повернулась к Иосифу.
– Он возвысит тебя, – сказала она с горькой усмешкой. Но таковы уж, видно, были толстый ее рот и его складки, что усмешка у нее всегда получалась горькая.
Иосиф испуганно глядел на Аменхотепа.
– Не беспокойся, – сказала она, – он нас не слышит. Он священно нездоров и отсутствует, это не страшно. Я знала, что этим кончится, очень уж много он говорил о радости и о нежности. Такие речи всегда этим кончаются, а иногда и священно-худшим. Когда он заговорил о мышке и о цыпленке, я поняла, что так случится, а уж когда он поцеловал тебя, у меня и вовсе не осталось сомнений. Ты должен приписать этот поцелуй священной его болезни.
– Фараон любит целовать, – заметил Иосиф.
– Да, чересчур, – отвечала она. – Я полагаю, ты достаточно умен, чтобы понять, какая в этом опасность для царства, имеющего внутри сверхмогущественного бога, а за рубежами – притаившихся завистников и мечтающих о мятеже данников. Поэтому я была довольна, когда ты рассказывал ему о своем предке, которого размышленья о боге не сделали слабым.
– Я не воин, – сказал Иосиф, – да и предок мой был им только при крайней нужде. Мой отец был житель шатров и охотник до глубоких раздумий, а я его сын от праведной и любимой. Правда, из братьев, которые меня продали, многие оказались способны на весьма грубые дела. Воителями были близнецы, которых мы называем так, несмотря на то что между ними год разницы. Впрочем, и Гаддиил, сын побочной жены, тоже ходил, по крайней мере в мои времена, с более или менее воинственным видом.
Тейе покачала головой.
– У тебя есть привычка, – сказала она, – ссылаться чуть что на свою родню, – как мать, я назвала бы это избалованностью. В общем, ты, кажется, много о себе мнишь и примешь любое возвышенье как должное?
– Позволь мне, Великая Госпожа, – сказал Иосиф, – ответить на это, что никакое возвышенье не застанет меня врасплох.
– Тем лучше для тебя, – заметила она. – Я ведь сказала, что он возвысит тебя, и возвысит, вероятно, весьма неумеренно. Он этого еще не знает, но когда он вернется, он это будет знать.
– Фараон возвысил меня, – ответил Иосиф, – уже тем, что удостоил меня этой беседы о боге.
– Та-та-та-та! – сказала она нетерпеливо. – Ты на это рассчитывал и подводил его к ней с первого же слова! Передо мной нечего прикидываться ребенком или агнцем, как называли тебя те, кем ты избалован. Я женщина хитрая, передо мной не стоит напускать на себя невинность. «Сладкий сон и материнское молоко, пеленки да теплые омовенья» – это твои заботы, так, что ли? Не морочь мне голову! Я ничего не имею против хитрости, я ценю ее и не упрекаю тебя за то, что ты не упустил своего часа. Ваша беседа о боге была, кстати, беседой и о богах, и ты недурно рассказал о боге-плуте, об этом лукавом пройдохе, владыке выгоды.
– Прости, Великая Матерь, – ответил Иосиф, – это фараон о нем рассказал.
– Фараон, – возразила она, – восприимчив и чуток. То, что он рассказывал, внушило ему твое присутствие. Он говорил об этом боге, ощущая тебя.
– Я не лукавил перед ним, царица, – сказал Иосиф, – и не стану лукавить, как бы он насчет меня ни решил. Клянусь жизнью фараона, я никогда не предам его поцелуя. Много воды утекло с тех пор, как меня поцеловали в последний раз. Это было в Дофане, мой брат Иегуда поцеловал меня там на глазах у детей Измаила, моих покупателей, чтобы показать им, как дорог ему этот товар. Тот поцелуй милый твой сын погасил своим поцелуем. А мое сердце наполнилось желанием служить ему и помогать изо всех сил и в полную меру полученных от него на то полномочий.
– Да, служи и помогай ему! – сказала она и, подойдя к нему вплотную, маленькая, решительная, положила руку ему на плечо. – Обещаешь ли ты это матери? Знай, этот ребенок доставляет много хлопот и тревог – впрочем, ты это знаешь. Ты мучительно умен и даже говорил о неправедной праведности, приписав изворотливому брату мнение, будто можно иметь на что-либо право и все-таки его не иметь.
– До сих пор этого еще не знали, – отвечал Иосиф. – Таков новый закон судьбы, что можно идти праведным, то есть верным, путем, и быть неправедным, то есть неподходящим для этого пути, путником. Доселе так не было, а отныне будет всегда. Ко всякому новому закону подобает относиться с благоговением. И с любовью, если он так обаятелен, как твой прелестный сын.
Оттуда, где стоял фараон, донесся вздох, и мать повернулась к сыну. Он шевельнулся, поморгал глазами, оторвал спину от стены, и его щеки и губы стали снова обычного своего цвета.
– Решения, – послышался его голос. – Сейчас нужно принять здесь решения. Мое величество сослалось там на то, что мне некогда, что я должен вернуться, чтобы немедленно принять решения и объявить свою царскую волю. Простите мне мое отсутствие, – сказал он с улыбкой и, добравшись с помощью матери до своего кресла, погрузился в подушки. – Прости, маменька, прости и ты, милый гадатель! Фараон, – прибавил он, задумчиво улыбаясь, – мог бы и не извиняться, ибо он ни в чем не ограничен, а кроме того, он не сам ушел, его увели. Но он все-таки извиняется, из любезности. Ну а теперь за дела! У нас есть время, но мы не можем позволить себе терять его. Сядь в свое кресло, Вечная Матерь, почтительно тебя об этом прошу! Тебе не пристало быть на ногах, если твой сын возлежит. А юноша с дольним именем пусть еще немного постоит перед фараоном, ибо мы займемся делами, вытекающими из моих снов, – они тоже пришли снизу, из дольней обители, и рождены заботой о высшем, – а он, как мне кажется, благословен и снизу, и сверху… Итак, ты считаешь, Озарсиф, – спросил он, – что нужно умерять изобилие для восполнения последующей нехватки и вовсю запасаться хлебом, чтобы раздавать его в годы засухи, благодаря чему низшее не причинит вреда высшему?
– Совершенно верно, милый мой господин, – ответил Иосиф, и от этого чуждого этикету обращения на глазах фараона тотчас же засверкали слезы. – Таково безмолвное указание снов. Никаких имеющихся амбаров и зернохранилищ не хватит, их много в стране, но их слишком мало. Повсюду надо строить новые житницы, чтобы их было столько же, сколько звезд на небе. И везде надо посадить чиновников, которые будут умерять изобилие и взыскивать оброк, причем взыскивать не по произвольной оценке, не брезгающей порою и взяткой, а по твердым, священным правилам, – и ссыпать надо хлеб в житницы фараона, чтобы запасти его в городах столько, сколько песку морского, и хлеб этот надо хранить, чтобы, имея готовую пищу в годы дороговизны, страна не погибла от голода на благо Амуну, который стал бы жаловаться народу на фараона и говорить: «Виноват царь, это наказание за новое учение и новую веру». – Если же я говорю: «раздавать», то я за то, чтобы именно раздавать хлеб, а не раздать его сразу, и раздавать его нужно маленьким людям и бедным, а богатым и важным хлеб нужно продавать. Ведь годы мякины – это годы дороговизны, и если Нил низок, то цены высоки, и продавать богатым нужно по дорогой цене, чтобы согнуть богатство, чтобы согнуть всех в стране, кто еще важничает при фараоне, – пусть только он будет богат в земле Египетской, и пусть он станет золотым и серебряным!
– Кто должен продавать? – воскликнул Аменхотеп испуганно. – Сын бога, царь?
Но Иосиф ответил:
– Ни в коем случае! Тут я как раз и имею в виду того разумного и мудрого мужа, которого фараон должен выбрать из своих слуг, того исполненного духа предусмотрительности владыку обобщающего надзора, что видит все до самых границ страны и даже дальше того, потому что границы страны ему не границы. Пусть фараон поставит его главным, пусть он поставит его над землею Египетскою, сказавши ему: «Будь как я», чтобы тот умерял изобилие, покуда оно будет длиться, и восполнял нехватку, когда она появится. Пусть он будет как Луна между фараоном, нашим прекрасным Солнцем, и дольней Землей. Он должен возводить житницы, управлять полчищами чиновников, устанавливать меру оброка. Пускай он высчитывает и определяет, когда нужно раздавать и когда продавать, пускай заботится о том, чтобы маленькие люди ели и внимали учению фараона, и пускай прижимает богатых на благо венцам, чтобы фараон становился все более золотым и серебряным.
Матерь-богиня засмеялась у себя в кресле.
– Ты смеешься, маменька, – сказал Аменхотеп. – А мое величество находит прорицания этого прорицателя действительно интересными. Фараон глядит свысока на эти дольние дела, но его очень и очень интересует эта причудливая игра Луны на Земле. Расскажи мне, прорицатель, поскольку мы держим совет, подробней о том, как должен, по-твоему, действовать этот посредник, этот веселый и находчивый юноша, если я назначу его владыкой надзора!
– Я не дитя Кеме и не сын Иеора, – ответил Иосиф, – я прибыл сюда издалека. Но давно уже одежда моего тела сделана целиком из египетского материала, ибо уже семнадцати лет я спустился сюда с посланными мне богом проводниками-мидианитами и прибыл в твой город, в Но-Амун. Хотя родом я издалека, я кое-что смыслю в делах этой страны и в ее историях, я знаю, как все сложилось, как из отдельных округов образовалось царство, а из старого новое, в котором еще упорно, вопреки веку, отстаивают свои права остатки старого и отжившего. Отцы фараона, князья Уазет, побившие и прогнавшие чужеземных царей и сделавшие Черную Землю достоянием венца, вынуждены были платить окружным правителям и царькам, которые помогали им в этой борьбе, земельными наделами и высокими званиями, отчего иные из них и поныне называют себя царями наряду с фараоном и упрямо держатся за свои земли, не принадлежащие, вопреки духу времени, фараону. Поскольку эти обстоятельства и истории достаточно хорошо мне известны, мне легко предсказать, как будет действовать фараонов посредник, хозяин обобщающего надзора и цен, как он воспользуется этим случаем. Когда наступят семь лет мякины, когда у этих гордых князьков, у этих переживших свой век царьков не будет ни хлеба, ни семян, а у него будет в изобилье и то и другое, он заломит такие цены, что у них на глаза навернутся слезы, он выжмет из них все соки, и земля их в конце концов отойдет, как и подобает, к венцам, а они превратятся из незамиренных царей в оброчников.
– Хорошо! – низким и твердым голосом сказала матерь-богиня.
Фараон очень развеселился.
– Ну и плут же твой юноша, твоя посредница Луна, волшебник! – засмеялся он. – Мое величество до этого не додумалось бы, но оно находит это великолепным. Но ты ничего не сказал относительно храмов, которые так непомерно богаты у нас в стране, – не должен ли мой наместник прижать и порастрясти, как того требуют справедливость и плутовской нрав, также и храмы? Прежде всего я хотел бы порастрясти богатства Амуна, который никогда не платил оброка, пускай бы мой поверенный сразу же обложил его данью на общих основаниях!
– Если этот человек будет очень умен, что я и предвижу, – отвечал Иосиф, – он пощадит храмы и в годы изобилия не станет взимать оброка с богов Египта, поскольку старинный обычай велит освобождать от налогов имущество божье. Мерами предосторожности не нужно раздражать прежде всего Амуна, чтобы он не настраивал народ против засыпки хлеба в амбары, уверяя его, что все это направлено против богов. Когда придет голод, храмы вынуждены будут платить по ценам хозяина цен, этого достаточно, от царских доходов они ничего не получат, и поэтому фараон будет более богатым и золотым, чем они все, если его посредник мало-мальски смыслит в своих обязанностях.
– Мудро! – кивнула головой матерь-богиня.
– Если я в этом человеке не ошибусь, – продолжал Иосиф, – а как я могу ошибиться в избраннике фараона? – он направит свой взгляд и за рубежи страны и постарается подавить изменников и связать с престолом фараона колеблющихся. Когда мой предок Аврам спустился в Египет со своей женой Сарой (что значит «царица» и «героиня») – когда они спустились сюда, у них дома был голод, и дороговизна стояла в странах Ретену, Амор и Захи. А в Египте царило изобилие. Но разве это не может повториться? Когда для нас наступит время тощих коров – кто поручится, что и там не наступит время мякины? Сны фараона были так предостерегающе ярки, что их смысл может относиться ко всей земле, и дело тут вполне может обстоять так же, как и с потопом. А тогда народы станут приходить на поклон в землю Египетскую, чтобы добыть здесь хлеба и семян, ибо у фараона будут запасы. Придут люди, люди отовсюду и неведомо откуда, люди, которых никто не чаял увидеть здесь; они придут, гонимые нуждой, явятся к твоему поверенному, владыке надзора, и скажут ему: «Продай нам, иначе будем проданы и преданы мы, ибо мы и дети наши умираем от голода и не знаем, как жить дальше, если ты не продашь нам хлеба из твоих житниц!» И тогда продавец даст им ответ и обойдется с ними сообразно тому, что это будут за люди. Как обойдется он с иными сирийскими и фенехийскими князьями, я осмелюсь, пожалуй, и предсказать. Ведь я же знаю, что некоторые из них не любят, как то подобало бы им, господина своего фараона, и на верность их положиться нельзя: эти двурушники клянутся в преданности фараону, а сами заигрывают с хетитами и, заботясь о собственной выгоде, служат и вашим и нашим. Таких, видится мне, владыка надзора приберет, когда придет время, к рукам. Он заставит их заплатить за хлеб и за семена не только серебром и не только лесом: если они хотят жить, им придется в уплату или в залог доставить в землю Египетскую своих сыновей и дочерей, и это привяжет их к престолу фараона достаточно прочно, чтобы впредь можно было полагаться на их верность.
Фараон от удовольствия запрыгал в кресле, как маленький.
– Маменька, – воскликнул он, – ты тоже думаешь об ашдодском царе Милькили, который более чем ненадежен и держится настолько ужасных взглядов, что любит фараона не всей душой и склонен, как мне писали, к измене? Я думаю все время о нем. Все хотят, чтобы я послал войско против Милькили и обагрил свой меч, – Горемхеб, главный мой военачальник, требует этого два раза в день. Но я этого не хочу, ибо владыка Атона не хочет крови. Так вот, ты слыхала, как этот сын плута предсказал нам, что скоро мы, может быть, сумеем принуждать таких злых царей к верности и привязывать их к престолу без всякого кровопролитья, просто торговыми сделками? Превосходно, превосходно! – восклицал он, похлопывая подлокотник ладонью. Вдруг он стал серьезен и торжественно встал с кресла, но, в чем-то усомнившись, сел снова.
– Есть, маменька, одно затруднение, – сказал он досадливо, – связанное со званием и должностью, которые я хочу дать моему другу и посреднику, владыке предусмотрительности и раздачи. Где для него вакансия? Штат, к сожалению, укомплектован, и все лучшие должности замещены. У нас есть оба визиря, есть смотрители зернохранилищ и говяд, есть Великий Писец казначейства и все такое прочее. Где же взять должность, на которую я смог бы посадить своего друга, и подобающий ему чин?
– Это пустяки, – небрежно ответила мать, равнодушно отвернув голову. – И в древности, и в более поздние времена было принято, – и этот обычай, если твоему величеству угодно, можно в любой день восстановить, – чтобы между фараоном и вельможами стоял посредник, Верховные Уста, начальник начальников и смотритель смотрителей, через которого передавалась воля царя, наместник бога. Верховные Уста – это вполне традиционно. Не надо находить затруднения там, где их нет, – сказала она и отвернула голову еще дальше.
– И правда ведь! – воскликнул Аменхотеп. – Я это знал, да забыл, потому что уже давно не было у нас Верховных Уст, Луны между Небом и Землей, и выше всех стояли визири Юга и Севера. Спасибо тебе, маменька, большое-пребольшое спасибо!
И он снова встал с кресла с очень торжественным видом.
– Подойди ближе к царю, – сказал он, – Озарсиф, посланец и друг! Подойди ко мне вот сюда и слушай, что я тебе скажу! Добрый фараон боится тебя испугать. Поэтому я прошу тебя, возьми себя в руки, чтобы выслушать фараона! Возьми себя в руки заранее, еще до того, как я скажу свое слово, чтобы потом не упасть в обморок от ощущения, будто тебя уносит на небо крылатый бык! Ты взял себя в руки? Ну, тогда слушай: этот человек – ты! Ты мною избран, и никто другой, тебя я приближаю к себе и назначаю владыкой надзора, дав тебе величайшие полномочия, чтобы ты умерял изобилие и восполнял нехватку в годы мякины. Можешь ли ты этому удивляться, может ли по-настоящему поразить тебя такое решение? Ты истолковал мне мои дольние сны без книги и без котла, в точности так, как, по-моему, и нужно было их толковать, и после пророчества ты не испустил дух, как то обычно делают вдохновенные агнцы, а это для меня знак того, что ты сбережен, чтобы принять меры, вытекающие, как ты ясно увидел, из твоего толкования. Ты истолковал мне и мои горние сны в полном соответствии с известной моему сердцу правдой, ты объяснил мне, почему отец мой просил меня, чтобы я называл его не Атоном, а Владыкой Атона, ты открыл моей душе разницу между отцом на небе и отцом в небе. Но ты не только мудрец, ты и плут, и ты показал мне, как можно, благодаря дороговизне, обобрать окружных правителей и привязать к фараонову престолу колеблющихся князей Сирии. И поскольку всему этому бог тебя вразумил, мужа более разумного и мудрого, чем ты, нет, и мне нет никакого смысла долго искать другого поблизости или на стороне. Ты будешь над домом моим, и твоего слова держаться будет весь народ мой. Ты очень испуган?
– Я долго жил, – отвечал Иосиф, – рядом с человеком, который не умел пугаться, потому что он был воплощенным спокойствием, – я говорю о своем острожном начальнике. Он учил меня, что спокойствие – это только способность быть ко всему на свете готовым. Я в руках фараона.
– А в твоих руках будут страны, и ты будешь перед людьми как я! – сказал Аменхотеп с волнением. – Возьми для начала вот это! – оказал он и, порывисто вращая его на сгибе пальца и дергая, снял с руки перстень и надел его на руку Иосифа. В широкое кольцо был вправлен овальный, редкой красоты, светившийся, как ясное небо в солнечный день, камень лазурит, на котором в царской картуши было вырезано имя Атона. – Пусть он будет знаком, – разволновался Мени и сразу же побледнел снова, – наместнических твоих полномочий, и всякий, кто увидит его, пусть трепещет и знает, что каждое слово, сказанное тобой любому из моих рабов, будь то высшему или низшему, – это все равно что собственное мое слово. У кого бы ни была просьба к фараону, пусть всякий идет с ней к тебе и говорит сначала с тобой, ибо ты мои Верховные Уста и слову твоему все обязаны повиноваться и следовать, потому что с тобой пребывает мудрость и разум. Я фараон! Я ставлю тебя над всей землею Египетскою, и без тебя никто не двинет ни руки своей, ни ноги своей в обеих странах. Разве что престолом я буду выше тебя, но я приобщу тебя к блеску и пышности моего трона! Ты будешь ездить на второй из моих колесниц, сразу же за моей, и скороходы будут бежать рядом с тобой и провозглашать: «Внемлите и трепещите, это отец стран!» Ты будешь стоять перед моим престолом, и у тебя будет верховная, неограниченная власть… Я вижу, ты качаешь головой, маменька, ты отворачиваешь ее, бормоча что-то похожее на «это уж через край». Но хватить через край иногда ах как чудесно, и фараону сейчас как раз и хочется хватить через край! Ты, агнец божий, получишь такое званье, какого еще никогда не слыхали в Египте, и пусть в этом титуле мертвецкое твое имя бесследно исчезнет. У нас уже есть два визиря, но я установлю для тебя неслыханное доселе званье «Великий Визирь». Но это еще далеко не все, ты будешь именоваться также «Друг Урожая Божьего», «Пища Египта» и «Тенистая Сень Царя», а кроме того, «Отец фараона» и как мне еще придет в голову, – только сейчас мне больше ничего не приходит в голову от радостного волнения… Не качай, маменька, головой, дай мне один-единственный раз насладиться, ведь я же хватил через край сознательно и по собственной воле! Ведь это же чудесно, что все произойдет так, как в той чужеземной песне, в которой поется: «Отец Инлиль назвал свое имя «Владыка стран» – пусть возьмет он мои полномочья, пусть вершит он всеми делами моими – пусть и земля его будет обильна, и сам процветает – слово его нерушимо, приказ его свят – и слова его ни один бог не изменит». Как поется в этой песне, в этом чужеземном гимне, так пусть и будет! – это доставляет мне бесконечное наслаждение! «Князь внутренних дел» и «Наместник бога» – вот как ты будешь назван при введении в должность… Здесь мы тебя никак не можем озолотить, здесь нет даже более или менее приличной сокровищницы, из запасов которой я наградил бы тебя золотом, цепями и воротниками. Нам нужно немедленно вернуться в Уазет, это можно сделать только там, во дворце Мерима’т, во дворе под балконом. Да и жену ведь надо найти тебе, и притом из высших слоев общества, – то есть, конечно, множество жен, но прежде всего первую и праведную. Мое решение женить тебя остается в силе. Ты увидишь, как это приятно!
Он энергично, по-мальчишески резко хлопнул в ладоши.
– Эйе, – крикнул он, учащенно дыша, вышмыгнувшему из-за занавески горбуну. – Мы едем! Фараон и весь двор возвращаются сегодня же в Новет-Амун! Поторопитесь, это прекрасный приказ! Сейчас же приготовьте мой струг «Звезда обеих стран», на котором я поеду с Вечной Матерью, со Сладчайшей Супругой и с этим Адоном моего дома, избранником, который отныне будет как я в земле Египетской. Расскажи это другим! Предстоит великое озлащение!
Горбун все время подслушивал за занавеской, но до сих пор он не верил своим ушам. Сейчас он поверил им, и что тут он растаял, изошел по-кошачьи в истоме, поцеловал кончики всех своих пальцев, – это вполне можно себе представить.
Назад: Раздел третий Критская беседка
Дальше: Раздел четвертый Пора дозволений