Книга: Иосиф и его братья. Том 2
Назад: Раздел второй Призыв
Дальше: Фараон пророчествует

Раздел третий
Критская беседка

Введение

Когда Иосиф прибыл в тысячелетний город моргающих глаз, стояла опять пора посева, пора погребенья бога, как стояла она тогда, когда он совершил второе свое падение в яму, где прожил три больших дня, прожил в сносных условиях под началом спокойного коменданта Маи-Сахме. Все шло правильно: миновало ровно три года, мир вернулся к той же, что и тогда, точке круговорота, и дети Египта только что снова справили тот праздник вспаханной земли и воздвиженья позвоночного столпа бога, что приходился на неделю между двадцать вторым и последним днями месяца хойака.
Иосиф был рад увидеть снова золотой Он, где когда-то, три года и еще десять лет назад, он мальчиком останавливался с измаильтянами, останавливался на пути, которым они вели его, и вместе с ними внимал учению о прекрасной фигуре – треугольнике и о кроткой природе владыки широкого горизонта Ра-Горахте. Теперь Иосиф снова держал путь через треугольное пространство ученого города, чьи солнечные иглы сверкали по обоим бортам ладьи, к вершине, то есть к большому, высившемуся в конце и на пересеченье боковых сторон обелиску, который еще издали, затмевая золотым блеском все остальное, приветствовал их граненым своим колпаком.
Сыну Иакова, так долго не видевшему ничего, кроме стен своего узилища, было недосуг дать волю глазам и насладиться картиной хлопотливого города, – недосуг уже и по внешним причинам, ибо его проводник, крылатый гонец, не давал ему ни минуты роздыха; но и внутренне, по его, Иосифа, настроению, ему было недосуг глазеть по сторонам. Ибо замыкался еще один круг, и приближалось еще одно повторенье: он снова должен был стоять перед самым высоким. Когда-то самым высоким лицом в ближайшем его окружении был Петепра, перед которым ему привелось говорить в пальмовом саду, и тогда постараться стоило. Теперь говорить ему предстояло с самим фараоном, с самым высоким лицом здесь внизу, и постараться стоило того больше. Постараться же надо было ради господа, чтобы помочь ему в осуществлении его замыслов, а не загубить их своей неуклюжестью, что значило бы совершить величайшую глупость и по нехватке веры надругаться над законами жизни. Только нетвердо веруя в желание бога высоко его вознести, можно было оплошать и упустить случай, который сейчас представился; а потому Иосиф с волнением ждал будущего и не замечал окрестной суеты города, хотя его ожидание было уверенностью и страха в нем не было, ибо в наличии веры, которая была началом всякой благочестивой удачливости, – веры в то, что бог относится к нему с веселой любовью и уготовил ему важную роль, – в ее наличии он нисколько не сомневался.
Следуя за ним тоже с волнением, хоть нам и известно, что было дальше, мы не станем упрекать его за эту уверенность, а примем его таким, каким он был и каким мы уже давно его знаем. Есть избранники, которые из-за какого-то самоуничижительного, вечно сомневающегося смирения никак не могут поверить в свое избранничество и, не доверяя своим чувствам, отвергают его с гневом и скорбью, – более того, чувствуют себя даже несколько уязвленными в своем неверии, если в конце концов все же возвысятся. И есть другие, для которых на свете нет ничего более естественного, чем их избранность, – сознательные любимцы богов, никаким своим возвышеньям и успехам не удивляющиеся. Какому роду избранников ни отдавай предпочтения, не верящему в свой дар или самоуверенному, – Иосиф принадлежал ко второму, и хорошо еще, что не к третьему, который также существует на свете: не к тем, кто, лицемеря перед богом и перед людьми, притворяется недостойным даже перед самим собой и в чьих устах слово «милость» таит в себе все же больше чванства, чем вся самоуверенность неудивляющихся…
Путевой дворец фараона в Оне находился восточнее храма Солнца и соединялся с ним аллеей смоковниц и сфинксов, по которой и следовал бог, когда благоволил покадить своему отцу. Дом жизни был сооружен легким и веселым, без применения камня, подобавшего только Вечным Обителям, – это был дом, как все дома жизни, кирпичный и деревянный, но, конечно, такой красоты и такого изящества, какие только могла вообразить себе богатая культура Кеме, и стоял он среди садов, огражденных ослепительно-белой стеной, перед высокими воротами которой на золоченых шестах колыхались от слабого ветра пестрые вымпелы.
Было за полдень, время обеда уже миновало. Хотя быстроходная ладья не останавливалась и ночью, ей потребовалось еще и утро, чтобы достигнуть Она. На площади перед воротами стены была сутолока, ибо туда, только чтобы постоять в ожидании зрелища, пришли из города толпы народа, и множество полицейских, привратников и возниц, которые, судача, стояли возле своих бивших копытами, фыркавших, а иногда и заливисто ржавших упряжек, преграждая дорогу этим зевакам, а кроме того, тут не было недостатка в разносчиках и лоточниках, торговавших подкрашенными сладостями, пряжеными лепешками, скарабеями на память и дюймовыми статуэтками царя и царицы. Не без труда прокладывали себе путь спешный гонец и тот, кого он доставил. «Приказ! Приказ! На прием, на прием!» – кричал то и дело крылатый, пытаясь нагнать на людей страху своей профессиональной одышкой, которой он в пути все-таки поступился. Прокричав это и во внутреннем дворе выбежавшим навстречу слугам, после чего те понимающе подняли брови, он провел Иосифа к подножию парадной лестницы, вверху которой, перед входом в приподнятый помостом павильон, вырос и опустил на них усталый взгляд какой-то дворцовый чин, – видимо, один из младших придворных. Вот, доставлен прорицатель из Цави-Ра, – на лету бросил через ступени гонец, – прорицатель, которого велено было привезти как можно скорее; тогда чин столь же устало смерил Иосифа сверху донизу испытующим взглядом, словно после этого объяснения от его воли еще хоть как-то зависело, допустить Иосифа или нет, а потом кивнул опять-таки с видом человека, принявшего самостоятельное решение, как будто он мог и вернуть доставленного. Гонец еще наскоро наставил Иосифа, чтобы тот, представ перед фараоном, дышал тоже учащенно и через силу, создавая у царя прекрасное впечатление, будто он, Иосиф, бежал к нему всю дорогу без отдыха, но Иосиф не принял этого наставленья всерьез. Поблагодарив длинноногого за то, что он прибыл за ним и доставил его сюда, Иосиф поднялся по ступенькам к придворному, который в знак приветствия не кивнул, а покачал головой, а потом приказал ему следовать за собой.
Миновав красочно расписанную картинами переднюю с четырьмя изящными, в лентах, колоннами, они вошли в фонтанный, также поблескивавший округлыми колоннами прекрасного лощеного дерева зал, где стояли вооруженные часовые и который открывался вперед и в стороны широкими проходами между опорами. Придворный повел Иосифа напрямик в проходные сени с тремя углубленными, одна возле другой, дверями и провел его через среднюю дверь. Они оказались в очень большом зале, насчитывавшем чуть ли не двенадцать колонн, с небесно-голубым потолком, расписанным летящими птицами. Посреди зала стоял открытый, красно-золотой домик, похожий на садовый бельведер, и в нем видны были стол, а вокруг стола кресла с разноцветными подушками. Слуги в набедренниках опрыскивали и подметали там пол, выносили тарелки для фруктов, наполняли курильницы и светильники на треногах, чередовавшихся с широкоухими алавастровыми вазами, расставляли золотокованые кубки по полкам поставца и взбивали подушки. Было ясно, что фараон здесь откушал и удалился куда-то на покой, – то ли в сад, то ли в глубину дома. Иосифу все это было далеко не так ново и удивительно, как, по-видимому, полагал его проводник, время от времени испытующе поглядывавший на него сбоку.
– Умеешь ли ты вести себя? – спросил он, когда они вышли из зала направо и оказались в домовом саду, где в узорчатый каменный пол были вделаны четыре бассейна.
– С грехом пополам, и то если уж нужда придет, – усмехаясь, ответил Иосиф.
– Ну, так нужда пришла, – сказал придворный. – Значит, ты сумеешь хотя бы для начала приветствовать бога?
– Лучше бы я не умел это делать, – отвечал Иосиф, – ибо, наверно, всего приятнее научиться этому у тебя.
Чин сперва сохранял суровость, а потом вдруг рассмеялся, чего никак нельзя было ожидать, но сразу же, правда, придал расплывшемуся своему лицу прежнее, сухое и суровое выражение.
– Ты, как я погляжу, – сказал он, – плут и шутник, этакий жулик-скотокрад, умеющий смешить людей своими штучками. Наверно, твое ясновиденье и гаданье – это тоже чистейшее жульничество и шарлатанство?
– О, в ясновиденье и гаданье я не силен, – возразил Иосиф. – Это не по моей части и от меня не зависит, просто иной раз у меня это как-то само собой получается. Да я никогда и не обольщался на этот счет. Но когда фараон срочно вызвал меня именно ради этого, я и сам стал более высокого мнения о своих способностях.
– Это сказано, видимо, мне в назидание? – спросил придворный. – Фараон молод и милостив. Если кого-то осветит Солнце, то это еще не доказательство, что он не мошенник.
– Оно нас не только освещает, оно позволяет нам и показать себя, – ответил на ходу Иосиф, – одному так, а другому иначе. Желаю тебе, чтобы ты нравился себе на солнце!
Провожатый поглядел на него сбоку, и поглядел не один раз. В промежутках он смотрел вперед, но вдруг, не без поспешности, словно забыв на что-то взглянуть или же решив еще раз быстро проверить увиденное, снова поворачивал голову к своему спутнику, так что тому в конце концов пришлось ответить на такие упорные взгляды сбоку. Иосиф сделал это с улыбкой и кивнул головой, как бы говоря: «Да, да, так оно и есть, не удивляйся, глаза тебя не обманывают». Быстро и словно бы испуганно придворный повернул голову снова вперед.
После домового сада они оказались в освещенном сверху коридоре, одна стена которого была расписана сценами жатвы и жертвоприношений, а другая, благодаря проемам между пилястрами, открывала вид на различные покои, в том числе на Палату Совета и Ответа, где возвышался балдахин и назначение которой дворецкий объяснил Иосифу, когда они проходили мимо нее. Он стал разговорчивей. Он даже сообщил своему спутнику, где тот найдет фараона.
– После второго завтрака, – сказал он, – его величество направилось в критский садовый зал, – критский потому, что его разукрасил один заморский художник. У его величества получают сейчас наставления главные царские ваятели Бек и Аута. Там же и Великая Матерь. Я передам тебя в передней дежурному камердинеру, чтобы он доложил о твоем прибытии.
– Так мы и сделаем, – сказал Иосиф, и никакого другого смысла слова его не имели.
Но, снова покачав головой, шагавший рядом с ним провожатый вдруг разразился беззвучным, судорожно-затяжным смехом, от которого у него мелко дрожала одежда на животе, и, кажется, не вполне совладал с этим приступом даже тогда, когда они, пройдя коридор, вошли в переднюю, где от вышитой золотыми пчелами дверной занавески, у которой он подслушивал, отделился маленький, сгорбленный придворный в великолепном набедреннике, с опахалом под мышкой. У дворецкого все еще как-то жалобно дрожал голос от внутреннего смеха, когда он стал объяснять угодливо засеменившему к ним камердинеру, кого он привел.
– А, званый и долгожданный всезнайка и умник, – зашепелявил коротышка высоким голосом, – который умнее всех ученых книгохранилища. Отлично, отлично, ве-ли-колепно, – говорил он, так и не разгибаясь, то ли потому, что был горбат от рожденья и не мог выпрямиться, то ли потому, что церемонная придворная служба приучила его к этой позе. – Я доложу о тебе, я тотчас же доложу о тебе, как же иначе? Тебя ждет весь двор. Фараон, правда, занят, но о тебе я все равно доложу немедля. Я перебью фараона, прервав ради тебя на полуслове его наставления художникам, чтобы уведомить его о твоем прибытии. Наверно, это тебя несколько удивляет. Смотри, чтобы твое удивленье не перешло в замешательство, а то ты наговоришь глупостей, хотя для этого тебе, может быть, никакого замешательства вовсе не требуется. Заранее предупреждаю тебя, что фараон очень раздражается, когда ему говорят глупости по поводу его снов. Поздравляю тебя. Итак, тебя зовут?..
– Меня звали Озарсиф, – ответил Иосиф.
– Тебя так зовут, ты хочешь сказать, тебя так зовут! Довольно странно, что тебя всегда так зовут. Пойду доложу и назову твое имя. Merci beaucoup, друг мой, – сказал он, пожимая плечами, дворецкому, который тотчас же удалился, а сам, не разгибая спины, шмыгнул за занавеску.
Оттуда глухо доносились голоса, особенно один, юношески нежный и ломкий, который потом умолк. Вероятно, горбун угодливо шепелявил что-то на ухо фараону. Потом он вернулся с поднятыми бровями и прошептал:
– Фараон зовет тебя!
Иосиф вошел.
Он оказался в лоджии, не настолько большой, чтобы по праву носить название «садовый зал», которое ей дали, но на редкость красивой. Опираясь на две колонны, выложенные цветным стеклом и сверкающими каменьями и обвитые листьями винограда, написанными так живо, что их можно было принять за настоящие, с полом, на плитах которого были изображены то дети верхом на дельфинах, то каракатицы, эта лоджия выходила тремя большими открытыми окнами в сады, чью красоту она целиком вбирала в себя. Там видны были светящиеся клумбы тюльпанов, какие-то чужеземные, с удивительными цветами кусты и посыпанные золотым песком дорожки, которые вели к лотосовым прудам. Глазам открывалась глубокая перспектива островков, мостиков и беседок, а вдали сверкали изразцы, которыми был облицован летний домик. Сама веранда сияла красками. Ее боковые стены были покрыты росписью, совершенно непохожей на обычную египетскую. Эта роспись являла глазу людей и нравы нездешних мест, явно островов моря. Сидели и шествовали какие-то женщины в роскошных, пестрых и твердых юбках, с обнаженной над узким корсажем грудью, и волосы их, завитые выше начельника, ниспадали на плечи длинными косами. Им прислуживали пажи в невиданных нарядах, держа в руках остроконечные кружки. Какой-то маленький царевич с осиной талией, в двухцветных панталонах и барашковых сапожках, с украшенной лохматыми перьями короной на кудрях, самодовольно шагал по сказочно пышным травам, стреляя из лука в бегущих животных, движение которых художник передал тем, что они не касались земли копытами, а парили над ней. На других картинах над спинами беснующихся быков кувыркались в воздухе акробаты, забавляя взиравших на них с балконов и из окаймленных пилястрами окон дам и мужчин.
Такая же печать чужеземного вкуса лежала и на художественных изделиях, служивших здесь усладой для глаз, на глиняных, расписанных мерцающими красками вазах, на инкрустированных золотом барельефах слоновой кости, на великолепных, чеканной работы кубках, на чернокаменной голове быка с золотыми рогами и глазами из горного хрусталя. Когда вошедший поднял руки, взгляд его сосредоточенно и скромно обошел открывшуюся перед ним сцену и лиц, о присутствии которых его уведомили.
Вдова Аменхотепа-Небмара восседала прямо напротив него на высоком, с высокой скамеечкой кресле, против света, перед средним из сводчатых, доходивших чуть ли не до пола окон, так что ее лицо, бронзовость которого и без того подчеркивалась одеждой, казалось в тени еще темнее. Однако Иосиф узнал ее своеобразные черты, уже знакомые ему по нескольким царским выездам: изящно изогнутый носик, толстые, окаймленные морщинами горькой умудренности губы, дугообразные, подведенные кисточкой брови над маленькими, глянцевито-черными, глядевшими холодно и внимательно глазками. На матери не было золотой коршуновой диадемы, в которой сын Иакова видел ее во время официальных церемоний. Ее несомненно уже поседевшие волосы – ибо ей было под шестьдесят – окутывала, не закрывая золотой скобки, охватывавшей лоб и виски, серебристая сетка, с макушки которой, извиваясь, спускались две вздыбившиеся на лбу золотые змеи – сразу две, словно она унаследовала и змею своего слившегося с богом супруга. Круглые пластинки из тех же драгоценных камней, из каких был изготовлен ее воротник, украшали уши Тейе. Эта маленькая энергичная женщина сидела очень прямо, очень осанисто и степенно, так сказать, на старый, иератический лад, утвердив руки на подлокотниках кресла, а ноги, вплотную одна к другой, на высокой скамеечке. Ее умные глаза встретились с глазами почтительно вошедшего Иосифа, но, бегло скользнув по нему вниз, с понятным и даже предписанным равнодушием тотчас же снова повернулись к сыну, причем горькие борозды вокруг ее толстогубого рта сложились в насмешливую улыбку по поводу того ребяческого волненья и любопытства, с какими фараон глядел на этого хваленого и долгожданного толкователя.
Молодой царь земли Египетской сидел слева у расписной стены на львиноногом, обильно обложенном подушками кресле с косой спинкой, от которой он оторвался, с живостью подавшись вперед, засунув под сиденье ноги и охватив подлокотники своими тонкими, в скарабеях руками. Нужно прибавить, что эта похожая на стойку перед прыжком, полная напряженного внимания поза, в какой Аменхотеп, повернувшись направо, причем его серые, с поволокой глаза раскрылись как только могли широко, – что эта поза, в какой Аменхотеп разглядывал новоприбывшего толкователя своих сновидений, возникла не вдруг, а складывалась постепенно, рывками, в течение целой минуты, – вот как долго это длилось, – и дошла до того, что в конце концов фараон и в самом деле приподнялся с кресла и передал всю свою тяжесть вцепившимся в подлокотники рукам, пясти которых выдавали его напряженье своей игрой. При этом предмет, лежавший у него на коленях, какой-то струнный инструмент, упал с тихим и глухим звоном на пол, но тотчас был поднят и подан фараону одним из стоявших перед ним художников, которых он поучал. Поднявшему пришлось несколько мгновений держать инструмент в протянутых к фараону руках, прежде чем тот, закрывая глаза, взял его, и, откинувшись на подушки кресла, принял, по-видимому, снова ту позу, в какой он дотоле совещался с художниками: позу чрезвычайно небрежную, расслабленную и удобную, ибо в сиденье его кресла имелась впадина для подушки, слишком мягкой для того, чтобы фараон в ней не утонул, и поэтому он сидел не только откинувшись в сторону, но и очень глубоко, бессильно свесив с подлокотника одну руку, а большим пальцем другой тихо теребя струны чудесной маленькой лютни, что лежала у него на коленях, и закинув ногу на ногу, отчего его обтянутые полотном колени высоко задрались, а кончик одной ноги покачивался тоже на довольно большой высоте. Золотая застежка сандалии проходила между большим и вторым пальцем.

Дитя пещеры

Нефер-Хеперу-Ра-Аменхотепу было тогда столько лет, сколько было тридцатилетнему сейчас Иосифу, когда он «пас скот вместе с братьями своими», то есть семнадцать. Однако казался он старше, причем не только потому, что в его местах люди быстрей созревают, и не только из-за слабого здоровья, но также из-за ранней необходимости соприкасаться со всей полнотой единого мира, из-за разнообразных впечатлений, отовсюду осаждавших его душу, из-за своего фанатически ревностного, наконец, радения о божестве. При описанье его лица, глядевшего из-под круглого синего парика с царской змеей, который был на нем сейчас поверх полотняной шапочки, никакие тысячелетия не отпугнут нас от того точного сравнения, что оно походило на лицо молодого английского аристократа из несколько уже отцветшего рода: длинное, надменно-усталое, с тяжелым, значит, отнюдь не срезанным и все-таки слабым подбородком, с узкой, немного вдавленной переносицей, делавшей еще заметнее широкие, чуткие ноздри, и с непроглядно-мечтательными, всегда полузакрытыми глазами, утомленность которых поразительно не вязалась с краснотой его очень толстых губ, краснотой не искусственной, а природной, болезненной. Таким образом, в этом лице была смесь мучительно запутанной духовности и чувственности – с оттенком ребячливости и, возможно даже, озорства и распущенности. Красивым и прекрасным его никак нельзя было назвать, но какой-то тревожно-притягательной силой оно обладало; не приходилось удивляться, что народ Египта относился к фараону с нежностью и давал ему цветистые имена.
Не красивым, а скорее необычным и местами немного несуразным казалось и едва достигавшее среднего роста фараоново тело, когда оно, очень отчетливо вырисовываясь под легкой, хотя и изысканно драгоценной одеждой, с небрежностью, которая шла, однако, не от невоспитанности, а от оппозиционного стиля жизни, возлежало в подушках: длинная шея, узкая и дряблая грудь, наполовину прикрытая великолепным воротником из каменных лепестков, тонкие, в чеканных браслетах руки, с малолетства несколько вздутый живот, которого не прятал открытый спереди гораздо ниже пупа, но зато сзади высокий, облегавший почти всю спину набедренник с украшенным змейками и бахромой передним клапаном. К тому же ноги его были не только слишком коротки, но и вообще непропорциональны из-за чрезмерно полных бедер и очень худых, чуть ли не куриных голеней. Аменхотеп требовал, чтобы скульпторы не только не приукрашивали этой его особенности, но даже преувеличивали ее, дорожа правдой. Никак не верилось, что главной страстью этого избалованного мальчика, явно принимавшего драгоценное свое происхождение как нечто само собой разумеющееся, было познание высшего, и, стоя в стороне, Авраамов потомок дивился, в сколь разных, в сколь чужих и чуждых друг другу людях живет на земле забота о боге.
Итак, Аменхотеп вновь повернулся, чтобы отпустить их, к обоим художникам – простоватым крепышам, один из которых был занят тем, что закрывал влажным полотнищем поставленную на постамент, но еще не законченную глиняную статуэтку, каковую он и показывал заказчику.
– Сделай это, любезный Аута, – услыхал Иосиф снова тот нежный и ломкий, несколько высоковатый, то медлительно-торжественный, то, наоборот, торопливый голос, к которому он прислушивался еще снаружи, – сделай это, как указал тебе фараон, сделай ее милой, живой и прекрасной, как того хочет отец мой на небесах! В твоей работе еще есть погрешности, погрешности не ремесленного, – ты очень искусен, – а духовного свойства. Мое величество указало тебе на них, и ты их исправишь. Ты изобразил мою сестру, сладчайшую принцессу Бакетатон в слишком еще старой, мертвой манере, наперекор Отцу, чью волю я знаю. Сделай ее милой и легкой, изобрази ее в согласии с истиной, а истина – это свет, и фараон в ней живет, ибо он вобрал ее в себя! Пусть одной рукой сестра подносит ко рту какой-нибудь плод сада, например, гранат, а другая рука пусть свободно повиснет – не с плоской, повернутой к бедру ладонью, а с согнутыми пальцами, ладонью назад, – так угодно богу, что живет в моем сердце и которого я знаю, как никто другой, потому что из него я и вышел.
– Этот раб, – отвечал Аута, одной рукой закутывая глиняную фигуру, а другую воздев к царю, – сделает все в точности так, как велит и как научил меня, к счастью моему, фараон, единственный сын Ра, прекрасное дитя Атона.
– Спасибо тебе, Аута, большое и дружеское спасибо. Это важно, ты понимаешь? Ибо подобно тому как отец мой находится во мне, а я в нем, все должны слиться в одно целое в нас, такова цель. А твое произведение, если оно будет создано в надлежащем духе, может немного помочь тому, чтобы все слилось воедино в нем и во мне… А ты, любезный Бек…
– Помни, Аута, – раздался тут низкий, почти мужской голос вдовствующей богини с ее высокого кресла, – помни всегда, что фараону трудно добиться от нас понимания и что порой он говорит несколько больше, чем хочет сказать, дабы сделать для нас понятнее то, что он хочет сказать. Он вовсе не хочет сказать, чтобы ты изобразил, как сладчайшая принцесса Бакетатон ест, как она надкусывает плод; ты только вложи ей этот гранат в руку, а руку слегка приподними, чтобы можно было предположить, что она собирается поднести плод ко рту; такой новизны будет достаточно, и именно это хочет сказать тебе фараон, говоря, чтобы ты показал, как она ест. Кое-что нужно убавить и в словах его величества о том, что висящая рука должна быть повернута согнутой ладонью решительно назад. Отверни ее только немного, только на пол-оборота от бедра, это как раз то, что он имеет в виду и что сулит тебе достаточное количество похвал и порицаний. Это для ясности.
Сын ее одно мгновенье помолчал.
– Ты понял? – спросил он потом.
– Я понял, – ответил Аута.
– В таком случае ты поймешь, – сказал Аменхотеп, опустив взгляд на лежавший у него на коленях лироподобный инструмент, – что, смягчая мои слова, Великая Матерь говорит, конечно, несколько меньше, чем она хочет сказать. Руку с плодом ты можешь поднести ко рту уже довольно близко, а что касается свободной руки, то ведь и так получится только пол-оборота, если ты отвернешь ее от бедра ладонью назад, ибо совсем наружу ладонями руки никто не держит и ты погрешил бы против светозарной истины, если бы изобразил сестру в такой позе. Теперь ты видишь, сколь мудро смягчила Матерь мои слова.
С лукавой улыбкой поглядев на инструмент и обнажив при этом маленькие, слишком бесцветные и прозрачные при таких толстых губах зубы, он бросил взгляд на Иосифа, который в ответ улыбнулся. Улыбались, впрочем, также царица и ваятели.
– А ты, любезный Бек, – продолжал фараон, – поезжай туда, куда я тебе велел! Поезжай в Иабу, поезжай в Страну Слонов и привези оттуда побольше красного гранита, что там родится, самого лучшего, с зернами кварца и с черноватым блеском, ты же знаешь, какой я люблю. Фараон хочет украсить карнакский дом своего отца так, чтобы он превосходил дом Амуна если не размерами, то хотя бы благородством камня и чтобы название «Блеск Атона» закрепилось за храмовым округом, подготовляя тот день, когда, может быть, сама Уазет, вся целиком, станет в устах людей «Городом блеска Атона». Ты знаешь мои мысли, и я уповаю на твою любовь к ним. Поезжай, мой любезный, поезжай тотчас! Фараон будет сидеть здесь среди подушек, а ты отправишься в далекие края, вверх по реке, и претерпишь все тяготы, каких стоит получение красного камня, а затем доставка его на судно и перевозка в Фивы в прекрасном обилии. Вот как обстоят дела, и пусть они так обстоят. Когда ты отправишься?
– Завтра утром, – отвечал Бек, – устроив дела жены и дома. А любовь к нашему Сладчайшему Господину, прекрасному отпрыску Атона, сделает мое путешествие и мои труды такими легкими, как будто я усядусь в мягчайшие подушки.
– Отлично, отлично, а теперь ступайте, художники! Идите и приступите каждый к своему труду. У фараона важные дела, он только внешне покоится в подушках, внутренне же он напряжен, занят и озабочен. Ваши заботы, как они ни прекрасны, ничтожны в сравненье с его заботами. Прощайте, идите!
Он подождал, покуда мастера почтительно удалятся, но тем временем уже глядел на Иосифа.
– Подойди поближе, друг! – сказал он, когда занавеска с пчелами закрылась за ними. – Пожалуйста, подойди поближе, любезный хабир из Ретену, не бойся и не пугайся своих шагов, подойди совсем близко! Это Матерь Бога, Тейе, которая живет миллионы лет. А я фараон. Но ты не думай больше об этом, чтобы не бояться. Фараон – бог и человек, но второе для него столь же важно, сколь и первое, и ему даже радостно, радостно порой до гнева и до упрямства, показывать себя человеком и стоять на том, что одной своей стороной он такой же человек, как все; ему приятно дать щелчок по носу брюзгам, которые хотят, чтобы он всегда вел себя только как бог.
И он в самом деле щелкнул в воздухе тонкими пальцами.
– Но я вижу, что ты не боишься, – продолжал он, – и не пугаешься собственных шагов, а шагаешь ко мне со спокойным изяществом. Это приятно, ибо у многих, когда они стоят перед фараоном, душа уходит в пятки, их покидает отвага, колени у них подгибаются, и они уже не отличают жизни от смерти. У тебя голова не кружится?
Иосиф, улыбаясь, покачал головой.
– Это может быть по трем причинам, – сказал юный царь. – Либо потому, что твое происхождение по-своему благородно, либо потому, что ты видишь в фараоне человека, как то нравится ему, если при этом не забывают и о его божественности, либо же потому, что ты чувствуешь отсвет божества на себе самом, ибо ты поистине писаный красавец – мое величество заметило это сразу, как только ты вошел, и хотя я не удивился, поскольку мне уже сказали, что ты сын некоей миловидной красавицы, это все-таки привлекло мое внимание. Ведь это же доказывает, что тебя любит тот, кто сам же и придает внешности красоту, кто благодаря Своей красоте и ради Своей красоты наделяет глаза жизнью и зрением. Красивых можно назвать любимцами света.
Он благосклонно оглядывал Иосифа, скосив голову.
– Разве он не чудо как красив, разве он не прекрасен, как светозарный бог, маменька? – спросил он Тейе, которая подпирала щеку тремя пальцами своей маленькой, смуглой, сверкавшей каменьями руки.
– Ты призвал его к себе ради приписываемой ему мудрости и способности толковать сны, – возразила она, глядя в пустоту.
– Одно с другим связано, – быстро и запальчиво ответил Аменхотеп. – Об этом фараон много размышлял и многое узнал, беседуя с гонцами, которые прибывали к нему из чужих и далеких стран, с чародеями, жрецами и посвященными, которые приносили ему вести о мыслях людей с востока и запада. Ибо чего только ему не приходится слушать и узнавать, чтобы проверить, выбрать и использовать все полезное для совершенствованья учения и познанья образа истины по воле его небесного отца! Красота, маменька, и ты, милейший аму, связана с мудростью, и связана посредством света. Ибо свет – это средство, это средоточие роднящих лучей, которые расходятся на три стороны – к красоте, к любви и к познанию истины. Все они в нем едины, и свет – это их триединство. Чужеземцы познакомили меня с учением об изначальном, рожденном из пламени боге, прекрасном боге любви и света, и имя ему было «Блеск первородный». Это прекрасное, полезное учение, ибо из него явствует тождество света и любви. Но свет – это и красота, так же как истина и знание, и если вы хотите узнать средство достижения истины, то это любовь… Правду ли говорят о тебе, что, услыхав сон, ты способен его истолковать? – спросил он Иосифа, краснея, ибо устыдился собственной пылкости.
– Не обо мне, господин, следует говорить в этой связи! – ответил Иосиф. – Способен на это не я. Способен на это один бог, а он делает это порой через меня. Всему свое время, есть время видеть сны, и есть время их толковать. Когда я был мальчиком, я видел сны, и братья, мои враги, бранили меня сновидцем. Теперь, когда я стал мужчиной, пришло время толковать сны. Мои собственные сны теперь истолковываются, а истолковывать чужие сны бог меня сподобляет.
– Значит, ты юноша-прорицатель, так называемый вдохновенный агнец? – осведомился Аменхотеп. – Кажется, тебя можно отнести к этой категории. Испустишь ли ты дух с последними своими словами, в самозабвенном восторге предсказав царю будущее, чтобы царь торжественно похоронил тебя и записал твои пророчества на память потомству?
– Нелегко, – сказал Иосиф, – ответить на вопрос Великого Дома, на него нельзя ответить ни «да», ни «нет», а можно разве только «и да, и нет». Твой раб удивлен и до глубины сердца тронут тем, что ты благоволишь видеть в нем агнца, вдохновенного агнца. К этому имени я приучен с детства моим отцом, другом бога, называвшим меня «агнец» потому, что мою миловидную мать, ради которой он служил в Синеаре, за попятным потоком, звездную красавицу, что родила меня под знаком Девы, звали Рахиль, что значит «объягнившаяся овца». Это, однако, еще не дает мне права решительно подтвердить твое, Великий Господин, предположение, сказавши: «Да, это я», или «Да, таковым я являюсь»; ибо таковым я являюсь и вместе с тем не являюсь, поскольку являюсь им я как таковой, иными словами, поскольку, осуществляясь в частном, общая форма до неузнаваемости видоизменяется, так что знакомое становится незнакомым. Не жди, что с последним своим словом я испущу дух, потому что так положено. Твой раб, вызванный тобою из ямы, этого не ждет, ибо это имеет отношение только к форме, но не ко мне, в котором она видоизменяется. Не стану я, в отличие от образцового юноши-прорицателя, впадать и в самозабвенный восторг, если бог сподобит меня предсказать фараону будущее. Когда я был мальчиком, мне действительно ничего не стоило прийти в восторг, и я доставлял много забот отцу, закатывая глаза точь-в-точь как это делают всякие там рогатые и голые ведуны и гадатели. С годами сын от этого отучился и, даже толкуя сны, он верен разуму бога. В самом истолковании снов есть уже достаточная доля восторга; так незачем еще и бесноваться. Толкование должно быть толковым и ясным, а не какой-то авласавлалакавлой.
Говоря, Иосиф не глядел на мать, но краешком глаза он увидел, что она одобрительно кивает головой со своего высокого кресла. Раздался даже почти мужской, низкий и энергичный голос ее изящного тела:
– Чужеземец говорит фараону дельные и достойные внимания слова.
Иосифу ничего не осталось, как продолжать, ибо царь промолчал и повесил голову, надув губы, как мальчик, которого слегка отчитали.
– А спокойствие при толкованье и гаданье, – продолжал он после похвалы, – связано, по мнению этого ничтожного раба, с тем, что форма и традиция осуществляются не иначе как через «я», не иначе как через единично-частное, которое, по-моему, и накладывает на них печать божьего разума. Ибо традиционные образцы идут из глубины, что внизу, и нас связывают. А «я» от бога и принадлежит духу, а дух свободен. Для цивилизованной жизни связывающие нас дольние образцы должны преисполниться божественной свободы нашего «я», и не может быть цивилизации без того и другого.
Аменхотеп, высоко подняв брови, взглянул на мать и стал аплодировать, похлопывая двумя пальцами одной руки по ладони другой.
– Ты слышишь, маменька? – заговорил он. – Мое величество пригласило очень рассудительного и одаренного молодого человека. Вспомни, пожалуйста, что именно я, и притом по собственному усмотрению, призвал его ко двору! Фараон тоже очень одарен и развит для своих лет, но он не уверен, что сумел бы так складно сопоставить вяжущий образец глубины с достоинством небес. Ты, значит, – спросил он, – не связан вяжущим образцом беснующегося агнца и не станешь надрывать фараону сердце традиционными предсказаниями ужасной беды и вторжения чужеземных народов, когда все, что было внизу, окажется наверху?
Он вздрогнул.
– Это известно, – сказал он бледнеющими губами. – Но мое величество должно щадить себя, оно плохо переносит все дикое и нуждается в приятном и нежном. Страна погибла, она охвачена мятежом, бедуины рыщут по ней, богатые стали бедными, а бедные богатыми, законов больше нет, сын убивает отца, а брат – брата, звери пустыни пьют из водоотводов, люди смеются смехом смерти, Ра отвернулся, никто не знает, когда полдень, ибо не видно тени солнечных часов, нищие поедают жертвенные дары, царя волокут в плен, и остается только одно утешение, что придет спаситель и все поправит! Так вот, этой песни фараон не услышит? Можно ли надеяться, что обновление традиционного единично-особенным исключит подобные страсти?
Иосиф улыбнулся. Именно сейчас он произнес те запечатленные слова, которые так часто хвалили как пример вежливости и находчивости:
– Бог даст ответ во благо фараону.
– Ты говоришь «бог», – продолжал допытываться фараон. – Ты уже много раз говорил «бог». Какого бога ты имеешь в виду? Поскольку ты родом из Аму и Захи, ты, по-видимому, имеешь в виду быка полей, которого на Востоке называют Баалом, господом?
Улыбка Иосифа стала загадочной. Он покачал головой.
– Мои отцы, мечтатели бога, – ответил он, – заключили союз с другим господом.
– Тогда это может быть только Адонаи, – быстро сказал царь, – воскресающий жених, о котором плачет флейта в ущельях. Ты видишь, фараон хорошо разбирается в богах человеческих. Он должен все испытать и узнать, он должен, как золотоискатель, добывать из груды нелепиц крупицы истины, чтобы они помогали ему усовершенствовать учение о его достопочтенном отце. Фараону тяжело, но ему и хорошо, очень хорошо, и такова доля царя. Я понял это благодаря своей одаренности. Кому тяжело, тому должно быть и хорошо, но только ему. Ибо если тебе только хорошо, то это тошнотворно; но если тебе только тяжело, то это тоже не годится. Так же как во время большого праздника дани мое величество сидит рядом со своей Сладчайшей супругой в прекрасном Павильоне Присутствия, а посланцы народов – мавры, ливийцы и азиаты – проходят мимо меня нескончаемой вереницей с приношениями со всего мира, с золотом в слитках и кольцах, со слоновой костью, серебром в виде ваз, страусовыми перьями, коровами, виссоном, гепардами и слонами, – точно так же сидит Владыка Венцов в прекрасном своем дворце посреди мира, с подобающими ему удобствами, принимая в дар мысли всей населенной земли. Как мне было уже угодно упомянуть, певцы и пророки чужих богов, сменяя друг друга, прибывают к моему двору отовсюду – из славной своими садами Персии, где считают, что земля станет некогда плоской и ровной, а у всех людей будут одинаковые обычаи, законы и язык; из Индии, страны, где родится ладан, из сведущего в звездах Вавилона и с островов моря. Они все навещают меня и проходят мимо моего престола, и мое величество беседует с ними, как сейчас оно беседует с тобой, недюжинным агнцем. Они докладывают мне о раннем и о позднем, о старом и о новом. Иногда они оставляют на память замечательные подарки и божественные регалии. Видишь эту штуку?
И он поднял с колен выпуклый струнный инструмент и показал его Иосифу.
– Лютня, – определил тот. – Фараону и впрямь подобает держать в руках знак прелести и доброты.
А сказал он это потому, что письменным знаком египетского слова «ноферт», которое переводится как «прелесть» или «доброта», служит лютня.
– Я вижу, – ответил царь, – что ты разбираешься в искусствах Тота и что ты писец. Я думаю, что это связано с достоинством «я», в котором осуществляется вяжущий образец глубины. Но эта штука обозначает не только прелесть и доброту, но и нечто другое, а именно лукавство одного чужеземного бога, который доводится не то братом, не то другой ипостасью Ибисоголовому и еще ребенком изобрел этот инструмент, встретившись с одним животным. Ты знаешь, что это за раковина?
– Это панцирь черепахи, – сказал Иосиф.
– Верно, – подтвердил Аменхотеп. – С этим мудрым животным и встретился в детстве этот хитрый, родившийся в пещере среди скал бог, и оно пало жертвой его хитроумия. Дерзко отняв у него полый панцирь, он натянул на панцирь струны и прикрепил к нему, как видишь, два рога: так получилась лира. Я не говорю, что это именно тот инструмент, который был изготовлен лукавым богом. Не утверждал этого и тот, кто привез его мне и подарил, один мореплаватель с Крита. Просто, наверно, в шутку и в знак благочестивой памяти эта лютня сделана по образцу той, да и была она лишь придачей ко множеству историй, которые критянин рассказал фараону об этом младенце пещеры. Ибо малыш то и дело выпрастывался из пеленок и убегал из пещеры, чтобы выкинуть какую-нибудь штуку. Так, например, хоть в это и не верится, он увел с холма, где они паслись, говяд своего брата, бога Солнца, когда тот закатился. Их было пятьдесят, и он гонял их во всех направлениях, чтобы их следы спутались; а собственные свои следы он изменил, подвязав к ногам огромные, из плетеных веток сандалии, – он оставил исполинские следы и в то же время вообще не оставил следов, и это, видимо, правомерно; ибо он был хоть и ребенком, но богом, и детству его вполне подобали какие-то непонятные следы исполинских размеров. Угнав говяд, он укрыл их в пещере, – не в той, где родился, а в другой, благо пещер там множество, – но двух коров он по дороге зарезал и зажарил у реки на сильном огне. Он съел их, грудной младенец, и эта исполинская трапеза ребенка вполне подходила к его следам.
– Сделав все это, – продолжал в той же, более чем удобной позе Аменхотеп, – вороватый младенец улизнул в свою родную пещеру и улегся в пеленки. Когда же бог Солнца снова взошел и хватился своих говяд, он принялся гадать себе, ибо он был богом-гадателем, и узнал, что это мог натворить только его новорожденный брат. Он вошел к нему в пещеру, пылая гневом. При звуке его шагов разбойник сжался в комок в своих божественно благоухавших пеленках и притворился, что спит сном невинности, обняв одной рукой лиру. И как ловко лгал этот лицемер, когда его солнечный брат, которого никакие уловки не могли ввести в заблуждение, с угрозами призвал его к ответу за воровство! «У меня, – лепетал он, – совсем другие заботы: сладкий сон, материнское молоко, пеленки, чтобы укутать плечи, да теплые омовенья». А потом, по словам мореплавателя, он поклялся великой клятвой, что о говядах и знать не знает. – Я тебе не наскучил, маменька? – прервал себя царь, повернувшись к восседавшей на престоле богине.
– С тех пор как я избавилась от заботы об управлении странами, – отвечала она, – у меня много лишнего времени. Я могу убить его на истории чужеземных богов с таким же толком, как на что-либо другое. Только мир, кажется мне, вывернулся наизнанку: обычно царь слушает рассказы, а твое величество рассказывает само.
– А почему бы и нет? – возразил Аменхотеп. – Фараон должен учить. И если он чему-то научился, ему не терпится научить этому других. Моя матушка недовольна, конечно же, тем, – продолжал он с движением пальцев, как бы объясняя ей ее же слова, – что фараон не спешит рассказать этому разумно-вдохновенному агнцу свои сновиденья, чтобы услыхать наконец правду о них. Ибо в том, что я получу от него правдивое истолкование, меня уже почти уверили его утешительная внешность и некоторые его высказывания. Кроме того, мое величество не боится его прорицаний, ибо он обещал мне, что гадать будет не по образцу бесноватых юношей, не ужасая меня пророчествами вроде того, что нищие станут пожирать жертвенные дары. И разве ты не знаешь удивительного свойства души человеческой добровольно оттягивать исполнение самого большого желания, когда это желание должно наконец-то сбыться? Оно и так исполняется, говорит себе человек, и окончательное его исполнение зависит лишь от меня; поэтому я с таким же успехом могу еще немного помешкать, ибо само желанье и ожиданье мне как-то даже полюбилось, и его до некоторой степени жаль. Такова человеческая природа, и поскольку фараон считает важным быть человеком, он поступает так же.
Тейе улыбнулась.
– Как бы твое дорогое величество ни поступило, – сказала она, – мы найдем это прекрасным. Поскольку этот прорицатель не имеет права задавать тебе вопросы, задам вопрос я: сошло ли с рук злокозненному младенцу его клятвопреступление или дело на этом не кончилось?
– Не кончилось, – отвечал Аменхотеп, – не кончилось, если верить моему рассказчику. Связав вора, солнечный брат привел его к отцу, великому богу, чтобы младенец признался в содеянном, а отец его наказал. Но и там этот хитрец стал отрицать свою вину в лукавых, мнимоблагочестивых речах. «Я, – лепетал он, – высоко чту Солнце и всех других богов, я люблю тебя и боюсь брата… А ты защити младшего, помоги мне, ребенку!» Так притворялся он, хитро выпячивая прекрасные преимущества младшего, но при этом одним глазом подмигивал отцу, который в конце концов громко рассмеялся и только приказал наглецу показать и выдать брату украденных говяд, чем тот и удовлетворился. Правда, когда старший обнаружил недостачу двух коров, гнев его вспыхнул с новой силой. Но покуда он угрожал и бранился, младший играл на своей черепахе – вот на этой – и под бряцанье струн его песни звучали так сладостно, что брань утихла и солнечный бог загорелся одним желаньем: завладеть лирой. И она досталась ему; ибо они заключили между собой договор: говяда остались разбойнику, а лиру получил его брат – и получил навеки.
Фараон умолк и с улыбкой поглядел на памятный дар, лежавший у него на коленях.
– Весьма поучительным образом, – сказала мать, – отсрочил фараон исполнение самого заветного своего желания.
– Поучительно это постольку, – отвечал царь, – поскольку доказывает, что боги-дети только притворяются детьми, и притворяются из озорства. Ведь и этот сын пещеры, стоило лишь ему захотеть, оказывался ловким и сведущим юношей, находчивым помощником богов и людей. Каких только неведомых прежде вещей он не изобрел: письмо и счет, маслоделие и убедительно-хитроумную речь, которая не чурается и лжи, но лжет с обаяньем! Мой знакомец, мореплаватель, почитал его как своего покровителя. Ибо это, по словам критянина, бог благоприятного случая и счастливой находки, даритель благословения и благоденствия, полученного тем честным или даже немного нечестным путем, какой предоставит жизнь, вожатый и устроитель, который ведет людей извилистыми дорогами мира, с улыбкой оглядываясь назад и подняв жезл. Даже мертвых, сказал мореплаватель, он уводит в их лунное царство и управляет даже сновиденьями, ибо ко всему прочему он владыка сна, закрывающий этим своим посохом глаза людей, и, в общем, при всей своей хитрости, добрый волшебник.
Взгляд фараона упал на Иосифа – тот стоял перед ним, откинув назад и одновременно немного склонив к плечу свою красивую и прекрасную голову, и глядел наискось вверх, на расписную стену, с ненапряженной и рассеянной улыбкой, как бы говорившей, что всего этого ему можно и не слушать.
– Известны ли тебе истории этого плутоватого бога, прорицатель? – спросил Аменхотеп.
Иосиф поспешно переменил позу. В виде исключения он вел себя неподобающим при дворе образом и теперь показал, что отдает себе в этом отчет. Показал он это даже несколько подчеркнуто, так что у фараона, который всегда все замечал, создалось впечатление, что испуг спохватившегося Иосифа был наигранным и что именно этого впечатления Иосиф и добивался. Фараон продлил свой вопрос, направив на Иосифа свои серые, с поволокой, как можно шире раскрытые глаза.
– Известны ли, высочайший государь? – отозвался тот. – И да, и нет – разреши твоему рабу ответить надвое!
– Ты довольно часто просишь о таком разрешении, – заметил фараон, – вернее, ты его даешь себе сам. Все твои речи содержат утвердительный и вместе с тем отрицательный ответ. Должно ли это мне нравиться? Ты являешься Бесноватым Юношей и вместе с тем не являешься им, потому что им являешься ты. Бог проделок известен тебе и вместе с тем неизвестен, потому что – что? Известен он тебе или нет?
– И тебе, владыка венцов, – отвечал Иосиф, – он в известном смысле известен издавна, поскольку ты назвал его далеким братом и даже другой ипостасью Джхути, ибисоголового писца и друга Луны. Так что же, известен он тебе или нет? Он тебе знаком. А это больше, чем известен, и благодаря знакомству мои «да» и «нет» тоже взаимно уничтожаются и становятся равнозначны. Нет, я не знал сына пещеры, Владыки проделок. Никогда мудрый Елиезер, Старший Раб моего отца и мой учитель, который вправе был говорить о себе, что земля скакала ему навстречу, когда он отправился за невестой для отвергнутой жертвы, отца моего отца… прости! Это долгая история, сейчас твоему слуге не время рассказывать тебе обо всем на свете. И все же ему запомнились, у него стоят в ушах слова божественной матери: так уж ведется в мире, что царь слушает рассказы, а не рассказывает сам. Я знаю множество проделок, которые доказали бы тебе, тебе и Великой Владычице, что дух плутоватого бога всегда был присущ людям и мне знаком.
Аменхотеп шутливо кивнул головой матери, словно бы говоря: «Ну и ну!»
– Богиня разрешает тебе, – сказал он затем, – поведать нам о какой-нибудь проделке, если ты думаешь, что сумеешь позабавить нас этим перед толкованием снов.
– Ты даруешь людям дыхание, – с поклоном сказал Иосиф. – Я воспользуюсь им, чтобы тебя развлечь.
И со скрещенными руками, выпрастывая порой одну кисть для большей живости описаний, он принялся рассказывать фараону:
– Космат был Исав, мой дядя, горный козел, близнец отца моего, заставивший его пропустить себя вперед при рожденье, – это был увалень красношерстный, а тот был гладок и тонок, шатролюбивый баловень матери, радетель бога, пастух, а не зверолов, как Исав; Иаков всегда был благословен, задолго до того часа, когда мой дед, отец обоих, решил передать дальше наследственное благословение, ибо жизнь его шла на убыль: старик был слеп, старые глаза уже не хотели его слушаться, никак не хотели, и видел он уже только руками, ощупью, а не взглядом. Вот он и призвал к себе своего старшего, Красного, любить которого себя заставлял. «Возьми, – сказал он, – свой лук, доброчестный мой сын, косматый мой первенец, и настреляй мне дичи, и свари мне из своей добычи острое кушанье, чтобы я поел и благословил тебя, на славу подкрепившись для благословенья едой!» Тот и пошел охотиться. А тем временем мать обложила гладкие члены младшего шкурой козленка и дала ему кушанье из мяса козленка, остро приправленное. И с этим кушаньем он вошел в шатер к господину своему и сказал: «Вот и я, отец мой, Исав, твой космач, который настрелял и наварил тебе дичи; поешь и благослови первенца своего!» – «Дай мне оглядеть тебя зрячими моими руками, – сказал слепец, – действительно ли ты космач мой Исав, ибо сказать это может каждый!» И он ощупал его и нащупал шкуру – повсюду, где не было платья, Иаков был космат, как Исав, хотя и не красен – но руки этого не могли видеть, а глаза не хотели. «Да, сомнений нет, это ты, – сказал этот старик, – я узнаю твою шерсть. Важно знать, гладок ты или космат, и как хорошо, что не нужно глаз, чтобы определить эту разницу: достаточно рук. Ты Исав, а потому накорми меня, и я тебя благословлю!» И он понюхал сына и поел и дал не тому, но именно тому, кому следовало, всю полноту не подлежащего отмене благословения. С ним Иаков и удалился. А потом пришел с поля Исав, он кичился и хвастался великим своим часом. У всех на виду сварил и приправил он свою дичь и понес ее отцу, но не в добрый час вошел этот простофиля в шатер, ибо его, неправедно праведного, незаконно заслуженного наследника, встретили как обманщика, потому что благодаря материнской хитрости его давно опередил наследник законно незаслуженный. Исав получил только проклятие, он был обречен жить в пустыне, ибо ничего другого, после того как Иаков унес благословение, для него не осталось. Ну и смех это был, ну и потеха, когда он сидел и вопил с высунутым языком, роняя в пыль крупные слезы, пентюх несчастный, которого околпачил дух многоопытности и ловкости.
Сын и родительница засмеялись: она – звучно, альтом, он – пронзительно и даже, пожалуй, фальцетом. Оба при этом качали головами.
– Подумать только, какая гротескная история! – воскликнул Аменхотеп. – Варварская побасенка – превосходная по-своему, хотя и несколько удручающая, так что даже не знаешь, как к ней и отнестись, и тебя разбирает и смех и сочувствие. Незаслуженно законный, говоришь ты, и незаконно заслуженный? Это, право, недурно, это замысловато и остроумно. Не дай бог никому обладать незаслуженно законными правами, чтобы ему в конце концов не пришлось вопить с высунутым языком, роняя в пыль крупные слезы! А как тебе нравится мать, маменька? Козлиные шкурки на гладкие места – вот как она помогла старику и его зрячим рукам, чтобы он благословил не того, но именно того, кого следовало! Признай, что я призвал ко двору весьма оригинального агнца!.. Еще об одной проделке, хабир, тебе разрешается рассказать моему величеству, дабы я мог судить, не была ли первая хороша лишь случайно и действительно ли дух ловкого бога тебе не только известен, но и близок. Говори же!
– Фараон молвит слово, – сказал Иосиф, – и дело готово. Благословенному пришлось бежать от ярости околпаченного, ему пришлось уехать, уехать в Нахараим, в страну Синеар, где у него жили родственники: Лаван, персть земная, хмурый деляга, и его дочери, одна красноглазая, а другая миловиднее, чем звезда, и она стала единственным, кроме бога, сокровищем беглеца. Но суровый дядя заставил его служить за звездную свою дочь семь лет, и они промелькнули для него как семь дней, а когда он отслужил их, Лаван подсунул ему в темноте сначала другую свою дочь, которой тот не хотел, но потом, правда, отдал ему и обещанную, Рахиль, объягнившуюся овцу, ту, что родила меня в сверхъестественных муках, и меня назвали Думузи, праведным сыном. Это между прочим. Когда же звездная дева оправилась от родов, отец захотел уйти со мной и с десятью сыновьями, рожденными ему неправедной женой и служанками, – или, вернее, притворился, что хочет уйти, притворился перед дядей, которому это не улыбалось, потому что ему шло на пользу благословение Иакова. «Отдай мне весь крапчатый скот своего стада! – сказал Иаков Лавану. – Пусть он будет моим, а весь одноцветный твоим – таково мое скромное условие». На том они и порешили. Но что сделал Иаков? Он взял прутьев от дерев и кустов и вырезал в их коре белые полосы, отчего прутья стали пятнистыми. Он положил их в водопойные корыта, куда приходил пить и возле которых, напившись, зачинал скот. Иаков неизменно заставлял овец глядеть во время совокупленья на пестрое, и это, через глаза, влияло на них таким образом, что они приносили пятнистый приплод. Так он сделался весьма и весьма богат, а Лаван остался ни с чем, одураченный духом хитроумного бога.
Снова донельзя веселились, качая головами, мать и сын. У царя от смеха болезненно вздулась жилка на лбу, а в его полузакрытых глазах сверкали слезы.
– Маменька, маменька, – сказал он, – моему величеству очень смешно и весело! Он взял прутья с пестрой нарезкой и повлиял на овец через глаза! Недаром, видно, существует выражение «веселая пестрота»! Фараона такая пестрота веселит. Жив ли он еще, твой отец? Это был, скажу я тебе, ловкач. Значит, ты сын плута и миловидной красавицы?
– Красавица тоже была плутовкой и воровкой, – уточнил Иосиф. – Проделок не чуралась и ее миловидность. Ведь украла же она, в угоду супругу, идолов хмурого своего отца и, спрятав их в верблюжьей соломе, села на них и сладкоголосо сказала: «Я нездорова, у меня месячные, поэтому я не могу встать». А Лаван искал до изнеможения.
– Одно другого лучше! – воскликнул, разражаясь смехом, Аменхотеп. – Нет, послушай, маменька, ты должна признать, что я призвал действительно оригинального агнца, красивого и забавного… Теперь пора, – определил он внезапно. – Фараон расположен услышать от этого разумного юноши толкование своих затруднительных снов. Я хочу услышать его, прежде чем на моих глазах окончательно высохнут эти слезы задушевной беседы! Ибо покуда глаза мои влажны от непривычного смеха, я не боюсь ни снов, ни их истолкования, чего бы оно ни сулило. Ведь этот потомственный плут не напророчит фараону всяких глупостей, вроде тех, что напророчили ему педанты из книгохранилища, и всяких ужасов. И даже если правда, которую он скажет, печальна, то не так она прозвучит в этих веселых устах, чтобы мои слезы сразу же совершенно изменили свой смысл. Прорицатель, нужно ли тебе какое-нибудь орудие или приспособление для твоей работы? Может быть, котел, который принимает сны и откуда выходит истолкование?
– Решительно ничего, – отвечал Иосиф. – Между землей и небом нет ничего, что понадобилось бы мне, чтобы сделать свое дело. Я гадаю бесхитростно, скромно и честно, как уж положит на душу бог. Фараону стоит только рассказать.
Царь откашлялся, поглядел несколько смущенно на мать и с легким поклоном извинился перед ней за то, что ей придется еще раз выслушать его сны. Затем, сверкая влажными глазами, в которых медленно высыхали слезы смеха, он добросовестно рассказал свои потускневшие видения в шестой раз – первое и второе.
Назад: Раздел второй Призыв
Дальше: Фараон пророчествует