27. Невозможность понять
Рафаэль
Октябрь 2001
Примирительный матч.
— Примирение! Кого с кем? Кто ссорился? Кто извиняется? Французы за то, что заняли Алжир и мучили ни в чем не повинных? Или алжирцы за то, что отправили к нам своих отморозков?
Дан упивался собственным красноречием.
— Знаете что, ребята? Если вы меня пригласили слушать свои комментарии, то я лучше пойду смотреть матч домой, — раздался недовольный голос Марка.
— Стоп! — отозвался Дан. — Надеюсь, ты не думал, что мы будем просто-напросто дуть пиво и обмениваться банальностями вроде «спорт, он так сближает людей!..».
— Лично я нахожу инициативу интересной, — продолжал Марк. — Франция всегда закрывала глаза на собственную историю. Спроси любого мальчишку о Второй мировой войне, и он тебе расскажет про французов в Сопротивлении, де Голле и прочее. А если спросишь о войне с алжирцами, подумает, что ты говоришь о беспорядках в Воз-ан-Велен, если, конечно, что-то о них знает.
— Скажешь тоже! Мне твои шуточки кажутся неуместными, — сделал оскорбленное лицо Дан.
— Кто не хочет принять свое прошлое, слеп к будущему, — торжественно провозгласил Мишель.
— Это кто? Лао Цзы или Лафонтен?
— Моя бабушка, — невозмутимо отозвался Мишель. — А там поди знай, у кого она это подтибрила. Смотрите-ка, футболисты уже выходят на поле!
Команды выстроились друг напротив друга.
— Так! Гимн Франции. Давайте вставайте, — скомандовал Дан.
— Погоди, не спеши, старик. Это гимн алжирцев, — заметил Марк.
— Вот именно, спешить не стоит. И вообще все вопрос времени. Вы знаете, на каком иностранном языке будет говорить через десять лет большинство французов?
— Помолчать можно?
— Лично я знаю. На алжирском.
— Нет, на французском.
Все невольно рассмеялись.
— Хулиганье, — отрезал Марк, раздосадованный, что смеялся со всеми.
На «Стад де Франс» заиграли «Марсельезу», и сразу же на стадионе раздались свистки. Мы в недоумении подсели поближе к телевизору.
— Черт побери! Вы слышали? Они же свистят! Я просто ушам своим не верю, — с удивлением сказал Мишель.
Комментатор сыпал пустопорожними пошлостями, делая вид, что ничего не замечает.
— Убедились, что паршивые журналисты знать ничего не хотят? Вконец оскотинились.
— Они приглушили звук! — снова воскликнул Мишель. — Заметили, да? Звук сделали тише.
Мы прислушались. Комментатор, пребывавший в растерянности, наконец отреагировал.
— Несколько свистков! Он сказал: несколько свистков! — крикнул Дан. — Им плюнули в морду, а они утерлись, пожав плечами. Да здравствует Франция!
Дан не издевался — он негодовал. Выругавшись, он встал, прошелся по столовой и снова сел.
Наше возбуждение дошло до крайней точки. У меня тоже все внутри кипело, черт его знает почему.
Матч начался, но мы потеряли к нему всякий интерес.
Минут десять спустя Мишель взглянул на экран и заметил, что происходит.
— Смотрите-ка! Они ринулись на поле!
— Вот черт побери! Ну и дела! — воскликнул Марк.
Дан разразился истерическим хохотом.
— Как сказал бы Марк, мы имеем возможность расценить эту встречу как своеобразный символ: французы дружески встречают алжирцев. Алжирцы плюют на их гимн, на правила игры и заполоняют поле. Мы с вами видим будущее Франции.
Мишель прервал его:
— Да вы только послушайте, что говорит комментатор! Это, оказывается, манифестация радости.
— Да ты что! Сюр какой-то! Посмотрите, они спускают штаны!
— Я только не понимаю, чему вы-то радуетесь, наблюдая за этой гадостью? — возмутился Марк.
Дан картинно возвел глаза к небу.
— Радуемся, что наконец-то видим истинные лица арабов и французов. И тому, что ты теперь тоже поймешь, почему нам здесь больше нет места.
— Не преувеличивай, — отозвался Марк. — С чего вдруг такая категоричность? Не стоит все мешать в одну кучу. Мало ли что творят молодые дурачки, изображая борцов!
Марк защищал свою позицию. Из принципа, без большой убежденности. Мы все чувствовали: на наших глазах произошло что-то очень важное. Рухнула стена. Другие стены вчера и позавчера шли трещинами. А сегодня — рухнула эта. Событие особой важности. Завершающее? Открывающее дорогу неведомому? Неизвестно чему, сметающему все?
На следующий день во всех газетах журналисты напускали туман уклончивыми формулировками, стараясь преуменьшить значимость того, что произошло. Я сидел в кафе. Листал одну за другой газеты, все же на что-то надеясь. Нет. Ничего. И мне становилось все тоскливее. Что я должен был думать? Французские журналисты прикрылись недостойной маской сочувствия. А я от них ждал всего-навсего честной работы, добросовестного освещения фактов. Мне очень хотелось думать, что они так повели себя не из трусости. Не из опасения прослыть расистами, если без утаек изложат факты, расскажут, что именно произошло на стадионе.
А с чего, собственно, я так нервничаю? Если Франция закрывает глаза и позволяет унижать свое достоинство, почему мне кажется, что и мое достоинство страдает тоже? Попробуем рассуждить логически. Потому что я считаю себя французом? Потому что этот гимн мой? Нет. Я так не считаю. Во всяком случае, теперь я так больше не считал. А если считал, то не с такой убежденностью. Гораздо правдивее был другой ответ: если Франции наплевать на свое достоинство, она способна на худшее. А худшее всегда кончается гонениями на евреев.
Март 2002
Привыкают ли к ужасам? К сожалению, да.
Тот, кто узнал первым, сообщал остальным: «Еще один теракт».
И мы садились перед телевизором, включали радио, дожидаясь подробностей, объяснений, а главное, хотели узнать количество пострадавших. Но цифры перестали на нас действовать, они сообщали об успешности теракта и молчали о человеческой трагедии.
На деле, мы все меньше и меньше доверяли СМИ, мучились оттого, что нас пичкают дезинформацией, искали в сообщениях доказательства пристрастности журналистов и элиты. Мы вели нелегкую борьбу за правду, в то время как обозреватели всеми силами старались или оправдать кошмары, или свести их на нет. Палестинцев по большей части называли «сопротивляющимися», террористов — «отчаявшимися», израильтян — «военщиной», а жертвы становились в репортажах просто цифрами.
На новостных каналах сообщали, что еще один палестинец покончил с собой, взорвав бомбу и убив десять человек, оказавшихся рядом. Сообщали не о террористе, а о несчастном самоубийце, который просто неудачно выбрал место для того, чтобы свести счеты с жизнью.
Велеречивые репортажи посвятили первой женщине-террористке. Авторы не скупились на подробности, описывая обстоятельства, которые вынудили медсестру взорвать себя в сердце Израиля. Выходило, что израильтяне были настоящими исчадиями ада, коль скоро довели замечательную женщину до отчаяния, заставив предать себя смерти, чтобы защитить свой народ. О преступниках, которые вкладывали подобные идеи людям в мозги и надевали на них пояса со взрывчаткой, не было сказано ни слова. Вина за все это опять ложилась на Израиль.
Журналисты не брезговали и еще одним трюком: приплюсовывали террориста к жертвам. Фраза «взрыв унес десять жизней, в том числе и бросившего бомбу» не была ложью, она только смещала акценты, снимала ответственность, не называла убийц убийцами, потому что и они стали жертвами собственного взрыва. Теракты вошли в обиход. Повторялись и уже не поражали воображение. Никто уже не думал, что каждый взрыв в Израиле уносит от двадцати до тридцати жизней. Если бы речь шла о Франции, то это было бы двести или триста человек. Как бы называли эти сдержанные репортеры — искренне убежденные или слепые — террористов, которые принялись бы убивать наших сограждан? Как бы они нас информировали?
Впрочем, все ясно: виной всему сионисты. Израиль в устах большинства стал ругательством. ЦАХАЛ — оскорблением.
А нам было совершенно ясно, на чью сторону встали СМИ. Разве о другой какой-то войне говорилось с таким количеством «антикачественных» прилагательных, оскорблений и ненависти? Памфлетная стилистика не предполагала трезвости, ясности суждений, объективности.
На конференции в Дурбане обвинители и обличители Израиля не постеснялись сравнивать его с самыми страшными диктатурами, черпая сравнения из кровавых закромов истории.
А после боя между израильтянами и палестинцами в Дженине стали говорить о резне и тысячах мертвых. Когда правда восторжествует, когда будет подтверждено, что убито там не более пятидесяти человек, никто не покается в своих ошибках. Да и будет уже поздно: мировое общественное мнение осудит оболганный Израиль.
Израиль и его народ, который обозвали палачом. Какая низкая несправедливость! Эти манипуляции разожгли во Франции ненависть к евреям. Если слова потеряли свой изначальный смысл, если все можно подтасовывать, то почему радикалы-мусульмане должны делать различие между израильтянами и евреями? Обесценивание понятий и человеческих ценностей, разнузданность тона и лексики породили смуту в головах. А безрассудные головы стали пособниками насилия.
Порой и нас одолевали сомнения. Что, если наша оценка несправедлива? Что, если мы неправильно понимаем французских журналистов?
Да нет, правильно. Но мы всеми силами стремимся уравновесить их несправедливость. И тоже становимся несправедливыми. И если весь мир не поддерживает политику Ариэля Шарона, то ее поддерживает любая еврейская община. И чем больше нападений на Израиль, тем теснее сплачивается община, тем упрямее отстаивает свои ценности, становится все радикальнее, горой стоит за обожаемую страну.
Между тем количество антисемитских выступлений росло при всеобщем равнодушном попустительстве. Мусульмане взялись мстить евреям за палестинцев. Их недовольство, разжигаемое, поддерживаемое СМИ, понемногу превратилось в ненависть и стало искать себе выхода. В прессе об этом ни слова. Из-за чувства вины? Ничуть не бывало. Не стоило обличать ту часть иммигрантов, которая, постоянно испытывая на себе последствия социальной несправедливости, готова была взорваться. Главное, не тревожить предместья. А что касается нас, евреев… Да как-нибудь обойдутся!
«Неправильно сформулировать — значит причинить людям зло», — сказал Альбер Камю. Журналисты и политики извращали смысл слов, делали их плоскими, опустошали их. Они лишили нас опор, которые помогали бы нам ориентироваться в море фактов. Более того, отказываясь называть вещи своими именами, они увеличили смятение и несправедливость в мире.
Неужели им неведомо, что правда принуждает людей стать четкими? Не определившись, люди блуждают наугад в тумане, изобретают свои маленькие правды, доверяясь вспышкам фантазии, цепляются за них. Непонимание, бессилие, тревога ведут к рождению ненависти.
Наше положение во французском обществе непоправимо изменилось. Французы или евреи? Французские евреи? Сионисты? Будущие израильтяне? Жертвы или варвары? Нас постоянно мучают эти вопросы. Они сближают нас друг с другом. Возвращают к истокам нашего самоопределения.
Апрель 2002
Беседа подходила к концу. Я уже исписал целую страницу, стараясь изложить каждую мысль раввина как можно короче, фразой-ключом. Записывая, я глубже внедрял в свой мозг, жаждущий понимания, новые идеи. Меня потрясало богатство еврейской мысли. А иногда трогало до глубины души.
Я начал посещать эти беседы-лекции, ища ответ на «экзистенциальные» вопросы. Вопросы, которые затрагивали глубины моего существа. Вопросы, касающиеся моего отношения к религии, к обществу, к моей семье, к моей работе. Кто я такой? Какой я иудей? Какой муж? Какой отец? Мой иудаизм походил на айсберг, и до поры до времени я обходился небольшой, лежащей на поверхности частью, сформированной обрядами, традицией и сионизмом, искренним, но бездеятельным. Теперь я испытывал настоятельную необходимость погрузиться в океан и освоить подводную часть, на которой покоятся наши правила жизни.
Наверное, побудило меня к этому еще и желание ответить всем тем, кто видел в моей религии угрозу. Мне надо было понять, в чем суть моего отличия от других, узнать, что этих людей в нас тревожит.
Я убедил Мишеля посещать эти беседы вместе со мной. Он равнодушен к религии, но он ярый сионист, он на самой верхушке айсберга и страстно хочет, чтобы морские течения принесли его в Землю обетованную.
Раввин, беседующий с нами, человек небольшого роста, нервный, сухой, с изможденным лицом. На виске у него бьется голубая жилка, и кажется, она сейчас прорвет тонкую белую кожу, когда, воодушевившись, он излагает очередной постулат. Его ценят за ум, с каким он проводит свои беседы.
Эта была посвящена понятию «избранный народ». Смысл этого понятия совершенно противоположен тому, какой подразумевают в нем антисемиты. Они видят в нем гордыню и стремление возвыситься надо всеми, что оправдывает их негативизм и желание нас принизить.
Слушатели встали, Мишель остался сидеть, погруженный в свои мысли. Я открыл было рот, чтобы его окликнуть, но тут он встал и попросил у раввина разрешения задать вопрос.
Тот сначала удивился несвоевременности, но кивнул, давая Мишелю слово. Народ задержался и притих.
— Вы примете участие в демонстрации против антисемитизма в воскресенье, седьмого апреля?
Мишель оставался Мишелем. Сегодняшний день, политика, защита прав евреев среди событий настоящего момента оставались для него самым главным. Мне его вопрос показался неуместным. Судя по выражению лиц присутствующих, верующие евреи считали точно так же. Но потом я подумал, что это неправильно: все евреи должны сплотиться против антисемитизма. Сплоченность — одна из основ иудаизма.
Раввин посмотрел на Мишеля, не выразив никаких эмоций.
— Нет. Служитель религии обращается со своими пожеланиями и просьбами не к правительству. Не в нашем обычае бросать слова на ветер. Мы исполняем свой долг, молясь в синагогах.
Мишель разочарованно покачал головой.
— Со всем моим великим к вам уважением я скажу, что, на мой взгляд, главная проблема нашей общины сводится именно к такой позиции. Вы только что объясняли нам, что понятие «избранность» означает великую ответственность. Мы обязаны жить так, чтобы всем стала понятна значимость Торы. Вы также сказали, что верующие своим образом жизни должны играть роль сплотителей, потому что одна из главных ценностей нашей религии — сплоченность. На эту демонстрацию, невзирая на разногласия и расхождения, выходят все евреи. А вы нет. Что подумает община? Она сочтет это отъединением!
Мишель говорил напористо, со сдержанным гневом. Взмахом руки подвел черту, давая понять, что больше сказать ему нечего. Помолчал и все-таки добавил:
— Я из тех евреев, которые не удивятся вашему отсутствию. Я удивляюсь, что хожу на ваши беседы.
Раввин на секунду замер, помолчал, а потом объявил, что беседа закончена, и попрощался со слушателями. Мишелю он ничего не ответил. Счел время неподходящим для дискуссии? Или оскорбился его замечаниями?
Мне все-таки показалось, что Мишель задел его. Если верующие хотят служить примером, они сами должны перестать смотреть свысока на остальных членов общины. Мнение, что они избранная часть избранного народа, должно быть заслуженным.
Май 2002
Бенни Леви, Ален Фенкиелькро и Бернар-Анри Леви. Три интеллектуала откликнулись на приглашение коммунального центра, работающего в квартале Виллербан. Тема лекции — «Смещения времен».
Лекция была организована после окончания цикла бесед по Торе, который из-за выступления Мишеля вызвал горячую дискуссию. Когда мы вышли, к нам сразу подошел один из верующих.
— Я понял, что ты хотел сказать. Меня это не оставило равнодушным. Мне бы хотелось встретиться с тобой и вместе поразмышлять о символическом проявлении единства, о котором ты говорил.
— Ты идешь на демонстрацию? — тут же с вызовом спросил Мишель.
— Да, конечно. Но этого недостаточно. Ты сказал о необходимости объединяться разным типам сознания. Я полагаю, что сознание реагирует на идеи.
Они встретились, а затем организовали на базе местного коммунального центра лекцию. Поистине, чудо из чудес.
Чудо, потому что вот уже много лет эти три интеллектуала не выступали вместе.
Чудо, потому что они нашли нужным отложить свои важные дела, выбрали время и согласились принять участие в мероприятии, которое, стало быть, отвечало запросам времени. Значит, речь шла не о случайном столкновении позиций и не о бреде запуганных евреев, боящихся преследований.
Чудо, потому что согласились приехать три самых главных фигуры современной еврейской мысли. Бенни Леви, литературный секретарь Жан-Поля Сартра, ставший в последнее время специалистом по Торе. Бернар-Анри Леви, человек в офисном костюме с безупречной стрижкой, ценящий в синагогах только эстетику, тем не менее откликался теперь на любой запрос общины, если речь шла о защите еврейской идентичности. Ален Фенкиелькро, философ со сложным переплетением идей, ведущих в конце концов к просветлению.
Мы были счастливы.
Три главные культовые фигуры объединились, чтобы сказать нам: нет ничего удивительного, что вы заблудились в этой Франции, которая разучилась описывать происходящее, выбирать актеров, распределять роли и четко их исполнять. Три совершенно по-разному мыслящих еврейских интеллектуала пришли поговорить со своими соплеменниками: студентами, коммерсантами, домохозяйками, преподавателями, артистами, верующими, традиционалистами, интеллектуалами, пенсионерами, холостяками, скромниками, гордецами… Все мы собрались, надеясь получить ответы на свои вопросы, включая главный — новую вспышку антисемитизма. Обрести основания для надежд. Основание надеяться, что выступления в Дурбане были случайностью, что СМИ осознают свои ошибки, что у нас не возникнет необходимости уезжать или делать алию, потому что в спину уперлось ружье.
Когда мы вышли после встречи, у всех были радостные лица. Мы были не одиноки. Нам не хотелось расходиться, хотелось подольше побыть вместе, обменяться взаимным теплом, столь естественным для нашей общины в это трудное время, полное сомнений и опасений. Я переходил от группки к группке, ловил обрывки разговоров.
Две пожилые женщины под обаянием атмосферы делились впечатлениями:
— Как было хорошо! Я, конечно, не все поняла, но мне очень, очень понравилось.
— А какой красивый Бернар!
— Бернар-Анри, да?
— Нет. Бернар. Его зовут Бернар, а по фамилии он Анри-Леви.
— Да ничего подобного! У него два имени, он их соединил, двойное имя, так красивее.
— Да я же и говорю, он красавец!
Два мужчины лет тридцати, не без иронии:
— Ну что? Остаемся и боремся или мотаем?
— В Израиль?
— Ну да. А ты куда хотел?
— В Канаду.
— Смеешься? Там знаешь, какие холода зимой!
Два студента:
— Я рад, что послушал БАЛа насчет Дженина. Ну и вранья мы огребли, когда слушали СМИ. Геноцид! Резня! Бойня! Он же сам там был. Ему можно верить.
— Слушал лекцию Фредерика Анселя?
— Гениально! Он препод в ИПИ.
Крашеная блондинка треплет по щеке сына лет двадцати:
— Мой сын тоже будет философом. Так ведь, детка?
— Мама!
— А почему нет? Совершенно точно, мадам, он будет как Бернар Гарри Леви.
— Хватит, мама!
— А что ты покраснел? Он на первом курсе философского. Кончит и будет писать книги, читать лекции.
— Бог ему в помощь! Мы желаем всем детям Израиля преуспеть!
— Аминь.
— Хорошо, мама. Я пойду?
— Иди, сынок, иди. У него такая голова, вы не поверите! Это у него от отца, не от меня, что правда, то правда.
Двое мужчин в костюмах и галстуках:
— Есть и другая возможность. Семья живет в Израиле, ты работаешь во Франции, вечером в четверг приезжаешь к семье. Самолет «Эль Аль» переполнен бизнесменами, которые так живут. Их называют «алией „Боинга“».
— Нет, мне это не нравится. Надо сделать выбор: или там, или здесь.
— Можно так пожить какое-то время, пока осмотришься и наладишь свой бизнес в Израиле.
— Скажешь тоже — бизнес в Израиле! Шутишь, что ли? Только тебя там и ждали. Там палец сунуть некуда. Акулы!
— Ну, должны же быть и амбразуры в стене!
Старая женщина встретилась со мной взглядом:
— Ничего я не поняла, ничего. А побывать рада. Люблю, когда евреи собираются вместе. Сразу тепло на сердце. Французы нас не любят. Арабы ненавидят. У нас один выход: обходиться без них и любить друг друга.
Франция болеет своими евреями. Франция болеет Израилем. Мы уже не французы иудейского исповедания, мы французские евреи. Евреи во Франции.
Март 2003
Я открыл на звонок дверь, и вот мама с папой уже заглядывают через мое плечо в комнату. Они отвечают мне, торопливо прикладываясь щеками к моей щеке, и входят.
— А где малыши?
— У нас все в порядке, спасибо.
Мама меня не слышит. Она слышит детские голоса и взрывы смеха и направляется к кухне. Папа спешит за ней.
— Дедуля! Бабуля!
Малыши бросаются им на шею.
— Mchekpara!
Старея, мама стала возвращаться к арабским словам, когда бывала переполнена чувствами. Малышей смешат эти слова, и они пытаются их повторять. Меня эти слова трогают. Или злят — смотря по настроению.
Мы сели за стол, и я почувствовал: мама нервничает. Она едва прислушивается к словам Гислен. Папа уткнулся в тарелку, он где-то далеко от нас, погрузился в свои мысли. Я догадываюсь, что мама хочет нам что-то сказать и ждет подходящего момента. Когда дети, кончив еду, поднимаются из-за стола, она наконец решается.
— Мы хотим поговорить с вами. Обсудить серьезную проблему.
Начало многообещающее. Проблема, должно быть, и в самом деле серьезная. Папа кивает, подтверждая, что он действительно часть «мы» и действительно заинтересован во всем, что последует.
— Ну так вот. Мы хорошенько подумали обо всем и решили… В общем, нам показалось… Что мы должны ехать. — Считая, что ее сообщение предельно ясно, мама ждет, что мы скажем.
— То есть? Кто должен ехать? И куда?
Папа с огорченным видом посмотрел на маму.
— Что ты хочешь? Он прав! Ты недостаточно объяснила. Он подумал о каникулах.
Маме неприятно, что она должна повторять все заново, и она передергивает плечами.
— Мы должны уехать из Франции. Мы все. Вся семья.
До меня не сразу доходит вся полнота смысла маминых слов. Тишина, воцарившаяся за столом, вынуждает ее продолжить:
— Мы не можем оставаться во Франции. Случаи, о которых мы знаем, будут повторяться. Все станет еще хуже. Мы думаем о вас и о ваших детях. О детях в первую очередь. Что с ними будет в стране, которая дрожит перед всякой сволочью? Евреи никогда не будут тут в безопасности. И решение нужно принимать сейчас — потом будет поздно. Ты старший. Если ты уедешь, братья поедут следом.
Я замер. Я не мог себе представить, что мои родители способны на такое решение. Они получают пенсию, живут в своем домике, у них есть друзья, и они так любят эту свою с трудом доставшуюся им жизнь, что даже отдыхать уезжают не больше чем на две недели. И я с нежностью посмотрел на маму, худенькую хрупкую женщину с острым взглядом, на прочно усевшегося на стуле отца — он еще не растерял своей силы, хоть и набрал несколько килограммов лишку.
Гислен заговорила первая:
— Все только и говорят об отъезде. Все евреи кинулись в Еврейское агентство и выясняют условия иммиграции в Израиль. Что касается нас, то у нас нет никакого желания уезжать из Лиона. Уедем мы, и что дальше? Будем умирать с голоду в стране, начиненной террористами, в состоянии экономического кризиса? А самое главное — мы французы! — Жена говорила все громче и громче, и в каждом ее слове звучало отчаяние. Она не хотела больше обсуждать отъезд. Она боялась этих разговоров. Словно каждый разговор был шагом к решению, которое она мало-помалу будет вынуждена принять как неминуемое. Между собой мы уже переговорили обо всем и пришли к согласию: мы не хотим бежать. Франция наша страна. Но Гислен не могла не догадываться, какую брешь в возведенной нами стене пробивает решение моих родителей. Если наши близкие родственники соберутся и уедут, нам придется с этим жить. Взметнувшаяся волна оставит ручеек, который будет размывать берега нашей решимости, и, возможно, настанет день, когда решимость и уверенность в своей правоте оставят нас, и мы тоже снимемся с места.
— Кто говорит об Израиле? Вы подумали, что мы можем предлагать вам везти детей на войну? Тем более что мы знаем, как к нам там относятся, мы побывали там, ездили отдыхать. Нет, мы думаем о Канаде, о Соединенных Штатах. У нас там есть родственники, они помогут нам на первых порах.
Канада. Соединенные Штаты. Я на секунду попытался вписаться в пейзаж, возникающий вместе с упоминанием этих стран. Но в голове у меня был полный сумбур.
— И что мы будем там делать? Язык… Моя профессия… Не могу себе представить…
Мама улыбнулась.
— Если поедем в Соединенные Штаты, то все будем учить язык. Твоя профессия? Найдешь что-нибудь на месте. У тебя и твоих братьев хватит ума и сообразительности, чтобы не остаться без работы.
— Сначала придется нелегко, — подхватил папа. — Но ради безопасности детей стоит чем-то пожертвовать.
Гислен поднялась и стала менять тарелки, она явно хотела положить конец неприятному разговору.
— Соединенные Штаты, Канада… — повторила она. — У меня нет желания жить в этих странах. Разве можно считать себя в безопасности в Штатах? Да там у каждого мелкого воришки револьвер! Сценаристы вдохновляются убийствами, потому что убийцы там страшно изобретательны! А правосудие? Судьи отправляют на электрический стул невиновных.
Мама поджала губы:
— Это все общие места, Гислен!
Моя жена, словно на нее навалилась внезапная усталость, поставила на стол тарелки, тяжело опустилась на стул и посмотрела на меня.
— А ты почему молчишь?
Мне показалось, что я смотрю не лучший ситком и один из актеров внезапно обратился ко мне.
— Мы с Гислен никогда не собирались уезжать.
— Этой стране на нас наплевать, — сказал папа очень спокойно и очень твердо. — А наша жизнь… Ну что наша жизнь? Ну потратили двадцать, ну сорок лет…
— Вот именно, ваша жизнь! Как вы можете думать об отъезде? Оставить свой дом, своих друзей, оказаться в совершенно другой вселенной? В неведомом вам мире? Вы-то справитесь?
— Мы тут не главные. Мы прожили свою жизнь. Наше будущее — это вы, — ответила мама.
Папа, покачав головой, посмотрел на меня с удивлением.
— Ты спросил: справимся? А мы разве уже однажды не справились? Разве не оставили дом, друзей? И опять все нажили. Если говорить о жизни, то не забудь опыт нашей…
Ну да! Вот откуда их сила, их мужество! Опыт! Как же я сразу не сообразил? На миг я почувствовал себя круглым дураком.