ГлаваII
— Иван Ильич, здравствуйте… — тихо проговорила Ксюша, садясь на краешек стоящего у кровати стула. Нервно сглотнув от волнения и не зная, что говорить и куда деть руки, начала, опустив низко голову, старательно расправлять на коленках полы короткого белого халата, выданного в больничном гардеробе.
Иван Ильич повернул к ней голову и долго всматривался ее лицо, медленно опуская и поднимая тяжелые веки. Не было, конечно, в его глазах больше ни веселости, ни прежней искрящейся синим светом хитринки. Страдальческими были глаза, больными и равнодушными, как у мертвой рыбы, выброшенной злой волной на берег. «Не жилец…», — вспомнилось вдруг ей соседкино бесстрастное заключение, и сжалось в твердый комок сердце, и так захотелось плакать – сил нет… «Нельзя. Надо, наоборот, улыбаться, наверное. А вдруг он меня и не узнал вовсе?» — пронеслось у нее в голове.
— Иван Ильич, это я, Ксюша…
— Здравствуй, Ксюша… А Зиночка где? – тихо спросил он, с трудом шевеля сухими губами.
— А она… Ой, я не знаю… Может, заболела… — лепетала извиняющимся голосом Ксюша, изо всех сил стараясь бодренько улыбаться и чувствуя себя при этом прескверно, будто она и только она виновата в том, что мать так и не удосужилась за эти дни навестить его. «А могла бы!» — подумалось ей. – «Из реанимации его три дня как перевели…»
— Понятно…
Иван Ильич снова отвернул от нее лицо и, дернув некрасиво и быстро кадыком, тяжело сглотнул, уставился равнодушно в больничный потолок.
— А я вот тут бульон принесла, теплый еще. И яблоки… Вы скажите, что вам можно, я все принесу…
— Не надо, Ксюша. Не носи ничего. Видишь – не в коня нынче овес…
— Ну, наконец–то! – громко проговорила, подходя к кровати, статная красивая женщина в белоснежном крахмальном халате. – Наконец–то хоть кто–то явился! А мы уж думали, он у нас бесхозный! Что ж вы, милочка, дедушку своего бросили? Или кто он вам? Отец? Его ведь и кормить надо, и мыть, и белье менять…Он же лежачий! А санитарок, сами понимаете, не всегда хватает… Так что для начала помойте пол в палате, и коридор захватите, и лестницу – у нас все ухаживающие по очереди моют! А потом зайдите ко мне в ординаторскую — поговорим…
На следующее утро Ксюша, трясясь от страха, робко постучала в красивую дверь кабинета директора магазина, той самой Дарьи Львовны, сестры Леди Макбет, что взяла ее, шестнадцатилетнюю мать–одиночку, когда–то к себе на работу. Робко приоткрыв дверь, вошла бочком, улыбнулась виновато и просяще:
— Здравствуйте, Дарья Львовна… Можно?
— Что у тебя, Белкина? Говори быстрей – некогда мне! – подняла на нее глаза от разложенных на столе бумаг Дарья Львовна.
— Я бы хотела отпуск оформить… Мне очень нужно сейчас… Если хотите – я без содержания могу… Мне очень, очень нужно… — умоляюще сведя брови домиком и боясь подойти к столу, лепетала Ксюша, вцепившись рукой в дверную ручку.
— Зачем тебе отпуск, Белкина? Ты что? Ехать куда–то собралась, что ли? В Турцию–Египет?
— Нет…
— Тогда зачем тебе отпуск? Не понимаю! И так народу не хватает, а она отпуск пришла просить! Ты что?
— Мне очень нужно, Дарья Львовна!
В кабинет, больно толкнув Ксюшу дверью в спину, ворвалась главная бухгалтерша Нина, неся перед собой кипу накладных.
— Ой, Белкина, чуть я тебя не убила! Ты почему под дверью стоишь?
— Вот, Нина, представляешь – в отпуск пришла проситься! Совсем обнаглели уже, никто работать не хочет!
— Ну и что? Я, например, вообще не припомню, чтоб она когда–нибудь отпуск брала! Белкина, ты брала отпуск?
— Нет…
— Что, ни разу?!
— Нет…
— А сколько ты у нас работаешь?
— Пятнадцать лет.
— Ого! Вот это подвиг, Белкина! Дарья Львовна, отпустите девчонку! Вы что? – спокойно и требовательно глянула на директрису главная бухгалтерша.
— Ладно, иди оформляй… — махнула рукой Дарья Львовна, недовольно глядя на Нину. — Вечно ты суешься, куда не следует! Да эта девчонка мне всю жизнь должна быть благодарна! Как бы она жила, если б я ее на работу не взяла?
— Да она вам давно уже все отработала! Она ж самая безотказная, слово поперек никогда никому не скажет! Пашет, как рабыня Изаура…
— Что значит, рабыня? Я, между прочим, ей зарплату плачу!
— Ой, да какая у нее там зарплата – слезы одни…
— Нина, опять говоришь много! Хватит! Показывай, чего там у тебя?
Оставив в отделе кадров заявление на отпуск, Ксюша бегом припустила к автобусной остановке. «Надо еще в магазин заскочить, купить чего–нибудь вкусненького, — на ходу размышляла она. – Интересно, что Иван Ильич любит? Не спросила даже вчера…»
День прошел совсем незаметно. Пока кормила Ивана Ильича завтраком – жидкой, размазанной по плоской тарелке пшенной кашей, пока протирала его смоченным в теплой воде полотенцем, пока сидела и следила внимательно за его капельницей, уже наступили ранние зимние сумерки, казавшиеся из больничного окна еще более серыми и унылыми.
— Ксюша, ты ведь целый день со мной провела! Воскресенье сегодня, что ли? – заговорил с ней, наконец, Иван Ильич, когда она присела около него с тарелкой рисовой каши с плавающей в ней худосочной котлеткой.
— Нет, сегодня среда, Иван Ильич! Да вы не беспокойтесь – я ведь в отпуске! Мне все равно дома делать нечего – я уж тут с вами побуду… Можно?
— Да можно–то можно… Только странно все это. Что, и завтра придешь?
— И завтра, Иван Ильич, и послезавтра тоже… Я вам тут еще надоем! Давайте будем кашу есть, пока не остыла! А может, кефиру хотите? Я утром свежий купила. Или печенья?
— Ничего не хочу, Ксюш! Сил нет. Не встану я уже, наверное…
— То есть как это не встанете? Встанете! Обязательно! Вы сейчас усните покрепче, утром проснетесь – а я уже здесь! Может, книги какие принести? Я бы вам вслух почитала! Вы Пушкина любите?
— Люблю…Давай, тащи Пушкина! – улыбнулся он наконец, и даже показалось ей, что мелькнула в его глазах на секунду прежняя синяя искорка, да сразу и растаяла.
— Иван Ильич, а можно, я вас за руку подержу?
— Зачем? – тихо удивился он.
— Ну, не знаю… У вас руки такие хорошие…
Ксюша обхватила тонкими пальцами его сухую и горячую ладонь, зажмурила на секунду глаза, улыбнулась блаженно. «Господи, хорошо–то как… — промелькнула в голове быстрая мысль. – Так бы и сидеть долго–долго, и держать его за руку… И чтоб не надо было домой идти по холоду, и чтоб никого кругом не было – только я да он…» Иван Ильич молчал, смотрел на нее задумчиво и грустно. Нехотя разжав пальцы и тяжело вздохнув, Ксюша встала, поправила свесившееся с кровати одеяло.
— Спокойной ночи, Иван Ильич. До завтра.
— До свидания, девочка. Спасибо тебе…
Олька в неуклюжей позе лотоса восседала на покрытой вытертым клетчатым пледом тахте, поочередно поднося маленькое зеркальце то к одному глазу, то к другому, надолго замирала, рассматривая намалеванные яркими тенями веки.
— Оль, вульгарно очень… — попробовала оценить ее старания Ксюша. – И не идет тебе это совсем…
— Да что ты понимаешь–то? Не идет… Сама сроду не красилась, а туда же! Это ж самый крутой мэйкап!
— Крутой…что? – переспросила Ксюша, подходя ближе и внимательно вглядываясь в лицо дочери.
— Ой, ладно, отстань! – раздраженно отмахнулась от нее Олька. – Не лезь лучше со своими советами, раз не понимаешь ничего!
— А куда ты красишься, на ночь глядя? Десять часов уже!
— На ночную дискотеку пойду с нашими пацанами. Раз позвали – отчего и не сходить… Наверное, в «Карабас» завалимся.
— Оля, ты что? Какая дискотека? Тебе шестнадцати еще нет!
— Так через два месяца исполнится уже! Да кто знает, что мне шестнадцати нет? На лице ж не написано! Подумаешь…
— Оля, ты никуда не пойдешь!
— Ага, размечталась…
Ксюша в изнеможении опустилась на край тахты, уперлась взглядом в сложенные на коленях некрасивые руки с короткими плоскими ногтями. Помолчав минуту, тихо спросила:
— Оля, а что у вас там с бабушкой произошло? Расскажи…
— Ща! Вот сейчас все брошу и буду тебе рассказывать! Толку–то? Все равно ведь не поймешь! Будешь мне опять мозги полоскать своими занудными правильностями! Да и вообще, не верю я тебе…Сама–то вон быстренько сориентировалась…
— Что ты имеешь ввиду? – опешила Ксюша.
А то! Зачем ты около него сидишь, скажи? Еще и отпуск взяла, добрая ты наша… Сроду в отпуске не бывала – а тут смотрите–ка! Тоже жизни нормальной захотелось, да, мамочка? А я тут, по–твоему, должна с бабушкой жить? Спасибо!
— Оль, ну что ты несешь… — только и смогла выдохнуть Ксюша, закрыв лицо руками. – Что ты несешь, господи…
— А я не могу, не могу больше жить в этом бомжатнике! – все больше распаляясь, продолжала Олька. – Ты посмотри, в какой нищете мы живем! Я даже пригласить в гости никого не могу! Мне стыдно, понимаешь? И одеваться в китайские тряпки тоже стыдно! И лучше я буду с противным стариком жить, но только чтобы не видеть всего этого!
Олька отбросила от себя зеркало, закрылась руками и разрыдалась громко и отчаянно, забыв про модную яркую раскраску. Лицо ее от дешевых теней и туши моментально превратилось в цветное грязное месиво, размазанная помада изуродовала красивые пухлые губы. Плакала Олька так искренне и обиженно и так по–детски терла кулаками глаза, что у Ксюши перехватило горло от жалости к выросшему ребенку, захотелось приласкать, успокоить, пообещать что–нибудь купить – только ведь куклой и конфетой теперь уже не обойдешься!..
— У меня даже мобильника своего нет! – выкрикнула вдруг Олька, словно прочитав каким–то образом ее мысли. – У всех самые крутые есть, а у меня вообще никакого нет! Как будто я хуже всех! Хожу, как лохушка самая последняя, даже без мобильника!
— Но я же покупала тебе мобильник…
— Да что ты покупала! Его даже из кармана достать стыдно, вообще копеечный! Засмеют же!
— Оленька, не надо, не плачь, доченька! Куплю я тебе этот самый мобильник! Мне, может, еще и отпускные насчитают… Вот на день рождения и куплю!
— Да! Купишь ты! А зачем в больнице торчишь? Я же знаю, зачем! Не дура! Ты думаешь, он оценит твой подвиг, что ли? Бабушку выгонит, а тебя к себе возьмет?
— Оль, ну что ты говоришь, глупенькая…
Ксюша неожиданно для себя вдруг тоже заплакала. Вернее, и не заплакала даже, а начала тихонько подвывать в такт Олькиным ритмичным всхлипываниям – плакать она отродясь не умела. Так, протекут иногда слезы потоком, и все… А вот чтоб с голосом – нет, никогда! Впервые получилось, надо же…
— Все не так, как ты думаешь, Оля… — запричитала жалким слезным голоском. – Просто мне самой хочется ему помочь, понимаешь? И ничегошеньки мне от него не надо…
Олька, неожиданно перестав плакать, озадаченно уставилась на мать, хлопнула мокрыми ресницами.
— Ну да, рассказывай…Давай еще про любовь да сердечность поговорим, или еще про чушь какую–нибудь! Это ж козе понятно – просто продаться хочешь, как все…
— Что значит, продаться?!
— А то и значит! Все хотят устроиться, потому все и продаются! А что, не так? По–твоему, все только о любви и думают, когда замуж выходят? Ха!
— Оль, ну откуда в тебе это? Не понимаю… Ты ж молодая еще, все у тебя будет, и любовь тоже будет…
— А у тебя, значит, она уже есть? – саркастически улыбаясь и наклоняясь вперед, чтобы заглянуть матери в глаза, протянула Олька. – Ща! Не гони, мама. Не на дуру напала! Он же старый совсем! Какая любовь?!
— Вот такая, Оль… — грустно вздохнула Ксюша, низко опуская голову. – Впервые в жизни со мной такое…
— Иди ты… — с тихим сомнением махнула Олька рукой. – Так не бывает, мам…
Они замолчали, сидели тихо, изредка всхлипывая по очереди. Было слышно, как громко ругается в своей комнате на дочерей Галия Салимовна, как что–то упало и разбилось на кухне под размытое и вязкое чертыханье Антонины Александровны, как проскрипели натужно колеса Витиной коляски, остановившись около их двери…
— Заходи, Витя! – крикнула громко Олька и испуганно посмотрела на Ксюшу. – Ой, мам, а как правильно–то? Заезжай, что ли? Я и не знаю…
— О чем вы так яростно спорите, девочки? – от порога спросил Витя, с трудом протискивая коляску в узкий проход. — Олька, почему на мать опять кричала?
— А чего она – любовь, любовь…Слушать противно! Никакой такой любви теперь нету! Раньше когда–то, может, и была, а теперь нету!
— Куда ж она делась, по–твоему? – улыбаясь ласково, подъехал Витя вплотную к тахте.
— А что ей здесь с нами делать–то? Люди выживают с трудом, голодают да мерзнут, да как мы вот, в бомжатниках своих маются, и толкаются изо всех сил локтями, кто как умеет, чтоб выбраться из всего этого! Когда тут любить? Так что нету никакой любви, не верю я…
— Есть, Олька, есть… — немного таинственно и в тоже время торжественно сообщил Витя. — Просто времена такие окаянные пришли – эту самую любовь взяли да упразднили, придавили ее, бедную, огромным золотым червонцем… Только одного не учли – эту проблему каждый сам за себя решает! Кто не стал червонцу молиться, а просто научился покою да смирению, тот и живет себе в тихой радости! И любит! А бунтовщики ни с чем остались – и об червонец головы вдрызг поразбивали, и покой да любовь растеряли… Да чего далеко ходить, ты сама кругом посмотри! Думаешь, Галия Салимовна не мечтала в свое время выбраться отсюда? Еще как мечтала! Совершенно искренне полагала, что ей, как многодетной матери, квартира от государства положена. И моя мать думала, что меня родит и тоже, как мать–одиночка, свое жилье получит. И бабушка Васильевна всю длинную трудовую жизнь в той же очереди простояла… И что? Пришлось им смириться и жизнь свою примерять да пристраивать к таким вот условиям — протестовать–то бессмысленно, да и перед кем, собственно? И ничего, живут! Протест – штука опасная, Олька! Он с отчаянием да злобой на жизнь рука об руку идет. Так что лучше смирению учись. А что делать – не во дворце родилась… Прими это для себя. Знаешь, как в писании сказано? «Придет гордость, придет и посрамление; но со смирением мудрость». Или вот еще: «Лучше немногое при страхе господнем, нежели большое сокровище, и при нем тревога…Лучше смиряться духом с кроткими, чем разделять добычу с гордыми!» И не жди, когда тебя жизнь этому будет учить, обратно сюда запихивая! Не делай ошибок. Ни одно самое разбогатое богатство любви не стоит, уж поверь мне…А на мать свою не кричи больше! На нее и так только ленивый не кричит! Лучше пожалей да порадуйся за нее… Может, хоть отогреется чуток, совсем вы ее с бабкой заморозили!
Олька, опустив низко голову и изредка продолжая всхлипывать, слушала ласковое тихое бормотание, даже головой кивала иногда, будто соглашаясь… Потом вдруг резко вскинула голову, содрогнулась всем телом, будто стряхивая с себя некое наваждение, и закричала, исказив до неузнаваемости перемазанное косметикой лицо:
— А я не хочу, не хочу со смирением! Поняли?! Вот еще! Не дождетесь! И не надо мне про писания там всякие говорить! Не хочу я этого! Не хочу! Все равно себе богатого мужика найду, потому что я красивая! И любви никакой не хочу, не хочу…
— Одна красота тебя не спасет, Олька… А вот любовь как раз таки и спасет…
— Ой, да ладно тебе, Вить! Не надо больше! – махнула в его сторону рукой Ксюша. – Перестань! Она ж маленькая еще, что ты… Глупенькая моя девочка, красавица моя…
Она потянулась к Ольке, обняла ее обеими руками за шею, прижалась головой к шелковым белокурым волосам. Олька, в последний раз протяжно всхлипнув, капризно спросила:
— Мам, а про мобильник ко дню рождения не забудешь? А?
— Нет, не забуду…
— А денег у тебя хватит? Тот, который я хочу, дорого стоит…
— Да я добавлю, сколько не хватит, Ольк! – тихо и грустно рассмеялся Витя. – Пусть и от меня тоже подарок будет, что с тобой поделаешь… Протестовать, так с мобильником! Чего уж… Пусть будет тот блажен, кто в свое верует! Только помни – к смирению и любви всегда дорога открыта…
***
— Устала? – ласково спросил Иван Ильич, когда Ксюша, поставив на его тумбочку поднос со скудным больничным ужином, снова присела на стульчик у кровати. – Целыми днями вокруг меня суетишься…
— Да что вы! Какое там устала! Главное, чтобы вы поправились…
— Спасибо тебе, Ксюшенька, конечно. Только неудобно мне как–то и странно это все…
— Что — странно? – испуганно уставилась на него Ксюша, осторожно поправляя подушку под головой.
— Ну… Так заботишься обо мне, пропадаешь тут целыми днями…
— Так я же от души, Иван Ильич! Мне самой этого хочется!
— Да я вижу, что от души… И думаю вот: что ж у тебя за жизнь такая, что тебя к больному старику потянуло? Ведь потянуло? Не в одном человеколюбии тут дело, правда?
— Правда…
— Неужели влюбилась?
— Влюбилась, Иван Ильич… Впервые в жизни, по–настоящему…
Ксюша низко опустила голову, закрыла лицо руками. Сердце колотилось внутри мелкими беспорядочными толчками, и не от стыда и испуга, как обычно, а совсем, совсем по–другому, будто рвало его изнутри на части, будто не хотело больше пульсировать в ее неухоженном, загнанном душевным параличом организме – на волю просилось вместе с поселившейся в нем теплой радостью…
— Да я вижу, что по–настоящему! – ласково протянул Иван Ильич, дотронувшись слабой рукой до ее ладоней. – Меня ведь, старого зайца, и не обманешь уже… Я в этих делах знаешь, какой дока? Всю жизнь за бабами бегал! Вот и добегался…
— Что значит, добегался? – резко отняв от лица руки, спросила Ксюша. – Не говорите так, Иван Ильич! Вы обязательно подниметесь!
— Да теперь уж просто обязан! – тихо рассмеялся он. – Куда ж я теперь денусь? Вот счастье нежданно–негаданно бог послал… А бабником я и правда был самым что ни на есть первостатейным, Ксюшенька… Страсть любил это дело! Ни одной юбки не пропускал! И женщины меня тоже любили. Про таких мужиков, как я, говорят – тепленький…
— А правильно говорят, Иван Ильич! – улыбнулась счастливо Ксюша. – Я ведь чуть с ума не сошла, когда вы меня обняли – помните, мы с Олькой к вам знакомиться приходили? Прямо прожгло меня всю насквозь через ребра от вашей руки – никогда со мной такого не было…
— Так уж и никогда?
— Правда…
— Но ведь кто–то же у тебя был? Не в монастыре же ты жила, в самом деле!
— Это вы о сексе, наверное, говорите? — догадалась вдруг Ксюша, стыдливо опуская глаза. — Я правильно поняла?
— Ну да…
— Нет. Никого и никогда у меня не было. Теперь я это точно знаю. А то, что было – не счет. Стыдно вспомнить… Да я вот вас за руку держу – и столько счастья при этом испытываю, что не променяю его на весь этот самый секс, вместе взятый! Ну его, вспоминать теперь противно… — содрогнулась она всем телом.
— Несчастная ты моя девочка… — грустно произнес Иван Ильич. – Кто ж с тобой сумел сотворить такое зло? Мать–то твоя куда смотрела?
— Она не виновата, Иван Ильич! Я сама во всем виновата! От нее тогда как раз отец ушел – и я еще со своей школьной беременностью на голову свалилась!
— Ну и что? Подумаешь, беременность!
— Ну как же… Вы не понимаете… Ей же поддержка от меня была нужна, а я…
— А тебе, тебе не нужна была поддержка, что ли? Я понимаю – у нее горе, но ты ведь тоже живой человек, тем более – родненькая кровиночка… Не ожидал я такого от Зины! Мне она совсем другой показалась…
— А вы свою дочку любите?
— Лизочку–то? Люблю, конечно… — медленно произнес Иван Ильич и задумался надолго, внимательно вглядываясь в Ксюшино лицо. – Только знаешь, о чем я сейчас подумал? И я ведь нисколько не лучше твой матери поступал… Поэтому у нас с ней и отношения не сложились, с Лизой–то…
— Как это?
— Да изменял я жене своей направо и налево, такая уж у меня, видимо, природа мужицкая… И знала она об этом, конечно, и молчала всегда – ни разу мне ни одной сцены не устроила! А страдала ведь, наверное… И Лиза тоже за нее переживала сильно — только я тогда не понимал этого! Тоже о себе больше думал, получается…
— Вы думаете, она и сейчас обиду в себе держит?
— Ну да… Когда жена умерла, она сразу будто в себе замкнулась. Только «здравствуй, папа» да «до свидания, папа», и все… Уж как я ни старался ей хорошим отцом быть – не получилось у меня. Потом вот замуж вышла, уехала… Надо бы ей позвонить сейчас – и не могу, виноватым себя чувствую! Получается, когда заболел, тогда и вспомнил…
— Это неправильно, Иван Ильич!
— Да знаю, что неправильно! А что делать?
— А давайте я ей позвоню, если вы сами не можете! Мне кажется, она должна знать, что вы сейчас в больнице.
— Ты думаешь?
— Конечно! Что вы! Вы же ее отец! Обида – обидой, но все равно ведь она вас любит!
— Да ты откуда знаешь?
— Знаю! Не любить вас просто невозможно…
— Эх ты, глупая Белкина Ксюша, юбочка из плюша! – рассмеялся Иван Ильич. – Влюбилась в старика с большого жизненного перепугу и радуешься… Тебе бы настоящего мужика надо, только где ж его возьмешь? Настоящие – они таких мышек забитых не любят, они стервозных баб любят! Хотя, ты знаешь, если быть честным, вот такая Ксюша Белкина сидит в каждой русской бабе, какую ни возьми! В ком–то в большей степени, в ком–то в меньшей — уж поверь мне, знатоку женскому! Кто–то в себе Ксюшу Белкину вглубь загнал, и она там сидит и пикнуть не смеет, кто–то изо всех сил по тренингам бегает, себя переделывает…А кто–то вообще искренне считает, что вот именно она и не такая, а случились обстоятельства – и тут же вылезает из нее Ксюша Белкина…
— Значит, я – имя почти нарицательное? Что ж… Может быть…А знаете, Иван Ильич, у меня ведь даже игра такая есть! Как будто я в других впрыгиваю! Я на улице когда вижу красивую девушку в короткой норковой шубке, мне сразу представляется, будто это я иду… Само собой представляется, и даже иногда кажется, что я на самом деле в нее, в эту девушку, переселяюсь! Смешно, правда? Вот возьму и переселюсь совсем в одночасье…
— А ты такую же шубку хотела бы носить?
— Ой, да что вы…
— Что вы, что вы… — передразнил ее Иван Ильич. – Вот мужики как раз таких и не любят, которые даже хотеть ничего не смеют! Жалко мне тебя, Ксюша…
— Значит, меня и полюбить никак нельзя, да? – упавшим голосом спросила Ксюша. — Только пожалеть можно?
— Пока не научишься смелости саму себя в себя же прятать – никто тебя не полюбит! Так что учись – не со мной же, стариком, тебе жить!
— А я хочу с вами… Правда! Никакие настоящие, как вы говорите, мне не нужны. Вы и есть самый для меня настоящий…
Неожиданно для себя она расплакалась. Теплые слезы быстро скатывались из грустных больших глаз, никогда не знавших косметики, катились по скуластым и бледным щекам, по ранним глубоким морщинкам, попадали в уголки губ, и она быстро слизывала их, ощущая на языке терпкую безысходную горечь, и хотелось опять расплакаться в голос, уже по–настоящему, чтоб с подвыванием, как давеча с Олькой, да она не смела…
— Не надо, девочка… — дотянулся рукой до ее лица Иван Ильич. – Не надо… Я же тебе верю, что ты, глупенькая! Что смогу, все для тебя сделаю! Сколько мне отпустит жизнь времени – до минутки тебе отдам! Может, и сам спасусь – на том свете потом зачтется… Ничего, Ксюха! Будет и у тебя праздник, уж об этом я позабочусь… Приоденем тебя, кремами да притирками вашими женскими отполируем, кудрей тебе навьем – еще красивше всех будешь! И с Олькой твоей чего–нибудь придумаем! Может, учиться куда определим, или в самом деле замуж выдадим! У нее сейчас просто дури в голове много, а так она девчонка хорошая!
— Не надо… Что вы, Иван Ильич…
— Ничего, Ксюха, поднимай голову выше! Мне бы теперь только подняться, а то уж совсем было помирать собрался. Сейчас и сам вижу – рано еще! И с жильем вас с Олькой определить надо, не век же вам с матерью в коммуналке жить! Надо поговорить с Лизкой на эту тему, я думаю, она мне не откажет…
— Ой, что вы! Не надо, Иван Ильич! – сквозь слезы испуганно взглянула на него Ксюша.
— Что ты заладила одно – не надо да не надо! Уж я теперь лучше знаю, что надо… Твоя любовь и не того стоит, девочка! Она самого дорогого стоит, уж поверь мне! И спасибо тебе за нее огромное…
— Да мне–то за что? Это вам спасибо, что не прогнали!
— Слушай, а ведь мы, похоже, совсем с тобой, Ксения, заболтались! За окном–то ночь уже! Оставайся–ка здесь ночевать, куда я тебя отпущу в такую темень?
— Так здесь же спать негде…
— Со мной ложись! Я подвинусь малость, тебе места хватит! Ты ж худенькая такая, в чем только душа держится, непонятно!
— А можно? Правда? – радостно прошептала Ксюша.
— Ложись! Завтра утречком встанешь – домой ко мне сбегаешь. Сотовый телефон мой принесешь, и денег побольше… Ключи у соседей из квартиры напротив возьмешь – я им записку напишу… А сейчас почитай–ка мне на ночь – где твой Пушкин–то? Что у нас дальше по программе?
— «Моцарт и Сальери»…
— Ну, давай, чеши про Моцарта и Сальери!
Ксюша осторожно пристроилась на самый краешек кровати, открыла потрепанный томик и, чувствуя себя самой счастливой женщиной на земле, начала читать:
— «Сальери : Все говорят: нет правды на земле. Но правды нет и выше. Для меня так это ясно, как простая гамма…»
— А вот это ты, мужик, правильно сказал…Про правду–то… — тихо пробормотал Иван Ильич. – Тут я с тобой на все сто процентов согласен…
***
Проснувшись утром от звука упавшей на пол книжки, Ксюша вздрогнула и испуганно подняла от подушки голову. Обнаружив рядом Ивана Ильича, улыбнулась радостно – впервые в жизни она проснулась такой счастливой! И позволила себе еще полежать пять коротких минуток, и поворошить в памяти, смакуя каждое слово, их вчерашний разговор… «Он же сказал – надо за мобильником съездить! — вдруг вспомнилась его просьба. – Дочери хотел позвонить, Лизе… А я сейчас быстренько и сгоняю, пока он спит! Туда — сюда – полтора часа всего и займет!»
Она осторожно поднялась на ноги, сунула ноги в растоптанные больничные тапки и, стараясь не шлепать об них пятками, тихо выскользнула из палаты.
До дома Ивана Ильича удалось добраться и правда довольно быстро, а вот звонить в дверь его квартиры пришлось очень долго. « Не могла же мама в такую рань уйти! — с отчаянием думала Ксюша, в очередной раз вдавливая внутрь кнопку звонка. – И записку соседям я не взяла, у которых ключ…»
Неожиданно дверь резко открылась, отчего Ксюша испуганно отпрянула в сторону, заставив Зинаиду Алексеевну рассердиться:
— Чего ты шарахаешься так? Сама трезвонит в такую рань, а потом еще и шарахается…
— Ты почему не открываешь, мам? Я звоню, звоню…
— Да откуда я знаю, что это ты звонишь? Я вообще и к двери–то не подхожу…
— Почему?
— А на каких правах я тут теперь нахожусь, как ты думаешь? Всего лишь на птичьих! А вдруг родственники какие нагрянут, или знакомые… Что я им скажу? Что он в больнице от третьего инфаркта загибается? Так они у меня тут же и спросят – чего ты, голубушка, здесь в таком случае делаешь… Проходи быстрее, не стой дверях!
— Да я ненадолго, мам… Иван Ильич просил сотовый телефон забрать, и деньги, тысячу долларов…
— Интересно… — протянула мать, запахиваясь поглубже в красивый махровый халат. — А ты что, у него в больнице была, что ли?
— Ну да…
— Зачем? Кто тебя просил?
— Да никто не просил. Я сама.
— Что значит – сама? И зачем тебе? И вообще — кому это он звонить вдруг собрался? И деньги еще, главное… Ксюх, а как он там? Сильной плохой?
— Да нет, мам. Что ты! Ему уже гораздо лучше!
— Не знаю, не знаю… — с сомнением протянула вдруг мать. – Мне врачиха со «скорой» сказала – и не жилец он вовсе… Слушай, я вот ту все думаю: а если я отсюда возьму себе чего–нибудь, а? Обидно же – столько трудов на поиски было положено – и все зря… А так – хоть шерсти клок, как говорится… У него там в шкафу шуба норковая висит – от жены осталась, наверное. Я померила – как на меня сшита!
— Я не знаю, мам… Нельзя, наверное. Нехорошо… — испуганно пролепетала Ксюша.
— Да ну тебя! И сама знаю, что нехорошо, а что делать? Он же меня и познакомить толком ни с кем не успел, и кто я такая, получается? Кто обо мне потом вспомнит?
— Мам, о чем ты говоришь…
— Да знаю я, о чем… Представляешь, тут дочка его звонила – голос надменный такой, подозрительный даже. Я ей сказала, что он на рыбалку уехал…
— Зачем?
— Да сама не знаю! Испугалась чего–то! А ты сейчас ему сотовый притащишь – он ей сам позвонит! Кто тебя вообще просил туда ходить? И деньги еще, главное, принеси ему! Зачем в больнице деньги–то? Целую тысячу долларов…Ничего себе…
— Я не знаю, мам. Меня попросили – я принесу. Давай мне все быстрее, да пойду я!
— А чего это ты так заговорила вдруг? «Давай мне все быстрее…» Обнаглела совсем!
— Мам, да я тороплюсь просто! Что ты…
— Так, значит, лучше ему, говоришь? – задумчиво произнесла мать, разглядывая свое заспанное лицо в зеркале прихожей. – Ну, хорошо…
«Хорошо… Хорошо…» — повторила она несколько раз, идя по большому коридору в сторону большой комнаты. Вернувшись вскоре с небольшим пакетом, протянула его Ксюше.
— На… Тут сотовый с зарядником и деньги… Да не потеряй, смотри! И вот еще что…Ты скажи ему – я приду завтра! Сменю тебя там. Скажи – беспокоилась, мол, о здоровье переживала…
« Нет! Не сменишь! Не сменишь! — прыгая резво по ступенькам лестничного пролета, повторяла про себя Ксюша, сама поражаясь смелым своим мыслям. – Не сменишь! Ни за что не сменишь!» – звенело радостно в голове. Выскочив пулей из подъезда, она бегом припустила к автобусной остановке, бережно прижимая к груди маленький пакет с мобильником и деньгами. Уже стоя на остановке и вглядываясь в конец улицы в ожидании автобуса, заметила краем глаза неподалеку от себя девушку в короткой белой норковой шубке и белых же изумительной красоты сапожках.
«Прости меня, девочка – не буду я сегодня тобой! — подумала вдруг радостно. – Уж извини, дорогая! Некогда мне! Меня Иван Ильич ждет! Вон и автобус из–за поворота выруливает…»
Залетев в палату, Ксюша остановилась растерянно и долго смотрела на пустую кровать, моргала от неожиданности и никак не могла сообразить – что же это… Как же…
Так и стояла столбиком, пока не раздался из дальнего угла палаты голос соседа, молодого ходячего мужика–сердечника, всегда злого и недовольного:
— Чего глаза–то лупишь, девка? Увезли его только что… А ты все бегаешь где–то…
— Куда — увезли? – только и смогла на выдохе, волнуясь, с трудом выдавить из себя Ксюша.
— В морг, куда… С таким лечением все там будем… Ни хрена не умеют, коновалы! Вот я вчера еще врачу говорил…
— Зачем – в морг? – перебила его Ксюша. – Как это – в морг?
— Вот дура девка! – досадливо отмахнулся от нее мужик. – Чего непонятно–то? Умер твой дедок! Так вот они нас и лечат, сволочи! Все скоро там будем!
— О! Хорошо, что вы здесь! – услышала Ксюша за спиной голос врача – той самой красивой полной женщины в белоснежном, идеально отглаженном халате, которую увидела здесь в первый день. – А вы ему вообще кто? Внучка? Дочка? Справку о смерти вы забирать будете?
— Я? Нет… Я ему никто…
— То есть как – никто? Вы же ухаживали за ним! С чего тогда ради..? Или у вас какие–то свои интересы были?
— Не было у меня никаких интересов… — растягивая почему–то слова, медленно произнесла Ксюша, не слыша своего голоса. — Надо его дочке позвонить, Лизе…
— Ну так звоните, в чем дело? – начала раздражаться врачиха. – Вот наказанье, а? Почему так? Как мое дежурство – обязательно летальный исход… Прямо как будто подгадывают они, что ли?
— Я не умею звонить… Вот… — протянула она врачихе пакет.
— Что это?
— Это его сотовый телефон – там номер его дочери записан, Лизы… Она в Дании живет…
Сунув пакет прямо ей в руки, она повернулась и медленно пошла к выходу, ничего не видя перед собой и разводя руками, как будто и в самом деле была слепой. А что – может, и в самом деле… И слепой, и глухой, и насмерть перепуганной, и снова к земле прибитой окончательно и безысходно…
***
Похороны Ивана Ильича прошли быстро, богато и суетно. Прилетела из своей Дании Лиза – красивая моложавая женщина с модной прической неровным ежиком. Деловым голосом, не смотря на сильно заплаканные глаза и убитый горестный вид, отдавала распоряжения. Мать вьюном крутилась вокруг нее, заглядывала преданно в лицо, постоянно прикладывая к уголкам глаз кончик носового платка – плакала будто… Лиза досадливо отворачивалась, тихо раздражаясь на приставучую чужую тетку, рыдала, обнимаясь с красивыми статными стариками — бывшими сослуживцами Ивана Ильича. Была она худенькой и хрупкой, как девочка, и совсем на отца не похожей. Ксюша наблюдала за ней издали, не решаясь подойти. А зачем? Что она ей скажет? Что любит Ивана Ильича? Да кому теперь это интересно…
На поминках впервые в жизни попробовала черную икру. Сжевала равнодушно бутерброд, не чувствуя ничего абсолютно. Как таблетку проглотила, без вкуса и запаха. Она даже горя своего не чувствовала – так, тошнотворная грязная пустота какая–то… Сидят люди кругом, жуют и пьют, и вкусно им, наверное, и от водки горе их легче становится. Вот мама сидит – улыбается жеманно генералу какому–то, платочек опять к глазам прикладывает… Почему ж ей не плачется никак? Ничего нет, никаких ощущений. Даже страх привычный – и тот подевался куда–то! Вчера мать дома кричала на нее с визгом весь вечер – сердилась за ту тысячу долларов, которые она вместе с телефоном в больнице оставила, а она сидела, смотрела на нее и не боялась нисколько… Ну, кричит и кричит. И что? Она всегда кричит…
Долго ехали с поминок домой на дребезжащем трамвае, мать бурно обсуждала прошедшие похороны, возмущалась:
— Могла и по–человечески похоронить, в землю…Дочь называется! Взяла и сожгла… Лучше б он мне доверился! А так – все коту под хвост!» — громко рассуждала она, обдавая Ксюшу запахами водки и бифштексов с недожаренным луком. – Ну, вот скажи мне, зачем этой Лизе здесь квартира нужна? Сейчас улетит в свою эту Данию, а она пустовать будет… Эх!..
Дома мать, не раздеваясь, пошла сразу на кухню – жаловаться соседкам на жестокую судьбу, вернувшую ее в ненавистную «воронью слободку», где жить «порядочному человеку вообще практически невозможно». Было слышно, как надрывно звенит на одной ноте ее резкий и неприятный голос, как охают вместе с ней соседки, как старушечьим фальцетом тараторит что–то, перебивая ее, Васильевна… Олька спала на снова разложенной в углу раскладушке, красиво разметав вокруг головы белые кудри, посапывала совсем по–детски. Ксюша обвела равнодушным взглядом убогое жилище, развязала на шее черный кашемировый платок, который утром ей дала мать, потому как «все же должно выглядеть прилично»…Сложив его аккуратным квадратиком, выдвинула верхний ящик старого допотопного комода и удивленно застыла, обнаружив там совсем незнакомый предмет — красивую витую шкатулку. Она машинально открыла крышку и долго смотрела на необыкновенное, непривычное глазу ее содержимое – причудливые золотые украшения переплелись между собой, образуя сверкающую кучку из красных, зеленых, голубых камней, ниток жемчуга, цепочек, брошек. Тут же пристроилась и внушительная пачка долларовых купюр, перехваченная желтой аптечной резинкой, а рядом с ней – бархатная красная коробочка, из которой гордо сверкнул ей в глаза необыкновенно красивый орден. «…А если я отсюда возьму себе чего–нибудь, а?» — вдруг четко прозвучал в голове голос матери, заставив Ксюшу содрогнуться от отвращения. Не думая больше ни о чем, она схватила шкатулку, бросилась к двери и, быстро сунув ноги в кроссовки, стала торопливо натягивать куртку, не выпуская шкатулки из трясущихся, ходящих ходуном рук. Внутри тоже все тряслось от страха, когда, стараясь не издать ни единого лишнего звука, под доносящиеся с кухни причитания матери она пробиралась к входной двери, выскакивала на лестничную площадку и кубарем катилась вниз по лестнице. Уже отбежав подальше от дома, сунула шкатулку за пояс джинсов, застегнула куртку и, с трудом выравнивая дыхание, пошла на трамвайную остановку, отворачиваясь от холодного ветра и придерживая обеими руками капюшон куртки – шапку–то впопыхах надеть забыла…
***
— Вам кого, девушка? – удивленно спросила открывшая ей дверь Лиза.
— Вас…
— Вы уверены?
— Да, да… — быстро закивала головой Ксюша. – Вы меня не помните, наверное. Я сегодня на похоронах Ивана Ильича была…
— Извините, но у меня времени совсем нет, я ведь улетаю ночью. А у вас ко мне дело какое–то?
— Да, дело… — трясущимися от холода и волнения губами выдавила из себя Ксюша. – Простите, я сейчас… Я замерзла очень…
— Так, ладно. Раздевайтесь быстрее и проходите на кухню! – скомандовала вдруг решительно Лиза, с жалостью глядя, как Ксюша посиневшими скрюченными пальцами пытается расстегнуть молнию на кутке. – Я срочно должна напоить вас горячим чаем с коньяком, иначе меня потом совесть замучит!
— Ну что вы, не надо… — испуганно отказалась Ксюша, поймав, наконец, собачку замка и дергая ее вниз. – Я сейчас… Я только шкатулку достану – и все…
— Да какое там, не надо! – уже от порога кухни обернулась к ней Лиза. – Проходите сюда быстрее, я уже чайник включаю!
— Вот, Лиза, возьмите, я вам принесла…
Ксюша поставила на кухонный стол шкатулку и отступила на шаг, втянув голову в плечи и отвернувшись, будто ожидая удара. Ее все еще трясло – то ли от холода, то ли от страха, то ли от огромного стыда за некрасивый материнский поступок – она и сама бы не смогла определить, от чего больше. А еще чай надо пить! Да она бы лучше убежала бегом отсюда – какой там еще чай…
— Что это? – чуть повернула голову стоящая к ней спиной Лиза. – Сейчас посмотрим… А вы какой чай пьете, зеленый или черный?
— Мне все равно…
— Тогда зеленый! А коньяку я вам побольше плесну. И сама с вами попью – с ног уже валюсь от усталости! Да садитесь же, чего вы прям скромная какая! Вас как зовут?
— Ксения…
— А я Лиза. Да вы, наверное, знаете, раз пришли… Показывайте, что там у вас…
Лиза поставила перед Ксюшей большую дымящуюся чашку, исходящую терпким коньячным запахом, подвинула поближе сахарницу. И тут же удивленно воскликнула:
— Ой! Это же наша шкатулка! А откуда она у вас? — Она с любопытством взглянула на Ксюшу, и тут же осеклась, наткнувшись на ее перевернутое от страха лицо.
— Да вы пейте, пейте чай, Ксения… Чего вы на меня так уставились? Я вас бить вовсе не собираюсь… Не хотите – не отвечайте!
— Это мама… Знаете, она жила здесь последнее время, у Ивана Ильича… Наверное, когда вещи свои собирала, случайно и шкатулку положила…
— А ваша мама – это такая маленькая шустрая женщина, вся в белесых химических кудряшках, да?
— Да, это она…
Лиза открыла шкатулку, долго смотрела на драгоценности, потом улыбнулась тихо и грустно:
— Надо же… А я еще подумала – куда это отец бабушкино наследство запрятал… А орден–то зачем она взяла? На память, что ли?
— Вы простите ее, Лиза! Пожалуйста…
— Да ладно… Спасибо вам, что вернули! А она об этом хоть знает?
— Нет. Я сама взяла, она и не видела ничего…
— Понятно… Так вам теперь, значит, не позавидуешь! Сильно ее боитесь?
— Да я всегда ее боюсь! С самого рождения – все боюсь и боюсь!
— А вы знаете, Ксения, мне ведь это чувство тоже знакомо… — глядя в свою чашку, тихо произнесла Лиза. – Я тоже все время боялась своей матери. Папа у нас, царствие ему небесное, не очень ей верным мужем был, если мягко сказать. Нервничала она сильно из–за него, и в меня свое раздражение складывала, складывала… Я очень сильно боялась, что папа от нас уйдет! Думала все время – как же я с ней одна останусь…
— Да? А Иван Ильич говорил, что вы на него за маму сильно обижались! – выпалила вдруг Ксюша.
— Он так говорил, да? Странно… — Лиза наморщила лоб. — Нет… Никогда не обижалась. Боялась – да. А на обиду сил не оставалось.
— Надо же… Выходит, Иван Ильич прав был, когда говорил, что в каждой женщине хоть капельку, хоть совсем малюсенькую, но все равно живет Ксюша Белкина…
— А кто это?
— Это я… Я, Ксюша Белкина, которая всех боится, перед всеми подряд виноватая, ничего хорошего недостойная, за любой свой шаг извиняющаяся, бесконечно всем чем–то обязанная… И в жизни своей ни разу не сказавшая слова «нет», потому что Ксюша Белкина такого слова просто не знает! С ней можно делать все, что угодно – она стерпит, знаете ли… А как же иначе – ведь на нее ж могут обидеться!
Лиза внимательно смотрела в раскрасневшееся вмиг Ксюшино лицо, слушала молча. Потом встала, достала из шкафчика бутылку коньяка и щедро еще раз плеснула в Ксюшину чашку.
— Пейте… Эка вас трясет, как в лихорадке! А отца моего вы, выходит, хорошо знали?
— Да я его любила, Лиза! И сейчас люблю! И целых четыре дня была рядом с ним счастлива. Последних его четыре дня… Мне теперь на всю мою оставшуюся жизнь хватит!
Ксюша залпом допила остывший чай, передернувшись всем телом от непривычного организму коньячного духа, встала из–за стола.
— Поеду я, Лиза. Поздно уже. Трамваи ходить не будут… Да и вам собираться надо! Еще раз простите меня за маму…
— Да постойте, Ксения, как же… Что я могу для вас сделать, скажите? Вы ж, как выяснилось, рядом с отцом были в последние его дни, да и вообще…Любили, говорите…А давайте я вам эти деньги отдам, а? Вот, возьмите – я не знаю, сколько тут…
— Не надо, Лиза… Что вы… Мать украла – а я возьму… Нет!
— Постойте! Тогда хоть номер сотового телефона назовите, я в память впишу!
— А у меня нет телефона…
— Как это – нет? Вообще нет? – удивленно спросила Лиза и тут же, устыдившись, улыбнулась виновато. – Простите… А домашний телефон хотя бы у вас есть?
— Так у нас только общий, коммунальный…
— Ну общий так общий! Запишите вот здесь…
Ксюша, записав неровными каракулями на какой–то квитанции телефон, развернулась и быстро вышла в прихожую, начала торопливо натягивать куртку, ища глазами на полу свои кроссовки.
— Боже, Ксения, ну как вы в этом ходите в такой холод? Да еще и в кроссовках, подумать только! Подождите, я сейчас!
Лиза быстро метнулась в комнату и через минуту снова выскочила в прихожую, неся в руках… шикарную норковую короткую шубку и замшевые, просто неописуемой красоты сапожки!
— Вот… Надевайте! Я это все равно с собой не повезу! И не спорьте! Вам подойдет – мы, похоже, один размер носим.
Быстро и решительно стянув с ошарашенной Ксюши ее старую, засаленную на животе и боках куртку и брезгливо отбросив ее в сторону, она заставила ее надеть шубку, сама завязала пояс на талии.
— Ну вот… Совсем другое дело! А теперь сапоги!
Ксюша безвольно скинула свои кроссовки, присев на низенькую скамеечку, сунула ноги в натуральное и мягкое нутро шикарнейшей обувки, осторожно ступила на линолеум.
— Ну, вот… Совсем другое дело! – с удовольствием повторила Лиза, оглядев ее со всех сторон.
— Спасибо… — только и смогла выдавить Ксюша, выходя на лестничную площадку.
— Да не за что… — улыбнулась ей Лиза. – Прощайте. И счастья вам, Ксюша Белкина, насколько это вообще возможно…
Она медленно, совсем медленно шла в темноте к своему дому, стараясь изо всех сил ощутить хоть что–то, хоть маленькое счастье — ведь мечта ее взяла да и исполнилась! И не мечта даже, а сказочная фантазия – перевоплощалась–то она раньше на миг, а тут на тебе – получилось, что навсегда… Только никакого такого счастья не получалось. Неудобно и неприятно было идти в красивой и легкой шубке, и все тут! И цокать модно каблучками об асфальт не получалось – ноги моментально напряглись с непривычки, шаг выходил тяжелый и неуклюжий, как будто шла она на ходулях и боялась рухнуть с них прямо на стылый асфальт. Не в свою шкуру залезла Ксюша Белкина – одно слово… Бегала и бегала в своем замызганном пуховике, и думала, что так и надо, что только так и правильно — потому что не может, не имеет права Ксюша Белкина ходить в норковой шубке! Полная дисгармония жизни получается… И еще – казалось ей, что предала она четыре самых счастливых своих дня, променяла их на красивый наряд. К тому же надо было теперь как–то домой заявиться, встать во всем этом великолепии перед матерью… «Простите меня, Иван Ильич… Простите меня, ради бога… — шептала отчаянно Ксюша, все более замедляя шаг. – Как я не хочу идти домой, Иван Ильич! Как мне опять страшно, если б вы только знали…»
Уже подойдя к самому дому, она услышала доносящиеся из открытой форточки комнаты громкие голоса матери и дочери своей Ольки и, в изнеможении прижавшись спиной к облупившейся грязно–розовой штукатурке, тихо сползла на черный утоптанный снег.
— …Вот здесь, в ящике сверху все лежало! Говори, куда унесла, дрянь такая! Ты одна дома оставалась! – громко, с надрывом в голосе кричала мать.
— Да не брала я ничего! Честное слово не брала, бабушка! – плакала Олька.
— Да ты, ты взяла, шалава малолетняя! Кто еще–то? А ну, собирайся! Иди и принеси все обратно, слышишь? Или вообще больше сюда не возвращайся! Всю кровь из меня выпили, дармоедки несчастные!
— Да заткнись ты! Куда я пойду–то? – тоже перешла на крик Олька.
— Куда хочешь! Чтоб я тебя вообще больше здесь не видела!
« Мамочка, не надо так с ней… Прошу тебя, мамочка… — шептала Ксюша, вся трясясь и вытирая бегущие по щекам слезы. – Она ведь и правда может уйти. А куда ей идти, в самом деле? Я сейчас приду – кричи на меня… Вот только подняться бы – сил совсем нет! И где ж твой господь, Витя, такой близкий к смиренным духом и сокрушенным сердцам нашим? Почему не спасает никого и никогда в тяжелую минуту?»
Она с усилием разогнула дрожащие колени, шагнула в сторону темной дыры подъезда. «Может, соврать что–нибудь? — мелькнула в голове трусливая мысль. – Ничего, мол, не знаю, не видела… Но тогда и про шубу врать надо! Нет, запутаюсь совсем, еще хуже будет…» Уже подходя к обшарпанной дерматиновой двери своей коммуналки, обнаружила вдруг, что ключи так и остались лежать в кармане черной китайской куртки – теперь еще и в дверь звонить придется. А что делать? Не ночевать же на лестнице!
Ксюша обреченно вдавила кнопку звонка два раза подряд, что означало – пришли к Белкиным, и стала ждать, с каждой секундой все больше паникуя от разлившегося в груди тяжелой волной страха. Наконец послышались торопливые, шлепающие разношенными тапками шаги, щелкнул замок — и в открывшейся двери образовалось красное злое лицо матери. Лицо тут же приняло совершенно другое выражение: злоба сменилась таким крайним удивлением, будто перед матерью стояла не собственная ее дочь Ксюша Белкина, а по меньшей мере Золушка из сказки, передумавшая терять свою туфельку и завернувшая прямо с бала в их убогую коммуналку во всей своей красе – в алмазах да изумрудах, да невероятных киношных кринолинах с бантами и атласными ленточками.
— Что это? Ты это откуда? – только и спросила мать испуганно и тихо, пятясь в сторону открытой двери в их комнату, откуда явственно доносились Олькины обиженные рыдания.
Ксюша молча переступила порог, прошла вслед за матерью в комнату, устало опустилась на низенькую скамеечку у двери.
— Это мне Лиза подарила, мама. Я отказывалась, конечно, но она настояла…
— Какая Лиза? – переспросила мать, продолжая одурело пучить глаза на необыкновенное видение – собственную дочь Ксюшу в норковой шубе – с ума же сойти можно от этакой дисгармонии…
— Лиза, дочь Ивана Ильича…
— Погоди, погоди… Так ты что, к ним домой успела съездить? – дошел наконец до нее смысл происходящего. – А зачем? Зачем ты туда ездила? А?! – начал подниматься вверх, как по спирали, ее и без того высокий, похожий на ультразвук голос. – Чего молчишь? Я тебя спрашиваю!
— Мам, так хорошо же, что съездила! Это повезло еще, что я Лизу в дверях застала – она уже в милицию пошла, чтоб заявление о пропаже оставить… — начала вдруг вдохновенно врать Ксюша. – Я ее с трудом уговорила этого не делать, и шкатулку ей тут же вернула…
— Да? – только и спросила мать хрипло, тяжело опускаясь на диван. – Надо же… У нее отец умер, а она по милициям бегает… Сволочь…
Лицо ее побледнело и резко стекло вниз, как спущенный воздушный шарик, губы затряслись и тоже поехали вниз некрасивой тонкой скобочкой. Посидев минуту в скорбной задумчивости, она зарыдала тяжело, затрясла мелко плечами, тихо, сквозь слезы, приговаривая:
— Да что ж это за жизнь такая, девчонки… Сроду ведь я ничего не воровала никогда! Чего это на меня нашло вдруг, а? Это все нищета проклятая – вот до чего довела…
— Мам, не плачь… — тихо попросила Ксюша, растерявшись от неожиданности. –Что ты, мам…
— Я вещи ведь уже собирала, а как увидела это золото, сразу прямо столбняк на меня напал, ей богу! Схватила да и сунула всю шкатулку в сумку! А хотела ведь только шубу взять… Там в шкафу висела его жены умершей шуба, шикарная такая… Тоже норковая, только длинная…
Мать снова горько разрыдалась, утирая лицо уголочком вытертого клетчатого диванного пледа и жалко встряхивая сухими, точащими в разные стороны от избытка дешевого лака волосами. Глядя на нее, снова разревелась и Олька, а вслед за ней и Ксюша начала всхлипывать, попискивая тихонько на выдохе.
— Хорошо, что ты ее застала–то! – трагически–надрывно вскрикнула мать, махнув в сторону Ксюши рукой. – А то бы сейчас забрали меня да засудили потом… Никто ведь не спросит, почему я это сделала, да каково мне одной с двумя детьми на руках мыкаться в этой проклятой коммуналке…
Она долго еще причитала над своей горькой судьбой, вспомнив заодно и коварное предательство бывшего мужа, и неблагодарную бабушку Ксению, и «плебейскую тупость и низость» своих соседей… И Ксюше, «сотворившей с ней такое» шестнадцать лет назад, тоже порядком досталось, и непослушной ее «хамке Ольке» — тоже… Перестав, наконец, плакать, мать вздохнула и уже с интересом уставилась на Ксюшину шубку, в которой она так и сидела на низенькой скамеечке около двери, утирая шикарными рукавами тихие слезы.
— А ну, покажи–ка, что там у тебя за обновка… — сердито–насмешливо произнесла она, вставая с дивана и подходя к Ксюше. – Дай–ка я посмотрю…
Ксюша радостно вскочила на ноги и, торопливо скинув с себя легкое шикарное одеяние, вложила в протянутые материнские руки, вздохнув облегченно: «Слава тебе, господи… Ни орать, ни рыдать тяжело и обреченно вроде сегодня больше не собирается…»
— А мне подойдет, как ты думаешь? – идя к треснувшему во всю ширину зеркалу и на ходу пытаясь натянуть на себя шубку, спросила мать. – Жалко, что короткая… И узенькая совсем… Нет, не подойдет…
— А мне подойдет! – подскочила со своей раскладушки Олька. – Бабушка, дай я примерю!
— Ну конечно, примерит она! Я тебе сейчас примерю по одному месту! Мала еще и мечтать о таких вещах… — отодвинула Ольку плечом.
— И ничего не мала! – громко начала отстаивать свои права Олька. – Мам, ну скажи ей! Как меня в воровстве обвинять, так не мала! Я эту шубку буду носить!
— Замолчи, соплячка! – раздраженно крикнула мать, глядя на Ольку снизу вверх. – Не выводи меня из себя!
— А ты не ори на меня, поняла? – тоже перешла на крик Олька, наклоняясь над ней и страшно выпучивая глаза. – Снимай давай, а то швы прямо на тебе расползутся!
Мать, уступив под ее натиском, неохотно стянула с себя шубу, бросила в Олькины руки:
— Да на, возьми, подавись… И в кого такая хамка уродилась? Совсем ты ее плохо воспитала, Ксюшка…
Олька быстро натянула на себя обновку, бросилась к зеркалу и тут же протянула разочарованно:
— Ой, бабушка, а рукава–то мне совсем короткие…Смешно смотрится, правда? Что же делать–то? А?
— Ну–ка, дай я посмотрю… — деловито произнесла мать, загибая рукава шубки. – И разогнуть нечем, надо же… А давай вот что сделаем! – вдруг загорелась в ней прежняя практическая жилка, — давай рукава поясочком надставим! Тебе он ни к чему, поясочек–то, а на рукавах будет как манжет смотреться! А?
— А давай! – обрадовалась Олька, запрыгав. – Молодец, бабушка! Классно так придумала…
— А что ты хочешь? – прищурилась, улыбаясь, мать. – Голь на выдумки хитра, ой как хитра…
Ксюша сидела, привалившись к стене, молча наблюдала за их суетой и руганью, так молниеносно перешедшей во временное перемирие, слушала, как перекатывается в теле тяжелая, как камень, усталость — от нескончаемого этого дня, от ощущения несправедливости и навалившегося горького горя, от непреходящего вечного страха, сковавшего все ее внутренности черными скользкими щупальцами… Ивана Ильича больше нет, а они из–за шубы ругаются… Да ладно, только пусть не пристают к ней больше, на сегодня ее жизненный лимит закончился, вытекли в обмен на страхи все силы до самой последней капельки…
— Ой, бабушка, а ты прямо сейчас эти самые манжеты сделаешь, да? Ну пожалуйста, ну бабулечка… А я тебе своей французской масочки для лица дам, у меня заныкано немножко…
— Да ладно, сделаю, чего уж там… Пойду у Фархутдиновых машинку швейную попрошу, вроде они не спят еще…
Направляясь к выходу, она наткнулась на сидящую на скамеечке у дверей Ксюшу, моргнула удивленно:
— Ксюх, а ты чего тут сидишь? И где куртка твоя? Ты не принесла ее, что ли?
— Нет, мам, не принесла. Она там, у Лизы осталась…
— Здрасьте! А в чем на работу завтра пойдешь?
— Да не беспокойся, бабушка! Я ей свою куртку старую отдам! – расщедрилась Олька. – Ты иди за машинкой, иди… — подтолкнула она ее слегка в спину. — И, обратившись к матери, затараторила: — И ботинки мои тоже можешь взять, мамочка… Не идти же тебе на таких каблучищах, правда? А эти сапоги я завтра надену, ладно? Они к шубе больше подходят, чем к куртке…
***
О! Ксюха! Привет! Ты где пропала? – обнажил в кривой улыбке свои щербатые неровные зубы охранник Серега. – А я по тебе соску–у–у–учился… В обед прибежишь ко мне, а?
Ксюша бочком попыталась быстренько протиснуться мимо него в узком коридорчике подсобки, глядя себе под ноги и улыбаясь виновато, но не успела – наткнулась на выставленную перед ней и упершуюся всей пятерней в стену Серегину руку.
— Пропусти, Сереж… Опаздываю я… — подняла она на него просящие глаза и снова улыбнулась заискивающе.
— Ничего, успеешь! – усмехнулся Серега, наклоняясь совсем близко к лицу, отчего всю ее обволокло волной отвратительного чесночного запаха пополам с водочным перегаром. Давно немытые слипшиеся волосы Сереги упали на глаза, губы расплылись в довольной ухмылке. – Так придешь, я спрашиваю? Чего молчишь–то?
— Нет, Сереж… Некогда…Как–нибудь потом… — лепетала Ксюша, пытаясь высвободиться из под его руки и стараясь не дышать совсем, чтоб не выплыло вдруг на лицо выражение отвращения и брезгливости от мерзкого запаха, от вида засаленных волос, от щербатой наглой ухмылки… Нельзя, чтоб оно выплыло! Как же… Он же обидится…
— Ты чё?! – искренне возмутился Серега. – Как это — некогда? Во дает! Всегда было есть когда, а тут – здрасьте! Ты чё это?
— Пусти… Пусти, пожалуйста! – отчаянно затрепыхалась в его руках Ксюша. – Вон идет сюда кто–то, увидят…
Воспользовавшись секундным его замешательством, она мышкой нырнула под выставленную перед ней руку и опрометью бросилась прочь из подсобки. « Не отстанет ведь от меня сегодня… — подумалось вдруг тоскливо. — Точно не отстанет… Вон глаза какие – так в них масло похотливо–вонючее и переливается! Как я раньше этого не замечала? Шла к нему по первому требованию, как овца на заклание… Фу, противно как!»
— Ксюш, чего это ты? – удивленно уставилась идущая ей навстречу с ворохом бумаг бухгалтерша Нина. – Ревешь, что ли?
— Нет… — испуганно затрясла головой Ксюша. – Нет, показалось тебе…
— Да я же вижу! Еще немного – и заревешь! Странная ты какая–то… Смотрю на тебя – удивляюсь! Ты почему себя ведешь так безобразно?
— Как это? – испуганно вскинула на нее глаза Ксюша. – Что я такого сделала?
— Давай–ка отойдем в сторонку… — потянула ее за рукав Нина, — вон в том закуточке посидим, где девчонки наши курят обычно…
Они спустились по ступенькам на пятачок у двери черного хода, сели на небольшую скамеечку, удобно пристроенную под лестницей. Ксюша, сцепив в мертвый замок неухоженные, расплющенные от работы руки, молча смотрела на Нину, замерев от ужаса и ожидая обещанных обвинений.
— Ксюш, ты совсем, совсем неправильно себя ведешь! Нельзя быть такой убитой, понимаешь? Почему на тебе каждый, кому не лень, отрывается? Тебе так нравится, что ли? Может, ты у нас мазохистка?
— Нет, почему… — улыбнулась облегченно Ксюша, поняв из Нининых вопросов, что обвинений, слава богу, не будет, что все совсем наоборот — Нина позвала ее сюда посочувствовать, повоспитывать, а может, и пожалеть даже…
— Ты хоть знаешь, что каждая молоденькая соплюха здесь больше тебя получает? Почему так, объясни?
— Так ты же у нас человек новый, Нин, многого не знаешь…
— Чего, чего я такого не знаю, объясни мне?! – удивленно подняла брови бухгалтерша. — Ты что – покупателя вредного убила, или растрату миллионную сделала, или в санэпидстанцию каждый день на своих стучишь – что такого отвратительного нужно сделать, чтобы позволить так к себе относиться? Бросаешься любой приказ исполнять, как будто прощение выслуживаешь! А перед Дарьей Львовной вообще трясешься, как осиновый лист на ветру – аж до посинения! А она и рада на слабом оторваться… Знаешь, кто ты есть для нее?
— Кто?
— Контейнер помойный, вот кто! Это ж надо, как свезло–то старушке… Не у каждого такие гениальные способности быть помойкой имеются! Она сбрасывает в тебя всю свою чернуху, а ты принимаешь. Она опять сбрасывает, и ты опять принимаешь! Девочка для битья, одним словом… И ты знаешь, даже и винить ее рука не поднимается! Раз есть под рукой помойный контейнер – отчего ж им не пользоваться? И всегда будут пользоваться! И всегда вокруг тебя такие шаманские пляски будут из таких вот, имеющих потребность самоутвердиться на слабом и пугливом …
— Она мне очень помогла пятнадцать лет назад, Нин… Я не знаю, что б я тогда делала, если б она меня на работу не взяла!
— Да не боись! – засмеялась Нина. — И тогда бы уже нашелся косой десяток желающих поиметь бесплатную рабыню! А чем плохо–то? Можно наорать, когда вздумается – душу свою облегчить, можно денег не платить, можно себя потешить, унижая униженного… Бесплатный ты подарок, Ксюша Белкина, вот ты кто… Самой–то не противно?
— А ты знаешь, Нин, наверное, уже противно…
— Как это – уже? Почему – уже?
— А потому, что я раньше никогда ни о чем таком не задумывалась! Бежала и бежала по кругу, как белка в колесе, и думала искренне, что все это правильно, что так и должно быть… А вчера похоронила одного человека – и сдвинулось во мне что–то… Правда, сдвинулось! Мне и самой от этого плохо… Легче же по кругу–то бежать! И сомнения не мучают!
— Не знаю, легче ли… Я б, наверное, с ума сошла…
— А я, Нин, спасаюсь по–своему…
— Как?
Ксюша заговорщицки глянула на бухгалтершу, улыбнулась лукаво:
— Я стихи читаю! Как только станет тошно, я тут же начинаю читать про себя Пушкина, Блока, Есенина, Ахматову…
— Да?
Нина глубоко задумалась, глядя отрешенно в Ксюшины влажные серые глаза, потом, усмехнувшись, спросила:
— А ты знаешь, кто еще таким образом спасался–то? Не знаешь?
— Нет… А кто?
— Интеллигентки в сталинских лагерях! Тоже про себя стихи читали, чтоб с ума не сойти! Их унижали до крайности – а они стихи читали! Только они–то себя на эту каторгу добровольно не посылали, вот в чем разница…
— Да, я теперь начинаю это понимать, Нин… Только что с этим делать – не знаю! Сил во мне нет – только страх один!
— Ну так и борись с ним!
— Это сказать легко… Нет, не получится у меня…
— Да ты не пыталась даже, а уже выводы делаешь! С малого начнешь – потом само пойдет! Вот иди сейчас и спроси у Дарьи – почему у тебя зарплата самая маленькая? Просто спроси — и все!
— Ой, что ты…
— Да ничего я! Ты что, хуже всех работаешь? Нет! Может, ты пьяница, дебоширка и прогульщица? Тоже нет! Тогда почему? Потому что ты — Ксюша Белкина? Имя нарицательное?
Ксюша ничего не ответила, сидела, низко опустив голову, рассматривала внимательно носки старых Олькиных ботинок. Потом совсем тихо заговорила, растягивая слова:
— Да, Нин, ты права… Имя нарицательное… А один знакомый объяснил мне недавно, что такая вот маленькая Ксюша Белкина сидит практически в каждой женщине…
— Ну, знаешь! – возмущенно произнесла Нина. – Насчет каждой – это я бы очень поспорила! — и, подумав минуту, тихо добавила: — хотя, в общем, не так уж он и не прав, этот твой знакомый… Может, не в каждой, конечно, но во всякой второй – это уж точно… Но все равно – поспорила бы…
— А поспорить с ним уже нельзя – умер он, вчера похоронили.
— Понятно. Извини… Ну что, пошли, что ли? – решительно встала со скамеечки Нина.
— Куда?
— Зарплату требовать, куда! Вставай! Я тебя провожу, пожалуй, до Дарьиного кабинета, а то опять мимо пройдешь!
Ксюша безвольно поднялась на ноги, умоляюще посмотрела на Нину.
— А может, потом, Нин? Давай в другой раз, а?
— Пошли, пошли! Топай давай! — подтолкнула она ее в спину. – Никаких потом! Только сегодня и только сейчас!
Решительно подхватив под руку, Нина дотащила ее до кабинета директрисы и чуть ли не силой впихнула в его страшное чрево, быстро захлопнув дверь, на которую Ксюша тут же навалилась спиной и даже уперлась в блестящую лаковую поверхность растопыренными ладонями, словно боясь соскользнуть вниз на подгибающихся от страха коленках.
— Тебе чего, Белкина? – удивленно уставилась на нее Дарья Львовна. — Случилось чего?
— Нет…
— А чего пришла?
— А… Это…
Ксюша с трудом проглотила противный вязкий комочек, застрявший в горле, набрала в грудь побольше воздуха и тут же проглотила следующий такой же, молниеносно образовавшийся комочек, снова набрала воздуха, и снова проглотила…
— Ты, наверное, за отпуск пришла меня поблагодарить? Да? Целую неделю ведь отгуляла! Все, все вы моей добротой пользуетесь! А благодарности ни от кого не дождешься… А тебе ведь, между прочим, даже и отпускные насчитали, как порядочной… Ну ладно, Белкина, иди работай, некогда мне…
Ксюша кивнула механически, проглатывая очередной комочек, нащупала за спиной дверную ручку, потянула вниз и быстро вышагнула спиной в коридор. Наткнувшись на поджидавшую ее Нину, быстро замотала головой и замахала руками – не спрашивай, мол…Что–то вдруг пискнуло в ее горле, и тут же неожиданным потоком хлынули из глаз слезы – хорошие такие, горячие, отчаянные, соленые… Настоящие, одним словом, а не такие, как у Ксюши Белкиной, — те слезы текли как ручеек среди высокой травы – холодный и чужому глазу практически незаметный…
— Хорошо, хоть плачешь, а не прыгаешь, как коза от радости, что пинка под зад дали… — вздохнула тяжело, глядя на нее, Нина. – И то хлеб, и то слава богу…
Наплакавшись всласть в том же закутке новыми слезами, Ксюша медленно пошла на свое рабочее место – сегодня ее поставили, как обычно, на расфасовку рыбы. Пренеприятнейшее занятие, надо признаться! А что делать – никто ведь этим заниматься не хочет…
Ближе к вечеру, выйдя из туалета и быстро пробегая по коридору, она, свернув за угол, прямиком угодила в Серегины руки и, не успев опомниться, тут же оказалась в дальнем помещении подсобки – маленькой грязной комнатушке, где у них происходило «это», которому и названия придумать нельзя было, но которое так нравилось Сереге… А она что – она всегда раньше терпела, подумаешь…
— Нет, Сереж, не надо сегодня, прошу тебя… — отчаянно залепетала Ксюша, пытаясь вырваться из его цепких рук. – Не надо, не могу…
— Чё это вдруг не надо–то? – со злобой произнес Серега, выдвигая на середину комнаты старый колченогий стул и с силой наклоняя к нему Ксюшину голову. – Всегда надо было, а тут не надо… Держись крепче руками, чё трясешься вся? Тоже мне – не надо ей…Целка выискалась…
В следующий миг ее всю пронзило незнакомое ранее ощущение — будто это вовсе и не Серега так по–хозяйски вошел в нее, а унижение, долго дремавшее, зашевелилось больно и отчаянно в теле, и снова те же непривычные — горячие и соленые слезы полились из глаз, закапали одна за другой на драную обивку стула. Она вдруг ясно увидела себя со стороны и ужаснулась: господи, как же ей жить теперь с этим проснувшимся внутри унижением, как с ним справляться – сил–то и правда никаких нет…
Так и проплакала до конца дня, вытирая горячие щеки пахнущими рыбой руками. И еще бы поплакала – да некогда, надо работу заканчивать, ехать домой через весь город… Приткнувшись у окошечка в переполненном трудовым народом трамвае, она впервые за много лет не стала прибегать к спасительной своей привычке — не достала из сумки припасенный заранее маленький томик Блока, не окунулась с головой в чудный мир его стихотворений, а особенно в свое любимое – про то, как «веют древними поверьями ее упругие шелка…» Просто сидела и смотрела в окно на темный зимний город – и думала, думала… Господи, какое ж наказанье – эти думы! И эта страшная, открывшаяся в одночасье правда про себя, про Ксюшу Белкину, — тоже наказанье божье… Зачем ей это? Она ж не справится, не по силам ей! «Надо с Витей поговорить! Он все знает, он придумает, и успокоит, и всему найдет объяснение, и засыплет цитатами из библии…» — решила Ксюша, выйдя на своей остановке и направляясь дворами в сторону своего дома. – « Сейчас прямо и поговорю, а то с ума сойду…»
***
— Да ты послушай меня, Ксюшенька, чего ты сразу в панику ударилась? – глядя на нее огромными грустными глазами с растекшимися под ними черными болезненными разводами, тихо и ласково говорил Витя. – Успокойся… Посмотри, как у тебя руки дрожат!
С трудом оторвав от подлокотника кресла неживую ладонь c просвечивающими сквозь тонкую кожу косточками, он тихонько дотронулся до Ксюшиной руки и даже попытался слегка сжать ее пальцы. Ксюша, улыбнувшись благодарно сквозь слезы, торопливо продолжила высоким, звенящим от волнения голосом:
— Вить, самое страшное, что я понимать понимаю, а бороться не в силах… Не могу себя заставить, не получается у меня! И как раньше жить тоже не могу! Мне теперь надо умереть, да?
— Постой, постой… Давай с самого начала разберемся, по порядку! Ты с чем так яростно захотела бороться, скажи мне?
— С унижением… — всхлипнула горько Ксюша. – Я раньше не думала, не видела, не замечала, что все так… Мерзко…
— Протест, значит, в душе твоей созрел? – рассудительно закивал головой Витя. — Так я понимаю?
— Да!
— Так Ксюшенька… Протест – это всего лишь накопившаяся злоба…
— Пусть! Пусть злоба! И что?
— А то! Будешь заниматься протестом – пойдешь по тому же кругу! Ведь что есть по сути протест? Всего лишь выплеск накопленного! Ты выплеснешь — оно снова накопится…Пустоты природа не терпит! И так до бесконечности… Только выплеснешь — опять накопится…
— А что тогда делать?
— Как – что? Прощать, конечно же. В смысле – не попустительствовать существующему и не принимать как должное, а пытаться понять – что и откуда берется, и мыслить, и рассуждать … Вот тогда тебе и откроется правда, и сама не заметишь, как спасешься!
— Что, просто прощать – и все? Как это?
— Да. Просто прощать – и все! Прощать и смиряться с достоинством. И не терзать себя злобой протеста!
— Нет! Ты не понимаешь, Витя! Есть вещи, с которыми никак невозможно смириться! Я просто всего тебе не могу рассказать… Нет, мне другому нужно научиться, не смирению! Помнишь, ты мне говорил, чтобы я объявила сама себе хотя бы один день смелости? Так вот, я очень хочу научиться этой смелости! И не на один день!
— Так ведь я говорил тогда не о смелости эмоций, а о смелости духа, Ксюшенька… О смелости уметь прощать! Научишься смелости духа – и не будет нужды протестовать! Потребности в протесте просто не будет. Ты сама другая будешь. Понимаешь? И никому в голову тогда не придет тебя унижать! Твой смелый дух этого не позволит.
— Правда?
— Правда.
— А как? Как этому научиться?
— Да очень просто! Вот с завтрашнего дня и объявляй себе первый день смелости духа! Не другим, а именно себе! Сколько же можно ходить в Ксюшах Белкиных? Ты ведь Ксения, между прочим! Самая красивая Ксения из всех Ксений, вместе взятых. Вспомни с утра об этом…