Книга: Трудности белых ворон
Назад: ЧАСТЬ II
На главную: Предисловие

Часть III

16
— Ты зачем приехал, Глеб? – растерянно спросила Люся, вмиг сникнув и втянув в голову в плечи. Тут же исчезла испуганно, растворилась торопливо в пространстве и времени поселившаяся было в ней так доверчиво умненькая гончаровская барашня, и только нелепая юбка с расфуфырами, голые плечи в разрезе белой кофточки да забранные наверх в высокую прическу черные волосы так же нелепо напоминали о том, что еще минуту назад она была другой, и жизнь ее была другой, и не было в ней никакого Глеба Сахновича с его насмешливо–ироничным взглядом красивых голливудских глаз, пробивающих ее душу насквозь…
— Зачем приехал, говоришь? – Глеб опустил голову, пнул носком ботинка порог квартиры. – А тебя увидеть захотел! – Он снова поднял на нее глаза, криво улыбнулся и продолжил:
— А ты меня на пороге держишь! Чаю–то хоть нальешь? Я, между прочим, с дороги…
Люся молча отодвинулась в сторону, давая ему пройти.
— Раздевайся, иди на кухню, я сейчас…
Зайдя к себе в комнату, она переоделась в спортивный костюм, выдирая волосы, быстро распустила свою сложную прическу. Уже подойдя к двери, обернулась назад и долго еще смотрела на раскрытую на той же странице книгу с Гончаровским романом, так и оставшуюся лежать на неубранной с утра постели.
— Так зачем ты все–таки приехал? – снова спросила она у Глеба, ставя на плиту чайник.
— Говорю же – тебя увидеть.
— Не ври.
— Не вру.
— А как поживает твоя невеста? У тебя же в Уфе невеста осталась, насколько я помню?
— Да нет, Люськ, уже не невеста, уже жена…
— Ах, даже так…
— Да, вот так…
Глеб долго и грустно смотрел на нее пустыми глазами, потом опустил ресницы и, подперев кулаком щеку, стал внимательно разглядывать кухонный стол, проводя ногтем по темным трещинкам старой столешницы. Люся молча наблюдала за ним, стоя у окна, скрестив руки под грудью и пождав губы. Глеб был другим. Она не сразу это заметила, растерялась сначала. Теперь, придя в себя, увидела – он совсем, совсем другой, он никогда таким не был… Опущенные горестно плечи, синева под глазами, трехдневная щетина – это все не его, не Глебово. Что–то здесь не так…
— Глеб, у тебя случилось что–то? – спросила тихо, заваривая покрепче зеленый чай с жасмином. – Ты сам на себя не похож.
— Ну да. Случилось.
Он опять замолчал надолго, сидел, обхватив обеими ладонями большую красную кружку в белый горошек, смотрел на плавающие сверху чаинки. – Умираю я, Люська…
— Иди ты! – Люся недоверчиво уставилась на него, держа в руке нож, которым собиралась резать колбасу. – Как это – умираешь?
— Да ты не отвлекайся давай, бутерброды–то делай… Я ж пока живой, и есть хочу. Рак у меня обнаружили, Люсь. Говорят, в последней стадии. Лимфосаркома называется. Представляешь? Одна только надежда осталась – может, ошиблись наши уфимские врачи? Всякое же бывает…Вот я и подумал – может, мне к отцу твоему обратиться по старой памяти? А? Как ты думаешь, не откажет? Или наоборот — выгонит в шею? Получается, я ведь обидел тебя сильно… А еще я слышал, у вас тут недавно крутой онкоцентр открыли, с европейским оборудованием…Может, Андрей Василич туда меня протолкнет? Понимаешь, отчаялся я совсем, в панике полной барахтаюсь, как в дерьме каком… Страшно мне умирать, не могу я, не готов совсем… Помоги, Люська! Попроси отца, Люська!
Это его «помоги» прозвучало вдруг настолько отчаянно, что ударило Люсю куда–то в солнечное сплетение. Она не знала, что ему говорить. Она не знала даже, что вообще говорят в таких случаях : или что не верь, мол, ерунда это все, или наоборот – обязательно, мол, помогу… Она просто медленно попятилась из кухни в прихожую и вдруг остановилась в дверях, схватившись руками за косяки. Развернувшись резко, подошла к столу, поставила перед ним тарелки с хлебом и криво и толсто нарезанной колбасой и снова попятилась назад, вышла совсем из кухни. Глеб удивленно смотрел ей вслед, пока она не вернулась, уже с телефонной трубкой в руках. Положив ее перед собой на стол, принялась разглядывать упорно, словно не зная, что же такое с ней надо теперь делать.
— Люсь, очнись…Зачем отцу сейчас–то звонить? Вдруг у него операция? Вот придет домой – тогда…
— Да он не придет сюда, Глеб.
— Как это? Что, вообще не придет? Или сегодня только?
— Он от нас ушел.
— Как это – ушел? В каком это смысле? А куда?
— К другой бабе.
Люся говорила четко и отрывисто, не поднимая на него головы. Глядя на это ее смятение, Глеб почувствовал вдруг, как стало ему легче, будто теплым ветром на него повеяло : за него и правда здесь беспокоятся, и по–прежнему его здесь любят, и никто его отсюда не выгонит… Он даже и развеселился немного от Люсиной новости:
— Иди ты! Во дает Андрей Василич! А я всегда его тихоней считал, зайчиком этаким, насквозь интеллигентным…
— Ну вот, как видишь, и заяц себя в одночасье волком почувствовал. Особенно если зайчиха у него – Шурочка, — наконец решилась поднять на него вмиг запавшие глаза Люся.
— Вон оно что… Ну, а как прекрасная Александра это все пережила?
— Да как, как… Сам увидишь. Еще наедет на тебя с этой темой, мало не покажется…
Она посидела еще немного над телефонной трубкой, покачиваясь из стороны в сторону, как маятник. Потом, тряхнув головой, пробормотала тихо себе под нос:
— Так…Куда же я телефон Гришковца домашний записала? Не помню…
— Какого Гришковца?
— Подожди, не сбивай меня, сейчас вспомню…Ага, вот!
Резво соскочив со стула, она быстро умчалась в прихожую, долго шуршала там чем–то, приговаривая: « Вот нищета медицинская хренова, не может себе никак мобильник купить… А вдруг его дома нет? Как я ему позвоню–то? И Гришковцу не позвонишь, у него вчера еще деньги на счете кончились…Ой, нашла…»
— Глеб, я нашла! — примчалась она обратно на кухню, держа в руке клочок какой–то квитанции. — Вот отца телефон теперь домашний… Сейчас позвоним…
Она торопливо набрала номер и долго слушала исходящие из трубки монотонные равнодушные гудки, замерев и отрешенно глядя на Глеба, как будто он не имел ко всему происходящему никакого отношения. Потом радостно вздрогнула и затараторила отчаянно:
— Ой, пап, привет! Как хорошо, что ты к трубке подошел…Пап, я по делу звоню… Я понимаю, что ты рад… Да не прячусь я, перестань! Пап, давай потом, я ж тебе говорю – я по делу! У тебя знакомые в Онкоцентре есть? Нет? Ой, да ничего у меня не случилось. Со мной все в прядке. Это для Глеба… Да, приехал…Папочка, помоги ему, а? Нет, я не знаю… Он просто хочет уточнить диагноз, и все. Лимфосаркома…Что?! Пап, ну ты чего… Да, он рядом…Дальше? А я не знаю, что дальше… Так поможешь? Да, понятно… Пап, тогда завтра утром мы у тебя! Да, я понимаю… Нет, давай без звонка! Мы приедем к тебе утром! Что? История болезни? – она замолчала растерянно, взглянула быстро на Глеба и, увидев, как он торопливо трясет головой, тут же продолжила решительно: — Да, пап, с собой. Ну все, в восемь утра мы у тебя!
До завтра…
— Люсь! Ну? Что он сказал–то? Плохо все, да? — осторожно, будто заискивая, спросил Глеб. Ну чего ты молчишь–то, Люсь…
Аккуратно положив перед собой на стол трубку и сложив руки одну на другую, как прилежная школьница, она снова уставилась на нее широко раскрытыми, полными удивленного ужаса глазами и провалилась куда–то в мыслях своих, или оглохла на время. Хотя голове что–то настырно все равно позванивало, странными такими звуками, будто знакомыми…
— Люсь, не слышишь — в дверь звонят? – снова затормошил ее Глеб. – Иди дверь открой, Люсь!
Как солдат, подчинившийся приказу, она развернулась неуклюже всем корпусом и пошла в сторону прихожей. Распахнув настежь дверь, сходу ткнулась невидящим взглядом в шикарный букет белых роз, над которым сияли навстречу ей радостные глаза Ильи Гришковца. Подняв голову, она так же удивленно и долго смотрела в его счастливое лицо, будто не узнавая, с горечью думая о том, что всего лишь каких–нибудь полчаса назад оно было б здесь очень даже к месту и ко времени, а ее лицо было бы, наверное, еще более придурковато–счастливым… Потом, резко встряхнув головой, деловито взмахнула рукой в сторону кухни:
— Так, проходи… Цветы поставь там в вазу. Спасибо, конечно… И не шумите, ради бога, Шурочку разбудите…
— А где–то я тебя видел, парень… — в дверях кухни показался Глеб с бутербродом в руке, навалился на косяк, откусил от него порядочно и стал жевать, внимательно разглядывая Илью.
— В поезде… Ты видел меня в поезде, два месяца назад, когда провожал Люсю… — разматывая длинный шарф и удивленно его разглядывая, ответил Илья.
А! Ну да, точно! – вспомнил Глеб, снова откусывая от своего бутерброда. — А ты молодец, парень, не промахнулся…. Не то, что я. Повезло тебе. Таких, как Люська, больше нет…
Он оторвался от косяка, мотнул головой, словно прогоняя навалившуюся слабость, ушел со своим бутербродом на кухню. Потоптавшись еще в прихожей, Илья прошел следом, уселся за кухонный стол, держа в руках свой нелепый букет. Огляделся в поисках вазы и, не найдя ничего подходящего, неловко пристроил цветы на подоконнике.
— Глеб, это Илья, – заходя на кухню, сухо представила его Люся.
— Ну, Илья так Илья… Понятно… Свято место пустым не бывает.
Люся, ничего не ответив, развернулась к плите, налила в большую чашку чай, поставила перед Ильей.
— Да не смотри на меня так, парень, – улыбаясь грустно, снова заговорил Глеб, – я теперь тебе уже не соперник. Вот ты пришел, и мне вроде как встать и уйти надо… Только идти мне некуда, да и сил нет. Ты уж прости меня, парень.
— Перестань, Глеб, — тихо попросила Люся, подходя к окну и осторожно беря в руки цветы. – Не надо с ним так разговаривать. Он сейчас попьет чаю и уйдет…
Илья взглянул на нее непонимающе и содрогнулся, как от озноба. Нет, он не уйдет…Чего это она? Он не мог, не имел права уйти отсюда. Не мог оставить ее здесь одну, в этом мертвецком холоде, с этим всю ее забирающим, втягивающим в свои черные дыры парнем. А дыры эти огромные. Просто зияющие пустоты, а не дыры – он это сразу увидел. И слишком сильный идет через них черный сквозняк. Нет, он не уйдет. Ни за что не уйдет. И Люсю не отдаст. Потому что видит — она, сама по себе Люся Шувалова, и не нужна ему вовсе. Ему просто дырки свои заткнуть чем–то надо. Только и всего. Он уже и начал… Илья вдруг с ужасом почувствовал странное какое–то равнодушие к этим его черным пустотам. Голова была ясной и холодной, и только одна–единственная мысль в ней билась и билась испуганно — он не уйдет…
— Люсь, ты ж понимаешь, я ни на что не претендую, — виновато протянул Глеб. — Мне как–то не до этого сейчас. Пусть остается, он же к тебе пришел. На цветы вон потратился…
Люся наклонилась над плотными белыми головками роз, медленно втянула в себя их запах. Потом ласково провела ладошкой по цветам и, не оборачиваясь, тихо, но твердо произнесла:
— Иди домой, Илья…
— Нет, Люсь… — отчаянно замотал он головой. – Ты не понимаешь…
— Пей чай и уходи. Так надо.
— Люся…
— Пей чай!
— Не хочу!
— Тогда пойдем, я провожу тебя. Ну?
Поставив цветы в вазу, она медленно прошла мимо него в прихожую и остановилась там в ожидании, взяв в руки его куртку. Илья нехотя поднялся, вышел за ней. Прикрыв на кухню дверь, Люся виновато потянула его за рукав, развернула к себе и ласково провела ладонью по щеке:
— Видишь, как получилось… Отменяется наш с тобой праздник. Не огорчайся, ладно?
— Ну, пусть отменяется… Не гони меня, а? Я ведь помочь хочу. Ты не верь ему, Люся…
— Не надо. Я сама разберусь. Понимаешь, это мое. Ты здесь вообще ни при чем. Прости, так уж получилось… Спасибо тебе за все.
— Люсь, ты знаешь, мне кажется, он болен очень. Я что–то такое ужасное увидел… Не гони меня, пожалуйста!
— Да все с ним в порядке, Илья. Иди. И не надумывай себе ничего. Живи, как все. И спасибо тебе.
Сама удивляясь этой своей жестокости, она открыла дверь и даже легонько подтолкнула его, прогоняя. Не хотелось ей ничего ему объяснять больше, да и сил не было. И как объяснишь, что любовь – это для него пока праздник, а для нее уже нет. И как объяснишь, что за те три года, проведенные рядом с Глебом, она успела врасти в него по самые уши, по самую маковку, что женой себя практически считала – успела таки в ней образоваться эта женская болезнь–привязанность. Да, он груб и лжив, и не блещет интеллектом, а душа к нему именно прилепилась, как в наказание…
За что, интересно, судьба наказывает таких хороших девочек любовью? За что–то есть, наверное. А может, ни за что. А может, и не наказывает. Может, это просто задача такая школьная, экзамен, испытание, урок, который надо с муками пройти, с честью выдержать, правильно решить…
Выходя из дверей, Илья оглянулся и посмотрел на нее так отчаянно–нежно, будто выстрелил мощным горячим потоком тепла — она тут же и задохнулась, и схватилась за горло, и показалось ей даже, будто стала чуть выше ростом, и шире в плечах, и вообще стала будто намного смелее и значительнее, и сил у нее теперь столько, что любую беду она может запросто развести вот этими руками — большими и сильными, и любую задачу ей решить по плечу…
«Надо было хоть с Фрамом погулять», — подумал Илья, выходя из подъезда и идя мимо знакомого сквера, мимо их старой оттаявшей скамейки, мимо весны, мимо солнца, мимо чудесного дня, который обещал быть таким радостным с утра. Он долго и бесцельно ходил по звенящим от капели улицам, натыкаясь на прохожих, рассеянно извинялся и никак не мог собраться с мыслями. В голове будто кто–то перемешал все большой деревянной ложкой, и сквозь эту мешанину периодически–настырно пробивался тонкий Люсин голосок: « Иди… Живи, как все…» Илья даже всплакнул чуть–чуть на одинокой бульварной скамеечке, не удержавшись . Хоть и не видел никто, а все равно стало стыдно — так не по–мужски… Хотя тут же и облегчение пришло , словно ушла из него с этими короткими слезами первая обида и растерянность. Снова подумалось вдруг – а ведь и правда впервые ему не захотелось человеку помочь. Не потянуло почему–то броситься решать проблемы этого парня, хоть и увидел он, как плохо ему, просто смертельно плохо. Илья почувствовал вдруг — разрушилось в нем что–то, сбилось, переклинило. Словно работа какая–то, быстрая, невидимая и болезненная, происходила в нем, раздирая все накопившееся на главное и второстепенное. А главным этим была Люся. Главным была любовь к ней, забота о ней, жуткая тревога за нее…
Кружа по городу, он снова и снова возвращался к ее дому, стоял у подъезда, не решаясь войти – прогнала же… А тревога все стучала и стучала в голове – как она там, совсем одна, с этим холодным чудовищем, с Глебом ее… Люся, Люся, самая красивая, самая умная, самая необыкновенная девушка на свете, как страшно за тебя. И еще одно откровение вдруг пришло, как открытие, как истина, как сермяжная правда : когда любишь и боишься, остальное все кажется не таким уж и значительным, и то, что так волновало прежде, отступает в небытие, и все эти 106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106чужие проблемы, черные дыры, холодные сквозняки мигом исчезают из поля видимости, и не слышится больше их горестного к себе зова, если боишься только за одного, самого любимого на свете человечка. И лампочки никакие больше в тебе не горят, кроме одной, которая тоже только исключительно для этого самого человечка и предназначена…

 

17
— Как же так получилось–то, Глебка? – Люся, подперев щеку кулачком, сидела напротив, смотрела в когда–то холеное и красивое, теперь же потухшее, серо–желтое лицо Глеба.
— Не знаю… Видно, тот самый колокол по мне прозвенел. Помнишь, когда ты ко мне в Уфу приезжала, сказала — никогда не знаешь, по ком звонит колокол… Еще писателя какого–то называла, я не помню…
— Да, Хэмингуэя…Но я, наверное, что–то другое имела в виду. Я ж не могла так жестоко… А как ты узнал, что у тебя рак? Заболело что–то?
— Да нет, ничего у меня не болело. Я на свадьбе в обморок упал. Еще все смеялись, что от счастья… В чувство меня привели, а я снова упал, и снова… Тогда уже и скорую вызвали.
Глеб долго рассказывал ей о своих больничных мытарствах, о мучительных ожиданиях результатов анализов, о том, как остатки надежды за те две недели, проведенные в больнице, постепенно сменялись горечью отчаяния. К концу этого грустного рассказа лицо его совсем посерело. И Люсино личико потухло, сдвинулось бровями к переносице и сжалось горестно губами, и огромные тепло–коричневые глаза заволоклись едва сдерживаемыми слезами.
— …В общем, через две недели вышел я оттуда с готовым уже диагнозом, как с приговором… Жене моей врачи сказали, что больше пяти месяцев мне и не протянуть, — закончил свой рассказ Глеб и опустил голову, дернул кадыком на худой шее, замолчал надолго. Потом поднял на Люсю тусклые глаза, спросил:
— Люсь, ты мне скажи, только правду… Я тебе сейчас не противен?
Люся оторвала кулачок от щеки, разжала пальцы и, выставив ладонь перед лицом Глеба, спросила возмущенно, проглотив быстренько подступивший к горлу комок:
— Ты что несешь, парень? Совсем с ума сошел? Как будто первый день меня знаешь…
Благодарно ей улыбнувшись, Глеб проговорил:
— Спасибо тебе, Люська… Конечно, ты другая. Ты не как все…
Он еще что–то хотел сказать ей , но лежащий под рукой его мобильник задергался некстати, запищал жалко мелодией песенки про черного бумера. Взглянув на него коротко, Глеб нажал на кнопку отключения, отодвинул от себя подальше. Звонил отец. Не хотелось Глебу ни кем сейчас говорить. Ни с родителями, ни с юной женой–красавицей. Вспомнилось сразу, как он из больницы домой пришел и поцеловать ее потянулся, а она шарахнулась от него, как от мерзкой жабы, как от прокаженного… И родители тоже… Нет, родители сейчас в горе и в ужасе, конечно, но в каком–то своем только, будто горе их к нему никакого отношения не имеет. Будто он просто подвел их этой своей болезнью. Они от него другого ждали, а он их подвел… А Люся – нет. Люся – не такая… Подняв на нее глаза, он набрал в грудь побольше воздуха и на выдохе, совершенно искренне проговорил то слово, которого никому и никогда в жизни еще не говорил:
— Прости…
— Да ну тебя! – коротко махнула на него ладошкой Люся.
— Нет, в самом деле, Люсь. Ты и правда прости меня…
Глеб вдруг разом перезабыл все те добрые и проникновенные слова, которые приготовил для этой девушки. Он очень, очень боялся, что она его прогонит. Да она и должна была его , конечно же, прогнать – слишком уж круто он с ней обошелся тогда, в Уфе. Да и раньше обходился не лучше, если вспомнить только, как щедро, по–царски позволял ей себя любить. Ей, которая делала за него все курсовые, переписывала конспекты, которая кормила и обстирывала, которая ходила с ним, как с ребенком, на каждый экзамен… А он ее обманывал всегда. Использовал и обманывал. И даже с ухарски–мужицким каким–то удовольствием. И забыл бы ее с таким же точно удовольствием, если бы не прижало так вот сильно… Все это он хотел ей сказать, конечно, только духу не хватило, да и слова нужные, как назло, из головы вылетели. Впрочем, там их особо много и не было, этих самых нужных слов…
— Люсь, а я ведь сволочь, настоящая сволочь, — только и смог выдавить он из себя, — ты прости меня, Люсь. Грех на мне большой…
— Да ладно, Глеб, – вдруг тихо и серьезно произнесла Люся. – Нет на тебе никаких таких грехов. Потому что меня давно уже из темноты на белый свет вывели. Спасибо Молодцу–Гришковцу, конечно — снова я жить начала. И грехи твои, стало быть, тоже автоматом снимаются…
— А кто это – Молодец–Гришковец?
— Илья. Ты его видел сегодня.
— А…Понятно. Хороший пацаненок. Зря ты его все–таки выгнала, Люсь. Он когда сюда вошел, мне почему–то легче стало, будто живой водой на меня брызнуло. Странно, да? А сейчас опять маетно стало, будто меня самим собой скоро вытошнит…
— А ты знаешь, кто этот пацаненок–то, Глеб?
— Кто?
— Он сын той самой женщины, которая отца от Шурочки увела. Представляешь?
— Иди ты!
— Да. Это судьба, видно. Такой вот у меня теперь названный братец есть. Илья Гришковец…
— А прекрасная Александра об этом знает?
— Ты что! Нет, конечно, это исключается! И ты смотри не проговорись. Она и без того нас тут уже замордовала совсем…
— Что, достает? Я смотрю, у вас все по–прежнему, — он красноречивым жестом обвел рукой кухню, всю заставленную баночками и горшочками с приклеенными на них написанными торопливой Шурочкиной рукой записочками. – Война со старостью, по всему видно, продолжается, и не на жизнь, а на смерть… — И вдруг, прислушавшись, испуганно прижал палец к губам, показывая глазами на дверь.
Держась обеими руками за поясницу и страдальчески скривив опухшее ото сна лицо, в кухню уже вплывала Шурочка в своей розовой пижамке с рюшечками, лохматая и недовольная. Увидев Глеба, трусливо отступила к двери, решив спешно ретироваться, но тут же и передумала. Улыбнувшись мило и изо всех сил стараясь пряменько держать спинку, уселась на стул, тараща на него заспанные удивленные глазки.
— Ой, здравствуйте, Глеб! Вы так неожиданно появились! А я в таком виде, простите за неглиже…
— Ну что вы, Александра! Вы в любом состоянии прекрасны! – произнес Глеб, вольно откинувшись на спинку стула.
Только на миг чуть дрогнули уголки его губ, только на миг мелькнуло в глазах выражение прежней глумливой насмешливости, – и тут же исчезло, упало твердым серым камешком на дно больного организма, не способного больше ни на насмешку эту, ни на ерническую прежнюю галантность – не до того ему уже было, организму–то…
— Ой, а что это с вами, Глеб? – продолжала удивленно таращиться Шурочка, рассматривая его серо–желтое лицо с потухшими глазами и впалыми, обросшими трехдневной щетиной щеками. – Вы так плохо выглядите! Вам срочно, просто очень срочно нужно заняться чисткой своего организма. Вот послушайте, я вас сейчас научу…
— Мама, не надо! – бросилась отчаянно на эту амбразуру Люся. – Не надо, мама! Лучше расскажи нам, как ты вчера сходила на свою йогу! Интересно было, мама?
— Ой, Люсенька, что ты, какое там интересно… Это ужас какой–то, – охотно переключилась на свои маленькие проблемы Шурочка. – Такие немыслимо сложные упражнения — у меня теперь вся фигура болит! Каждая косточка, каждая мышца. С кровати я не встала – я с нее сползла. Даже не знаю теперь, продолжать мне эти занятия или нет… Как ты думаешь?
— Я думаю — надо продолжать! – решительно произнесла Люся, изо всех сил стараясь придать голосу побольше заинтересованности в вопросе. – Говорят, йоги очень долго живут, и до самого преклонного возраста не стареют!
— Ты думаешь? – забавно сведя бровки к переносице, очень серьезно спросила Шурочка. – Но это же так тяжело…Хотя ты права, наверное. Ты знаешь, я вот что сделаю – я сейчас ванну с травами приму. Может, мне легче станет…А бросать это дело не надо, ты права…
Кряхтя, она с трудом поднялась со стула, громко ойкнув, сделала первый шаг и, кокетливо закатив к потолку глаза, медленно поплыла в ванную, откуда вскоре послышался звук льющейся из крана воды.
На смену Шурочке в кухню приковылял Фрам, уставился на Люсю полным горького упрека собачьим взглядом, словно говоря: « Ну не прошусь я гулять, и что? Ты сама–то не понимаешь, что ли…»
— Ой, прости, Фрамушка, я совсем про тебя забыла! – подскочив со стула, виновато запричитала Люся. — Сейчас пойдем, прости, дружочек…
— Может, с нами пойдешь гулять? – обратилась она к Глебу. – На улице хорошо, вон какое солнце светит!
— Нет, Люся, устал я… Ты иди, я лучше прилягу. Голова кружится…
— Конечно, конечно. Иди в мою комнату, ложись на диван, сейчас я белье перестелю…
Люся кинулась в свою комнату, быстро и суетливо начала перестилать постель, уговаривая пришедшего следом за ней Фрама потерпеть еще немного, потом привела из кухни Глеба, уложила, присела к нему на край дивана.
— Я быстро, Глеб… Ты пока поспи немного, ладно?
— Посиди еще чуть–чуть со мной, — попросил он, беря ее за руку и тяжело опуская веки. Знаешь, в последнее время так засыпать страшно. Одна мысль в голове – а вдруг уже не проснусь?
— Перестань, Глебка… Не надо. Завтра пойдем по врачам, все будет хорошо, вот увидишь! Отец сказал, что у них классные специалисты работают, а если надо будет, так он тебя и в онкоцентр направит. Тебя там посмотрят, обследуют, что–нибудь придумают…
— Люська, какая ж ты хорошая. Как я с тобой мог так поступить, ты мне объясни? Не разглядел толком, по стенке тебя размазал…А этот твой, братец–кролик, он разглядел. Сразу видно – мертвой хваткой вцепился! Ему легче – он какой–то другой совсем…
Ему действительно показался странным и необычным этот парень, юный его соперник. Ему вообще в последнее время все люди стали казаться странными, будто через эту его болезнь, как сквозь призму, преломленными. Вот раньше он непременно , глядя на этого мальчишку, подумал бы про себя – лох стопроцентный и блаженный, просто классический его тип, с которого пенку можно снимать и снимать, пока не устанешь. А еще он искренне полагал, что снимать эту пенку умеют только богом особо отмеченные, хитрые да умные, которые до самых верхушек таким образом и добираются. И абсолютно там счастливы. Ему и в голову раньше не приходило, что таким, как Илья, в этой «верхушке» и необходимости вовсе никакой нет, и что вся эта их «лохушность» происходит не от простоты да глупости, а наоборот, от излишнего даже ума, или от той самой и есть богом особой отмеченности. Ему просто не нужна эта верхушка, и все. Потому что за счастьем на верхушки не таращатся, его в себе носят. Да и нет там, на верхушке, никакого ни счастья, ни царствия небесного…
Глеб и сам не заметил, как веки его сами собой сомкнулись, тело обмякло, отдавшись навалившемуся болезненному сну. Лицо тут же как будто стекло вниз, приняв страдальческое выражение, еще больше стала заметна выпуклость зубов на впалых щеках и разлившаяся по вискам желтизна. Люся тихонько высвободила свою руку из его руки, посидела еще минуту, рассматривая изможденное, такое любимое раньше лицо с голливудским разрезом глаз, прямым греческим носом и широкими прямыми бровями, потом встала, на цыпочках вышла в коридор. Фрам уже ждал ее в прихожей, держа в зубах ошейник и тихонько поскуливая.
В скверике она, как обычно, отпустила Фрамов поводок, уселась на спинку любимой скамейки, втянув голову в плечи и глубоко просунув руки в рукава куртки. Солнце светило, как и вчера, ярко и совсем по–весеннему, и трудно было открыть навстречу ему глаза. Все было в скверике, как вчера – и лужи, и подтаявший под деревьями снег, и скамейка эта… Счастья вот только вчерашнего не было. И вернуть его Люсе никто не мог. Она вдруг всем своим существом почувствовала, как пришла, поселилась, отвоевала вмиг все ее внутреннее пространство прежняя эта черно–горькая любовь, так измучившая ее за долгую зиму. И главное — как обидно быстро вытеснила она ту дрожащую и легкую радость, которой они с Ильей только вчера еще были вовсю переполнены, и очень вдруг жаль ее стало, эту радость, будто потеряла что–то ценное, в жизни просто необходимое. И умных разговоров стало жаль, и молчания их комфортно–совместного жаль, и вчерашнего глупого держания за руки, и объятий на лестничной клетке – тоже жаль. Потому что это дорогого стоит, очень дорогого… Люся вздохнула коротко, распрямила плечи и с силой заставила себя переключиться на другие мысли — надо же как–то обязательно Глебу помочь…
В том, что она должна, обязана ему помочь, Люся не сомневалась. А кто, если не она? Обязанность эта уже прочно сидела в ней и вовсю диктовала свои жесткие условия: она должна, она обязана, это долг, это судьба такая…Она даже и поплакать решила прямо сейчас, здесь, на улице, чтоб перед Глебом потом не кваситься – ему и без того нелегко…
К скамейке подбежал Фрам, повилял хвостом, гавкнул радостно на своем собачьем языке: « Ну, и чего ты раскисла, хозяйка? Смотри, весна какая! Солнце светит, ручьи бегут! Радоваться надо жизни, а ты сидишь, горькие думы думаешь, плакать даже вон собралась. Уже и губы расквасила…»
— Гуляй, Фрамушка, гуляй. Мне пока домой совсем идти не хочется, — еже совсем сквозь слезы улыбнулась ему Люся. – Посижу еще маленько…
Конечно же, она поплакала. И от жалости к смертельно больному Глебу, и от жалости к обиженному Илье, и от стыда за то, что обошлась с ним нехорошо, выгнав по–хамски, и от досады на свой этот стыд… Яркие солнечные лучи плавились и рассыпались искрами сквозь пелену слез, застилавших глаза, отчего и деревья скверика, и трусивший между ними Фрам казались нереальными, преломленными, как сквозь стеклянную призму : хвост и лапы — в одной стороне , а собачья голова, ветки и стволы деревьев – в другой… Поплакав немного, Люся вздохнула прерывисто, вытерла тыльной стороной ладошек щеки, одним прыжком соскочила со скамейки, сумев угодить ботинком в скрывающуюся под мягким снегом лужу. Пристегнув Фрамов поводок, медленно побрела домой, подставляя ветру красное от слез лицо. Уже подходя к подъезду, вспомнила вдруг, что, уходя, забыла взять ключи от квартиры. «Ну вот, сейчас Глеба разбужу…» — подумала с досадой, нажимая на кнопку звонка.
— Где ты ходишь так долго? – недовольно спросила ее Шурочка, распахнув дверь. Она уже успела и принять ванну, и переодеться в легкий домашний халатик, открывающий чуть оплывшие коленочки, и нанести толстым слоем стягивающую маску–пленку, отчего ее лицо казалось совсем кукольным, блестящим и будто неживым. Люсе вдруг вспомнились детские ее страхи, когда казалось, что мама снимает с лица не остатки пленки, а срывает живые кусочки кожи…
— Люсь, а чего он приехал–то? – шепотом спросила Шурочка, смешно двигая губами. – И почему это ты его в свою постель сразу уложила? Мог бы и в гостиной пока лечь… А он надолго приехал?
— Нет, мам, ненадолго. Он утром уже уйдет, ты не волнуйся, – успокоила ее Люся.
— Да, лучше, чтоб он ушел, конечно. Люсь, скажи, а что мне завтра на работу надеть? – как всегда быстро и неожиданно переключилась на свою персону Шурочка. – Ты знаешь, мне кажется, что мой новый шеф положил на меня глаз. Он так пристально иногда смотрит! Я вся смущаюсь даже… Может, мне его на ужин пригласить? А? Как думаешь? Я ведь теперь женщина свободная, мне надо свою личную жизнь устраивать…
— Мам, а ты уверена, что он именно в этом смысле на тебя смотрит? – осторожно спросила Люся. – Сколько ему лет–то?
— Да какая разница, сколько ему лет! – занервничала Шурочка, держась обеими руками за скользкие от застывшей маски щеки. – Наверное, тридцать с небольшим… Но я ведь тоже на свой возраст не выгляжу, правда?
«Правда, правда…» — рассеянно размышляла Люся, идя в свою комнату. — « Только на фига ты ему сдалась, молодому — красивому, да еще и в начальники выбившемуся…»
Осторожно открыв дверь, она на цыпочках проскользнула в свою комнату. Глеб не спал. Улыбаясь задумчиво, медленно перелистывал страницы Гончаровского «Обрыва», оставленного ею впопыхах на полу у дивана.
— Тебя что, на классику потянуло? — спросил он, захлопнув книгу.
— Меня всегда на нее тянуло, Глеб. Просто ты этого не знал. Ты разве спрашивал меня когда–нибудь, что я читаю?
— Нет, Люсь, не спрашивал. А зачем? Не царское это было дело… Я ведь, знаешь, в принципе всегда презирал уткнувшихся в книжку людей. Они мне все неудачниками казались, сплошными лузерами. А что? Раз на хорошие развлечения денег не хватает, что остается делать? Только книжки и читать!
Люся только усмехнулась грустно и ничего ему не ответила. Просто вспомнила почему–то Илью с его забавным делением литературы на вертикальную и горизонтальную, и снова чуть не заплакала. Взяв книжку из рук Глеба, она торопливо отвернулась, сунула ее на стеллаж. А через минуту к нему обернувшись, сказала тихо:
— Ничего, Глебка, еще не вечер. Погоди, и ты книжки читать научишься. Это, знаешь ли, очень увлекательное занятие…
Глеб рассмеялся было и затих тут же. Сел на постели, поднял на Люсю больные совсем глаза:
— Знаешь, слушаю тебя и боюсь. И еще — злюсь! Просто идиотом полным себя чувствую. Как будто каждое твое слово по башке молотом стучит: дурак, дурак, дурак… Ты все делал не так, не так, не так… А идиотом я быть не привык, я лучше всех быть привык. Я вот сейчас проснулся, и вот о чем подумал… Может, мне вообще не стоит так суетиться? Наверное, надо просто умереть достойно, и не забивать себе голову? И по врачам не бегать с выпученными от страха глазами – все ведь и так ясно…
— Нет, Глебка, нет! Обязательно даже стоит! Я ж с отцом–медиком выросла, и слышала много раз, что всякое бывает. Человеку не оставляют шансов на жизнь , совсем умирать уже отправляют, а он живет, и долго живет, до самой старости… А у другого вроде бы все в порядке – и медицина свое дело сделала, и результат положительный, а не получается у него жить… Потому что хотеть перестал, понимаешь? Потому что думать перестал! Нет, мы с тобой обязательно будем бороться! Ты мне очень, очень нужен. Я очень люблю тебя, Глебка! И даже больше, чем раньше…
— Да? — с надеждой посмотрел он ей в глаза. – Правда? Ты правда хочешь помочь мне? И не бросишь меня, Люсь?
— Ну что ты, Глебка. Конечно же, не брошу…

 

18
— Господи, сыночек, что это с тобой?
Татьяна Львовна стояла в прихожей, испуганно разглядывала сына, положив ладонь на грудь.
— Что, мам?
— Почему на тебе лица нет? Где лицо? Опять в какую–нибудь свою историю вляпался? Я с тобой с ума сойду скоро…
Лица у Ильи и правда не было. Была вместо него лишь бледная маска с черными разводами вокруг глаз, с горестно опустившимися вниз уголками губ, с прилипшими ко лбу вялыми прядями белых волос. И лишь во взгляде сквозила ей уже знакомая отчаянная и чистая пронзительность – та самая пронзительность, в которую она так опрометчиво и сходу влюбилась двадцать лет назад… Татьяна Львовна даже тряхнула головой решительно, пытаясь отогнать это наваждение…
— Все в порядке, мама. Ничего такого со мной не случилось. Правда…
— Ой, а я ведь, кажется, знаю… Ну да, конечно! Андрею же твоя Люся утром звонила, к ней ее бывший парень из Уфы приехал, да? И она тебя тут же и прогнала…
— Не надо, мам.
— Эх, бабы, бабы…Жалостливые все – жуть! Их бросают, в грязь втаптывают, а потом пальцем поманят — они уже и тут как тут. А как же иначе. Любимый болен, и надо обязательно себя в жертву принести… Вот объясни мне, почему мужики совсем другие? Ну, если только тебя в расчет не брать, конечно. Ты у нас – особый случай… Почему они–то очертя голову на помощь не бросаются да себя, драгоценного, в жертву не приносят?
— Мам, я не понимаю, о чем ты…
— Да о том! Если бы этот парень не заболел так ужасно, никогда бы про твою Люсю и не вспомнил! А она и рада стараться – сразу отцу звонит, тебе вон больно–пребольно делает… Как будто и Андрею моему больше делать нечего! Это ведь не так все просто — пойти и обо всем договориться. Теперь же за любой чих рассчитываться приходится! Он попросит – потом у него попросят. И еще неизвестно, что. И вообще, у него и своих проблем хватает…
— Так что, Глеб и правда болен? Так я и знал… Да, я же видел… А что у него, мам?
— Рак у него. Предполагаю, что уже запущено все. Иначе его так просто из уфимской больницы бы не выпнули… Чего ты на меня так уставился? Побледнел весь… Сынок, я тебя умоляю! Не бери на себя это! Пусть они сами там как–нибудь разбираются, а? Вот не было печали на мою голову…
— А что Андрей Василич сказал?
— Ну, завтра утром она его к нам в стационар притащит, будем смотреть, что ж…Ты знаешь, сынок, мне вообще эта ваша Люся не нравится! И привязанность твоя эта к ней тоже не нравится. Что, у нас в городе с приличными девушками напряженка? Да вон в твоем институте какие красотки–умняшки учатся! А ты запал вдруг весь на эту Люсю–странно даже…Чего в ней такого–то? Неужели влюбиться успел?
— Успел, мама.
— Ну что ж, тогда горе мне. Плохо это, сынок.
— Да почему?
— Да потому. Тебя жалко…
Татьяна Львовна растерялась. Сердце ее материнское и в самом деле трепыхнулось вдруг жалостью к сыну, и чувство вины перед ним тут же подняло свою лохмато–настырную голову: вот и плати теперь, мол, дорогая, за бабское свое счастье…Она отчего–то уверена была , что сын просто надумал себе окаянную эту любовь, впихнул в себя ее силой; просто стыдно ему стало за коварную мать–разлучницу, вот и взвалил мальчишка на плечи ее грех, и искупает его таким образом, носясь с Люсей этой, как с иконой писаной… Не верила она в его любовь, и все тут. Потому и спросила с опаской, стараясь говорить как можно спокойнее да насмешливее:
— А ты хоть жениться на ней не надумал еще случаем?
— М–а–а–м… — страдальчески искривив лицо, протянул Илья.
— Ну что, что мам? От тебя ведь всего можно ожидать! Ты ж меры в подвигах своих не знаешь…Так да или нет?
— Господи, ну что ты несешь, мама… Послушай себя – это ты меры ни в чем не знаешь!
— Ну, поучи меня жизни, поучи!
— Слушай, ма, а как же утром она его в больницу повезет, если ей завтра на работу надо? У нее там строго…
— Ну вот, я же говорю…Она без тебя разберется, сынок! Далась же тебе эта Люся, ей богу! Оставь ты ее!
— Не могу, мам. Не оставлю. Ни за что не оставлю…
Ранним утром следующего дня он решительно открыл красивую лакированную дверь с табличкой «Адвокат Петровская Л.А.», вошел и остановился, оглядываясь по сторонам. Маленькая приемная была пуста. « Интересно, когда она придет?» — подумал он, усаживаясь на удобный офисный стульчик. – « И что надо делать? Может, пока кофе сварить да и отнести этой самой Петровской?»
Звонить Люсе на мобильник он начал с семи утра, каждый раз раздражаясь от звука вежливого, раз и навсегда записанного и равнодушно отправленного в пространство голоса, сообщающего ему, что «абонент временно отключил телефон, или находится вне зоны обслуживания…» И домашний Люсин не отвечал. « Ну и ладно. Буду сидеть тут и ждать. На работу–то она все равно придет… Хоть к вечеру, а придет», — решил он, усаживаясь за Люсин рабочий стол.
— Молодой человек, вы ко мне? – выплыла из двери напротив полная черноволосая женщина с ярко накрашенными красной помадой губами. — Чего вы тут хозяйничаете, как у себя дома?
— Нет, я к Люсе Шуваловой. А вы, наверное, Лариса Александровна? Вы не знаете, когда она придет? Она вам не звонила?
— Представьте себе, нет! – с досадой махнула рукой та. – Обнаглела ваша Люся окончательно — уже и на работу не является. Вот я ее уволю сегодня, пожалуй…
Лариса Александровна долго и обидно ворчала на Люсю, называя ее легкомысленной девчонкой и потенциальной из–за своего поведения неудачницей. Потом она пристально, будто прицениваясь, начала разглядывать Илью и вдруг улыбнулась ему совсем по–свойски. Мальчишка очень, очень ей нравился… Особенно поразило Ларису Александровну его лицо, совсем с одной стороны юное и нежное, а с другой – будто печатью сложных жизненных решений уже и отмеченное. Подумалось ей, что такие, наверное, лица были у прошедших через войну мальчиков–гусаров в те ушедшие в прошлое времена. Показалось даже, будто и от этого мальчика гусарской этой порядочностью за версту несет, и тут же вздохнула она завистливо: эх, молодость, молодость… Сообразив уже в следующую секунду, что мальчика этого, по всей видимости, ей бог в помощь послал, она улыбнулась ему еще шире, еще приветливее:
— Ой, молодой человек, а может, вы меня выручите? Мне уйти надо часа на четыре. Процесс у меня. А сюда, как на грех, документы важные должны занести, и деньги… Посидите, ладно? Очень выручите!
— Да посижу, конечно. Вы идите, не беспокойтесь.
— Да? Ну, вот и отлично! Какой ты хороший мальчик, – обрадовалась Лариса Александровна, тут же бесцеремонно переходя на «ты» и по привычке начиная давать команды: — Так. Включай компьютер, садись и работай! Вот это надо занести в базу, вот по этим телефонам позвонить и сказать, что я буду после двух, вот это отправить электронкой… Так, что же еще–то?.. — задумалась Лариса Александровна, глядя на ворох бумаг на Люсином столе.
— …Посадить семь розовых кустов, разобрать фасоль – белую отделить от черной, и подумать о смысле жизни, — с улыбкой продолжил за нее Илья.
— Какую фасоль? А, ну да…Вроде как под Золушку косишь. Так ты у нас еще и с юмором? Ну–ну… В общем, работай давай. Я ушла… И не укради тут ничего, смотри. Я тебе доверяю…
— Постараюсь изо всех сил… — уже в спину ей пробормотал Илья, садясь за Люсин стол.
До прихода Люси, появившейся только к обеду, он послушно, как прилежный школьник, выполнил все оставленные суровой адвокатессой задания, успел даже и кофе попить из Люсиной чашки с голубыми цветочками – он такую же видел у нее на кухне…
— Ой, привет, Молодец–Гришковец ! — расплылась в благодарной улыбке вбежавшая в приемную и запыхавшаяся Люся. – А я бегу бегом , думаю, меня тут уже с работы уволили… А ты, как всегда, выручаешь. Всегда рядом, в нужное время и в нужном месте…
— А что делать? Потребность у меня такая, видишь ли, тебя выручать. Ну что, взяли Глеба в больницу?
— А ты откуда знаешь? А, ну да… Чего это я… В онкологическую клинику его взяли. Твоя мама, между прочим, помогла — участие проявила. Деловая она у тебя! Везде у нее знакомые, везде связи… Шикарная женщина. Прямо ух, какая. Не женщина–автомат Калашникова. Видит цель – стреляет без промаха… Ей бы, знаешь, бизнесом заниматься. И чего она в отце нашла, не понимаю?
— И что, Глебу обещали помочь?
— Илья, ты бы не лез таки в это дело.
— Люсь, ну почему…
— Да потому! Не надо лезть в чужие отношения! Ты прости, конечно, что так все получилось. Такая вот жизнь. Придется тебе отойти в сторону…
— Да я же помочь хочу!
— Кому? Глебу?
— Нет. Тебе. Люсь, он не любит тебя. А я… Я люблю! Я жить без тебя не в состоянии просто…
Он вдруг замолчал и отвернулся. Совсем, совсем не так хотелось ему сказать все эти слова. Неуместными они сейчас получились, испуганными и горькими, как суррогатный кофе. И пауза повисла сразу такая неловкая и тяжелая, как серый дым, от которого защипало вдруг в глазах, перехватило спазмом горло…
— Эй, ты чего это, плачешь, что ли? – потянула Люся его за рукав, пытаясь заглянуть в лицо.
— Нет, не плачу. Я тебя люблю. Ты слышала? – снова повторил он уже более уверенно.
— Да знаю я, Илья. Все я знаю. И я тебя тоже люблю, конечно, но по–другому совсем. А Глебу помочь надо, понимаешь? Я думаю, что ты–то как раз меня и понимаешь, вместе с лапочками своими…
Люся усмехнулась горько – подумалось ей вдруг, что они с Ильей поменялись ролями, как–то это незаметно произошло всего за один день. Теперь не у Ильи, а у нее внутри разгоралась та самая лампочка, которая так сильно блокирует мозг и заставляет человека делать всякие глупости – дырки, например, чужие собой закрывать и идущие через эти самые дырки черные сквознячки… Никогда она раньше за собой таких странностей не замечала, и вот надо же — потянуло вдруг. Хотя потянуло – это не то. Потребность в этом появилась. И эта потребность – она важнее даже, чем любовь. Любовь сама по себе, и потребность сама по себе. Как будто сила какая–то втягивает тебя в эти зияющие пустоты, как будто только это и есть правильно, и так и быть должно…Выходит, она тоже странная девушка. Выходит, тоже белая ворона — такая же, как и этот белобрысый мальчишка с пронзительными, отчаянно–горячими глазами, умный, добрый, влюбленный, такой замечательный, такой надежный…
— Да, надо помочь… Я понимаю, Люсь, — обреченно проговорил Илья.
Конечно, он понимал. Он очень ее понимал. Но понимание это было в стороне будто, жило от него отдельной, своей жизнью. Не входило, не срасталось оно никак с его нынешним чувством. Да он и сам очень многое бы теперь отдал, чтоб не впускать в себя больше ни грамма этого чертова понимания…И пусть он будет жестоким, пусть будет хитрым, и даже пусть злым быть научится – лишь бы Люсю не отдавать в это черное болото. Потому что не нужна она Глебу. Ему теплота да жертвенность ее нужны, чтоб согреться, чтоб выпить все до последней капельки…И не важно ему, что она всего лишь девочка, что она слабенькая и не по силам ей. Вот только бы она поняла его правильно…
— Люсенька, не гони меня, пожалуйста! Я просто рядом буду, и все. Ну посмотри, ты уже сама на себя не похожа! Тебе нельзя, ты так растаешь, исчезнешь…
Люся подняла на него усталые пустые глаза, упрямо покачала головой из стороны в сторону. Маленькое лицо ее и впрямь было совсем бледным, отдавало нездоровой голубизной крайнего утомления, под глазами залегла, устроилась по–хозяйски надолго серая тень безнадеги, свернула нежную кожу век в тяжелые продольные складочки, обозначив для себя торопливо дорожки для будущих ранних морщинок. Сердце у Ильи вздрогнуло, сжалось в маленький твердый комочек, словно приготовилось взорваться в следующую же секунду новой волной горячей любви–жалости к этой девочке, такой маленькой и беззащитно–неустроенной – пропадет ведь… Пропадет, сгинет в огромном черном болоте смертельного страха, нелюбви, пустоте больных и лживых голливудских глаз, затянутых пленкой злобно–отчаявшейся насмешливости…
— Ты сегодня ела чего–нибудь? – сглотнув подступивший к горлу ком, только и спросил он тихо.
— Не надо, Илья. Хватит. Не жалей меня. Иди. И пожалуйста, не приходи и не звони больше. Я сама. Не мешай мне. И вообще, я же Глеба люблю!
— Да не любовь это, Люсь…
— Хватит! Все, уходи!
— А вечером… С Фрамом гулять…
— Нет! Я же сказала – не приходи! Живи своей жизнью, мне не надо ничего твоего. Уходи, мне работать надо…
Уже открыв дверь и обернувшись, он поймал ее рассерженный взгляд и проговорил в него отчаянно–быстро:
— Так, значит, я подойду сюда к шести часам!
Люся только руками всплеснула в сторону тут же с шумом захлопнувшейся за ним двери…

 

19
Сойдя с поезда Краснодар–Екатеринбург этим весенним утром, доктор Петров Дмитрий Алексеевич, нервно куря одну сигарету за другой и переминая затекшими от долгого лежания на вагонной полке ногами, уже добрых сорок минут стоял у киоска Горсправки. «Время работы – с 10–00 до 17–00.» — гласила черным по белому табличка над окошечком. Часы, однако, показывали уже половину одиннадцатого, а за окошечком никаких признаков жизни вовсе не наблюдалось.
« Черт, надо было по телефону из Краснодара адрес выяснить, сейчас простою тут, а времени–то у меня в обрез…» — тоскливо подумал Петров, пытаясь втянуть шею в куцый воротник легкой куртки. Он еще раз осторожно постучал в полукруглое окошечко, прислушался, постучал еще раз… Наконец оно открылось и сходу выпалило в него пулеметной очередью утреннего женского раздражения: « Чего стучите–то, мужчина?! Делать вам больше нечего? Слышу я! Не глухая, слава богу!»
Отойдя через двадцать минут от неприветливого окошечка , он задумчиво начал изучать маленькую узенькую бумажку с заветным адресом — так, значит, Таня Гришковец живет на Уралмаше… Ну что ж, поедем на Уралмаш… Он когда–то неплохо знал этот город, исколесил его в студенческие годы вдоль и поперек. А вот Уралмаш знал плохо. В те времена этот район считался несусветной далью, тьмутараканью, куда просто так, за здорово живешь, и не поедешь… А сейчас, наверное, на метро за пять минут доехать можно. Где у них тут метро, интересно?
Нет, лучше машину поймать, так быстрее будет. Времени–то у него и правда мало – надо успеть до ночи парня этого найти, то бишь сына своего… А ночью у него обратный поезд, Екатеринбург – Краснодар. Да, времени совсем мало. Хотя при чем тут время? Ему и пяти минут хватит, чтоб сказать: «Да, парень, я твой отец. Прости…» Интересно, а Таня его вспомнит? Он–то ее прекрасно помнил…
Молчаливый небритый мужик на раздолбанной трехцветной «копейке» отвез его на улицу Ильича, взял протянутый стольник, ткнул пальцем в темную арку – там, во дворах, нужный ему дом… Он потоптался зачем–то еще около подъезда, достал из пачки последнюю сигарету, сел на влажную, недавно совсем оттаявшую от снега скамейку, прикурил в горсть. Глубоко затянувшись горьким дымом, посмотрел вверх, на окна третьего этажа. Где–то там они и живут, Таня Гришковец и Илья Гришковец, его сын…
Встав со скамейки и отправив ловким щелчком окурок в урну, он решительно вошел в подъезд серого сталинского дома с колоннами. Квартира двадцать шесть действительно оказалась на третьем этаже, он таки не ошибся… Нажав на маленькую кнопочку, сильно вздрогнул от непривычно резкого и сухого треска звонка, разорвавшего тишину по ту сторону двери. « Какой звук ужасный», — вдруг подумалось ему, — «Как в фильмах про тридцать седьмой год… Или это я просто волнуюсь так?»
Открыла ему Татьяна Львовна. Стояла, щурилась, улыбалась вежливо. «Хорошо, хорошо сохранилась», — подумал Петров, оглядывая ее быстрым взглядом. — « Такая же красавица, разматерела только немного…»
— Вам кого? – спросила она приветливо. – Вы, наверное, к Андрею?
— Нет, я к тебе, Таня. Не узнаешь? Столько лет прошло…
Петров снял свою потертую кожаную кепочку, обнажив поредевшую, почти лысую голову, улыбнулся ободряюще.
— Митенька?! – ахнула Татьяна Львовна, отступая на шаг в глубину квартиры. – Не может быть… Только по улыбке и узнала! Ты зачем?.. Ты как здесь?
— Я к сыну приехал, Таня. К Илье. У нас ведь с тобой есть сын, правда? Мне его надо увидеть.
— Зачем?
— Надо, Таня… Очень надо. И мне, и ему.
Татьяна Львовна задумалась, стояла молча, глядя куда–то сквозь него. Потом резко встряхнула головой, будто разом решив сбросить с себя все прошлые обиды, и, широко и приветливо улыбнувшись, медленно отвела в сторону приглашающим жестом руку:
— Ну что ж , надо так надо… Заходи!
— Андрюша! У нас гости! Иди, я тебя познакомлю! – продолжая с улыбкой смотреть на робко ступившего в прихожую Петрова, крикнула она куда–то в глубину квартиры.
— Проходи на кухню! Сейчас чай пить будем. Замерз?
— Замерз, конечно, – улыбнулся ей Петров. – Отвык от уральской весны. Забыл уже, как мартовский ветерок насквозь по ребрам гуляет. А Илья где?
— Нет его дома, Митенька… В институте он. Ты и нас–то чудом застал – мы на дачу ехать собирались…
В прихожую, в махровом халате и тапочках, торопливо вошел Андрей Васильевич, на ходу вытирая большим полотенцем мокрые волосы.
— Прошу прощения за вид, я только из душа… — протягивая для знакомства руку и идя навстречу гостю, приветливо улыбнулся он.
И тут же, ткнувшись взглядом в лицо гостя, напряженно застыл, заморгал растерянно, уронив полотенце на пол.
— Петров? Это ты, Петров?! Откуда ты здесь?
Петров вздрогнул, отступил на шаг в сторону входной двери, удивленно уставился на Андрея Васильевича. Потом расплылся в улыбке и, засияв карими глазами, широко раскинул руки.
— Андрюха! Шувалов! Да не может этого быть! А ты как здесь оказался?
И, переведя взгляд на удивленную Татьяну Львовну, неловко втянул голову в плечи:
— А! Ну да… Простите, ребята, я ж не знал… Это же друг мой студенческий, Таня! Вместе столько лет из одной тарелки пустые щи хлебали! А ты куда пропал–то, Андрюха? Я тебя разыскивал! И писал, и звонил – ты как в воду канул! Сколько ж мы с тобой не виделись–то?
— Мы не виделись с тобой, Петров, уже больше двадцати пяти лет, — отклоняясь от его объятий, холодно произнес Андрей Васильевич. – С тех самых пор, как ты уехал в свой Краснодар по распределению… А я тогда сразу женился на Шурочке. Ты помнишь свою невесту Шурочку, а, Петров?
— Помню, конечно! И про вас мне ребята рассказывали… Ну женился и женился на моей невесте, что с того? Пропал–то почему?
— А вот это уже отдельный разговор, Петров. Пойдем, что ль, в самом деле водки выпьем… Может, и расскажу тебе чего, раз случай такой выпал. Столько лет в себе ношу… А ты–то как здесь оказался?
— Митенька – отец моего Ильи, Андрей… — уже на пороге кухни тихо сказала Татьяна Львовна, виновато улыбаясь. – Я же тоже по распределению в Краснодар попала, только на пять лет позже…
— Надо же! – ерничая, всплеснул руками Андрей Васильевич. – Наш пострел везде поспел! И здесь он отец! Куда ни плюнь – везде у нас Петров и отец…
— Ты о чем это, Андрей? – поймав удивленный и растерянный взгляд Петрова, холодно спросила Татьяна Львовна. – Что–то я не пойму вас, мужики… Тут и впрямь без бутылки не разобраться! Садитесь–ка за стол, выпейте, как люди, и выкладывайте все… Что там у вас за тайны мадридского двора такие?

 

20
- Эй, парень, а ты что тут делаешь?
- Тебя жду… — Илья соскочил с широкого больничного подоконника, подошел вплотную к Глебу, заглянул в потухшие, горестно–растерянные глаза. – Поговорить бы надо…
- Что ж, давай, раз надо. Сегодня, видно, день такой выдался, сильно разговорчивый. С врачами вот сейчас три часа подряд разговаривал…
- И что?
Глеб слабо махнул рукой, обойдя его, с трудом взгромоздился на подоконник и, болтая ногами, уперся взглядом в серый затертый линолеум больничного коридора. Взглянув коротко на усевшегося рядом Илью, снова безвольно взмахнул рукой:
- Да что – везде одно и тоже. Нет у них, понимаешь ли, никаких сомнений в моем диагнозе. Не ошиблись, говорят, ни в чем уфимские наши онкологи… Зря я сюда приехал, выходит. И зря бедной Люське опять мозги выкручивал наизнанку — все зря… Чего ты смотришь на меня так? Осуждаешь, что ли? А ты не торопись осуждать–то. Вот возьми да поумирай сам хоть минуту! Знаешь, как страшно…
- А ты ее совсем не любишь, Глеб?
- Кого?
- Люсю…
Глеб повернулся к нему и долго смотрел с обидой, удивляясь крайней этой бестактности. Вслед за обидой вспыхнула в нем и прежняя злоба на этих людей, на всех этих странных придурков, которые носятся со своей любовью, как окаянные, и того не понимают, что любовь их хваленая и гроша ломаного не стоит. Потому что она, эта их любовь, Глеб считал, лишь провокацией для подлости служит – трудно же мимо бесплатного пройти. Когда человек вдруг сам в твои руки со своей любовью лезет, очень же трудно его не использовать, пенку с этой его самоотдачи не снять. И больше всего обиду и злобу вызывало у него то обстоятельство, что они, эти придурки, и дальше будут носиться по жизни с этой своей любовью, а он – уже нет… Повернувшись всем корпусом к Илье и даже слегка наклонив к нему лицо, он, словно вложив в каждое слово по острому осколку от этой обиды злобы, проговорил ему громко и снисходительно:
— Нет! Нет, парень, не люблю я твою Люсю. Не нужна она мне больше. Извини, не пригодилась. Не мой формат. Заумный синий чулочек, а не женщина, эта Люся твоя. Белая ворона в стае сплошных женских прелестей. Нехорошо бабе умной быть, понимаешь? Не–хо–ро–шо! Женщина должна быть слабой, глупой и капризной, и все!
Илья дернулся, будто осколки эти больно впились в него колючим жестким веером, непроизвольно закрыл лицо ладонью. Потом, будто устыдившись детского своего жеста, произнес миролюбиво:
— Да ты не сердись, Глеб. Я тебя понимаю, ты не думай… И что разговор этот завел некстати – тоже понимаю. Ты прости. Просто мне за Люсю обидно. Она же всю, всю себя тебе отдать готова. А так нельзя, она же девочка, она же слабенькая… Ей бы и самой настоящей–то любви поесть полными ложками…
Глеб задумался, вздохнул, махнул вяло рукой в его сторону.
- Может, ты и прав, парень. Даже скорее всего, что прав. И про полные ложки тоже… Вот и люби себе на здоровье. А ко мне–то зачем пришел?
- Дружить… — пожал плечами Илья. – Помочь вот хочу…
- Помочь? Интересно…Странный ты какой все–таки, парень…А самое странное – мне с тобой рядом и правда легче! И дышать могу, и страх за горло не хватает, и в голове как будто яснее становится… Я это тогда еще заметил, дома у Люськи. Как это у тебя так получается, а?
Илья пожал плечами и даже попытался улыбнуться ему как можно более дружески. Только жалкой получилась эта улыбка и не дружеской совсем. Потому что за улыбкой душевного смятения никогда и не спрячешь, потому что очень уж сказать хотелось Глебу честно и прямо – вот, мол, и дружи со мной, раз легче, а от Люси отстань…
— Ладно, не грузись, парень, — глядя на него в упор, усмехнулся Глеб. – Я сегодня домой уеду…
— Как это, домой? Ты что? – всполошился Илья. – Я ведь не к тому… Я просто хотел тебе помощь предложить, вместо Люсиной…Оставайся, Глеб!
- Нет, поеду я. Ничем мне здесь не помогут, это ясно уже. Чего себя обманывать? Сейчас прямо и уйду отсюда, по–английски. А Люське с вокзала позвоню, попрощаюсь. Ты береги ее, парень. Хорошая она, и в самом деле любви достойна. Как ты говоришь – чтоб полными ложками…Ты сейчас прямо к ней и поезжай, парень…

 

21
— Так что у тебя за тайны такие, Шувалов? Колись давай… — миролюбиво спросил Петров после первой же выпитой рюмки водки, с удовольствием хрустя домашнего засола огурчиком.
— Да погоди, Петров, куда ты коней гонишь… Думаешь, я что–то приятное тебе рассказывать буду? – с трудом скрывая раздражение, ответил Андрей Васильевич. – Свалился, как снег на голову – отец он тут, видишь ли! Еще и командует сидит!
— Мальчики, не ссорьтесь! – сверкнула на них веселым глазом Татьяна Львовна. – По углам разведу! А ты, Митенька, ешь давай – с дороги же… Хочешь, я еще и яичницу сделаю?
— Митенька… — фыркнул в ее сторону Андрей Васильевич, вставая из–за стола и прикуривая у открытой форточки. – Мне этот Митенька твой, между прочим, всю жизнь перевернул в одночасье…
— Да объясни толком, Андрюха! Чем я тебя так обидел–то? – резко развернулся к нему Петров, чуть не уронив со стола свою тарелку.
— Да если со стороны посмотреть, то вроде и ничем… — медленно проговорил Андрей Васильевич. – Вроде как и не виноват ты ни в чем … А только я на себе всю жизнь этот крест обиды несу!
— Какой? Да говори уже, наконец…
— Ты Шурочку–то помнишь, говоришь? Невесту свою? Ты уехал по распределению, а она здесь осталась, помнишь?
Конечно же, Петров помнил Шурочку — он вообще всех своих женщин помнил. И Шурочку помнил — белое легкое перышко, златокудрое и божественно–хрупкое создание, до предела непосредственное и легкомысленное, из того как раз рода женщин, рядом с которыми любой мужчина тут же и начинает чувствовать себя жутко ответственным за эту их самую легкость и хрупкость. Вот и Петров тогда прочувствовал эту ответственность по полной программе: абсолютно честно и верно ждал он свою невесту в Краснодаре, куда его заслали по тем строгим временам по институтскому распределению. А Шурочка позвонила потом и огорошила – не жди, мол, замуж выхожу. А за кого – сказать не захотела… Ну что ж, он ей только счастья пожелал, и все. И невдомек ему оказалось, что выбор Шурочкин пал на друга его институтского, рыжего и серьезного Андрюху Шувалова, который вокруг Шурочки после его отъезда тут же и засуетился, и хвост свой распушил да в ЗАГС поволок в скорости. Еще и сволочью распоследней по отношению к Митьке Петрову себя чувствовал, потому как преступление же настоящее – у друга невесту отбить. Это после свадьбы только выяснилось, что у невесты, оказывается, трехмесячная беременность в наличии имеется… Вот молодой муж чуть тогда с ума и не сошел. Допрос ей настоящий устроил, с пристрастием – заставил таки Шурочку признаться, чьего ребенка она ему вместо приданого преподнесла. Она плакала, конечно, прощения просила… Да что было взять с того прощения — все равно пришлось рыжему несчастному Андрюхе принять все, как есть — не прогонять же ее обратно в общежитие из своих трехкомнатных удобств, с пузом–то?
— … Так что следующие двадцать пять лет я, как честный муж и заботливый отец, растил твоего ребенка, Петров! – поднял на него тяжелые глаза Андрей Васильевич после своего рассказа. – Любил–воспитывал, кормил–одевал, образование давал… А про себя все время помнил – не мой это ребенок. Это я твою дочь ращу, Петров, твою! Сам себе маленький ад устроил, в общем. Не без твоей помощи, конечно…
— Так я ж не знал ничего, Андрюха… — растерянно и виновато протянул Петров. – Ты чего?! Я когда уезжал, она мне ничего про беременность не сказала…
— Ну, правильно. Это надо Шурочку знать… Она хоть и недалекого ума, а вот хитрости ей занимать не приходится. Зачем ей было ехать по твоему долбаному распределению? Неизвестно еще, когда ты там квартиру получишь, да и получишь ли вообще. А тут я – нате вам, подарок! Рыжий, честный, влюбленный, порядочный. А главное – с трехкомнатной квартирой в центре города, с обеспеченными родителями, у которых еще и дача с машиной имеется… Знала же, что если женюсь – все равно потом не брошу, даже если она от тебя и тройню родит! Все вычислила…
— А почему ты меня–то не разыскал? Разобрались бы по–мужски как–нибудь…
— Да не мог я, Петров, не мог! Как ты не понимаешь?! Порядочность меня подвела — фамильная черта наша, интеллигентность эта моя паршиво–пресловутая, будь она неладна. Не мог, и все. Наливай давай! Чего зря душу бередить…
Петров задумчиво открутил бутылочную пробку, молча разлил водку. Взяв свою рюмку в руки, долго вертел тоненькую ее ножку в пальцах, потом одним глотком опрокинул содержимое в себя.
— Значит, говоришь, двадцать пять лет крест нес? – тяжело взглянув на Андрея Васильевича, медленно проговорил он. – Пострадал шибко, значит, от своей порядочности? Ах ты, бедный мой рыжий Андрюха! Столько лет себя грыз! А знаешь, почему?
— Почему? – с вызовом посмотрел на него Андрей Васильевич.
- А потому, что у тебя вот там, где сердце должно быть, просто дырка торчит! Она и стучит так же, и кровь по жилам исправно гоняет, а только не сердце у тебя там, а дырка…
- Господи, и этот тоже про дырки… Вот уж воистину, яблоко от яблони… — тихо всплеснула руками Татьяна Львовна и, обернувшись к Петрову, произнесла с укоризной:
— Ну, зачем ты так, Митенька? Согласись, что он ведь действительно очень порядочно поступил. Ты знаешь, мы уже пять лет практически вместе, а он никак не мог из семьи уйти — дочь боялся оставить… Зря ты так, Митенька!
— Да на хрена вообще нужна такая порядочность, Таня! И не порядочность это, а свинство сплошное… Он, видишь ли, помнил все время! Смотрел и помнил, воспитывал и помнил, любил и помнил… Да не бывает так! Не бывает такого, чтобы любовь – отдельно, а порядочность – отдельно! А я? А меня тогда на каком таком основании отцовства лишили? Вы оба, оба меня его лишили…
Внутри у него уже все бушевало от возмущения, будто его обманули как–то совсем уж по–крупному, обидели, нагло обвели вокруг пальца. На Таню он по большому счету не особо сердился – женщина все–таки, ей все позволительно. Но вот Андрюха, рыжий интеллигентный молчун Андрюха, можно сказать, сейчас ножом пырнул ему в самое сердце. Не понимал Петров такой мужицкой порядочности. Такой, которую самому себе через страдание доказывать надо – за чужой счет, получается. Мазохизм какой–то. Все шиворот навыворот, и божий дар вместе с яичницей. И что это за генетическая ревность–гордыня такая – мой ребенок, не мой ребенок… Петрову тут же и Артемка его припомнился : когда привел он мальчишку в семью, ни разу ему не подумалось, чей он на самом деле сын да от кого любимая им женщина мальчишку того рожала…Раз живет с ним рядом – значит, сын. И все. И никаких таких дополнительных страданий. И никаких доказательств пресловутой своей порядочности. И никакого интеллигентского садомазохизма….
Будто задохнувшись, он торопливо открутил бутылочную пробку, плеснул себе еще водки и тут же сердито выпил, со стуком поставив рюмку на стол. И вдруг, изо всех сил хлопнув по этому столу ладонями, заговорил жестко:
— Так! А где она, моя дочь? Я ее видеть хочу! Прямо сейчас! Я ее двадцать пять лет не видел, в конце концов! Как хоть зовут–то ее?! — уже почти выкрикнул он свою последнюю фразу.
— Тише, Митенька, тише. Чего ты кричишь? Говорю же тебе — Люся ее зовут, полное имя – Люсьена… – растерянно пыталась успокоить его Татьяна Львовна.
— И ты! И ты меня тоже обманула! Зачем, Таня? Ты–то почему мне про сына ничего не сказала?
— А зачем, Митенька? – пожала плечами Татьяна Львовна. — Что бы это изменило–то? Мне ведь от тебя ничего не нужно было…
— Причем тут нужно – не нужно, Тань? Ребенок – он же не твоя собственность! Не вещь, судьбой которой ты можешь сама распорядиться, как тебе хочется…Эх, Таня, Таня… Тоже горделивой своей порядочностью наслаждалась, да? Я, мол, сама и только сама?
— Да, Митя, сама! А ты хочешь, чтоб я на обиду изошла? Чтоб жаловалась на всех углах на отца–подлеца? Нет уж! Не хотела я просто, как другие, унизительной помощи ждать да ребенка с тобой делить. Считай, что я его только для себя родила. И спасибо тебе за Илью — он замечательный мальчик. Не без странностей, конечно, но что делать? Как говорится, яблоко от яблони… И сюда ты, наверное, тоже зря приехал, Митенька, — только мальчика зря растревожишь… А как ты узнал–то про него, кстати?
— Он сам ко мне приезжал, Тань… А я, представляешь, так растерялся вдруг, и даже не поговорил с ним…
— Сам?! Илья – сам? – ахнула удивленно Татьяна Львовна. – Да не может быть… А когда? Боже, я с ним с ума скоро сойду…
— Вот тебе, Танечка, и ответ на твой вопрос – зачем… А затем, что отцовское место в душе у каждого ребенка должно быть заполнено. Пусть обидами, ссорами, непониманием, а заполнено! Мне очень жаль, что ты не захотела этого понять…
— Так Митенька… Так я же как лучше хотела! Я думала – зачем тебя обременять…
— Да ты просто делиться со мной не захотела, Танечка! Только и всего. Горделивость тебе не позволила. Это ж намного проще – идти по жизни рука об руку со своей горделивостью…
— Нет, Тань, ты посмотри на него! – громко проговорил Андрей Васильевич, совсем по–бабьи всплеснув руками. – Он нас с тобой жизни научить приехал! Мы здесь его детей всю жизнь растили, а он нас теперь жизни учить будет. Может, тебе еще и спасибо сказать, а , Петров?
— Да не надо мне твоего спасибо, Шувалов… Засунь его себе куда–нибудь подальше, понял? Ты у меня моего ребенка отнял…
— Тише, мальчики, тише! – пыталась изо всех сил урезонить их Татьяна Львовна! – Чего вы раскричались–то так? Вот и тетю Нору разбудили… — прислушалась она к характерному, уже хорошо слышимому из коридорчика стуку костылей.
Тетя Нора, как обычно тяжело и со свистом дыша, медленно вошла в кухню, решительно уселась на свой стул с плюшевой красной подушечкой, пристроила на его загогулину костыли.
— Так, значит, вы и есть тот самый доктор Петров — отец нашего Ильи? – сурово обратилась она к Петрову. – Очень приятно познакомиться. Меня зовут Элеонора Павловна, я Танина тетка. И потому как тоже человек здесь не посторонний, позволю себе вмешаться в этот ваш бразильский сериал! Вы что, дорогие мои, самой главной проблемы во всей этой истории не увидели?
— А что такое, тетя Нора? – недовольно спросила Татьяна Львовна.
— Как это что, Таня? Ведь Илья же любит эту девочку!
— Какую? – хором переспросили Петров и Андрей Васильевич, с недоумением переглянувшись.
— Да Люсю же, господи! Они вчера сидели со мной здесь, вот за этим самым столом, и я видела все своими глазами… У него любовь! Самая настоящая! Как вы не понимаете–то? Они же дети ваши! Кому родные, кому не родные – все равно это ваши дети! Он вот правильно все говорит, — ткнула она пальцем в сидящего напротив Петрова. – А теперь выясняется, как я понимаю, что они брат и сестра. Вы лучше подумали бы, как ему помочь из этой ситуации правильно выбраться…
— Да бросьте, тетя Нора! Вы, как всегда, все преувеличиваете. Какая там у него может быть любовь, боже ты мой! Он сам себе и надумал ее, любовь эту. Что они вообще в этом понимают? — изо всех сил пытаясь скрыть раздражение, тихо сказала Татьяна Львовна.
— Ну да, ну да… — повернулась к ней тетя Нора. – Это только у вас и любовь, и гордость, и страдания пожизненные, а у них так – ерунда одна… Опомнитесь! Сердцем
к ним повернитесь уже, наконец!
— А у них того… Этого самого… Не было еще, случайно? – осторожно спросил вдруг Петров. – Если было – тогда действительно проблема…
— Ну о чем ты говоришь, Митенька! Какое такое «это – самое»? Еще чего не хватало. Конечно же, нет! И никакой особой проблемы я тут вообще не вижу! – сердито перебила его Татьяна Львовна.
— А если было? – испуганно повторил Петров. – Они ведь у тебя разрешения не спрашивали, я так понимаю… Если было? Что тогда делать–то будем?
— Да ничего не будем, – решительно произнес Андрей Васильевич. – Что ты кудахчешь, как курица, Петров? Было, не было… Кому до чего, а вшивому до бани… Вот придет Илья – у него все и выясним. Да и вообще, Таня права – никакой такой особой проблемы я здесь тоже не усматриваю. И ты здесь не командуй! Подумаешь, строгий судия приехал…
— Тогда я с ним сам поговорю! – решительно произнес Петров. – Я надеюсь, вы мне это позволите? Отец я, в конце концов, или кто? Сам все ему объясню, и про Люсю тоже…

 

22
— Ну, явилась все–таки? – бросила на Люсю сердитый взгляд Лариса Александровна из–под широкого красного поля шляпы, — а я утром уволить тебя хотела…Если б мальчишечка этот не нарисовался вовремя… Как его…
— Гришковец?
— Ну да… Считай, спас он тебя!
— Ага. У него, знаете ли, призвание такое – всех подряд спасать.
— Слушай, а какой славный… Я прямо прихорошела вся! Стародавней гусарской порядочностью от него так и несет, знаешь ли… Везет же тебе! Эх, молодость, молодость… А с Глебкой твоим что?
— А у Глебки рак, Лариса Александровна. Умирает Глебка… — отвернувшись к окну, медленно проговорила Люся. — Я его через отца с его новой женой в наш онкологический центр пристроила. С утра вместе с ним договариваться ездила, вот недавно только на работу заявилась. Он сейчас на обследование пошел…
— Да ты что! – ахнула Лариса Александровна, развернувшись к ней от зеркала всем корпусом. – Как хорошо, что ты замуж–то за него не выскочила! Сейчас бы измучилась с ним совсем! Вот уж воистину не знаешь, где найдешь, где потеряешь… А ты еще убивалась, что он тебя бросил. Да и слава богу! Теперь зато ничего ему не должна! Помогла на лечение пристроиться – и все! Пусть и за это тебе спасибо скажет! Нет, каков, а? Как в учебе помочь – сразу Люся, как заболел – тоже к Люсе бежим, а как жениться – простите, Люся, вы мне не подходите…
— Господи, да как вы можете так говорить, Лариса Александровна?! Человек умирает, а вы…
— Ну да… Прости, Люсь, чего это я в самом деле… — Лариса Александровна вздохнула грустно и вежливо–сочувственно покачала головой, одновременно рассматривая себя в зеркале.
Она действительно сочувствовала этой девочке. И на волне этого сочувствия, дополнительным фоном к которому послужило еще и удовлетворение от только что выигранного процесса, как порывом ветра вынеслось на поверхность ее меркантильной души и благое намерение. А что, бывает. И у адвокатов, бывает, неожиданно лампочка внутри загорается, и совершают они в этот момент непредсказуемые совсем поступки. Правда, редко очень… Набрав в грудь побольше воздуху, Лариса Александровна снова тяжело вздохнула, подумала еще секунду и выпалила, будто прыгнула с высокого обрыва в воду:
— Ладно, раз такое дело…А я тогда тебе зарплату с сегодняшнего дня повышаю! Вот! На сто долларов! Вот! И дело вести дам самостоятельно! Где–то в синей папке лежит договор с клиентом по трудовому спору…
— Ой, спасибо, Лариса Александровна! – улыбнулась ей одними губами Люся, подумав про себя: « Надо же…Выходит, Глебка, и сам того не зная, помог мне первый шаг в карьере адвокатской сделать…»
Когда адвокатесса торжественно удалилась в свой кабинет, она сварила себе крепкого кофе и выпила сразу две чашки, чтоб прогнать из головы тяжелую хмарь, оставшуюся от бессонной ночи. Потом нашла папку с обещанным ей адвокатессой делом и заставила себя, правда, не без огромного усилия, вникнуть в суть иска, старательно убегая мыслями в долгожданную интересную работу и потихоньку все–таки увлекаясь. Время и в самом деле утекло очень быстро, можно даже сказать, практически незаметно… Первое ее самостоятельное исковое заявление в суд было почти уже закончено, когда в конце дня задергался в судорогах под бумагами на столе мобильник, подавая тревожные свои сигналы.
Не отрывая глаз от экрана компьютера, она рассеянно выудила его из–под вороха бумаг, привычным жестом нажала на кнопку включения.
— Алло, Люсь! Это я, Глеб…
— Ой, ну как ты там, Глебка? А я тут заработалась совсем… Представляешь, мне сегодня самостоятельное дело вести дали! Увлеклась… Я сейчас приеду. Говори, что с собой привезти. Кормят там хорошо или так себе?
— Послушай, Люсь…
— А который час? Ого! Уже шесть часов! Ничего себе…Глебка, я скоро!
— Люсь, да не надо ничего, и ехать не надо! Я потому и звоню… Сбежал я оттуда, Люська!
— То есть как это — сбежал? Ты с ума сошел, Глебка? Почему?!
— Да бесполезно все это, Люсь! Не смогу я… Они говорят – надо полное облучение пройти и несколько курсов химиотерапии. Я там насмотрелся на этих облученных и обхимиченных… Нет, не смогу я. Лучше уж так, как есть.
— Глеб, вернись немедленно в больницу! — закричала Люся в трубку. – Ты слышишь? Вернись немедленно! Не смей, Глеб! Нельзя так, ты что! Мы же всю ночь с тобой об этом говорили… Ты ж совсем уже в себя поверил, и вдруг перетрусил!
— Да не струсил я, Люсь. Просто не смогу, и все. Это мой выбор. Каждому свое , наверное. И вот еще что. Ты это…Прости меня. Спасибо тебе за все. И будь счастлива со своим, как бишь его…С Молодцом своим! Он ведь, знаешь, любит тебя по–настоящему. Полными ложками…
— Глебка, ну что ты такое говоришь! — заплакала в трубку Люся. – Как ты можешь, Глебка… А ты где сейчас? Давай поговорим еще…
— Я на вокзале. Скоро мой поезд. Проходящий…
— Я сейчас приеду, подожди!
— Да нет, не надо. Не успеешь уже. Сейчас только посадку объявили. Ну,
все, пока ! Будь счастлива. И обо мне ничего не узнавай, ладно? Живым
меня запомни – и все…
— Глебка! Подожди! Глебка! – закричала она в трубку, слушая короткие гудки отбоя. – Как же так, Глебка, подожди…
Упав головой на руки, она расплакалась, забилась в надрывной безобразной истерике. Из своего кабинета выскочила на ее отчаянный крик Лариса Александровна, смотрела с ужасом. От входной двери бросился к ней Илья, засуетился тут же бестолково с водой и носовым своим платком. Экран компьютера коротко мигнул, словно от испуга, и завис напрочь на набранном почти полностью тексте первого в ее адвокатской практике судебного иска по трудовому спору…

 

23
Илья медленно вошел в свой подъезд, не спеша поднялся по темной лестнице. Как быстро наступили сумерки, он и не заметил… Он вообще ничего не чувствовал целый день – ни голода, ни пронизывающего мартовского ветра, не замечал ни слепящего солнца, ни городской весенней суеты. Все время только видел перед собой то глаза Глеба, вытравленные–выбеленные страхом, то Люсины глаза, опухшие и проплаканные насквозь…И мысли в голове плавали противные, скользкие и мерзкие, как эта его, Глебова, лимфосаркома. Казалось, что с каждым шагом они падают из головы прямо на каменные лестничные ступеньки и разбиваются вдребезги, обдавая его противными мутными брызгами…
Открыв своим ключом дверь, он тихо вошел в прихожую. «Гости у них, что ли?», — подумал устало, услышав доносившиеся из кухни голоса. — « Вроде бы никто не собирался…»
— А вот и Илюшенька наш пришел! – преувеличенно–радостно сообщила кому–то мать, выходя к нему в прихожую. – А к тебе гость, Илюшенька… Отец твой из Краснодара приехал. Что ж ты мне ничего не сказал, что ездил к нему? И тетя Нора тоже хороша – заговорщица старая…
Вслед за матерью в прихожую выскочил и его отец – тот самый доктор Петров, только другой совсем – улыбающийся, раскрасневшийся, раскинувший широко руки…
— Ну, здравствуй, сын! Ты прости меня, что я тебя того… Не признал тогда! Вот возьми и прости сразу! Хорошо?
— Хорошо… — растерянно улыбаясь ему навстречу, эхом повторил Илья.
— Ну, вот и отлично! Пойдем, поговорим!
Он обнял его за плечи, заглянул в глаза, даже потряс немного, как грушу, словно примериваясь–пристраиваясь к нему, как к чему–то новому, но уже как бы и к своему, собственному, родному.
— Вот и ладно! – с улыбкой глядя на них, тихо проговорила Татьяна Львовна. – А мы пойдем с Андрюшей, погуляем немного по воздуху, а то у меня от вашей водки уже голова разболелась.
Илья, как в тумане, смотрел на образовавшуюся вокруг него суету, ни на минуту не выпуская из поля зрения Петрова, словно боялся, что он возьмет да и исчезнет в одночасье. Вот тяжело прошла мимо него, грустно подмигнув, в свою комнату тетя Нора, вот мать с Андреем Васильевичем уже одеваются в прихожей, вот она хлопотливо повязывает ему шарф на шею… Надо же – его отец здесь! Вот это да… Нет, этого просто не может быть…
— … Ты меня слышишь, сын? — донесся до него, словно издалека, его голос.
— Что? – переспросил Илья, вздрогнув. – Извините, я задумался…
— Понимаю. Задумаешься тут. Только думать мы с тобой потом будем. Ладно? А сейчас у нас времени мало. Поезд у меня ночью… Я и приехал–то затем только, чтоб сказать – я действительно твой отец, парень. Вот он я — есть. И ты у меня – есть. Прости дурака старого, что отфутболил тебя тогда! Не знаю, чего меня обнесло. Ани, наверное, испугался. Она хоть и понимающая жена, да слишком много неприятностей ей от меня перепадало…
— Да я и не обиделся, что вы! Я ведь тоже только посмотреть на вас приезжал – и все…
— Слушай, давай на «ты», ладно? А то твое «выканье» по совести, как наждак, скребет.
— Хорошо. Только мне трудно так, сразу.
— Ты вот что, Илья… Ты приезжай–ка к нам! Не просто в гости, а надолго приезжай. Нам с тобой нужно вместе пожить, рядом, понимаешь? А юридический институт и у нас найдется. Я думаю, с этим проблем не будет. Давай прямо со следующего учебного года, а? А маму твою, я думаю, мы уговорим. Я уже и начал потихоньку…
— Да нет. Чтоб пожить – это она меня точно не отпустит. А вот на каникулы…
— Ну, давай на каникулы. У нас домишко у моря есть, порыбачим с тобой…
— Ага…
— И поговорим.
— И поговорим…
Они почему–то дружно замолчали на этом «поговорим», будто споткнулись о него лбами. Илья смотрел на Петрова мягкими коричневыми глазами, словно впитывал в себя эту неожиданную радость, которая потихоньку, совсем маленькими порциями входила в него, шевелилась, искала себе место среди поселившейся за последние дни и ставшей так быстро привычной горечи. Петров, нахмурив лоб, долго разглядывал сына, потом произнес осторожно, будто боясь нарушить ценное это молчание:
— Я вижу, у тебя случилось что–то?
— С чего ты взял?
— Да что–то не то тобой. Я же вижу. Неприятности какие?
— Почему? Все в порядке. Растерялся просто.
— Нет, не в растерянности тут дело, сын. Говорю же — переполох какой–то в тебе происходит. И не нравится он мне…
— А как ты видишь, пап? – Спросил, подавшись к нему, Илья. Он и сам не заметил, как перешел на это «пап», как просто и обыденно оно у него прозвучало, будто он по сто раз на дню произносил это короткое слово всю свою безотцовую жизнь.
— Не знаю, — пожал плечами Петров. — Всегда чувствую почему–то, как у человека душа на обратную сторону выворачивается, нежной своей, сокрытой изнанкой наружу, и все время, понимаешь ли, пугаюсь этого, черт. Особенно когда у женщин. Потому как ее потом, душу–то, редко кому из них удается обратно вернуть. Так и живут, бедолаги, с вялой ее почерневшей изнанкой наружу, и маются всю жизнь…
— И я! И я всегда примерно так же людей чувствовал! – обрадовался его признанию Илья. — Только знаешь, вчера вдруг взял и перестал. Впервые это со мной случилось, представляешь? Впервые было человека совсем не жалко, даже наоборот…
— Как это? Расскажи.
— А тебе и правда интересно? И смеяться не будешь?
— Ну что ты, сын…
— В общем, влюбился я, пап. В очень красивую девушку влюбился. В дочку Андрея Василича, в Люсю…
— Так…И что? Прогнала, что ли?
— Да, прогнала. К ней вчера ее бывший парень приехал, Глеб…
Илья вдруг взахлеб, будто его прорвало наконец, начал рассказывать отцу все события последних дней, сбиваясь на горестные их комментарии и блестя лихорадочно глазами. Петров молчал, слушал его внимательно, нахмурив лоб и с силой сцепив руки, только почему–то смотрел куда–то вниз и в сторону, боясь поднять на Илью глаза, будто виноват был и в болезни Глеба, и в Люсиной несчастной к нему любви, и в полном этом сыновнем смятении. Илья вдруг замолчал на полуслове, спросил неуверенно:
— Пап, а тебе и правда интересно?
— Правда, сын, — тут же встрепенулся Петров, подняв на Илью пронзительные свои глаза. — Ты даже сам не представляешь, как мне все это интересно. Ну? И что дальше?
— А дальше – ничего. Уехал Глеб сегодня домой, и все. Люся так плакала…Я ее домой отвез еле живую. Пап, получается, что это я его прогнал, да? Я ведь к нему в больницу ходил, хотел свою помощь предложить, чтоб он Люсю пожалел. Ему ведь все равно, от кого помощь получать, правда? Он же не любит ее совсем. А получилось, будто я его прогнал…
— А ты? Ты сильно ее любишь?
— Да. Очень.
— Расскажи мне о ней!
— Ну, она… Она такая маленькая, хрупкая, слабенькая. Хотя и думает, что сильная очень. И она не такая, как все. Я не смогу тебе объяснить, наверное… Знаешь, мне ее защищать все время хочется, заботиться о ней хочется, пылинки сдувать. Я видеть не могу, как она плачет! Я бы даже и плакать вместо нее стал, наверное, если б можно было. Понимаешь, впервые такое со мной случилось, я думал, и не бывает так… Мне раньше казалось, что я всех одинаково люблю. Хотел, понимаешь ли, всем подряд помочь, себя отдать всего до капли – нате, пользуйтесь…
— Хм… — усмехнулся вдруг грустно и по–доброму Петров.
— Что, пап?
— Да слушаю тебя, и себя вспоминаю. Только я–то хотел, понимаешь ли, всех
женщин счастливыми сделать, а ты еще дальше пошел – сразу весь мир… Молодец…
Илья хотел было объяснить, что никакой он вовсе не молодец, что из–за стремления этого к самоотдаче он ужасно всегда ссорится с матерью, принося ей одни только неприятности, да не стал. Потому что увидел в отцовских глазах полное и абсолютное понимание, от которого и объяснять все это расхотелось. Потому что он был таким же, его отец. Может, только по большому счету, но таким же. И будто одобрял и принимал его полностью, со всеми странностями и нелепыми фантазиями, со всеми лампочками и дурацкими совершенно порывами…
— …Только не забывай, сынок, что весь мир – это ты сам и есть. А еще весь мир – это счастливые глаза твоих близких, с которыми ты рядом живешь, или не совсем рядом, с которыми ты хоть как–то соприкасаешься, хоть маленьким краешком. Это мать твоя, это бабка твоя, друзья твои. Вот когда каждый после себя просто напросто научится не оставлять выжженного поля из родных человеческих душ, тогда и мир переделывать не придется, он сам потихоньку изменится…
— Здорово, пап. Знаешь, так хорошо говорить с тобой…
Они снова замолчали, глядя друг другу в глаза и улыбаясь. А уже через минуту Петров, весь подобравшись и неловко поерзав на стуле, тихо спросил:
— А ты как с Люсей познакомился–то, сынок?
— Да случайно! Мы с ней в поезде вместе ехали, когда я зимой из Краснодара возвращался. Она как раз к этому самому Глебу и ездила. Я тогда сразу в нее и влюбился, как увидел только.
— Ну да, ну да… Надо же… Вот и не верь в судьбу после этого…Ту такое дело, сын… Фу, черт, даже не знаю, как сказать!
Петров снова заерзал на стуле, потом вскочил, подошел к окну и нервно закурил, выпуская тугую струю дыма в открытую форточку.
— Фу, черт… — снова пробормотал он, делая частые глубокие затяжки, пока быстрый огонек сигареты не добрался до самого фильтра. Наткнувшись на удивленный взгляд Ильи, он привычным щелчком отправил окурок в форточку, снова сел напротив.
— Ладно, сын, слушай. И будь мужчиной, если что. С этого самого момента Люся больше не твоя девушка, понял? Она сестра твоя.
— Как это? – недоверчиво улыбнулся Илья. – В каком это смысле – сестра?
— Да в самом что ни на есть прямом… Люсина мама – моя бывшая невеста. Это мы здесь сегодня с Шуваловым выяснили. И замуж за него она уже беременной выходила – от меня, стало быть. Так что вы брат и сестра, Илья. Тут уж ничего не поделаешь…
— Так не бывает… — с ужасом глядя на Петрова, тихо произнес Илья. – Что ты! Так ведь только в кино бывает, и все…В сериалах там всяких…
— А в жизни все и случается, как в кино, сын. Вернее, в кино, как в жизни. И не такое еще! Я–то ведь тоже про Люсю только сейчас узнал… Так что у нас с тобой сегодня общий праздник — у меня дочь появилась, а у тебя – сестра! Именинники мы сегодня!
Слушай, а мы успеем до поезда к ней съездить? Я ее очень увидеть хочу!
— Нет, не надо! Когда Глеб с вокзала позвонил, она так плакала… Я ее до дому проводил — она совсем уже без сил была. Не надо пока, пап! Ей просто столько информации сразу не воспринять. Не услышит она.
— Так мы ж на минутку, я только взгляну на нее, и все! Она тоже мой ребенок, ты пойми…
— Нет, отец, не надо, — тихо, но твердо сказал Илья, глядя Петрову в глаза. – Для нее и в самом деле эта новость на сегодняшний день – уже перебор. Я ей сам потом скажу, ладно? Я придумаю, как…
Илья и сам не понимал, откуда в нем взялась такая твердость и решительность. Выплыло вдруг в общей сумятице чувств какое–то незнакомое, шестое, наверное , чувство, которое подсказало: нельзя пока говорить этого Люсе. Потому, может, что не примет она сейчас никакого нового отца. Он же вот тоже не может никак принять, что Люся – сестра…
— …Нет, не могу! – произнес Илья уже вслух. – Люся – сестра…
— А ты смоги! – неожиданно жестко вдруг проговорил Петров. – Ты просто будь мужчиной, сын! И вообще – это ты бога еще благодари, что она в тебя влюбится не успела. Повезло. А то бы натворили дел…И не думай, что братом быть легче. Может, и потруднее даже!
— Так я ж ее люблю! — в отчаянии на него глядя, пытался объяснить Илья. – Очень люблю, понимаешь?
— Ну так и люби! – так же жестко проговорил Петров. – Как сестру люби! Компенсируй сестре утерянную за эти годы братскую свою любовь!
— И все равно, все равно трудно принять … — тяжело замотал головой Илья.
— А кто говорит, что легко? – вздохнул грустно Петров. – Нелегко, конечно. Но ничего. Примешь. Научишься. Я в тебя верю. ь легче….я влюбится не успела. и улыбаясь. 106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106
— Мы летом приедем к тебе, ладно, пап? Вместе… — словно очнувшись от его жестких, как короткие команды слов, проговорил Илья.
— Хорошо, сын. Буду ждать. Мы все будем вас ждать. И я, и Аня, и пацаны наши. В гости ли, насовсем ли – без разницы…
— У тебя ведь много детей, да? Мне Анна Сергеевна рассказывала, когда провожала.
— Да. Много. У меня, кроме Вовки, Сашки и Артема, есть еще Леня, есть Павлик, есть дочка Ульяна… А еще вы с Люсей у меня теперь есть! Представляешь, какое счастье?
Он еще что–то говорил, заглядывая ему в глаза и улыбаясь, и тряс за плечо – Илья уже ничего не слышал. Просто сидел и смотрел на него — ему хватало… Иногда не нужно говорить никаких слов – даже самых проникновенных – чтобы ощутить вдруг эту ни с чем не сравнимую теплоту совместного бытия, заключенного в круг маленького общего пространства, называемую одним емким словом – любовь. Да, он любил этого странного мужика, сидящего перед ним, маленького доктора с пронзительно–горячими, умными и добрыми глазами. Уезжая тогда из Краснодара – уже любил, потому что не любить его было просто невозможно…
— …Ты обязательно должен с ними познакомиться, Илья! Они все очень замечательные ребята! Все разные, конечно, каждый со своим характером и своим тараканом в голове, но все равно все замечательные. Каждый – личность неординарная, ищущая, творческая. Я всеми вами очень горжусь…
— И мной тоже?
— И тобой!
— А мной за что? За то, что заблудился в трех соснах? Что пошел права качать к больному человеку? Что своими поисками неизвестно каких истин только неприятности приношу своей матери? Что не знаю, как теперь научиться относиться к любимой девушке, как к сестре?
— Да ладно тебе, сынок. Поверь мне, что все эти твои духовные метания будут потом казаться тебе самым прекрасным временем – всего лишь временем твоей юности. И все у тебя еще будет – и любовь настоящая, и семья, и дети, — много детей! И ты их очень любить будешь – ты умеешь! И поверь мне, тоже будешь потом ими гордиться. И вообще – как здорово, что именно ты у меня есть, вот такой вот…
— А ты – у меня…
И они снова молчали, и снова долго смотрели друг другу в одинаковые коричнево–горячие глаза, и опять говорили обо всем на свете взахлеб, и опять потом молчали легко, и улыбались, и не могли наглядеться друг на друга, пока Петров не произнес тихо и грустно:
— А ты знаешь, мне ведь пора… На поезд боюсь опоздать! Ты проводишь меня на вокзал, сынок?
— Конечно, провожу, пап! Мог бы и не спрашивать! – быстро ответил Илья. – Сейчас только съем чего–нибудь, и поедем. Весь день ничего не ел, упаду сейчас…
— Слушай, а эта бабка твоя – ну просто прелесть какая! Я прямо в нее влюбился, знаешь ли! Замечательная, просто великолепнейшая женщина! Редкий человеческий случай, когда и душа, и ум, и любовь сливаются в единое целое. Тут я за тебя рад, сынок. Тут тебе очень крупно, просто катастрофически повезло…

 

24
— Ты о чем задумалась так? – резко спросил Андрей Васильевич, повернувшись всем корпусом к Татьяне Львовне и поднимая воротник куртки. – О Митеньке своем?
— Ну почему о своем, Андрюша, — улыбнулась та в ответ снисходительно, — он вот уже двадцать лет как не мой… А ты что, ревнуешь?
— Да, ревную… Конечно, ревную! Ты так на него смотрела – аж плавилась вся! На меня ты так никогда не смотришь… Ты любила его, что ли?
— Конечно, любила. Очень! Даже когда уехала от него. Не страдала, а именно любила. По нему женщины вообще не страдают. Он не из таких…
— А из каких?
— Не знаю даже, как объяснить тебе… — Татьяна Львовна надолго замолчала, шла, тихо улыбаясь и смотря вдаль, отчего на лице ее проступило совсем ей несвойственное, необычно мягкое и мечтательное выражение. – Вот тетя Нора, например, считает, что при рождении каждого человека бог наделяет его душу шарами любви. Кому дает десять шаров, кому сто, кому тысячу… И вот каждый со своими шарами идет по жизни, и оставляет их там, где у него чего–то сложилось, чувства какие–то. Человек потом из отношений уходит, а его шары любви в том месте остаются. Вот и получается — где много шаров после себя оставил, там тебя и любят всю жизнь не смотря ни на что, и вспоминают добрым словом…А тому, кому бог дал один такой шарик, как говорится, на все про все, приходится носить его с собой неприкаянно всю свою жизнь из одних отношений в другие, нигде ничего после себя не оставляя, кроме обид да слез. А у Петрова таких шаров богом дано не сто и не тысячу, у него таких шаров — миллион… И он везде их оставляет помногу, не жалея и не считая убытков, потому его все помнят и любят, и бабы к нему пачками липнут – греются…
— А у меня, выходит, один всего шарик, если следовать этой твоей теории?
— Ну, с чего ты взял, что у тебя один шарик? Нет, не один, побольше. И не миллион, слава богу! А таких, как Петров, богом особо отмеченных, очень мало, уж поверь мне. Так что не ревнуй, Андрюша. Не бери грех на душу.
— А почему ты сказала – слава богу, что не миллион? Чем больше, тем, получается, лучше?
— Да потому, что все должно быть в норме в жизни человеческой. Ты думаешь, это легкий груз – носить в себе столько любви? Всех страждущих все равно не обогреешь. Чем больше даешь, тем большего от тебя требуют… И еще хотят, и еще, и еще. Любить многих – самый тяжелый груз. И ответственность большая. Лучше, когда счастье сосредоточено в одном месте. Оно и должно быть в одном месте. Там, где у тебя счастье — там свои шары и оставляй! Чего их разбрасывать по разным местам? Ты мне – свои, я тебе – свои. И никаких проблем…
— А у твоего Ильи, выходит, тоже таких шаров много?
— Да, выходит, так… — грустно вздохнула Татьяна Львовна. – Вот это меня всю жизнь и беспокоит…
— А ты ведь до сих пор Петрова любишь, Тань…
— Нет. Просто обиды у меня на него нет, да и не было никогда. Видно, и мне от его шаров много чего досталось… Я теперь тебя люблю. У нас нормальные теплые отношения, мне хорошо жить рядом с тобой. И я тебя никому не отдам, никуда от себя не отпущу больше! Мне хватает твоих шаров, Андрюша. Сколько бы их ни было — да пусть и один даже! Зато я знаю, что он – мой, и только мой! Ты же мне его принес, правда? Мне чужого не надо, но и свое теперь уже не отдам…
Андрей Васильевич благодарно расплылся в улыбке, вдохнул в себя пахучий весенний воздух, поежился.
— Тань, а гулять–то нам долго еще? Холодно ведь.
— Да пусть они поговорят спокойно! Пойдем вон в кафе посидим, кофейку выпьем. Тем более, мне с тобой один вопрос щекотливый обсудить надо…
— Какой? – с готовностью повернулся к ней Андрей Васильевич.
— Скажи мне – квартира, ну та, в которой ты жил – она в каком статусе? Вы ее приватизировали уже? Или нет?
— Да нет, как–то руки не дошли… — пожал плечами Андрей Васильевич. — А что?
— А по площади она какая? Ведь в том доме, где ты жил, очень хорошие квартиры…
— Ну да, хорошая . Там и кухня огромная, и комнаты тоже большие, и потолки высокие… А почему ты спрашиваешь–то?
— Да так… Ну что, в кафе пойдем? Там и поговорим…

 

25
Илья заснул только под утро. Все стоял перед глазами подрагивающий от холода отец на ночном, продуваемом мартовским ветром перроне, в надвинутой на самые глаза потертой кожаной кепочке…
— Илюшенька, ты не спишь? Выйди, поговорить надо, — заглянула в комнату мать.
Прошлепав босыми ногами по полу, он вышел к ней на кухню, тяжело плюхнулся на стул, откинув назад голову.
— Картошку с мясом вчерашнюю будешь? Я разогрею … — засуетилась вокруг него Татьяна Львовна.
— Давай… А о чем ты поговорить хотела?
— Сейчас поговорим, сынок. Только без этих твоих дурацких эмоций, ладно?
— Слушаю, мам…
— Скажи мне, сынок, только объективно скажи, в частности не вдаваясь — хорошо ли это, когда семья из четырех человек живет в маленькой двухкомнатной квартире, а семья из двух человек – в огромной трехкомнатной?
— Ты это к чему ведешь, мам? – настороженно спросил Илья, следя за ее суетливыми передвижениями по кухне.
— Илья! Мы же с тобой договорились – без эмоций! Ты мне скажи – это в принципе нормально или нет?
— Так ведь сколько угодно людей так живут! Коммунизма еще никто не объявлял, чтоб жилье всем по потребности раздавалось. Причем здесь принципы–то?
— Да притом! Квартиру, из которой к нам пришел жить Андрей Васильевич, именно его отец получал. И она ему с неба не сваливалась, понимаешь? И жить там должен именно Андрей Васильевич, а не кто–то другой! Вот тебе и все принципы!
— Погоди, мам… Что значит — кто–то другой? — глядя на мать исподлобья, как молодой бычок, тихо спросил Илья. — Там, между прочим, не кто–то другой, там его жена живет, там его дочь живет! Или их надо на улицу выгнать?
- Дочь? Ты говоришь, дочь? – начала тихо кипятиться Татьяна Львовна. – Я и сама раньше думала – раз там дочь осталась – это святое… А тебе что, твой отец не объяснил вчера, чья она дочь? Он тут так страстно выступал в защиту своих детей, Андрея Васильевича обвинил бог знает в чем, мне и не сформулировать теперь даже… Так вот, раз он такой борец за права всех своих детей — пусть и борется за них на своем поле! А квартира эта по праву Андрею принадлежит!
Татьяна Львовна выложила со сковородки жаркое, поставила, повернувшись, дымящуюся тарелку перед Ильей.
— Ну что ты молчишь, сынок? Что ты на меня так смотришь? Ешь давай…
— Все–таки я не понял тебя, мама. Ты что, в самом деле хочешь их на улицу выселить?
— Нет, не хочу. Просто я справедливо полагаю, что им вдвоем будет замечательно в нашей двухкомнатной квартире. А нам вчетвером – в трехкомнатной. Ну что ты на меня опять так смотришь! – взорвалась, наконец, она. – Что, я разве предлагаю тебе какие–то ужасные вещи? Я же для тебя стараюсь. Чтоб у тебя когда–нибудь тоже свой угол был. В конце концов, о тете Норе подумай! Ты считаешь, ей легко жить с тобой в одной комнате? Она же женщина, а не просто твоя бабка. А ты — молодой мужик! Да и меня пожалей … У меня уже огромное чувство вины выросло оттого, что я тебя из твоей комнаты выселила…
Татьяна Львовна смахнула злую одинокую слезу, отвернулась к окну и замолчала, сложив по–бабьи руки под грудью. Илья тупо смотрел на стоящую перед ним дымящуюся еду, исходящую вкусным мясным запахом, молчал. Первой не выдержала тяжелой для обоих паузы Татьяна Львовна, подошла к столу, села напротив сына, снова горячо заговорила:
— Ты знаешь, мне кажется, они и против–то не будут! Ни Люся, ни мать ее. Я так понимаю, она ведь разумная девочка – Люся твоя? Ну, согласись – нам и в самом деле теперь трудно здесь помещаться. Тесно же! Я ведь всем только хорошего хочу, сынок! И тебе, и Андрею, и тете Норе… Ну скажи хоть что–нибудь, чего ты молчишь!?
- Я не знаю, что сказать, мам, — хриплым голосом тихо проговорил Илья. — Я не знаю, что тебе говорить. Знаю только, что делать так нельзя, а что говорить – не знаю. Люся ведь сестра мне…
- Да какая сестра! Седьмая вода на киселе. Ты ведь сам об этом только вчера узнал. Откуда братские чувства–то уже взялись? Опять нафантазировал?
- Мам, я прошу тебя — не надо…
— Ну что ж, очень жаль. Значит, ты мне в этом деле не помощник… Да я особо и не надеялась, что ты меня поймешь. Сколько ни бьюсь с тобой – только на твое упертое занудство натыкаюсь, и все. Знаешь, мне иногда кажется, что я тебя просто ненавижу за это… В общем, давай так: я тебя поставила перед фактом. Хочешь ты или нет – этот обмен все же состоится. И у тебя будет своя комната. Хочешь ты или нет – придется научиться добывать себе блага. И образование получишь, и жилье у тебя свое будет, и счастливым будешь – хочешь ты этого или нет!
— Нельзя никого осчастливить силой, мам… Каждый счастлив по–своему. Я не буду жить так, как хочешь ты…
— Вот когда будет тебе, Илюшенька, сорок пять, и ты услышишь такое от своего ребенка – вспомни меня. Ладно? А теперь ешь и иди в свой институт. А с Люсей я сама сегодня поговорю!
— Нет, мам, не надо сегодня! Прошу тебя! — умоляюще заговорил Илья, — пожалуйста, не надо сегодня! Я ведь ей даже про отца еще не сказал!
— Да какая разница – сказал, не сказал… Хорошо, я завтра с ней поговорю. – Вставая из–за стола, ответила Татьяна Львовна. – Тем более, мне и некогда сегодня — я уже на дежурство опаздываю…
Она немного посуетилась еще по кухне, хлопая дверцей холодильника и гремя посудой, затем быстро оделась, мельком взглянула на себя в большое зеркало в прихожей и ушла, аккуратно хлопнув дверью. В наступившей тишине было слышно, как простучали гулкой дробью ее каблучки по ступенькам широкой мраморной лестницы подъезда, как капает вода из плохо закрученного в спешке крана, как тихо, совсем тихо в их с бабкой Норой комнате… А он так и сидел на кухне, продолжая тупо смотреть в тарелку с остывшей уже едой и не зная, что же ему теперь делать – не с едой, конечно, а с собой, с мамой, с Люсей…
— Ну, чего задумался?
Вздрогнув, он уставился растерянно на стоящую в дверях кухни бабку Нору.
— Ой, прости… Задумаешься тут. Про обмен слышала?
— Слышала…
— И что делать будем?
Бабка Нора медленно подошла на своих деликатно постукивающих резиновыми набалдашниками костылях к столу, бросила перед ним тоненькую пачечку тысячных бумажек.
— На, это тебе…
— Зачем? – поднял на нее удивленные глаза Илья.
— Уезжай к отцу. Ночным поездом и уезжай. Только матери письмо напиши. А другого выхода для выражения протеста я не вижу…

 

26
— Все, Люсь! Я, наконец, решилась! Завтра приглашу своего нового шефа на ужин! – блестя глазами, встретила ее у порога Шурочка. — И ты знаешь, я думаю, что он у меня останется на ночь, а может, и вообще… Ой, а что это с тобой? Ты опять плакала? Глаза какие ужасные…
Люся молча вошла в прихожую, устало опустилась на низенькую скамеечку. Глаза и в самом деле болели нестерпимо. Еще бы – второй день не просыхают…Красные, опухшие, будто в них насыпали мелкого и горячего песку. И лицо отекло от слез, стало похоже на тугую розовую подушку из Шурочкиной спальни – красота неописуемая…
— Люсь, ты меня слышишь? Я говорю – мой шеф может у меня остаться на ночь…
Она скромно потупила глазки, улыбнулась своим легким мыслям и, резво развернувшись на одной ноге и чуть взмахнув ручками, прыгающей походкой пошла на кухню, где уже полным ходом шли приготовления к предстоящему ужину. И заключались они уж конечно не в изучении книги о вкусной и здоровой пище – этого еще не хватало, да Люся даже и предположить бы такое не посмела . Шурочка всего лишь развлекалась приготовлением чудесной питательной маски для своего уважаемого тела – тщательно смешивала в равных пропорциях мед, молоко, оливковое масло, раздавленную мякоть персика и киви, и еще какое–то серое вещество, непонятно какого происхождения и из чего полученное…
— Мам, а ты кормить–то своего гостя чем будешь? – хрипло спросила Люся, заходя следом за ней на кухню и равнодушно наблюдая за ее манипуляциями.
— Корми–и–ить?! — Шурочка испуганно захлопала густо накрашенными ресницами и уставилась на Люсю так, будто та произнесла только что совершеннейшую нелепость, непристойность даже, не имеющую к ней, к Шурочке, никакого отношения. – А зачем кормить? Мы выпьем шампанского, я куплю фрукты, шоколад… Ну что ты меня смущаешь, Люся! Я и так волнуюсь, прямо руки дрожат! Кстати, я вот о чем хотела бы тебя попросить…
Она замолчала, холодно и задумчиво рассматривая Люсю, надолго останавливаясь взглядом на ее заплаканном опухшем лице, волосах, фигуре, словно прицениваясь к ее достоинствам и отмечая недостатки, и, наконец, вынеся какой–то свой окончательный вердикт по результатам этого осмотра, медленно произнесла:
— Понимаешь, Люсенька, мне ведь все говорят, что я очень молодо выгляжу, я это не сама придумала… И никто, никто мне больше тридцати пяти не дает! А вот глядя на тебя, этого уже и не скажешь. Тем более, что ты так ужасно выглядишь…Ну вот как я тебя завтра представлю моему шефу? Ты же откровенно тянешь на свой двадцатипятилетний возраст , и даже старше! Не могла же я тебя в десять лет родить, в самом деле?! Вот говорю тебе, говорю, что ухаживать за собой надо… Почему ты никогда меня не слушаешь? Вот тебе, пожалуйста, и результат…
— Да ничего страшного, мам! – грустно улыбнулась ей Люся. – Ты меня вообще никак не представляй. Хочешь, я отсижусь мышкой в своей комнате?
— Как это — мышкой? А если он у нас останется? И даже наверняка, что останется… — Шурочка опять стыдливо улыбнулась, засмущавшись. – И тогда сразу все и выяснится…
— Что – все?
— Ну, что мне давно уже не тридцать пять! Представляешь, как мне будет неловко?
— Так… А чего ты от меня хочешь, мам? Чтобы я исчезла, растворилась, умерла?
— Ой, Люся, ну какая ты… Сразу такие крайности! Никак меня понять не хочешь!
— Так скажи толком, ходишь вокруг да около…
— Ну, может, ты поживешь у какой–нибудь своей подружки недельки две? А мы здесь попривыкнем друг к другу… Потом я ему во всем признаюсь, и все будет хорошо, и ты вернешься…
— Да у какой такой подружки я поживу, мам? У меня нет подружек…
— А у Ильи? У него есть, наверное, своя комната? И родители у него, по–моему, порядочные люди. Он что–то говорил о них, я забыла…
— Мам! Ну почему я должна идти куда–то? У меня вообще–то свой дом есть. Никуда я отсюда не пойду! – с трудом уже сдерживая раздражение, отбивалась Люся.
— Нет, ты меня никак не хочешь понять! – всплеснула ручками и вмиг скорчила скорбное лицо Шурочка. – Ты просто не хочешь, чтобы я была счастлива. Ты такая же жестокая, как и твой отец!
— Мама, перестань, пожалуйста! Прошу тебя! – закричала на нее Люся, отчего Шурочка вздрогнула и красиво расплакалась, зажав ручкой рот и глядя на нее большими глазами раненой лани, из которых часто падали и быстро катились по щекам одна за другой крупные, будто на заказ у хорошего мастера сделанные прозрачные горошины искрящихся слезинок.
«Как в кино…» — подумала Люся, глядя на застывшую в горестной позе Шурочку. «Графиня Александра убита вероломством и жестокостью собственной дочери…»
Шурочка, между делом прихватив с собой баночку с готовой уже питательной и жутко полезной для кожи смесью, скрылась в ванной. Наливая себе горячего чаю и быстро делая бутерброды, Люся слушала доносившиеся оттуда в меру приглушенные, но довольно–таки убедительные и красноречиво–горестные ее рыдания. «Когда ж это все кончится–то, боже мой…» — с тоской подумала она, закрывая за собой дверь в свою комнату. – «Ну и устроил мне отец веселую жизнь своим уходом, ничего не скажешь! Вот куда я уйду? Она ж теперь пока не изведет меня своими слезами, ни за что не отступится…»
В дверь комнаты деликатно ткнулся угрюмый Фрам. Вошел, посмотрел вопросительно и распластался рядом на полу, умильно глядя на толстый розовый кусок колбасы на Люсином бутерброде.
— На, ешь, ненасытная утроба… — кинула она колбасу Фраму. — Я и черным хлебушком сыта буду… Лишь бы вы меня в покое оставили! Знаешь, как я сегодня устала? Еще и проревела весь день, остановиться никак не могла… — продолжала она тихо беседовать с собакой. – А теперь вот надо еще и с тобой гулять… Давай сегодня все по–быстрому сделаем, ладно?
В кармане пиджака вдруг призывно и весело задребезжал мобильник, отвлекая сразу от грустных мыслей.
— Да, Илья… Да, я дома… Что? Ну давай, мы с Фрамом еще не гуляли… Подъезжаешь уже? Да, сейчас выходим! А почему у тебя голос такой? Да ладно, я же слышу… Что взять? Поесть? Да что случилось–то? Ладно, я бутерброды возьму и кофе в термосе сделаю…
Нажав на кнопку отбоя, она долго еще смотрела на молчащий мобильник, нахмурив брови, потом быстро встала и вышла из комнаты. Шурочкины рыдания возобновились с удвоенной силой и интенсивно продолжались все время, пока Люся спешно резала бутерброды и заваривала в термосе крепкий кофе.
— Фрам, гулять! – громко позвала она из прихожей собаку и, сильно хлопнув дверью, выскочила на лестничную клетку. « Вот же актрисулька хренова, трудно ведь сидеть и просто так всхлипывать! Наверное, последней идиоткой себя чувствует, бедная…», — думала она, спускаясь с Фрамом по лестнице. — « И в самом деле куда–нибудь уйти, что ли? Невозможно же жить изо дня в день в этом кошмаре…»
Подходя к скверику, она издалека еще разглядела Илью, сидящего на их любимой скамейке. Он встал, опершись рукой о стоящую рядом большую дорожную сумку, шагнул ей навстречу.
— Ты что, ехать куда–то собрался? – удивленно уставилась она на его сумку. – Или решил у нас с Шурочкой навеки поселиться?
— Ты поесть–то принесла? — спросил Илья, сердито глядя на нее исподлобья. – Я умру сейчас, а она тут шутки шутит…
— А ты что, не из дома?
— Нет. Я еще утром ушел.
— На, ешь быстрее. Вот тут бутерброды с сыром, а тут – с колбасой… Почему у тебя так руки дрожат? Да что случилось, Илья, в конце концов?! Я же вижу – ты сам не свой… Рассказывай давай!
— Да сейчас, подожди! Только сядем сначала, я с духом соберусь…
Люся отпустила Фрама, уселась, как обычно, на закругленную спинку скамейки и нетерпеливо уставилась на Илью, жующего бутерброд с сыром.
— Да не торопись, горе ты мое, подавишься же…
Илья, проглотив последний кусок и допив кофе, неторопливо и аккуратно закрутил крышку маленького термоса, потом с усилием потер руками уставшее бледное лицо и встряхнул головой, уронив на глаза длинную белобрысую челку.
— Не спал сегодня всю ночь, ничего не соображаю…Потом на лекциях еще сидел… — тихо, как будто сам себе, пожаловался он, глядя куда–то в сторону.
— А почему не спал–то?
— Да отца провожал. Ты знаешь, ко мне ведь отец приезжал из Краснодара!
— Да ты что! Ну, вот видишь, а ты говорил, что он и не признал тебя даже… И вдруг сам заявился? Надо же! Я думала, так не бывает…
— Ну да…
— Слушай, а тебе ведь обзавидоваться теперь можно, ты кругом в родителях — и отец у тебя есть, и отчим, и бабка замечательная! А меня, знаешь ли, Шурочка из дома выгоняет…
— Как это?
— А вот так. Компрометирую я ее своим возрастом, видишь ли. Придумала сама себе какой–то новый роман с продолжением, а я в него ни с какого боку не вписываюсь. Такую истерику мне сейчас закатила! И что мне делать прикажешь?
Тут же глаза ее вновь наполнились слезами, губы задрожали и предательски поползли уголками вниз.
— Люсь, не плачь! — Торопливо схватил ее за руку Илья. – Поехали со мной, раз такое дело!
— Куда это? – сквозь слезы спросила Люся, недоверчиво отстраняясь.
— К отцу. В Краснодар. Я сегодня обязательно должен туда уехать…
— Я? К твоему отцу? С чего это ради?
— Люсь, поехали, правда! Тебе ведь все равно отдохнуть надо, отойти как–то от всего этого…
— А поехали! – звонко, с надрывом вдруг выкрикнула Люся, так, что испуганно оглянулась и шарахнулась в сторону проходящая мимо их скамейки толстая тетка с двумя большими кошелками. — Пусть они тут все остаются, как хотят! Романы с молодыми шефами заводят, новые семьи строят на чужом горе – а мы уедем! Чего им мешать–то, правда? Поехали! А Петровской я завтра утром позвоню, объясню все… Скажу – не могу я тут больше жить, лишней оказалась. Она тетка умная, поймет… А он какой, твой отец? Он меня не прогонит?
— Нет, не прогонит. Поверь – ни за что не прогонит, ни при каких условиях! Я тебе потом про него все расскажу… А еще у меня куча братьев есть, представляешь?
- Все! Поехали! А когда? Я прямо сейчас хочу поехать! Я здесь больше не могу оставаться! Поехали прямо сейчас, а? — снова закричала она, колотя себя кулаками по коленкам.
- — Люсь, успокойся. У тебя опять истерика начинается… Иди лучше соберись, а я пока тут с Фрамом побуду. Поезд ночью отходит, а нам еще билеты успеть купить надо. Тебе полчаса хватит? Иди, я поднимусь за тобой…
Ровно через четыре часа они, застелив кое–как свои временные места серым казенным бельем, тут же и провалились в глубокий сон, отдавшись во власть убаюкивающего стука колес знакомого уже поезда сообщением Екатеринбург–Краснодар, послушно развозящего этих странных, таких близких и таких далеких людей по разным точкам их разных и переплетающихся зачем–то судеб…

 

27
Почему–то всегда хорошо спится–то под стук колес — вагонная полка плавно опускается вверх–вниз, баюкая, словно в колыбели, и сны снятся хорошие, радостные и беззаботные, как в детстве, и утреннее солнце очень деликатно, стараясь не разбудить раньше времени, заглядывает в квадратное вагонное окно… А поезд мчится вперед, в желанное неизведанное, обещая новые встречи и новые радости…
Только Илья давно уже не спал, лежал и мерз, свернувшись твердым калачиком под одной только тонкой простынкой, потому как одеяло свое еще ночью накинул на спящую Люсю. Ей нельзя мерзнуть, она же девочка. Сестренка… Слово вовсю сопротивлялось и ни за что не хотело ложиться на язык, но надо ж как–то привыкать, в конце концов, что у него теперь сестра есть. У него раньше и отца не было, а теперь есть. У него даже и братья теперь есть для полного счастья… А вот мать ему жалко — плохо он ей сделал. В который уже раз. Но что он мог, ничего больше и не мог… И все равно — надо было то письмо помягче как–то написать, что ли. Вот скоро она уже с дежурства придет, прочитает…Каким–то очень уж жестким оно у него получилось. Написал, что уезжает к отцу, что без него им всем места и хватит, и квартиру менять не надо…Может, бабке позвонить да попросить, чтоб порвала его?
— Привет, Молодец–Гришковец… Доброе тебе утро! – села на своей полке Люся, протирая спросонья глаза.
— Привет… Как спала?
— Как убитая. Мне даже не снилось ничего. А который час?
— Полдвенадцатого…
— Ничего себе! Я так долго никогда не спала… А вот интересно, я взяла с собой зубную щетку или нет? Совсем не помню, как собиралась! Помню только, как с Шурочки расписку брала с Фрамом каждый день гулять… Знаешь, она от радости чуть не задохнулась, когда меня с сумкой в дверях увидела.
— Да ладно тебе, проехали. Пусть они сами свою жизнь устраивают, матери наши! Не надо на них обиду держать…
— Ладно, пусть устраивают. Странно просто, как жизнь в одночасье может так быстро поменяться… Куда еду? Зачем еду? А вот еще мне интересно, завтракать мы с тобой чем будем? Святым духом?
— Да теперь уж обедать будем скоро. Хочешь, я тебя в ресторан приглашу?
— Ух ты! А деньги–то у тебя есть?
— Есть. Я когда вчера уходил, бабка Нора мне чуть не силой всю свою пенсию в карман пихнула. Если б не взял – расплакалась бы… Беспокойно мне, конечно, за нее…
Илья поднялся, сел на своей полке, отвернулся, щурясь, к окну. Опять вспомнился почему–то тот странный сон, который видел он довольно часто и слишком уж явно, будто все это происходило на самом деле, в настоящей, жизненно–жестокой реальности. Виделось ему, будто идут он с бабкой Норой по людной очень улице, медленно так идут, а народ их потоком обтекает с двух сторон – все жутко торопятся будто… И вдруг он смотрит сбоку на бабку, а костылей у нее в руках и нет! Стоит уже на одной ноге, балансирует, вот–вот завалится. Он будто кидается ей под руки быстро, чтоб она смогла опереться, значит. И вот так стоят они , обнявшись, посреди дороги, а народ по–прежнему обтекает их , обтекает с двух сторон… А потом он кричать начинает, просить каждого встречного, чтоб помогли, чтоб встали на его место – Норочку поддержать, а он бы сбегал костыли ее поискал…Только не остановился никто. Вот теперь к нему из того сна и приходит часто жуткое это состояние: отойдет он в сторону – бабка завалится, не отойдет – дальше идти невозможно… Так он и кричал зря в том сне – помогите, подержите мою бабку хотя бы пять минут… Никто не помог. Все мимо по своим делам так и торопились с пустыми какими–то лицами, и по–прежнему обтекали рекой…
— А зачем уехал тогда, если беспокойно тебе? — услышал, очнувшись, он Люсин голосок. – Потом бы съездил… Что за срочность–то такая?
— А у нас с ней другого выхода не было, Люсь… Надо было маму как–то остановить, чтоб она глупостей не наделала.
— Как интересно…А какие такие глупости может наделать твоя мама? Она ж вся правильная у тебя, вся в себе уверенная, даже зависть берет. Железная женщина, целеустремленная!
— Да в том–то и дело, что слишком уж целеустремленная! Так к цели может попереть, гремя этим своим железом, что и мокрого места не останется. А цели, знаешь ли, разными бывают…
— Да что ж такое страшное она придумала, что ее надо было непременно остановить? – спросила Люся, вставая голыми ногами на красный потертый коврик и заглядывая в зеркало. – Ой, какая я заспанная и лохматая! А вот интересно, расческу я тоже забыла взять? Точно забыла, наверное…
— Возьми мою! И не стой голыми ногами на полу, простудишься!
— Ух ты! Заботишься, что ли? Раскомандовался… А приятно–то как, господи… Ты лучше рассказывай давай. Почему от матери–то удрал?
— А вот это фигушки! Не проси даже – и под китайской пыткой не скажу!
— Да подумаешь… И не надо…
Люся задумчиво начала приводить в порядок растрепавшиеся ото сна волосы, собирая их на затылке в аккуратный толстенький хвостик. Оттянув одной рукой белую занавесочку на окне, надолго уперлась взглядом в проносящиеся мимо бесконечные пейзажи. Вдруг, неожиданно резко повернув голову к Илье и хитро сощурив глаза, быстро спросила:
— А хочешь, я догадаюсь с трех раз, по какой причине ты этот свой побег замыслил? Хочешь?
— Ну? – недоверчиво уставился на нее Илья.
Люся улыбнулась, глядя ему в глаза, помолчала еще немного и, глубоко вздохнув и снова отвернувшись к окну, тихо начала говорить:
— Ты знаешь, начальница моя, адвокат Лариса Александровна Петровская, хоть и стервозная тетка, а любую ситуацию насквозь черными нитками по белому прошивает…Так вот, когда отец ушел к твоей матери, она мне, думаешь, что присоветовала первым делом? Она сказала – Люся, спасай квартиру… Я на нее тогда обиделась даже. Как же – мой отец не такой, он другой! А вот сейчас вдруг подумала – а почему он, собственно, каким–то другим должен быть? Он такой же, как все, он тоже жить хочет, и это нормально!
Илья, вдруг покраснев и пожав плечами, быстро отвел глаза в сторону, начал что–то лихорадочно искать в своей сумке, доставая и бросая на вагонную полку завернутые в целлофан пакеты. Вытащив, наконец, из одного из таких пакетов домашние тапочки, неловко бросил их Люсе под ноги.
— Ну что, права я оказалась? – вставая с полки и примеривая тапочки, тихо спросила Люся. – Из–за этого ты удрал? Чтоб меня защитить, значит?
- А что мне оставалось делать? — с отчаянием крикнул Илья, пытаясь застегнуть молнию на сумке. – Скажи, что? Выселить тебя из твоей комнаты и самому ее занять? Ты сама что бы на моем месте сделала? Тоже бы меня выселять стала, что ли?
— Ну ладно, ладно, чего так разволновался–то? Юноша пылкий…
Она и сама не знала, что бы стала делать на его месте. Она просто никогда и не была на таком месте. За нее никто и никогда ничего не решал, ни отец, ни уж тем более Шурочка. Как–то так получилось, что она, Люся Шувалова, жила сама себе хозяйкой. Хорошо это или плохо – она тоже не знала. Скорее, хорошо, наверное. Как только может быть хорошо человеку, родительской любовью особо не избалованному и идущему по жизни практически в одиночку. А может, и плохо. Потому что иногда очень, ну очень, ну просто катастрофически хочется этой самой родительской любви…
— Я тебе вот что еще должен сказать, Люсь… — неуверенно, задрожав вдруг от волнения голосом, заговорил Илья
— Слушай, а если мать твоего протеста не примет? Ты и в самом деле у него жить останешься, что ли? – перебила она его привычно.
— Не знаю. Но в любом случае одну я тебя больше не оставлю, это уж совершенно определенно. Ты ж без меня пропадешь! У тебя даже тапочек с расческой нет…
- А, ну да! И квартиру у меня без тебя отнимут, и с работы уволят… А что? И в самом деле так. Нет, правда, спасибо тебе, Молодец–Гришковец! Ты как мой личный ангел–хранитель – один за все ответчик…
- Нет, я тебе не ангел. Я тебе…
Лежащие тихо на столике мобильники заверещали вдруг практически одновременно, заставив их вздрогнуть и переглянуться испуганно. Илья первым схватил свой телефон, решительно дернул вбок головой, откидывая со лба непослушную свою челку.
— Да, мам, слушаю…
— Илья, ну как ты мог, скажи?! Чего ты от меня хочешь, сынок? Что это значит – буду жить у отца? Не надо тебе у него жить! Вернись немедленно, слышишь?
— Да, слышу, мам… Я не вернусь, мам… Ты же знаешь — почему…
— …Люся, это такое унижение, если б ты знала! Я не вынесу этого, доченька! – рыдала в руке у Люси трубка Шурочкиным голосом. – Он меня уволил, представляешь? Я пришла утром на работу – а там сидит другая секретарша! Молодая, длинноногая! Он мне сказал, что в моем возрасте быть секретарем уже неприлично–о–о…. Это ужасно, Люся… Это катастрофа… Как стыдно–то, господи…
— … Сынок, я же для тебя хотела… Ты пойми — я очень тебя люблю! Я только для тебя стараюсь… Ну, хорошо, не буду я требовать никакого обмена квартир… Ты этого хочешь? Да пожалуйста! Только вернись, прошу тебя…
— …Люся, приходи домой, пожалуйста! Мне плохо, Люся! Я умру сейчас! Боже , какое унижение…Так мне и надо, дурочке… Как же мне жить после этого? Не хочу, не хочу…
— Мам, ну не надо так! Подумаешь – работу потеряла! Другую найдешь, даже лучше еще!
— Люсь, ты прямо сейчас приходи, а?
— Я не могу сейчас, мама, я в поезде еду. Ты продержись как–нибудь недельку, ладно? В квартире порядок наведи, собой займись…
— Нет, не хочу собой! Не хочу больше… Господи, как стыдно мне, Люся…
— …Илья, ты ведь вернешься? Прости меня, сынок… Все будет хорошо! Я больше никогда, ты слышишь, никогда…Я поняла…
— Мам, не плачь, пожалуйста! Конечно, вернусь! Через неделю уже вернусь! И бабку Нору там не обижай, ладно?
— Я тебя буду ждать, Илюшенька… Ты же мой сын, и я тоже умею тебя любить…
— …Люсь, только ты давай быстрей возвращайся, ладно? Я ж тут умру без тебя! Мне так плохо без тебя…Ой, Люсенька, какая же я дура, старая и безмозглая…Господи, стыдно–то как… Как я живу, доченька? Как же я тебя так прогнала–то? Ты прости меня, доченька…Как же мне больно и стыдно, если б ты знала…
Положив одновременно замолчавшие телефоны на стол, они долго, не мигая, молча смотрели друг на друга. Первым нарушил паузу Илья. Сощурив на Люсю свои теплые, цвета растопленной шоколадки глаза, тихо спросил:
— Ну что ж, я так понял, у отца мы с тобой долго не задержимся, дорогая моя сестренка? Ты знаешь, наши близкие – они ведь очень добрые люди…
— …Только не знают об этом? – закончила она за него, улыбаясь навстречу такими же, в точности повторенными природой глазами — большими, теплыми, мягкими, — цвета той же самой растопленной шоколадки. — Только знаешь, сдается мне, что они все–таки начали догадываться, какие они добрые. И Шурочка вот просыпаться начала, слава богу, — счастье–то какое… А почему ты меня вдруг сестренкой назвал, а?
— Да потому, что я тебе – братец! — Он вдруг втянул голову в плечи, вдохнул побольше воздуха и на выдохе выпалил: — у нас с тобой один отец, Люся…
— Ты что, Илья, заболел от радости? Несешь неизвестно что, и не смешно даже! — испуганно отшатнулась она. – У меня, слава богу, свой собственный отец имеется…
— Нет, Люсь, все не так. Ты только не волнуйся ради бога, ладно?
Илья сбивчиво, отчаянно волнуясь и проглатывая слова, рассказал ей немудреную эту историю про юных Петрова, Шурочку, Андрея Васильевича Шувалова… За пять минут все рассказал – чего там особенного и рассказывать–то было…Люся выслушала все молча, уставившись на него расширенными немигающими глазами и
сосредоточенно сжав губы. Было видно, как странная эта информация входила и входила в нее потихоньку, устраивалась, искала себе свое место. В конце его рассказа она улыбнулась только и, пожав плечами, тихо произнесла:
— Странно…
— Что странно, Люсь?
— А то, что я даже и не удивилась почти. И чувствовала, все время будто чувствовала, что должно с нами что–то произойти именно такое. Вот уж подарок судьбы так подарок – братика в твоем лице заиметь, молодец ты мой Гришковец…
— И не одного! У тебя теперь этих братьев – со счета собьешься! И даже сестра еще есть!
— Иди ты! – недоверчиво махнула на него рукой Люся. – Правда? Здорово как…И они меня тоже любить будут?
— Конечно, будут! Куда ж они денутся? И меня, и тебя! Вот бы нам всем месте собраться, а?
— И мне? И мне тоже можно?
— Ну конечно! Ты же моя сестра. То есть, наша сестра…И мы тебя в обиду никому и никогда не дадим!
— Спасибо тебе, братец Молодец–Гришковец… — улыбнулась ему растроганно Люся. –Прости меня, что обижала тебя, и спасибо тебе за то, что помогал мне, и за лампочки твои спасибо…
— Да нет, Люсь, не осталось во мне никаких таких лампочек. Выкрутил я их все, отключил напрочь.
— Почему?
— А нет в них никакой такой необходимости… Потому что каждому человеку его собственные потери и самому нужны. И дырочки необходимы, и сквознячки черные. Потому что без них и счастья собственных находок тоже не может быть…
— И для меня тоже отключил?
— Нет. Для тебя – нет! Тебя я обижать все равно никому не дам! — беря Люсину ладонь в руки и глядя в глаза серьезно и торжественно, будто давая ей некую клятву, громко и пафосно произнес Илья.
— Да, Молодец–Гришковец…. А по–моему, тебе уж и не переделаться никогда! – засмеялась в ответ Люся, – не сможешь ты уже без этих своих лампочек жить. И если не в белых воронах, то по крайней мере в Молодцах–Гришковцах свою жизнь уж точно проходишь, я в этом нисколько не сомневаюсь…
— А это плохо?
- Да это слава богу! Наверное, пока есть на земле хоть один Молодец–Гришковец, она и вертится… Может, когда–нибудь и твое время наступит – и все люди на свете узнают, какие они есть добрые…
Неловко усмехнувшись, она отвернулась к окну и задумалась, будто исчезла, растворилась сама в себе, в прежних, грустных своих мыслях. И так же, будто самой себе, тихо произнесла:
— А когда мы вернемся из Краснодара, я сразу поеду к Глебу…
— Нет! – резко и быстро вдруг произнес Илья. – Никуда ты не поедешь! Я не пущу тебя! Или просто вместе с тобой поеду…Брат я тебе или кто?
— Ну–у–у, начина–а–а–ется… — улыбнулась Люся лукаво, кокетливо закатив к потолку глаза. И вдруг странно замерла, уставившись удивленно–весело на Илью. Потому что и в самом деле удивилась страшно этому вмиг появившемуся, невесть откуда взявшемуся в ней кокетству балованной сестренки, прочувствовала вдруг в себе его прекрасную и наивную, такую божественную прелесть. Показалось ей даже, что она ощутила его на вкус, это капризное кокетство – оно было сладким, необычайно нежным и теплым, и пахло заботой и счастьем. Ай да Молодец–Гришковец, ай да братец…
Протянув руку, она взъерошила его светлые волосы, вздохнула легко — как хорошо… Как хорошо, оказывается, просто быть чьей–то любимой сестрой… Хорошо смотреть в знакомые, а теперь и по праву родные глаза напротив, хорошо щуриться навстречу яркому весеннему солнцу, бьющему напропалую в квадратное вагонное окно, хорошо притопывать ногами в такт стучащим колесам поезда, в однообразном ритме которых слышалось ей одно и то же, до бесконечности повторяющееся: « Мо–ло–дец , Гриш–ко–вец! Мо–ло–дец, Гриш–ко–вец!! Мо–ло–дец, Гриш–ко–вец…» Хорошо!
— Ну что ж, дорогой братец–вороненок, давай начнем все сначала, – снова улыбнулась она ему. – Раз я твоя сестра, вот и принимай меня по полному сестринскому праву в белую свою стаю, вот и полетели жить дальше…

 

28
А через два года они таки собрались все вместе. Не было только Митеньки – сына Оли – кроха еще совсем… Сидели, смотрели друг другу в глаза, говорили взахлеб. Маленькое, но, как и в самом деле оказалось, значительное и прекрасное сообщество – эти дети доктора Петрова… Была сними и Кэт. Сидела тихонько, обхватив свой огромный живот – внук Петрова уже вовсю собирался появиться на белый свет, – любовалась ими, умными и талантливыми, здравомыслящими и странноватыми, ищущими себя и счастливыми, и ощущала себя неотъемлемой, полноправной их частью. И Люся была счастлива. И Илья. Еще бы — целая стая из белых ворон, устойчивая и сильная связь, маленькая частичка будущего, вновь набирающего силы генофонда любви…
А вот Петрова с ними не было. Накануне он получил письмо из города Грозного от незнакомой совсем женщины, которая и сообщила ему новость – умерла недавно медсестра из местного госпиталя, оставив сиротой замечательного мальчишку, Ваню Петрова. Как утверждала эта незнакомая женщина – его сына. Собравшись быстренько в дорогу, он тут же и махнул в этот знакомый ему город –работал он в том госпитале целый год, еще в самом начале той проклятой войны. Анна провожала его на вокзал…сына…ерждала эта незнакомая женщина — его авив сиротой мальчишку по имени Ваня Петров106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106106
Назад: ЧАСТЬ II
На главную: Предисловие