Нона
Ты любишь?
Я слышу, как ее голос спрашивает это – иногда я все еще слышу его. В моих снах.
Ты любишь?
Да, отвечаю я. Да – и истинная любовь не умирает.
Не знаю, как объяснить это, даже сейчас. Не могу сказать вам, почему я все это делал. И на суде не мог. И тут есть много людей, которые спрашивают, почему. Психиатр спрашивает. Но я молчу. Мои уста запечатаны. Только не здесь, в моей камере. Здесь я не молчу. Я просыпаюсь от собственного крика.
В снах я вижу, как она идет ко мне. На ней белое платье, почти прозрачное, а на лице – желание, смешанное с торжеством. Она идет ко мне через темную комнату с каменным полом, и я чувствую запах увядших октябрьских роз. Ее руки раскрыты для объятия, и я иду к ней, раскинув свои, чтобы обнять ее.
Я ощущаю ужас, отвращение, невыразимое томление. Ужас и отвращение потому, что знаю, что это за место, томление потому, что люблю ее. Я буду любить ее всегда. Бывают минуты, когда я жалею, что в этом штате отменена смертная казнь. Несколько шагов по тускло освещенному коридору, кресло с прямой спинкой, оснащенное стальной шапочкой, зажимами… потом один быстрый разряд… и я был бы с ней.
И когда в этих снах мы сходимся, мой страх возрастает, но я не могу отпрянуть от нее. Мои ладони прижимаются к ее стройной спине, и ее кожа под шелком так близка. Эти глубокие черные глаза улыбаются. Ее голова запрокидывается, губы раскрываются, готовые к поцелую.
И вот тут она изменяется, съеживается. Волосы становятся грубыми и спутанными, чернота воронова крыла переходит в безобразную бурость, расползающуюся по кремовой белизне ее щек. Глаза сжимаются в бусины. Белки исчезают, и она свирепо смотрит на меня крохотными глазками, точно два отшлифованных кусочка антрацита. Рот превращается в пасть, из которой торчат кривые желтые зубы.
Я пытаюсь закричать. Я пытаюсь проснуться.
И не могу. Я снова пойман. И всегда буду пойман. Я схвачен огромной гнусной кладбищенской крысой. Огни пляшут перед моими глазами. Октябрьские розы. Где-то лязгал мертвый колокол.
– Ты любишь? – шепчет эта тварь. – Ты любишь?
Запах роз – ее дыхание, когда она накидывается на меня. Мертвые цветы в склепе.
– Да, – говорю я крысиной твари. – Да – и истинная любовь не умирает. – И вот тогда я кричу и просыпаюсь.
Они думают, будто то, что мы делали вместе, свело меня с ума. Но мой рассудок все еще так или иначе работает, и я не перестаю искать ответы. Я все еще хочу узнать, как это было и что это было.
Они дали мне бумагу и перо с мягким кончиком. Я намерен все записать. Может, я отвечу на некоторые их вопросы и, может, отвечая им, найду ответы на некоторые мои вопросы. А когда я это сделаю, то мне останется еще кое-что. То, о чем они НЕ знают. То, что я взял без их ведома. Оно здесь, у меня под матрасом. Нож из тюремной столовой.
Для начала надо рассказать вам про Огесту.
Сейчас, когда я пишу это, наступила ночь, чудесная августовская ночь, усеянная сверкающими звездами. Я вижу их сквозь сетку на моем окне, которое выходит на прогулочный двор, и ломоть неба, который я могу закрыть двумя сложенными пальцами. Жарко, и я совсем голый, только в шортах. Я слышу нежные летние звуки – лягушек и цикад. Но я могу вернуть зиму – стоит лишь закрыть глаза. Лютый холод той ночи, унылость, злые, враждебные огни города, который не был моим городом. Четырнадцатое февраля.
Видите, я все помню.
И поглядите на мои руки – потные, они пошли пупырышками до плеч, будто от холода.
Огеста…
Когда я добрался до Огесты, то был ни жив ни мертв от холода. Я выбрал прекрасный день, чтобы распрощаться с колледжем и отправиться на запад, голосуя; смахивало на то, что я замерзну насмерть, так и не выбравшись из штата.
Полицейский согнал меня с эстакады магистрального шоссе и пригрозил отделать меня, если он еще раз поймает там, пока я сигналю машинам.
Я еле удержался от соблазна огрызнуться так, чтобы он это сделал. Плоский четырехполосный отрезок шоссе тут напоминал взлетную дорожку аэродрома; ветер налетал воющими порывами, гоня по бетону волны снежных кристалликов. А что до анонимных ИХ за ветровыми стеклами, то всякий, кто стоит темным вечером у полосы медленного движения, для них либо сексуальный маньяк, либо убийца, а уж если у него длинные волосы, можете добавить к списку растлителя малолетних и гомика.
Я попытал счастья у въезда на шоссе, но без толку. И примерно в четверть девятого осознал, что потеряю сознание, если без промедления не укроюсь где-нибудь в тепле.
Я прошел полторы мили, прежде чем нашел сочетание столовой и колонки дизельного топлива на двести втором у самой границы города. «У ДЖО. ОТЛИЧНАЯ КОРМЕЖКА» – гласили неоновые буквы. На мощенной щебнем автостоянке были припаркованы три больших рефрижератора и новенький седан. На дверях висел засохший рождественский венок, который никто не позаботился снять, а рядом с ним столбик ртути на термометре еле касался цифры «двадцать» ниже нуля. Укрыть уши я мог только волосами, а мои перчатки из сыромятной кожи расползались прямо на глазах. Кончики пальцев у меня совсем одеревенели.
Я открыл дверь и вошел.
Первым, что я осознал, было тепло – густое, упоительное. Вторым была песня в стиле кантри – из проигрывателя рвался неповторимый голос Мэрла Хэггерда. «Космы длинные не носим, мы не хиппи в Сан-Франциско».
Третьим я осознал Взгляды. Вы поймете, что такое Взгляды, если отрастите волосы по мочки ушей. Тогда люди сразу понимают, что вы не член какого-нибудь Клуба бизнесменов или Общества инвалидов. Вы поймете, что такое Взгляды, но не свыкнетесь с ними. Никогда.
В тот момент это были Взгляды четырех водителей за столиком в алькове, двух водителей – у стойки, парочки старушек в дешевых меховых манто и с подсиненными волосами, раздатчика по ту сторону стойки и долговязого парнишки в мыльной пене по локти. И еще у дальнего конца стойки сидела девушка, но она глядела на дно своей кофейной чашки.
Она была четвертым, что я осознал.
Я человек давно взрослый и знаю, что никакой любви с первого взгляда не существует. Ее в один прекрасный день попросту придумали Роджерс и Хаммерстайн, чтобы срифмовать июньские розы и чудные грезы. Она – для ребятишек, держащихся за руку под партой, верно?
Но, посмотрев на нее, я невольно почувствовал что-то. Смейтесь, смейтесь, но вы бы не засмеялись, если бы увидели ее. Она была нестерпимо, почти до боли красивой. Я твердо знал, что все остальные посетители «У Джо» знают это не хуже меня. Точно так же я знал, что Взгляды впивались в нее, пока не вошел я. Угольно-черные волосы – до того черные, что под плафонами дневного света их цвет казался почти синим. Они свободно ниспадали на плечи ее потертого коричневого пальто. Кожа кремово-белая, еле заметно подкрашенная кровью под ней. Темные мохнатые ресницы. Серьезные глаза, самую чуточку скошенные к вискам. Полные подвижные губы под прямым патрицианским носом. Как выглядит ее фигура, я не знал. Но мне было все равно. Как было бы и вам. Ей достаточно было этого лица, этих волос, этого выражения. Она была изумительна. Другого слова для нее нет.
Нона.
Я сел через два табурета от нее, раздатчик подошел и посмотрел на меня.
– Чего?
– Черный кофе, пожалуйста.
Он пошел налить. У меня за спиной кто-то сказал:
– Глядите-ка, Христос опять на землю сошел, как всегда предсказывала моя мамочка.
Долговязый посудомойщик захихикал: быстрые захлебывающиеся йик-йик. Водители у стойки присоединились к нему.
Раздатчик принес мне кофе, хлопнул его на стойку, плеснув на оттаивающее мясо моей руки. Я отдернул ее.
– Извиняюсь, – сказал он равнодушно.
– Чичас он себя исцелить, – крикнул водитель из алькова.
Подсиненные близняшки заплатили и поспешно ушли. Один из рыцарей шоссе подошел к проигрывателю и бросил в щель пятицентовик. Джонни Кэш запел «Мальчик по имени Сью». Я подул на мой кофе.
Кто-то дернул меня за рукав. Я повернул голову. Она! Пересела на свободный табурет. Это лицо вблизи почти ослепляло. Я расплескал кофе.
– Извините. – Голос у нее был низкий, почти атональный.
– Вина моя. Я еще не чувствую пальцев.
– Мне…
Она умолкла, видимо, не зная, что сказать. И вдруг я понял, что она чего-то отчаянно боится. И вновь на меня нахлынуло то же чувство, которое я испытал, едва увидел ее, – желание защищать ее, заботиться о ней, успокоить ее страх.
– Мне нужна попутная машина, – договорила она торопливо. – А попросить кого-нибудь из них я боюсь. – Она еле заметно кивнула в сторону алькова.
Как мне объяснить вам, что я отдал бы все на свете, лишь бы иметь возможность ответить: «Ну так допивайте кофе, моя машина у самой двери». Какое-то безумие утверждать, что я испытывал такое чувство, когда она мне и десяти слов не сказала, как и я ей, но было именно так. Глядеть на нее было, словно глядеть на Мону Лизу или Венеру Милосскую, которые вдруг ожили. И было еще одно ощущение: будто в темном хаосе моего сознания зажгли мощный прожектор. Было бы куда легче, если бы я мог сказать, что она была податливой девчонкой, а я – большой ходок по женской части, находчивый остряк и обаятельный говорун, но она не была такой, а я не был таким. Я знал только, что не могу дать ей то, в чем она нуждается, и у меня разрывалось сердце.
– Я голосую, – сказал я ей. – Полицейский прогнал меня с шоссе, а сюда я зашел, только чтобы согреться. Мне так жаль.
– Вы из университета?
– Был. Бросил сам, прежде чем меня выгнали.
– И едете домой?
– Дома у меня нет. Я вырос в приюте. В колледж поступил только потому, что получил стипендию. И все испортил. А теперь не знаю, куда еду.
История моей жизни в пяти фразах. И нагнала на меня уныние.
Она засмеялась – и меня обдало жаром и холодом.
– Выходит, кошки из одного мешка.
То есть мне показалось, что она сказала «кошки». Так мне показалось. Тогда. Но с тех пор у меня было время подумать, и все больше и больше я думаю, что сказала она «КРЫСЫ». КРЫСЫ из одного мешка. Да. А они ведь совсем не то же самое, ведь верно?
Я как раз собрался блеснуть своим талантом собеседника, сказать что-нибудь остроумное, вроде «Да неужели?», но тут на мое плечо опустилась чья-то рука.
Я оглянулся. Один из водителей, устроившихся в алькове. Его подбородок зарос белобрысой щетиной, а изо рта у него торчала деревянная кухонная спичка. От него несло машинным маслом, и смахивал он на персонажа комикса.
– Думается, кофе ты нахлебался, – сказал он. Его губы сложились вокруг спички в улыбочку. И у него оказалось множество очень белых зубов.
– Что?
– Ты тут все насквозь провонял, парень. Ты же парень, а? Сразу ведь и не разобрать.
– Вы и сами не роза, – сказал я. – Чем вы после бритья пользуетесь? Одемазут?
Он хлопнул меня по щеке ладонью. Передо мной заплясали черные точки.
– Без драк, – сказал раздатчик. – Если хочешь из него отбивную сделать – валяй, только за дверью.
– Пошли, коммунист чертов, – сказал водитель.
Именно тут девушке положено воскликнуть что-нибудь вроде «Отринься от него!» или «Скотина!». Она не раскрыла рта. Она следила за нами с лихорадочным напряжением. Пугающим. По-моему, именно тогда я заметил, какие огромные у нее глаза.
– Мне что – еще дать тебе раза?
– Нет. Пошли, дерьмо собачье.
Не знаю, как эти слова вырвались у меня. Я не люблю драться. И дерусь плохо. А ругаюсь, так и вовсе беспомощно. Но в ту минуту я рассердился. И внезапно мне стало ясно, что я хочу его убить.
Быть может, телепатическим нюхом он уловил это. На секунду на его лице появилась неуверенность, бессознательное сомнение, что себе в жертвы он избрал не того хиппи. Затем оно исчезло. Он не собирался пятиться от какого-то долгогривого, много о себе понимающего, женоподобного сноба, который флагом Родины подтирает задницу, – во всяком случае, на глазах своих приятелей. Чтобы он – водитель рефрижератора, который никому спуска не даст? Да никогда в жизни!
А меня снова разрывал гнев. Гомик? Гомик? Я почувствовал, что потерял контроль над собой, – удивительное чувство. Язык распух у меня во рту. Мой желудок налился свинцом.
Мы прошли через все помещение к двери, и приятели моего водителя чуть не повывихивали позвоночники, вскакивая из-за столика, чтобы насладиться зрелищем.
Нона? Я подумал о ней, но рассеянно, где-то в глубине сознания. Я знал, что Нона будет там. Нона позаботится обо мне. Я знал это точно так же, как знал, что на улице очень холодно. Странно – знать это о девушке, с которой я познакомился всего пять минут назад. Странно, но, однако, задумался я над этим лишь позднее. Мое сознание туманила, а вернее, почти поглотила черная туча ярости. Я хотел одного: убить.
Холод был таким кристальным, таким чистым, что казалось, будто наши тела разрезают его, как ножи. Заиндевелый щебень под его сапогами и моими ботинками жестко поскрипывал. Луна, полная, разбухшая, глядела на нас сверху, как глаз слабоумного. Ее окружал прозрачный нимб, пророча плохую погоду. И скоро. Небо было черным, как ночь в аду.
Позади нас скользили крохотные укороченные тени, отбрасываемые единственным натриевым фонарем на высоком столбе по ту сторону автостоянки. Наше дыхание пронизывало воздух пунктиром светлых облачков. Водитель обернулся ко мне, сжав в кулаки руки в перчатках.
– Ну ладно, подонок, – сказал он.
Я, казалось, раздувался – все мое тело словно раздувалось. Тупо я осознавал, что невидимое нечто сейчас отключит мой рассудок, нечто, о существовании которого в себе я даже не подозревал. Оно ужасало, и в то же время я приветствовал его, радовался ему, желал его. В этот последний миг способности мыслить мне показалось, что мое тело превратилось в каменную пирамиду или в торнадо, который сметет перед собой все, точно солому. Водитель казался маленьким, тщедушным, ничего не значащим. Я смеялся над ним. Я смеялся, и звук был таким же черным и заунывным, как небо над головой с пятном луны посередке.
Он кинулся на меня, размахивая кулаками. Я отбил правый, а левый задел меня по скуле, но я ничего не почувствовал и тут же ударил его ногой в живот. Дыхание вырвалось у него из легких белым облаком. Он попытался попятиться, кашляя и держась за живот.
Я забежал ему за спину, все еще хохоча – будто где-то деревенский пес лаял на луну, – и трижды его ударил, когда он еще и на четверть не обернулся. По шее, по плечу и в одно красное ухо.
Он взвыл, и одна из его машущих рук задела меня по носу. Владевшая мной ярость взорвалась атомным грибом, и я опять ударил его ногой как мог сильнее и выше. Он взвизгнул в окружающий мрак, и я услышал треск сломавшегося ребра. Он осел на щебень, и я прыгнул на него.
Один из водителей, давая показания в суде, сказал, что я был точно дикий зверь. Чистая правда. Я мало что помню об этой драке, но ясно помню, что рычал на него, как дикая собака.
Я уселся на нем верхом, обеими руками ухватил по пучку его сальных волос и принялся возить его лицом по щебню. В бесцветном свете натриевого фонаря его кровь казалась черной, точно у жука.
– Господи, хватит! – заорал кто-то.
В плечи мне вцепились руки и оттащили меня. Вокруг закружились лица, и я начал бить по ним.
Водитель пытался уползти. Лицо его превратилось в кровавую маску, из которой выглядывали остекленевшие глаза. Я бил по ним ногами, увертываясь от тех, кто пытался меня схватить. И удовлетворенно крякал всякий раз, когда пинок достигал цели.
Защищаться он уже не мог. И только стремился уползти. При каждом моем пинке его веки плотно смыкались, как у черепахи, и он замирал на месте. А потом вновь начинал отползать. Вид у него был дурацкий. Я решил, что убью его. Запинаю до смерти, а потом убью их всех… всех, кроме Ноны.
Я пнул его еще раз, он перевернулся на спину и посмотрел на меня помутившимися глазами.
– Сдаюсь! – прохрипел он. – Я сдаюсь. Не надо. Не надо…
Я встал рядом с ним на колени, и щебень впился мне в кожу сквозь тонкие джинсы.
– Ну вот, красавчик, – шепнул я. – Получай свою пощаду.
И обеими руками вцепился ему в горло.
Они прыгнули на меня втроем и сбросили с него. Я поднялся на ноги, все еще улыбаясь, и двинулся на них. И они попятились – трое здоровенных детин, позеленевших от страха.
И тут оно отключилось.
Просто отключилось, и теперь на автостоянке «У Джо» остался просто я, тяжело дыша, полный тошнотного ужаса.
Я повернулся и посмотрел на столовую. Девушка стояла там; красивые черты ее лица озаряло торжество. Она подняла сжатый кулак к плечу в приветственном жесте, точно чернокожие ребята на тех Олимпийских играх.
Я повернулся назад к распростертому на щебне человеку. Он все еще пытался отползти, а когда я подошел к нему, у него от ужаса закатились глаза.
– Попробуй тронь его! – крикнул кто-то из его друзей.
Я растерянно посмотрел на них.
– Очень сожалею… я не хотел… не хотел его так покалечить. Разрешите мне помочь…
– Катись отсюда, слыхал? – сказал раздатчик. Он стоял перед Ноной на нижней ступеньке, сжимая в правой руке жирную лопаточку. – Я звоню в полицию.
– Эй, послушайте, он же первый начал, он сам…
– Поговори еще у меня, извращенец чертов! – сказал он пятясь. – Я одно знаю: ты чуть этого парня не прикончил. Я звоню в полицию! – И он шмыгнул внутрь.
– Ладно, – сказал я, ни к кому не обращаясь. – Ладно. Очень хорошо. Ладно.
Свои сыромятные перчатки я оставил у стойки, но идти за ними было бы неумно. Я сунул руки в карманы и зашагал назад к шоссе. Шансов, что меня возьмет какая-нибудь машина, прежде чем меня заберут полицейские, было не больше, чем один на десять, решил я. Уши у меня уже немели от холода, меня тошнило. Милый вечерок, ничего не скажешь.
– Погоди! Э-эй, погоди!
Я обернулся – она бежала ко мне, волосы развевались у нее за спиной.
– Ты был удивителен! – сказала она. – Просто удивителен!
– Я его сильно покалечил, – сказал я угрюмо. – Никогда раньше со мной такого не было.
– Жалко, что ты его не убил.
Я заморгал, глядя на нее в белесом свете.
– А ты бы слышал, что они говорили обо мне до того, как ты вошел. Хохотали, смачно так и сально – ха-ха-ха, погля-дите-ка, давно стемнело, а девчоночка еще гуляет. Куда направляешься, золотце? Может, подвезти? Я тебя прокачу, если дашь прокатиться мне. Сволочи!
Она оглянулась через плечо, словно могла уничтожить их, метнув молнию из темных глаз. Но тут она обратила эти глаза на меня, и вновь будто у меня в мозгу включился прожектор.
– Меня зовут Нона. Я с тобой.
– Куда? В тюрьму? – Я обеими руками вцепился себе в волосы. После такого первая машина, которая нас возьмет, наверняка будет полицейской. Этот тип всерьез решил вызвать полицию.
– Голосовать буду я. А ты спрячься позади меня. Для меня они остановятся. Для девушки они остановятся, если она хорошенькая.
Спорить с ней не приходилось, да я и не хотел. Любовь с первого взгляда? Может, и нет. Но что-то было. Ловите эту волну?
– Вот, – сказала она, – ты их забыл. – И протянула мне мои перчатки.
Внутрь она больше не заходила и, значит, захватила их сразу же. Она заранее знала, что отправится дальше со мной. Мне стало как-то жутковато. Я надел перчатки, и мы зашагали вверх по въезду на эстакаду.
Она была права: нас взяла первая же машина, въехавшая на шоссе.
Мы не сказали ни слова, пока ждали, но ощущение было такое, будто мы разговариваем. Не стану пичкать вас всякой чушью насчет телепатии и прочего такого, вы понимаете, о чем я. Вы сами испытывали такое, пока были с кем-то по-настоящему вам близким или когда приняли один из тех наркотиков, название которых состоит из заглавных букв. Разговоры просто не нужны. Вы словно бы общаетесь в эмоциональном диапазоне высоких частот. Достаточно легкого движения руки. Мы были незнакомы. Я знал только ее имя и, вспоминая, прихожу к выводу, что своего ей так и не назвал. И все-таки между нами что-то нарождалось. Нет, не любовь. Мне неприятно то и дело повторять это, но я должен. Я не запачкаю это слово тем, что было между нами, – после того, что мы сделали, после Касл-Рока, после снов – нет!
Пронзительный прерывистый вой заполонил холодное безмолвие вечера, то повышаясь, то понижаясь.
– Думаю, это «скорая помощь», – сказал я.
– Да.
И снова молчание. Лунный свет слабел за сгущающейся пеленой облаков. Я подумал, что нимб не солгал: еще до утра повалит снег.
Из-за холма вырвались лучи фар.
Я в том же молчании встал позади нее. Она откинула волосы назад, подняла свое чудесное лицо. Глядя, как машина сворачивает на въезд, я вдруг утратил ощущение реальности – не может быть, что эта красавица решила отправиться со мной, не может быть, что я избил человека настолько, чтобы пришлось вызвать «скорую», не может быть, что я опасаюсь завтра очутиться в тюрьме. Не может быть! Я чувствовал, что запутался в паутине. Но кто паук?
Нона подняла большой палец. Машина «шевроле-седан» проехала мимо, и я подумал, что она не остановится. Но тут вспыхнули тормозные огни, и Нона ухватила меня за руку.
– Пошли, нас возьмут! – Она ухмыльнулась мне с детским восторгом, и я ухмыльнулся в ответ.
Тип за рулем с энтузиазмом перегнулся через сиденье, чтобы распахнуть перед ней дверцу. Когда вспыхнул плафончик, я разглядел его: крупный мужчина в дорогом верблюжьем пальто, седеющий по краям шляпы, преуспевающее лицо, располневшее за годы отличных обедов. Бизнесмен или коммивояжер. Один. Увидев меня, он отдернул руку, но на секунду-две опоздал включить скорость и унести задницу. Ну, да так ему будет легче. Попозже он сумеет внушить себе, будто с самого начала увидел нас обоих, что он действительно добрая душа – оказал помощь юной парочке.
– Холодный вечерок, – сказал он, когда Нона скользнула на сиденье рядом с ним, а я сел рядом с ней.
– Ужасный! – нежным голоском сказала Нона. – Огромное вам спасибо.
– Угу, – сказал я. – Спасибо.
– Не за что.
И мы укатили от воющих сирен, измордованных водителей и от «У Джо. Отличная кормежка».
От шоссе меня отогнали в семь тридцать. А теперь было всего восемь тридцать. Просто поразительно, сколько ты успеваешь сделать за такой короткий срок – или что успевают сделать с тобой.
Впереди замигали желтые огни. Пункт сбора дорожной пошлины на выезде из Огесты.
– А куда вам? – спросил тип за рулем.
Н-да, задачка! Собственно, я намеревался добраться до Киттери и вломиться к знакомому, который там учительствовал. Собственно, такой ответ годился не хуже всякого другого, и я уже открыл рот, но тут Нона сказала:
– Нам в Касл-Рок. Это городок к юго-западу от Льюис-Оберна.
Касл-Рок. Мне стало немножко не по себе. Когда-то Касл-Рок вполне меня устраивал. Но это было до того, как Ас Меррил меня отделал.
Тип остановил свою машину, заплатил пошлину, и мы отправились дальше.
– Я-то еду только до Гардинера, – соврал он не моргнув и глазом. – До следующего съезда. Но для вас это неплохой старт.
– Ну конечно, – сказала Нона все тем же нежным голоском. – Ужасно мило с вашей стороны вообще остановиться в такой холод! – И пока она говорила это, я воспринимал ее злость на высокой эмоциональной частоте – нагую, исполненную яда. Она меня напугала, как могло бы напугать тиканье внутри бандероли.
– Я Бланшетт, – сказал он. – Норман Бланшетт. – И он взмахнул рукой в нашу сторону для рукопожатия.
– Черил Крейг, – сказала Нона, изящно ее пожимая.
Я понял намек и назвался вымышленным именем.
– Очень рад, – промямлил я.
Рука у него была мягкой и дряблой, точно полуналитая грелка в форме человеческой кисти. От этой мысли мне стало тошно. Меня тошнило, что нам пришлось просить об одолжении этого мужчину, который смотрит на нас сверху вниз, а сам решил, что ему представился шанс подобрать хорошенькую девушку, голосующую у шоссе в полном одиночестве, – а вдруг она согласится провести часок в номере мотеля за сумму наличными, которой хватит, чтобы купить билет на автобус! Меня тошнило от сознания, что, будь я один, этот мужчина, только что подавший мне свою дряблую, горячую руку, пронесся бы мимо, даже не притормозив. Меня тошнило от сознания, что он высадит нас у поворота на Гардинер, развернется и промчится мимо нас к въезду на шоссе, даже не посмотрев, но поздравляя себя с тем, как ловко он выпутался из неприятной ситуации. Все в нем вызывало во мне тошноту. Круглые отвислые щеки, как у свиньи, зализанные назад волосы на висках, запах его одеколона.
Какое у него право? Нет, какое у него право?
Тошнота свернулась комом в желудке, и вновь начали распускаться цветы гнева. Фары его солидной «импалы» разрезали мрак с небрежной легкостью, а мой гнев рвался наружу, чтобы задушить все, что его обрамляло: ту музыку, какую, я знал, он будет слушать, откинувшись в своем раскладном кресле, держа в руках-грелках вечернюю газету. И шампунь для подкраски волос, которым пользуется его жена, и грацию, которую, я знал, она носит, детей, всегда отсылаемых в кино, или в школу, или в летний лагерь – лишь бы отослать, – и его снобистских друзей, и пьяные вечеринки с этими друзьями.
Но его одеколон – вот что было самым невыносимым. Машину заполнял сладкий тошнотворный запах, словно от ароматизированного дезинфицирующего средства, каким пользуются на бойнях после конца смены.
Машина мчалась сквозь тьму, и Норман Бланшетт держал руль пухлыми руками. Мягко поблескивали его наманикюренные ногти в свечении приборной доски. Мне хотелось разбить ветровик, избавиться от этого липкого запаха. Нет, больше! Мне хотелось спустить все стекло, высунуть голову в морозный воздух, погрузиться в свежесть холода – но я заледенел, заледенел в немой пасти моей бессловесной невыразимой ненависти.
И вот тут Нона вложила мне в руку пилочку для ногтей.
* * *
Когда мне было три, я заболел тяжелым гриппом, и меня пришлось положить в больницу. Пока я лежал там, мой папаша заснул с сигаретой в руке, и дом сгорел вместе с моими родителями и моим старшим братом Дрейком. У меня есть их фотографии. Они похожи на актеров в каком-нибудь старом, 1958 года, фильме ужасов «Америкен интернейшнл», чьи лица вы не узнаете, не то что лица звезд – скорее кто-нибудь вроде Элайши Кука Младшего, и Мары Кордей, и мальчика-актера, может быть, Брендена де Уайлда.
У меня не было родственников, которые меня взяли бы, а потому меня на пять лет отправили в приют в Портленде. После чего я стал опекаемым штата. Это значит, что вас берет какая-нибудь семья и штат выплачивает им тридцать долларов в месяц на ваше содержание. Не думаю, что когда-либо был опекаемый штата, который пристрастился бы к омарам. Обычно такая супружеская пара берет двух или трех опекаемых – не потому, что их сердца преисполняет доброта, но из деловых соображений. Они вас кормят. Берут тридцать долларов, которые дает им штат, и кормят вас. А раз мальчишку кормят, он может отрабатывать свой хлеб: в хозяйстве для него всегда найдутся занятия. Вот так тридцать превращаются в сорок, пятьдесят, а то и шестьдесят пять баксов. Капитализм в применении к бездомным. Величайшая страна в мире, верно?
Фамилия моих «родителей» была Холлис, и они жили в Харлоу, через реку от Касл-Рока. У них был трехэтажный фермерский дом с четырнадцатью комнатами. В кухне плита топилась углем, и тепло от нее поднималось наверх, как ему вздумается. В январе вы ложились спать под тремя стегаными одеялами и все-таки, просыпаясь утром, не сразу соображали, есть у вас ступни или нет. Только спустив их на пол и поглядев, вы убеждались, что они все-таки на месте. Миссис Холлис была толстой. Мистер Холлис был худосочен и редко прерывал молчание. Круглый год он носил красно-черную охотничью шапку. Дом представлял собой хаотичное скопление громоздкой мебели, вещей, купленных на дешевых распродажах, подплесневевших матрасов, собак, кошек и разложенных на газетах автомобильных запчастей. У меня было трое «братьев», все опекаемые. Знакомство между нами было самое шапочное – как между пассажирами междугородного автобуса в трехдневной поездке.
В школе я учился хорошо, а в старших классах весной играл в бейсбол. Холлисы тявкали, чтобы я бросал это дело, но я продолжал играть, пока наши с Асом Меррилом дорожки не сошлись. А после мне расхотелось играть – лицо у меня распухло, было все в ссадинах, ну и истории, которые Бетси Молифент рассказывала направо и налево. Ну, я и ушел из команды, а Холлис подыскал для меня работу – наливать газировку в местной аптеке.
В феврале выпускного года я сдал вступительные экзамены в университет, уплатив двенадцать долларов, которые припрятал в своем матрасе. Меня приняли с небольшой стипендией и прекрасной возможностью подрабатывать в библиотеке. Выражение на лицах Холлисов, когда я показал им утвержденное заявление о финансовой помощи, остается лучшим воспоминанием моей жизни.
Один из моих «братьев» – Курт – сбежал. Я бы не смог. Я был слишком пассивен, чтобы решиться на подобное. Я бы вернулся через два часа.
Последнее, что сказала мне миссис Холлис на прощание: «Присылай нам кое-что по мере возможности». Больше я ни ее, ни его не видел. Первый курс я окончил с хорошими оценками, лето проработал в библиотеке на полной ставке. В том году я послал им открытку на Рождество. Но она была первой и последней.
На втором курсе я влюбился. Это было самое чудесное из того, что когда-либо со мной случалось. Хорошенькая? Сногсшибательная. До сих пор я не могу понять, что она нашла во мне. Я даже не знаю, любила она меня или нет. Думаю, любила – вначале. А потом я превратился в привычку, от которой трудно избавиться. Например, перестать курить или высовывать локоть в окно, когда за рулем. Некоторое время она оставалась со мной, или все дело было в тщеславии? Умный песик, ну-ка, перевернись, сидеть, апорт, принеси газетку. Чмок-чмок, спокойной ночи. Но не важно. Какое-то время была любовь, потом подобие любви, а потом – конец.
Я спал с ней два раза – оба после того, как любовь заменилась другим. Некоторое время это подкармливало привычку. А потом она вернулась после коротких каникул на День благодарения и сказала, что влюбилась в «Дельта-Тау-Дельту» из одного с ней городка. Я попытался вернуть ее, и один раз это мне почти удалось, но она обрела что-то, чего у нее прежде не было, – перспективу.
Что бы я ни созидал все эти годы с тех пор, как пожар сожрал второсортных актеров второсортного фильма, которые когда-то были моей семьей, это все уничтожила булавка его братства.
После этого я то связывался, то развязывался с тремя-четырьмя девушками, готовыми переспать со мной. Я мог бы поставить это в вину моему детству, сказать, что никогда не имел достойных сексуальных образцов, но оно было тут ни при чем. С ней у меня никаких затруднений не было. Возникли они, только когда она ушла из моей жизни.
Я начал побаиваться девушек – чуть-чуть. И не столько тех, с кем оказывался импотентом, сколько тех, с кем у меня получалось. От них мне становилось не по себе. Я спрашивал себя, какие сюрпризы они прячут и когда преподнесут их мне. Покажите мне женатого мужчину или мужчину с постоянной любовницей, и я покажу вам мужчину, который спрашивает себя (возможно, только в предрассветные часы или днем в пятницу, когда она уходит покупать продукты): «Что она делает, когда меня нет рядом? Что она на самом деле думает обо мне?» И наверное, чаще всего: «Какую часть меня она забрала? Сколько еще осталось?» Стоило мне задуматься над этим, и я продолжал думать и думать все время.
Я запил, и мои оценки рухнули в пике. На каникулах между семестрами я получил письмо с предупреждением, что, если в ближайшие шесть недель они не улучшатся, стипендия в следующем семестре мне выплачиваться не будет. Я и какие-то ребята, в чьей компании я проводил время, напились вдрызг и оставались пьяными до конца каникул. В последний день мы отправились в бардак, и у меня все было тип-топ. Там было слишком темно, чтобы различать лица.
Оценки у меня остались примерно прежними. Один раз я позвонил ей и плакал в трубку. Она тоже поплакала, и я думаю, в определенном отношении ей было приятно. Я не ненавидел ее тогда. Как и теперь. Но она меня пугала. Как она меня пугала!
Девятого февраля я получил письмо от декана с напоминанием, что я манкирую двумя-тремя предметами, основными по моей специальности. Тринадцатого февраля я получил какое-то неуверенное письмо от нее. Она хотела, чтобы между нами все было хорошо. Она собирается выйти за парня из «Дельта-Тау-Дельты» в июле или в августе, так не хочу ли я получить приглашение на свадьбу? Это было почти смешно. Какой свадебный подарок мог я ей сделать? Мое сердце, обвязанное красной ленточкой? Мою голову? Мой член?
Четырнадцатого, в Валентинов день, я решил, что пора переменить обстановку. Затем – Нона, но об этом вы уже знаете.
Вы должны понять, чем она явилась для меня, не то зачем все это? Она была красивее той, но не в том суть. В богатой стране красота дешево стоит. Важно было то, что внутри. Она была сексуальна, но какой-то растительной сексуальностью – слепая сексуальность, льнущая, не знающая отказа сексуальность, которая не так уж важна, поскольку непроизвольна, как фотосинтез. Не как у животного, как у растения. Улавливаете? Я знал, что мы займемся любовью, и займемся как мужчины и женщины, но наше совокупление будет таким же конкретным, отчужденным и бессмысленным, как плющ, вьющийся по решетке под августовским солнцем.
Секс был важен, потому что он не был важен.
Я думаю… нет, я уверен, что подлинной мотивирующей силой было насилие. Насилие было подлинностью, а не сновидением. Такое же большое, такое же быстрое и такое же беспощадное, как «форд» 1952 года, «форд» Аса Меррила. Насилие «У Джо. Отличная кормежка», насилие Нормана Бланшетта. И даже в нем было нечто слепое, растительное. Может, в конечном счете она была просто цепляющейся за опору лозой, ведь венерина мухоловка сродни лозам, но это хищное растение, и, если положить ему в пасть муху или кусочек сырого мяса, его движения будут движениями животного. И все это – реально. Растение, выбрасывающее споры, возможно, лишь грезит, будто совокупляется, но я убежден, что венерина мухоловка ощущает вкус этой мухи, смакует ее тщетные замирающие попытки высвободиться, когда смыкает пасть вокруг своей жертвы.
И в заключение – моя пассивность. Я не мог заполнить провал в моей жизни. Не провал, который оставила та, когда простилась со мной – я не хочу сваливать вину на нее, – но провал, который существовал всегда, темное, хаотическое кружение где-то в центре меня, которое ни на секунду не останавливалось. Нона заполнила этот провал. Заставила меня двигаться, действовать.
Она облагородила меня.
Теперь, может быть, вы что-то поняли. Почему она мне снится. Почему завороженность остается вопреки раскаянию и омерзению. Почему я ненавижу ее. Почему я боюсь ее. И почему даже теперь я люблю ее.
От Огесты до Гардинера – восемь миль, и мы проделали этот путь за несколько коротких минут. Я окостенело держал пилку для ногтей возле бедра и смотрел на зеленую отражающую фары надпись: «ЗАЙМИТЕ ПРАВЫЙ РЯД ДЛЯ СЪЕЗДА № 14», которая замерцала впереди. Луна скрылась, начинал кружиться снег.
– Сожалею, что не еду дальше, – сказал Бланшетт.
– Ну что вы! – тепло сказала Нона, и я ощутил, как ее ярость жужжит и ввинчивается в мясо под моей черепной крышкой, точно наконечник дрели. – Просто высадите нас у съезда.
Он соблюдал ограничение скорости до тридцати миль на эстакаде. Я знал, что сделаю. Казалось, мои ноги превратились в горячий свинец.
Эстакаду освещал один фонарь сверху. Слева виднелись огни Гардинера на фоне сгущающихся туч. Справа ничего, кроме черноты. На съезде ни одной машины.
Я вылез. Нона скользнула по сиденью, одаряя Нормана Бланшетта заключительной улыбкой. Я был спокоен. Она подстраховывала игру.
Бланшетт улыбался нестерпимой свинячьей улыбкой, радуясь, что избавился от нас.
– Ну, доброй но…
– Ай, моя сумочка! Не увезите мою сумочку!
– Я возьму, – сказал я ей и сунулся в дверцу. Бланшетт увидел, что у меня в руке, и свинячья улыбка застыла у него на губах.
Впереди возникли лучи фар, но останавливаться было поздно. Ничто уже не могло меня остановить. Левой рукой я взял сумочку Ноны. Правой рукой я вонзил стальную пилку для ногтей в горло Бланшетта. Он сипло проблеял один раз.
Я вылез из «импалы». Нона махала приближающейся машине. В снежной мгле я не мог разглядеть ее марку и видел лишь два слепящих круга фар. Я пригнулся за машиной Бланшетта, поглядывая сквозь заднее стекло.
Голоса почти терялись в заполняющейся глотке ветра.
– …случилось, дамочка?
– …папочка… ветер… сердечный приступ! Вы не могли бы…
Я шмыгнул за багажником «импалы» Нормана Бланшетта и пригнулся еще ниже. Теперь я их видел. Тоненький силуэт Ноны и фигуру повыше. Стояли они словно бы возле пикапа. Но тут же повернулись и подошли к левой передней дверце «импалы», за которой Норман Бланшетт поникнул на баранке с пилкой Ноны в горле. Водитель пикапа, совсем молодой парень, одетый вроде бы в парку военного летчика. Он всунул голову в окошко. Я зашел ему за спину.
– Черт, дамочка! – сказал он. – Так он же весь в крови! Что…
Я обхватил правой рукой его шею, а левой вцепился в свое запястье. И дернул на себя. Его затылок ударился о верх дверцы с глухим «чок!». И он обмяк.
Я мог бы остановиться на этом. Ноны он толком не разглядел, меня и вовсе не видел. Я мог бы остановиться. Но он был любителем вмешиваться в чужие дела, еще одним препятствием у нас на пути, пытался причинить нам боль. Мне надоело, что мне причиняют боль. Я задушил его.
Потом поднял глаза и увидел Нону в скрещении лучей от фар «шевроле» и пикапа, ее лицо, сведенное судорогой ненависти, любви, торжества и радости. Она раскрыла руки мне навстречу, и мы обнялись. И поцеловались. Губы у нее были холодными, но ее язык был теплым. Я запустил обе руки в потаенные ложбинки ее волос, а ветер завыл вокруг нас.
– Теперь наведи порядок, – сказала она. – Пока еще кто-нибудь не появился.
Порядок я навел. Кое-как, но я знал, что большего не требуется. Еще капельку времени. А потом – пусть. Мы будем уже в безопасности.
Труп паренька был легким. Я подхватил его на руки, перенес через шоссе и сбросил в овраг за заграждением. Его труп несколько раз перекувырнулся в воздухе, точно чучело, которое мистер Холлис заставлял меня выставлять в кукурузе каждый июль. Я вернулся за Бланшеттом.
Он был тяжелее, и кровь из него текла, как из зарезанной свиньи. Я попробовал поднять его, попятился три шага, пошатываясь, и тут он выскользнул из моих рук и плюхнулся на шоссе. Я перевернул его на спину. Свежий снег прилип к его лицу, превратил его в лыжную маску.
Я нагнулся, ухватил его под мышки и поволок к оврагу. Его ноги оставляли две борозды в снегу. Я сбросил его вниз и смотрел, как он скользит на спине по насыпи с руками, вскинутыми над головой. Его широко открытые глаза неподвижно и зачарованно глядели на хлопья, прилипающие к ним. Если снег не перестанет, оба они к тому времени, когда тут появятся снегоочистители, превратятся в два небольших сугроба.
Я пошел назад через шоссе. Нона уже забралась в пикап, не дожидаясь, пока ей скажут, какой машиной мы воспользуемся. Я видел бледное пятно ее лица, черные провалы ее глаз – но и только. Я забрался в машину Бланшетта, сел в лужицы его крови, которая скопилась в ямках винилового чехла, и отогнал к съезду. Выключил фары, включил аварийный сигнал и вылез. Проезжающие мимо сочтут, что забарахлил мотор и водитель ушел искать гараж. Я был очень доволен этой своей внезапной выдумкой. Словно бы я убивал людей всю свою жизнь. Я зарысил к пикапу, урчащему мотором, сел за руль и повернул от обочины.
Она сидела рядом со мной, не прикасаясь, но совсем близко. Когда она делала движение, я порой ощущал, как прядь ее волос щекочет мне шею. Будто к коже прикасались крохотные электроды. Один раз я протянул руку и пощупал ее колено, чтобы убедиться, что она реальна. Она тихонько засмеялась. Все это было реально. Вокруг окон завывал ветер, гоня перед собой колышущуюся пелену снега.
Мы ехали на юг.
Сразу за мостом со стороны Харлоу, если ехать по шоссе 126 в сторону Касл-Хейтс, вы проезжаете мимо большого перестроенного фермерского дома, которому присвоено потешное название «Молодежная лига Касл-Рока». Там имеется двенадцатилотковый кегельбан с капризной автоматической установкой кеглей, которая обычно берет отгул на последние три дня недели, парочка-другая древних игровых автоматов, проигрыватель с репертуаром популярнейших хитов 1957 года, три бильярдных стола и буфет с кока-колой и чипсами, где можно взять напрокат обувь для кегельбана, которую как будто только что сняли с ног покойного пьяницы. Название потешно потому, что молодежь Касл-Рока в подавляющем большинстве по вечерам отправляется смотреть фильм из автомашины в Джей-Хилле или на автогонки в Оксфорд-Плейнс. А тут по большей части околачивается хулиганье из Гретны, Харлоу и самого Рока. В среднем – одна драка на автостоянке за вечер.
Я начал бывать там, когда учился в старших классах. Один мой приятель, Билл Кеннеди, работал там три вечера в неделю, и если бильярдный стол был свободен, он позволял мне погонять шары бесплатно. Не такая уж радость, но все-таки лучше, чем возвращаться в дом Холлисов.
Там я и познакомился с Асом Меррилом. Все считали его самым крутым парнем в трех городках. Он ездил на видавшем виды «форде» 1952 года и, по слухам, мог выжать из него все сто тридцать миль, если понадобится.
Он входил, как король, с волосами, зачесанными назад и напомаженными до блеска, сыгрывал на бильярде партию-другую по пять центов за шар (Хорошо играл? Сами сообразите), покупал Бетси кока-колу, когда она приходила, и они уходили вместе. Когда облупившаяся дверь с хрипом закрывалась за ними, казалось, можно было услышать невольный вздох облегчения всех, кто был там. Никто никогда не выходил на автостоянку с Асом Меррилом.
Бетси Молифент была его девушкой – наверное, самой красивой девушкой в Касл-Роке. Не думаю, что она была так уж умна, но это никакого значения не имело, когда вы смотрели на нее. Такого идеального цвета лица мне больше ни у кого видеть не приходилось, и обязана им она была не косметике. Волосы черные, как уголь, темные глаза, пухлые губы, тело, ну просто в самый раз, и она щедро его показывала. Кто попытался бы уединиться с ней в укромном уголке и подбросить угля в топку ее локомотива, когда Ас был поблизости? Никто в здравом уме, вот кто.
Я влюбился в нее по уши. Не так, как позже в ту или в Нону, хотя Бетси и выглядела ее более юной копией, но, по-своему, столь же отчаянно и столь же серьезно. Если вам доводилось заболеть телячьей любовью в очень тяжелой форме, то вы понимаете, что я чувствовал. Ей было семнадцать, на два года больше, чем мне.
Я начал ходить туда все чаще и чаще, даже в те вечера, когда Билли там не было, – просто чтобы увидеть ее. Я чувствовал себя как любитель наблюдать птиц в бинокль, но только для меня это была отчаянно рискованная игра. Я возвращался домой, врал Холлисам о том, где был, и поднимался к себе в комнату. Я писал ей длинные письма обо всем, что мне хотелось бы сделать с ней, а потом рвал их. В классе я мечтал о том, как попрошу ее выйти за меня замуж, чтобы мы могли вместе убежать в Мексику.
Должно быть, она догадалась, и это ей польстило, потому что она была очень мила со мной, когда Аса не оказывалось рядом. Она подходила, заговаривала, позволяла мне купить ей кока-колы, сидела на табурете и слегка терлась ногой о мою ногу. Я просто с ума сходил.
Однажды вечером в начале ноября я, чтобы как-то провести время, играл на бильярде с Билли в ожидании, чтобы она пришла. В зале было пусто – шел только восьмой час, и тоскливый ветер похрюкивал снаружи, грозя приближением зимы.
– Бросил бы ты, – сказал Билл, загоняя шар в лузу.
– Что бросил?
– Сам знаешь.
– Ничего я не знаю. – Я скиксовал, и он загнал шар в лузу. А потом положил еще шесть, а я тем временем пошел сунуть монету в проигрыватель.
– Клеиться к Бетси Молифент. – Он тщательно прицелился и послал шар вдоль бортика. – Чарли Хоген натрепал Асу, как ты ее обнюхиваешь. Чарли думал – обхохочешься, она ведь старше, но Ас не засмеялся.
– Нужна она мне, – сказал я побелевшими губами.
– Вот и хорошо, – сказал Билл, и тут вошли двое посетителей, так что он пошел к стойке за разбивочным шаром для них.
Ас явился около девяти – один. Прежде он меня вполную не видел, а я почти забыл о словах Билли. Когда ты невидим, то начинаешь считать себя неуязвимым. Я играл на механическом бильярде и так сосредоточился, что не заметил наступившей тишины – ни стука падающих кеглей, ни щелканья бильярдных шаров. Я сообразил, что происходит, только когда кто-то швырнул меня на автомат. Я сполз на пол. Ас наклонил автомат, сбросив мой выигрыш. Он стоял и смотрел на меня – ни один волосок не выбился из его кока, гарнизонная парка была наполовину расстегнута.
– Не отсвечивай, – сказал он негромко, – не то придется мне подправить твое личико.
Он вышел. Все смотрели на меня, и мне захотелось провалиться сквозь пол, но тут я заметил невольное восхищение во многих глазах. А потому я беззаботно отряхнулся и сунул еще монету в автомат. Сигнальная лампочка погасла. Двое-трое, уходя, молча похлопали меня по плечу.
В одиннадцать, после закрытия Билли предложил подвезти меня до дома.
– Сильно хлопнешься, если не поостережешься, – сказал он.
– За меня не беспокойся.
Он промолчал.
Вечера через два-три Бетси пришла одна часов около семи. В зале был еще только один парень, этот чокнутый очкарик Верн Тесьо, которого выгнали из школы за неуспеваемость года два назад. А я его и не заметил даже – он был невидимкой почище меня.
Она прошла прямо туда, где я бил по шару, встала так близко, что на меня пахнуло свежим чистым запахом ее кожи. И у меня голова пошла кругом.
– Я слышала про то, что Ас с тобой сделал, – сказала она. – Мне запрещено с тобой разговаривать, и я не собираюсь, но вот, чтобы все зажило. – И она меня поцеловала.
А потом ушла, прежде чем я отлепил язык от гортани. Я вернулся к игре в полном ошалении. Я даже не видел, как Тесьо ушел поделиться новостью. Я был не способен видеть что-нибудь, кроме ее темных-темных глаз.
Ну и позднее я завершил этот вечер на автостоянке с Асом Меррилом, и он сделал из меня фарш. Было холодно, люто холодно, и под конец я начал всхлипывать – мне было уже все равно, кто смотрит и слушает, а к тому времени смотрели и слушали все. Единственный натриевый фонарь лил сверху беспощадный свет. А мне не удалось хотя бы раз толком его ударить.
– Ну, ладно, – сказал он, присаживаясь на корточки рядом со мной. У него даже дыхание не участилось. Он вытащил из кармана пружинный нож и нажал хромированную кнопку. Воздух пронзили семь дюймов облитого лунным светом серебра.
– В следующий раз получишь вот это. Я распишусь на твоих яйцах.
Потом он выпрямился, дал мне прощальный пинок и ушел. А я продолжал лежать там минут, наверное, десять, трясясь в ознобе на утрамбованной земле. Никто не подошел помочь мне встать или похлопать меня по спине. Даже Билл. И Бетси не явилась сделать так, чтобы все зажило.
Наконец я кое-как встал сам и проголосовал, чтобы добраться до дома. Миссис Холлис я сказал, что подвозил меня пьяный, а он съехал в кювет. Больше я ни разу не был в кегельбане.
Насколько мне известно, Ас очень скоро бросил Бетси, и она со все большей скоростью покатилась под уклон – словно старый пикапчик, у которого отказали тормоза. По пути она подхватила триппер. Билли сказал, что как-то видел ее вечером в «Мэноре», на окраине Льюстона – подсаживалась к клиентам, клянча выпивку. Половины зубов недосчитывается, и нос ей кто-то успел перебить, сказал он. Он сказал, что я ни за что бы ее не узнал. Но к тому времени меня это совсем не интересовало. Так или эдак.
Покрышки на пикапе были без шипов, и перед тем как мы доехали до съезда в Льюистон, меня начало заносить на пороше. На двадцать две мили у нас ушло сорок пять минут.
Дежурный у съезда взял мою пошлинную карточку и шестьдесят центов.
– Скользковато, а?
Ни я, ни она не ответили ему. Мы уже приближались к тому месту, куда ехали. Даже если бы не этот наш безмолвный контакт, я все равно понял бы, просто видя, как она сидит на пыльном сиденье, судорожно скрестив руки на сумочке, устремив глаза прямо вперед с яростным напряжением. Меня пробрала дрожь.
Мы свернули на шоссе 136. Машин на нем почти не было; ветер усиливался, и снег уже не падал, а валил. За Харлоу-Виллидж мы проехали мимо большого «бьюика-ривьера», который занесло и выбросило на насыпь за обочиной. Его аварийные сигналы спереди и сзади деловито мигали, и я увидел, как на него наложился призрачный образ «импалы» Нормана Бланшетта. Ее, конечно, уже завалило снегом – призрачный сугроб во мраке.
Водитель «бьюика» замахал мне, но я проехал мимо, не затормозив, обдав его снежной слякотью. Мои дворники увязали в снегу. Я высунул руку и поддернул свой. Снежный валик распался, и я опять увидел шоссе впереди.
Харлоу был призрачным городом: все закрыто, все темно. Я просигналил правый поворот, чтобы спуститься по эстакаде, ведущей в Касл-Рок. Задние колеса начало заносить, но я справился. Впереди за рекой я различал темное пятно – Дом Молодежной лиги Касл-Рока. Он выглядел запертым, заброшенным. Внезапно меня охватило сожаление – сожаление, что было столько боли. И смертей. И вот тут Нона заговорила в первый раз после того, что произошло у съезда в Гардинер.
– Позади тебя полицейский.
– Он?..
– Нет. Маячок он не включил.
Но я занервничал, и, возможно, потому-то это и произошло. Шоссе 136 на том берегу реки, где Харлоу поворачивает на девяносто градусов, а дальше ведет прямо через мост в Касл-Рок. В поворот я вписался, но за мостом оно обледенело.
– ЧЕРТ…
Задние колеса занесло, и прежде чем я успел выровнять пикап, он ударился задним крылом о стальной столб ограждения моста. Нас завертело, и первое, что я увидел потом, были яркие фары полицейской машины позади нас. Он нажал на тормоза (я увидел отблески красного света тормозных фонарей на падающих снежных хлопьях), но лед взял верх. Он врезался прямо в нас. Лязгающий сотрясающий удар, когда нас снова швырнуло на стальное ограждение. Меня отбросило на колени Ноны, и даже в эту хаотичную секунду я успел насладиться мягкой упругостью ее бедра. Затем все замерло. Вот теперь он включил маячок, и по капоту пикапа заскользили, гоняясь друг за другом, голубые тени, и такие же тени скользили по заснеженному переплету стальных балок моста Харлоу – Касл-Рок. Полицейский вылез, и внутри патрульной машины вспыхнул плафончик.
Не сиди он у нас на хвосте, этого не произошло бы. Эта мысль кружила и кружила у меня в мозгу, словно игла звукоснимателя в одной и той же бороздке бракованной пластинки. Я ухмылялся в темноту напряженной окостенелой ухмылкой, а сам шарил по полу кабины в поисках, чем бы его ударить.
Открытый ящик с инструментами. Я вытащил большой гаечный ключ и положил на сиденье между мной и Ноной. Полицейский сунул голову в окно, под бегущими голубыми отсветами его маячка лицо у него менялось, как у дьявола.
– Гнал чуточку быстровато для погодных условий, а, парень?
– Держали слишком короткий интервал для погодных условий? – спросил я.
Возможно, он побагровел – в таком свете определить это было трудно.
– Ты что – решил спорить со мной, сынок?
– И буду, если вы хотите повесить вмятины своей машины на меня.
– Ну-ка посмотрим твои права и регистрационную карточку.
Я достал бумажник и протянул ему мои права.
– Карточку!
– Это пикап моего брата. Карточку он держит в своем бумажнике.
– Вот, значит, как? – Он сверлил меня взглядом, добиваясь, чтобы я опустил глаза. А когда убедился, что этого ждать долго, посмотрел мимо меня на Нону. – Как тебя зовут?
– Черил Крейг, сэр.
– И почему тебе понадобилось кататься в пикапе его брата в такой буран?
– Мы едем к моему дяде.
– В Рок?
– Да-да.
– Никакого Крейга в Касл-Роке я не знаю.
– Его фамилия Эдмондс. Он живет на Бауен-Хилл.
– Так, значит? – Он зашел за багажник и посмотрел на номер. Я открыл дверцу и высунулся. Он записывал номер. Он пошел назад, а я все еще высовывался, по пояс залитый светом фар его машины. – Я думаю… В чем это ты вымазался, малый?
Мне не требовалось посмотреть на себя: я знал, в чем вымазался. Прежде мне казалось, что высунулся я так просто, по забывчивости, но пока я писал это, то пришел к другому мнению. Нет, я не думаю, что дело было в забывчивости. Я думаю, мне хотелось, чтобы он увидел. В руке у меня был зажат гаечный ключ.
– О чем вы?
Он приблизился еще на два шага.
– Ты вроде бы порезался от толчка. Тебе надо…
Я размахнулся. У него от толчка слетела фуражка, и голова не была ничем покрыта. Я ударил его с маху чуть выше лба. Никогда не забуду этого звука: будто фунт сливочного масла шлепнулся на каменный пол.
– Поторопись, – сказала Нона и успокаивающе положила ладонь мне на шею. Она была очень прохладной, точно воздух в овощном погребе. У моей приемной матери был овощной погреб.
Странно, что мне это вспомнилось. Она посылала меня в погреб зимой за овощами. Сама их консервировала. Конечно, не в жестянках, а в этих банках из толстого стекла с резиновыми уплотнителями под крышками.
Как-то я спустился туда за банкой фасоли. Банки хранились в ящиках, аккуратно надписанных почерком миссис Холлис. Помню, она всегда «крыжовник» писала с ошибкой, и это преисполняло меня тайным чувством превосходства.
В тот день я прошел мимо ящиков, надписанных «кружовник», в угол. Там было прохладно и сумрачно. Просто глубокая яма с земляными стенами, и в сырую погоду они слезились каплями, промывавшими петляющие бороздки. Запах был таинственными испарениями живых существ, и земли, и хранившихся там овощей – запах, поразительно напоминающий запах женских половых органов. В одном углу там стоял старый, разбитый печатный станок – стоял там, когда я спустился туда в первый раз, – и порой я играл с ним, притворялся, будто могу пустить его в ход. Я любил овощной погреб. В те дни (мне было девять или десять) овощной погреб был самым любимым моим местом. Миссис Холлис отказывалась ступить туда хоть ногой, а спускаться туда за овощами было ниже достоинства ее мужа. И потому спускался туда я, вдыхал этот особый потаенный землистый запах и наслаждался уединением его почти утробной тесноты. Освещался погреб заросшей пылью лампочкой без абажура, которую мистер Холлис водворил туда, вероятно, еще до англо-бурской войны. Иногда я складывал ладоши, шевелил пальцами и сотворял на стенах вытянутых ушастых кроликов.
Я взял банку с фасолью и уже собрался вылезти, когда услышал шорох под старым пустым ящиком. Я подошел и поднял его.
Под ним на боку лежала бурая крыса. Она задрала голову и посмотрела на меня. Бока у нее бурно вздымались, она оскалила на меня зубы. Такой огромной крысы мне еще видеть не доводилось, и я нагнулся пониже. Она рожала. Два безволосых слепых детеныша уже припали к соскам у нее на животе. А третий наполовину появился на свет.
Мать беспомощно уставилась на меня, готовая укусить. А мне хотелось убить их, убить их всех, расплющить в кровавые лепешки. Но я не мог. Ничего отвратительнее я в жизни не видел. И пока я смотрел, по полу быстро пробежал коричневый паучок – по-моему, это был сенокосец. Крыса-мать лязгнула зубами и проглотила его.
Я убежал, споткнулся на лестнице, упал и разбил банку с фасолью. Миссис Холлис меня выдрала, и с этих пор я спускался в погреб, только если мне не удавалось отвертеться.
Я стоял, смотрел на полицейского и вспоминал.
– Поторопись, – снова сказала Нона.
Он оказался куда легче Бланшетта, а может быть, мне в кровь поступило больше адреналина. Я схватил его в охапку и отнес к краю моста. Я с трудом различал водопад ниже по течению, а выше по течению опора железнодорожного моста была лишь неясной тенью, смахивающей на плаху. Ночной ветер выл и визжал, снег бил мне в лицо. Секунду-другую я прижимал полицейского к груди, точно уснувшего младенца, но затем вспомнил, кем он был, и бросил через перила вниз, в темноту.
Мы вернулись к пикапу, забрались внутрь, но он не завелся. Я пытался и пытался завести мотор, пока не почувствовал сладковатый запах бензина, затопившего карбюратор. Тогда я сказал:
– Идем.
Мы пошли к полицейской машине. Переднее сиденье было погребено под грудой предупреждений о нарушении, штрафных квитанций и двумя блокнотами с зажимами. Коротковолновый приемник под приборной доской трещал помехами и бормотал:
– Номер четвертый, ответьте, четвертый. Вы меня слышите?
Я подсунул руку под приборную доску и выключил его, оцарапав костяшки пальцев обо что-то, пока нащупывал нужную кнопку. О помповое ружье. Наверное, его личную собственность. Я достал его и протянул Ноне. Она положила его поперек колен. Я поставил задний ход. Машина была помята, но мотор и ходовая часть не пострадали. На ней были покрышки с шипами, и они отлично впились в наледь, которая была причиной всего, что тут произошло.
И вот мы в Касл-Роке. Дома, если не считать нескольких домиков-прицепов в стороне от шоссе, исчезли. Само шоссе еще не было очищено от снега, и на нем не виднелось ни единого следа, кроме тянущихся за нами. Вокруг высились могучие ели, облепленные снегом, и, глядя на них, я ощутил себя крохотным, ничего не значащим – крошка, застрявшая в глотке этой ночи. Время теперь шло к одиннадцати.
На первом курсе мне было не до вольной студенческой жизни. Я усердно занимался и работал в библиотеке – расставлял книги по полкам, подклеивал переплеты, учился каталогизированию, а весной был еще бейсбол.
В конце академического года перед самыми экзаменами в гимнастическом зале были устроены танцы. К первым двум я подготовился и, не зная, куда себя девать, забрел туда.
Темно, полным-полно, потно и перенапряженно, как бывает только на студенческих сборищах перед тем, как упадет топор экзаменационной гильотины. Воздух пропитан сексом. И обонять его не требовалось – только протяни руки и зажмешь его в ладонях, будто тяжелую мокрую тряпку. И знаешь, что попозже начнется оргия любви. Или того, что сходит за любовь. Ею будут заниматься на трибунах у задней стены, и в парничках автостоянки, и в отдельных комнатах, и в общих спальнях. Ею будут заниматься мужчины-мальчики, с нависающей над ними военной повесткой, и хорошенькие студенточки, которые в этом году бросят учиться, вернутся домой и заведут семью. Ею будут заниматься со слезами и со смехом, спьяну и трезво, стесняясь и отбросив все запреты. Но главное – торопливо и коротко.
Конечно, были и одиночки, но единицы. В такой вечер куда больше шансов не остаться в одиночестве. Я побрел мимо эстрады. Когда я приблизился к кратеру звуков, музыка, ритм обрели осязаемость. Позади группы полукольцом стояли пятифутовые усилители, и вы чувствовали, как ваши барабанные перепонки прогибаются от басовых нот то внутрь, то наружу.
Я прислонился к стене и стал наблюдать. Танцующие двигались в принятом стиле (будто были не парами, но троицами; третий, невидимый, держался между ними, и они его трахали спереди и сзади), загребая ногами опилки, которыми был усыпан отлакированный пол. Никого знакомого я не увидел и ощутил себя одиноким – но с приятностью. Я находился на той стадии, когда вы фантазируете, что все уголками глаз поглядывают на вас, романтичного таинственного незнакомца.
Примерно через полчаса я вышел и в вестибюле взял банку кока-колы. Когда я вернулся, кто-то затеял хоровод, меня в него втянули, и мои руки легли на плечи двух девушек, которых я видел впервые. Мы шли и шли по кругу. В кольце было человек двести, и оно занимало половину зала. Затем оно распалось, и человек двадцать – тридцать образовали кольцо внутри первого и начали двигаться в противоположную сторону. От этого у меня закружилась голова. Я увидел девушку, похожую на Бетси Молифент, но знал, что просто фантазирую. Когда я посмотрел снова, то не увидел ни ее, ни кого-нибудь хоть слегка на нее похожего.
Когда кольцо наконец распалось, мной овладела слабость, и я почувствовал себя скверно. Пробрался к трибуне у задней стены и сел. Музыка была чересчур громкой, воздух – чересчур жирным. Мое сознание взметывалось и проваливалось. Я слышал, как удары сердца отдаются у меня в голове – как бывает после самого немыслимого выпивона в вашей жизни.
Прежде я думал, что дальнейшее произошло, потому что я устал и меня слегка подташнивало после этого кружения, но, как я уже говорил, пока я пишу, все обретает новую четкость. И я уже не могу верить этому.
Я снова поглядел на них, на всех красивых, торопливых людей в полумраке. Мне почудилось, что все мужчины выглядят испуганными, их лица удлинялись в гротескные маски, почти неподвижные. И понятно почему. Женщины – студенточки в свитерках, коротких юбочках, расклешенных брючках, все превращались в крыс. Сначала меня это не испугало, я даже засмеялся. Я знал, что просто галлюцинирую, и некоторое время следил за происходящим почти клиническим взглядом.
Потом какая-то девушка встала на цыпочки, чтобы поцеловать своего партнера, и это стало последней соломинкой. Покрытая шерстью длинная морда с черными дробинами глаз потянулась вверх, рот растянулся, обнажая зубы…
Я ушел.
Несколько секунд я простоял в вестибюле почти в полубезумии. Дальше по коридору был туалет, но я прошел мимо и поднялся по лестнице.
Раздевалка помещалась на третьем этаже, и последний марш лестницы я одолел бегом. Распахнул дверь и ринулся в одну из кабинок. Меня вывернуло наизнанку среди смешанных запахов мазей, пропотевших маек, намасленной кожи. Музыка была далеко-далеко внизу там; тишина наверху здесь была непорочной. Мне стало легче.
У Саутвест-Бенд нам пришлось остановиться перед знаком «стоп». Воспоминание о том вечере возбудило меня по непонятной причине. Я весь затрясся.
Она поглядела на меня с улыбкой в темных глазах.
– Сейчас?
Я не мог ответить: слишком уж сильно меня трясло. Она медленно кивнула. За меня.
Я свернул на боковую дорогу, которая летом, видимо, служила для вывоза бревен. Отъехал я не очень далеко, так как опасался застрять. Выключил фары, и на ветровое стекло начали бесшумно ложиться хлопья.
– Ты любишь? – спросила она почти с добротой.
У меня вырывался какой-то звук, словно его из меня извлекали. По-моему, то было что-то очень похожее на звуковое воспроизведение мыслей кролика, попавшего в силки.
– Здесь, – сказала она. – Прямо здесь.
Это был экстаз.
Мы чуть было не сумели выбраться назад на шоссе. По нему как раз проехал снегоочиститель, мигая желтыми огнями в ночном мраке, громоздя поперек нашей дороги высокий снежный вал.
В багажнике полицейской машины была лопата. Чтобы прорыть выезд на шоссе, мне пришлось копать полчаса, и к тому времени дело шло к полуночи. Пока я разгребал снег, она включила полицейский приемник, и мы узнали, что нам нужно было узнать. Трупы Бланшетта и паренька из пикапа были найдены. Полиция подозревала, что мы захватили патрульную машину. Фамилия полицейского была Эссенджан, редкая такая фамилия.
В высшей лиге был игрок по фамилии Эссенджан (по-моему, он играл за «Доджерсов»). Может, я убил его родственника. То, что я узнал фамилию полицейского, на меня никак не подействовало. Он держал слишком маленький интервал, и он встал у нас на дороге.
Мы выехали на шоссе.
Я чувствовал ее волнение – бурное, и жаркое, и обжигающее. Я остановился, чтобы смахнуть рукавом снег с ветрового стекла, и мы поехали дальше.
Миновали западную окраину Касл-Рока, и мне не надо было говорить, где свернуть. Залепленный снегом указатель сообщал, что это – Стэкполское шоссе.
Снегоочиститель тут не побывал, но кто-то проехал по шоссе раньше нас. Отпечатки протекторов были еще четко видны на сметаемом закручиваемом снегу.
Миля, потом – меньше мили. Ее яростное нетерпение, ее невыносимая потребность передавались мне, и в меня вновь вселилась тревога. Поворот, а за ним – техпомощь, ярко-оранжевый кузов, мигалки, словно пульсирующие кровью. Машина перегораживала шоссе.
Вы не можете себе представить ее бешенство – то есть наше бешенство, потому что теперь, когда это произошло, мы стали единым целым. Вы не можете вообразить эту сокрушающую волну паранойи, это убеждение, что на нас теперь ополчились все.
Их было двое. Один – скорчившаяся тень среди мрака впереди. Другой держал электрофонарик. Он пошел к нам, и фонарик подпрыгивал, будто жуткий глаз. Ненависть теперь была не просто ненавистью. К ней примешивался страх – страх, что мы лишимся всего в последний момент.
Он кричал, и я опустил стекло моей дверцы.
– Тут вы не проедете! Давайте в объезд по Боуенскому шоссе. У нас обрыв провода под током. Вы не…
Я вышел из машины, поднял ружье и выдал ему из обоих стволов. Его отшвырнуло на оранжевый кузов, а меня прижало к дверце. Он начал соскальзывать, глядя на меня непонимающими глазами, а потом рухнул в снег.
– Еще патроны есть? – спросил я Нону.
– Да. – Она протянула их мне. Я переломил ствол, выбросил стреляные гильзы и вложил новые патроны.
Его напарник выпрямился и недоуменно смотрел на меня. Он что-то крикнул, но ветер унес его слова. Как будто задал вопрос. Но это было не важно: я собирался его убить. Я пошел к нему, а он стоял и глядел на меня. Думается, он не осознавал, что происходит. По-моему, он подумал, что все это ему снится.
Я выстрелил из одного ствола. Слишком низко. Взметнулся вихрь снега и осыпал его хлопьями. Тут он завопил в ужасе и побежал, гигантским прыжком перемахнув через упавший на дорогу провод. Я выстрелил из второго ствола и опять промахнулся. Он исчез в темноте, и о нем можно было забыть. Он больше не преграждал нам путь. Я вернулся к полицейской машине.
– Придется идти пешком, – сказал я.
Мы прошли мимо трупа, перешагнули через шипящий провод линии высоковольтного напряжения и пошли дальше по шоссе, следуя далеко отстоящим друг от друга отпечаткам подошв бегущего человека. Кое-где сугробы были ей почти по колено, но она все время шла чуть впереди. Мы оба тяжело дышали.
Мы поднялись на холм и спустились в узкий проход. С одной стороны стоял накренившийся заброшенный сарай с выбитыми окнами. Она остановилась и стиснула мой локоть.
– Вон, – сказала она и указала на противоположную сторону. Даже сквозь рукав пальто ее пальцы впивались в мою руку до боли. Ее лицо застыло в свирепой торжествующей усмешке. – Вон там. Там.
Там было кладбище.
Скользя и спотыкаясь, мы вскарабкались по откосу и перебрались через занесенную снегом каменную ограду. Конечно, я бывал тут и прежде. Моя настоящая мать родилась в Касл-Роке, и хотя она и мой отец никогда там не жили, семейные могилы находились тут. Наследство ее родителей, которые жили и умерли в Касл-Роке. Пока я был влюблен в Бетси, то часто приходил сюда, чтобы читать стихи Джона Китса и Перси Шелли. Полагаю, вы считаете, что это была подростковая глупость, но я так не думаю. Даже сейчас. Я чувствовал себя близким им, утешенным. После того как Ас Меррил меня избил, я больше там не бывал. Пока меня туда не привела Нона.
Я поскользнулся и упал в рыхлый снег, вывихнув лодыжку. Встал и пошел дальше, опираясь на ружье, как на костыль. Тишина была бесконечной и невероятной. Снег падал мягко, вертикально, вырастая шапками на наклонных плитах и крестах, погребая все, кроме кончиков проржавевших скоб для флагов, которые вставлялись в них только в День поминовения и в День ветеранов. Тишина была кощунственной в своей необъятности, и в первый раз я ощутил ужас.
Она повела меня к каменному строению, примыкающему к склону холма в задней части кладбища. Склеп. Занесенная снегом гробница. У нее был ключ. Я знал, что ключ у нее будет. И он у нее был.
Она сдула снег с дверной панели и нашла скважину. Пощелкивание поворачивающихся цилиндров словно царапало мрак. Она уперлась в дверь, и та распахнулась внутрь.
Запах, обволокший нас, был прохладным, как осень, прохладным, как воздух в овощном погребе Холлисов. Мрак внутри скрывал от меня почти все. На каменном полу валялись сухие листья. Она вошла, остановилась, посмотрела через плечо на меня.
– Нет, – сказал я.
– Ты ЛЮБИШЬ? – сказала она и засмеялась надо мной.
Я стоял во мраке и чувствовал, что все начинает сливаться воедино – прошлое, настоящее, будущее. Мне хотелось убежать. Убежать, крича, убежать так быстро, чтобы взять назад все, что я сделал.
Нона стояла там и смотрела на меня, самая красивая девушка в мире, единственное, что когда-либо было моим. Она сделала жест рукой на своем теле. Я не скажу вам какой. Вы его узнаете, если увидите.
Я вошел. Она закрыла дверь.
Было темно, но я все прекрасно видел. Внутренность освещалась медленно текущим зеленым огнем. Он растекался по стенам, языками змеился по полу, усыпанному листьями. В центре склепа стоял гроб, но он был пуст. Его усыпали увядшие розовые лепестки, будто после старинного свадебного обряда. Она поманила меня, а потом указала на дверцу в глубине. Маленькую дверцу, ничем не помеченную. Она внушила мне ужас. По-моему, тогда я понял. Она использовала меня и смеялась надо мной. А теперь уничтожит.
Но я не мог остановиться. Я пошел к этой дверце, потому что не мог иначе. Внутренний телеграф все еще отстукивал то, в чем я распознал злорадство, жуткое безумное злорадство, торжество. Моя рука, дрожа, потянулась к дверце. Она была залита зеленым огнем.
Я открыл дверцу и увидел, что было за ней.
Это была та девушка, моя девушка. Мертвая. Ее глаза пустым взглядом озирали этот октябрьский склеп, смотрели в мои глаза. От нее пахло украденными поцелуями. Она была нагой и располосована от горла до паха; все ее тело было превращено в матку-инкубатор. И что-то жило там. Крысы. Я не мог их видеть, но мог слышать их, слышать, как они шуршат внутри ее. Я знал, что вот-вот ее высохшие губы раскроются и спросят, люблю ли я. И я попятился, все мое тело онемело, а мозг обволакивала черная туча.
Я повернулся к Ноне. Она смеялась, протягивая ко мне руки. И во внезапном взрыве озарения я понял, я понял, я понял. Последнее испытание. Последний экзамен. Я его сдал, и Я БЫЛ СВОБОДЕН!
Я повернулся назад к двери, и, разумеется, это было всего лишь пустое каменное помещение с сухими листьями на полу.
Я пошел к Ноне, я пошел к моей жизни.
Ее руки обвили мою шею, я притянул ее к себе. И вот тут-то она начала изменяться, словно пошла рябью, оплывая, как воск. Огромные темные глаза стали маленькими бусинами, волосы грубыми, побурели. Нос укоротился, ноздри расширились. Тело стало бугристым и навалилось на мое.
Меня обнимала крыса.
– Ты любишь? – пропищала она. – Ты любишь, ты любишь?
Ее беззубый рот растягивался, приближаясь к моему.
Я не закричал. Криков не осталось. Не думаю, что я когда-нибудь смогу закричать.
Здесь так жарко.
Я против жары ничего не имею, нет, правда. Люблю пропотеть, если потом можно принять душ. Я всегда считал пот чем-то хорошим, по-настоящему мужским, но иногда жара что-то прячет, насекомых, которые жалят… или пауков. А вы знаете, что паучихи кусают и съедают своих самцов? Да-да, и сразу после совокупления.
И еще я слышу возню в стене. Это мне не нравится.
У меня руку свело от писания, а мягкий кончик пера совсем размяк. Но я кончил. И все теперь выглядит по-иному. Совершенно не так, как прежде.
Вы отдаете себе отчет, что на некоторое время они почти меня убедили, что все эти гнусности творил я сам? Эти водители из столовой, тип с техпомощи, который спасся. Они показали, что я был один. Я был один, когда меня нашли совсем заледеневшего на этом кладбище возле плит над моим отцом, моей матерью, моим братом Дрейком. Но это означает только, что она скрылась, вы ведь поняли. Любой дурак поймет. Но я рад, что она спаслась. Нет, правда. Но вы должны понять, что все то время она была со мной – на всем пути от начала и до конца.
А теперь я себя убью. Так будет гораздо лучше. Я устал от этого чувства вины, мук и тяжелых снов, а кроме того, мне не нравятся шорохи в стене. Там может прятаться кто угодно. Или что угодно.
Я не сумасшедший. Я это знаю, и, надеюсь, вы тоже знаете. Если ты говоришь, что не сумасшедший, считается, что ты сумасшедший и есть, но я выше этих мелких игр. Она была со мной. Она была реальна. Истинная любовь не умирает. Вот как я подписывал все мои письма к Бетси. Те, которые рвал.
Но Нона была единственной, кого я любил по-настоя-щему.
Здесь так жарко. И мне не нравятся звуки в стенах.
ТЫ ЛЮБИШЬ?
Да, я люблю.
А истинная любовь не умирает.