Мы с Машей шли чуть позади сына, точно принца эскортировали на коронацию – а на самом деле готовы были каждый со своей стороны поддержать его, если что. Серёжка, припадая на недолеченную ногу и неумело опираясь на трость, сосредоточенно, как гусак, вышагивал впереди; его хоть и выписали, но для полного восстановления, сказал врач, понадобится ещё месяца три, а лёгкая хромота (это уже лишь мне на ушко) грозила остаться на всю жизнь. Восемь сбитых на счету, а на девятом споткнулся: уже раненный, уже теряя устойчивость, всё же достал японца на вираже, так что тот тоже задымил, но осталось неясно, рухнул он в конце концов или, как и Серёжка, дотянул. Наш герой, разумеется, и сегодня предпочёл быть в форме, и тут даже Маша, всегда мечтавшая хоть по праздникам видеть сына при костюме и галстуке, не могла ничего возразить: на груди ребёнка маленькой кремлёвской звездой горел позавчера вручённый орден.
На лестнице стоял душноватый тёплый запах недавней влажной уборки. В доме для крупных научных работников оказался лифт не хуже нашего – просторный, в широкой зарешеченной шахте, и сквозь серую ячеистую вязь охранительной сетки виднелись свисающие дохлыми питонами тёмные шланги; к двери лифта вели две цементные ступеньки. Серёжка, хромая, преодолел их первым, свободной рукой надавил никелированную ручку и распахнул лязгнувшую дверцу. Шагнул навстречу своему отражению в зеркале на противоположной стене кабины. Громко ёкнул продавившийся пол. Мы вошли. Сын хозяйски захлопнул дверцу, нажал кнопку «3»; он нас, понимаете ли, транспортировал, а не мы его. Лифт передёрнулся и, железно бабахая нутром, натужно потянул нас вверх.
Серёжка явно волновался. И Маша волновалась. А я… Я улыбался.
Вчера уже глубоко вечером, под конец рабочего дня, ко мне без звонка, без предупреждения, этак запросто, по-соседски, зашёл Лаврентий. Сам по себе такой приход был явлением исключительным, но совсем уж ни в какие ворота не лезло, что Лаврентий, демократично присев на краешек моего стола, начал разговор вроде бы ни о чём. Ну, то есть поздравил с выздоровлением сына-героя, с заслуженной правительственной наградой, но трудно было поверить, что он заглянул на огонёк лишь ради этого. Мы все пахали, как заведённые, и завод всё не кончался и закончиться вообще не мог, ведь кто только с южных гор до северных морей нас не заводил. Времени на простое человеческое, на вольную волюшку не хватало свирепо, а тут он минут пять спрашивал о семье и восхищался, как у меня всё славненько, и о своём житье-бытье чуток рассказал, и я вдруг сообразил, что он не знает, как перейти к делу, из-за которого пришёл, и не знает оттого, что ему неловко. Чтобы Лаврентию было неловко – это край света. Мне стало интересно и чуть тревожно. Но поскольку я понятия не имел, о чём речь, то и помочь ему никак не мог. Оставалось выжидать. Он зигзагом перешёл с Серёжкиного подвига и ранения на воздушные бои над Халхин-Голом в целом, о роли авиации в современной войне, о тактике и стратегии истребительных частей, потом о преимуществах японских «ки» над нашими «ишачками». За окном медленно остывало, густело и сахарилось сладкое варенье летнего вечера; я зажёг в кабинете свет. Лаврентий прервался и, неслыханное дело, спросил: «Я тебе не мешаю? Не задерживаю?» Что-то большое сдохло в лесу, подумал я, отвечая, разумеется, как он и ожидал: что ты, старина, конечно нет, я тебе всегда рад, только, дескать, в самолётах я мало что смыслю, разве лишь то, что сын рассказывает. Да дело не в самолётах, нетерпеливо ответил Лаврентий. То есть и в самолётах тоже, потому что создание новой техники затягивается, а время не ждёт. Но при всём значении авиации новая техника ею ведь не исчерпывается, так? Тут возразить было трудно.
Я уже давно вылез из-за стола, а он давно с него слез; мы, как старые бездельники, примостились друг против друга в уголках куцего диванчика, что стоял у меня в углу рядом с книжным стеллажом; когда мне нужно было порыскать в книгах или справочниках, я предпочитал, по милой сердцу детской привычке, листать книжки не в официальной позиции за письменным столом, а в уютном книгочейном удобстве, вытянув ноги. Как на сеновале. Именно там я прятался от посторонних глаз наедине с какой-нибудь новой бумажной подружкой, чтобы хоть час-полтора меня не доставали с бесконечными делами: воду наносить, грядки прополоть, за Лушкой прибрать…
Вот взять учёных, продолжал Лаврентий. Сколько у них времени впустую до сих пор тратится на быт. Быт у нас в стране, прямо скажем, ещё не очень отлажен, но даже будь он, как в раю, там всё равно возникли бы иные, уже райские, проблемы: что велеть приготовить на обед, что на ужин, какой мебельный гарнитур поставить в гостиной, а какой – в спальне, и всякая подобная хрень. Вместо того чтобы над чертежами или расчётами корпеть, у кульманов и вычислителей отдавать все силы ума повышению обороноспособности первого в мире государства рабочих и крестьян, золотые мозги республики ходят с жёнами в распределители, торгсины и даже обычные продуктовые да кондитерские, а то присматривают, какой костюм себе, супруге или детям купить, примеряют их… Это же какая прорва времени валит в никуда! А потом ещё и хвастаются друг перед другом; у меня вот какая мебель и вот какая шуба, а у меня вот какой телевизор… Вместо того, чтобы хвастаться тем, кто сколько вчера навычислял, напереводил, наоткрывал и наконструировал.
Учёные и прочие инженеры народ ведь тщеславный, честолюбивый. В этом ничего худого нет, даже наоборот. Надо, однако, чтобы всё их самоутверждение, вся их полезная для дела конкуренция сосредоточены были в сфере научных и технических достижений, а не разбазаривались на бытовую суету, на попытки утирать носы друг дружке добытым невесть где и как редкостным барахлом или успехами у баб. Формулами пусть носы дружка дружке утирают, двигателями, заработавшими с невиданной отдачей, сверхмощной взрывчаткой, оптикой с немыслимым доселе разрешением, приручёнными радиоволнами. И ничем кроме. Время сейчас не то, чтобы жёнами, шубами и мебелями мериться.
А уж на их внутренние интриги сколько времени и сил у них у самих же выгорает – это отдельная песня. Научные склоки тянутся годами, и вреда от них общему делу больше, чем от немецких и японских шпионов, вместе взятых. А вот если поставить всех в равные условия, да чтобы ни один не был полноправным начальником и ни один – старшим помощником младшего чертёжника, вот тогда научно-технический прогресс так рванёт, что пальчики оближешь.
Преамбула заняла уже более четверти часа. Я начал догадываться, куда он гнёт, и не очень удивился, когда он вкрадчиво подытожил: «А у меня в шарашках всё это, в общем, так и есть».
Я смолчал. Спору нет, его закрытые КБ в последнее время начали и впрямь давать неплохой выход. Я бы даже сказал: обнадёживающий. Кстати, и в области авиастроения. Но мне претило. Я подумал-подумал и единственно, что нашёл сказать, это: «Знаешь, частенько успех у баб даёт такие творческие прорывы, что никакое освобождение от тягот быта не сравнится».
Он с готовностью улыбнулся и уронил: «Со знанием дела говоришь». Я насторожился. Он это почувствовал и замахал на меня руками: нет, нет, я пошутил, мы знаем, ты жене верен! мы только не знаем, почему ты ей верен, но это же совершенно не наше дело!
Ого, подумал я. К чему это? Намекает, что у них там уже телескоп поставлен, чтобы рассмотреть, когда же я наконец Надю пригублю-приголублю? Зачем? Или это у него проходная реплика, а на воре – то есть на мне – уже и шапка полыхнуть готова? Я счёл за благо поддержать его тон и рискнул запросто показать ему кулак.
Он добродушно засмеялся.
А потом продолжил: и вот у меня в связи с этим к тебе дело. Не в службу, а в дружбу. Сына твоего выписали на днях, и раньше или позже он тебя с родителями невесты, конечно, познакомит. Я в твою порядочность и в твоё чутьё верю, как редко кому верю. Ты будешь объективен, и ты будешь честен. Это все знают. Папашка её считается довольно крупным исследователем и организатором науки. А область его научных интересов такая, знаешь, неброская, но, похоже, перспективная. Хотя и не первоочередная. С другой стороны, он этакий, знаешь, вольнодумец. И не скрывает этого, а даже бравирует, и я боюсь, на неокрепшие мозги молодых сотрудников может повлиять, сам того не желая, не лучшим образом. Павлову мы, конечно, многое позволяли, и некоторым другим, и впредь намерены действовать так же, но здесь, судя по всему, не тот случай. Похоже, всё ж таки не гений. Вот присмотрелся бы ты к нему. Не лучше ли будет и ему, и стране, если мы его освободим от лишних бытовых хлопот и научных дрязг. Понимаешь?
Я досчитал до десяти.
Потом, изо всех сил сохраняя не то что спокойствие, а полную дружескую непринуждённость, спросил: а на него что, уже накатал кто-то? Лаврентий с досадой поморщился: да это неважно, не в этом дело. Он катает, на него катают… Надо в принципе понять, не будет ли, с одной стороны, ему самому лучше работаться в спокойной обстановке. А с другой – накатать-то могут в любой момент. Причём, не ровён час, отыщется настолько резвый мастер пера, что по его бумажке придётся уже не в первоклассное КБ человека водворять, а гнать на лесоповал. А он же без пяти минут тебе родственник. Пожалей старика.
За эти последние минуты дружеского разговора майка на мне стала – хоть выжми. Вряд ли Лаврентий уже знал, что именно на завтра у нас намечен вечер полного и окончательного междусемейного знакомства. Хотя чем чёрт не шутит… Но вряд ли. Скорей всего – просто так совпало. Серёжку выписали из госпиталя, вот он и явился, вот и совпало.
Присмотрюсь, пообещал я.
Он тут же поднялся. Я твой должник, сказал он. Я хмыкнул: безопаснее быть твоим должником, чем иметь в должниках тебя. Он сделал вид оскорблённой невинности: да перестань, это обидная шутка. Ладно, Лаврентий, сказал я, не журись. Спокойной ночи. И тебе. Ты имей в виду, моя просьба тебя ни к чему не обязывает. Это именно просьба. Если будет что сказать, ты скажешь, я знаю. А на нет и суда нет. Ну и, как говорится, счастья молодым. И старым, добавил я. Да, засмеялся он, старым тоже не помешает. И ушёл.
А я ещё минут десять сидел в кабинете, успокаиваясь и приводя мысли в порядок.
Нас, конечно, ждали. Может, даже видели в окошко, как мы подъезжаем. Дверь открыли по первому же звонку. Надя, рдея, как маков цвет, чмокнула Серёжку в щёку, сердечно поприветствовала Машу (та ответила тем же – ну прямо лучшие подруги) и, стараясь не глядеть в глаза, по-мужски протянула мне ладошку для рукопожатия. Я аккуратно тронул её прохладные нервные пальцы. Состоялась церемония взаимного официального представления. Знакомила нас опять-таки Надя. Мельком оценив обстановку квартиры, я невольно вспомнил Лаврентия; тут, похоже, и впрямь о комфорте и роскоши заботились не в меру. Хрусталь, ковры, красное дерево, на стенах картины в массивных витиеватых рамах и какие-то африканские маски… В этой атмосфере я ощутил себя, наверное, где-то на Западе, потому что при знакомстве ни с того ни с сего, с благоприобретённым в загранкомандировках непринуждённым автоматизмом поцеловал руку Анастасии Ильинишне, маме Нади. Рука оказалась суховатая, чуть сморщенная возрастом, но ухоженная и буржуазно пахла питательными кремами.
А её отца я сразу узнал.
А он меня – нет.
Ну ещё бы. Он тогда по сторонам не смотрел, только на шефа и, по большей части, на себя. Любоваться собой он умел, и было чем. В своё время он слыл одним из самых блестящих членов Плехановского кружка, мыслил тонко и точно, говорил красиво, доказательно и умно. Порой даже слишком умно. Помню, как я любовался им из своего угла, как восхищался и, что греха таить, завидовал и пытался заучивать те выражения и термины, что легко и беспрестанно, целыми пригоршнями, как зёрна с ладони сеятеля, слетали с его языка. Когда он вставал, все переставали шушукаться и даже дышать начинали мельче, чтобы не пропустить ни единой фразы; выше был разве лишь сам Георгий Валентинович. Помню, в какое тягостное недоумение я впал, когда мой кумир оказался в числе защитников трактата, о котором я, кажется, упоминал уже: насчёт спасительности для российской экономики, политики и культуры немедленного перевода письма на латиницу. Должен признаться, таких защитников оказалось немного, и даже сам шеф в этом смысле оказался куда скептичней; но тем с большим пылом и изяществом нынешний отец Нади, элегантный, уверенный, страстный, отстаивал, даже вопреки мнению самого Плеханова, свои взгляды. И как отстаивал!
Дискретный прогресс идентичности… Адаптационная трансформация архетипов…
Я в те времена и слов-то таких не слыхивал.
Лишь много позже я начал понимать, что это не более чем шаманство. Авла-савла-лакавла… Но уже и тогда я, не в состоянии уснуть после заседаний, ворочаясь и сгорая от мыслей на своём тюфяке, нескончаемо пытался перевести всё, что он говорил, на простой человеческий язык и получал обескураживающие результаты; и, долго в них сомневаясь – а стало быть, сомневаясь и в себе, – я помаленьку умнел. Что такое дискретный прогресс? Это значит: у меня в имении прогресс, а вы там в деревне и так перебьётесь. А что такое дискретный прогресс идентичности? Это значит: я мыслю по-европейски и, значит, уже умный, а вы ещё мыслите масштабами своего болота и, стало быть, дураки, поэтому то, что говорю я, – важно и правильно, а то, что говорите вы, – лягушачье кваканье.
Вот так переложишь по-простому, и сразу становится ясно, что ничего нового не произнесено. Всё старо, как мир.
Стол был точно с картинки из Книги о вкусной и здоровой пище; даже шампанское «Дюрсо» многообещающе кренилось в ведёрке со льдом. С обычной для такого момента лёгкой натянутостью начали общаться и питаться, выпили. Попробуйте это… Не передадите ли мне вон то… Нет-нет, мне только до половины… Странно, думал я, Надя моложе Серёжки, но её отец явно старше меня. Он был старше уже тогда и, разумеется, так и остался старше. А впрочем, ничего странного – у всех своя жизнь; что я знаю о том, как его кидало в те жуткие годы, когда кидало всех, кого по вшивым фронтам, кого по леденеющим голодным тылам. Хорошо, что жив. И вон оно как: видный деятель науки. Да, собственно, кто бы сомневался. Ясно было ещё тогда.
Понемногу разгорался костерок общей беседы, и каждому перепадала от него толика тепла.
Маша была в ударе, шутила, подтрунивала, восхищалась, с готовностью ахала, хотя по временам мне чудилось, что её весёлое возбуждение имеет некий привкус истеричности. Смеялась она громче и как-то дольше обычного. И стреляла взглядом по сторонам, особенно на Надю: видите? я вся смеюсь, мне весело! Но когда я в пылу перекрёстного разговора от неё отворачивался, она, уверенная, что я не вижу, коротким взмахом пытливого взгляда словно снимала с меня на пролёте мгновенную пробу, желая то ли что-то заметить, то ли в чём-то удостовериться.
Анастасия Ильинишна оказалась на хозяйстве; домработницы у них то ли не было, то ли её отпустили на этот вечер, чтобы не замутняла интим. Надя попробовала было взять на себя таскание блюд, обновление салфеток и прочую столовую лабуду, но мама ей не позволила и, чуть вперевалку кружа между кухней и столовой, ласково любовалась, как пригоже и ладно её дочь и Серёжка смотрятся рядом. От молодых будто тёплое излучение катилось, то ли инфракрасное, то ли пожёстче; солнечный ветер, давление которого я ощущал всей кожей.
Иногда, случайно, мы сталкивались с Надей взглядами, и тотчас они чуть ли не с деревянным стуком отскакивали друг от друга. Наверное, мы были похожи на неопытных заговорщиков, только я понятия не имел, о чём мы договорились и когда. Даже глядя в другую сторону, я ощущал их с Серёжкой, и, когда они дотрагивались один до другого, меня било током.
Первая бутылка перетекла в нас, и тут, как обычно бывает, оказалось, что своей очереди в холодильнике дожидается вторая. Мало-помалу Маша и Анастасия Ильинишна замкнулись друг на друга: а как вы печёте? А чем вы приправляете? Я, знаете ли, вот чем… А если в фольге… Это было выше моего понимания и, в отличие от дискретных прогрессов, даже не переводилось на обычный язык, ибо не было дымовой завесой, нарочито мудрёной маскировкой банальности или пустоты; нет, за каждым их словом была сугубая реальность. Базилик так базилик, тмин так тмин, в красном вине так в красном вине; иначе ведь и не скажешь.
Хозяин за столом царил, и царил по праву. Все тосты были его. Он лучился доброжелательностью, он был снисходителен и добр, как Дед Мороз, и столь же исполнен даров. Всех нас он со своих высот называл замечательными, прекрасными, умнейшими из умнейших и достойнейшими из достойнейших. Не знаю, что ему рассказывала о нас Надя; похоже, он, как и она сама в памятный первый вечер, держал меня за кого-то уровня инженера средней руки. Ну, может, если она о дипломатии всё же обмолвилась – старшего письмоводителя в канцелярии наркомата. Я ему был не конкурент, и потому он души во мне не чаял.
Слегка захмелели наконец.
Я пропустил момент, когда разговор перестал быть ни о чём. Что-то, кажется, Маша спросила Анастасию Ильинишну насчёт телевизора, вернее, кинокартины, недавно прошедшей по телевизору. У наших будущих родственников на специальной тумбе со стеклянной передней дверцей высился аппарат не чета нашему – и по цвету корпуса, и по весу будто бы из золота отлитое громадное кубическое «Знамя» с экраном чуть ли не в полтора раза больше, чем у нашего кроткого, как воробей, «Рекорда»; выпуск этой машины начался буквально весной, и они её уже поймали.
– Мы не смотрим, – опередив жену, снисходительно ответил Маше Надин отец. – Купили, конечно, долго выбирали, но… Не по нраву нам нынешняя промывка мозгов.
– Это как? – спросил Серёжка.
Будущий тесть посмотрел на него с удивлением и досадой. Будто, сказав нечто совершенно простое, всем известное и очевидное, например «горшок» или «книга», и вполне готовый развивать мысль дальше, он на ровном месте столкнулся с нелепым непониманием; собеседник бестактно прервал его вопросом: «Что такое горшок?»
– Ну, как вам… – явно несколько смешавшись, проговорил учёный. – Вот, скажем, часто говорят об экономических трудностях. В таком, знаете ли, бравурном ключе: мол, преодолеем, превозможем… И в то же время – того ещё у нас нету, этого нету… Никто не скажет честно, что мы сами во всех трудностях и нехватках виноваты. Советовали же в начале двадцатых умные люди сдать всё в концессии англичанам, французам, американцам, японцам. Сейчас жили бы припеваючи, как сыр в масле катались. И кстати, не возникло бы никакой угрозы войны, о чём сейчас опять-таки столь много и столь пафосно говорят. Если бы все ресурсы и производственные мощности Союза принадлежали передовым государствам, они бы свою собственность и защищали, потому что кто же расстанется со своей собственностью? Понимаете?
– С трудом, – хладнокровно ответил Серёжка после лёгкой заминки, и я впервые подумал, что, хоть я с ним своим секретом и не делился, он, плоть от плоти моей, наверное, сам тоже придумал и научился про себя считать до десяти.
– Ну, молодой человек, вам просто не хватает кругозора. А может, информированности. Свою историю надо знать! – С доброй улыбкой отец Нади поднял назидательный палец.
Этот человек явно был заточен исключительно на общение с собственными подобиями или теми, кто смотрел ему в рот. С теми, кто либо вообще молчит, либо говорит с ним на одном языке. Если ему попадались иные, он этого даже не понимал.
Один язык – это очень важно, конечно. Скажем, для нас демократия – это всенародное одобрение, а для европейцев – беспрепятственная скупка. Для нас тирания – это когда коммунистов сажают, а для них – когда куш уплыл. Но надо же хотя бы вовремя соображать, кто перед тобой…
– А теперь смотрите, что получается. Сначала противопоставили себя всему свету. Вызвали его, так сказать, на бой кровавый, святой и правый. Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем. А когда свет наконец обратил на наш писк своё внимание, мы тут же заверещали: мы за мир! А зачем было играть в нелепую самостоятельность толстозадой ленивой России? Мы за мир, видите ли! И разумеется, нам не верят. И правильно делают. Три года назад в Испанию вот полезли, а кто нас звал?
– Её правительство, – сказала Надя.
Я чувствовал, что ей, славной моей, нет, славной нашей девочке, что было сил хочется поддержать и защитить Серёжку, но она не знает как. А тут всё-таки был факт, и она сразу вставила словечко, не утерпела.
– Наденька, я тебя умоляю. Мы это правительство им поставили с условием, что оно нас позовёт, оно нас и позвало. Ладно, морок кончился. В Испании наконец-то мир. Нет, нам опять неймётся: понесла нас нелёгкая за тридевять земель в Монголию воевать. В Монголию, ты только подумай! Где мы, а где Монголия? Не навоевались ещё, что ли? Опять в войнушку кому-то поиграть захотелось? Сколько крови в Гражданскую было пролито – нет, не идёт урок впрок. Я вам открою секрет Полишинеля – у нас нет иного врага, кроме собственного правительства. Если японцы Монголию хотят – отдать им, и дело с концом, только пусть приплатят. Сколько можно было бы выручить дополнительных средств для финансирования социальных программ, для повышения окладов учёных, например. В конце концов, на улучшение бытовых условий в лагерях…
Я улыбнулся.
– Разворуют, – сказал я. – Вы даже не представляете, наверное, насколько именно там, где вроде бы самый жёсткий порядок, вольготно воровать.
Он влёт, по одной этой реплике, принял меня за собрата и мигом отмяк. С его лица сошло праведное возмущение и вновь сменилось снисходительным добродушием.
– Ну, как раз это я вполне могу понять, – лукаво пророкотал он. – Однако, честное слово, не вижу в том ничего дурного. Всё равно деньги пойдут на повышение благосостояния граждан, а это ведь главное. Не тех граждан, так этих… Не зря же солнце нашей поэзии, наше всё, ещё когда припечатал: ворюга мне милей, чем кровопийца! У самих народ с голой задницей ходит, а они монголам школы строят. А потом вынуждены сами же защищать эти школы от бомбёжек. Двойной убыток.
– Папа, – не выдержала Надя. У неё даже голос дрожал. – Папа, Серёжа ранен был в небе над этой самой Монголией.
Учёный посмотрел на Серёжку как впервые. Его апломб на миг словно бы стушевался – но только на миг.
– С твоих слов, Наденька, мне помнилось, что наш герой посвятил себя исследованию стратосферы, – проговорил он.
– Так и было, – невозмутимо ответил сын. – Но когда самураи вторглись, я попросил послать меня туда.
Будущий тесть поджал губы.
– Что ж, – задумчиво сказал он. – Человек, который по собственному хотению едет на другой край света, чтобы убивать живущих там людей, должен быть готов к тому, что в ответ его хотя бы ранят.
Бедная Надя уже не знала, что делать. Она не могла разорваться. Не могла ни Серёжку бросить, ни на отца напасть. И тогда она сделала, наверное, лучшее, что может в такой ситуации женщина: невидимо для окружающих взяла под столом Серёжкину ладонь с двух сторон обеими своими, погладила, а потом плотно прижала к себе чуть повыше колена. Меня опять прожгло вольтажом; не своей, так Серёжкиной рукой я почувствовал преданную девичью плоть под паутинкой летнего платья. Вот что важно, говорила она руке; всё остальное пустяки, а я тут, я твоя, дай срок – я заслоню тебя и утешу, и это будет самым главным в жизни.
И тогда ребёнок показал, что не лыком шит.
– Я думал, – спокойно сказал Серёжка, – крупные учёные ещё помнят, что в Монголии живут монголы, в Китае – китайцы, а японцы – в Японии. Монголов я и пальцем не трогал.
Анастасия Ильинишна от такой дерзости беззвучно ахнула.
Но будущий тесть оказался непробиваем. А может, включил дурака.
– Ах, молодой человек, – сказал он, – вам просто не хватает образования. Раскопки близ Чжоукоудяня показывают, что распространение синантропа…
Минуты три он просвещал нас относительно последних достижений антропологии. Не знаю, смог бы он объяснить простыми словами, при чём тут разнообразие гипотез насчёт этногенеза племён, заселивших Японию в незапамятные времена; в контексте разговора это была чистая авла-савла-лакавла.
Потом он неожиданно стал сбавлять обороты; мне показалось, перемена настала после того, как давно умолкнувшая Анастасия Ильинишна толкнула его под столом ногой.
– А вообще, – сказал он, откидываясь на спинку стула и как бы показывая этим, что инцидент исчерпан, – всё это пустяки. Мгновение истории. Не лучшее её мгновение, что и говорить, но одно из последних мгновений перед рассветом. Пройдёт лет двадцать – тридцать… По историческим масштабам – безделица. И воевать станет незачем. Ведь люди воюют за ресурсы. Только дети тузятся из-за фантасмагорий типа «моя мама лучше – нет, моя мама лучше». Взрослые люди гибнут, как говорится, за металл. Но и металл уже становится не так важен, как прежде. Главный ресурс – энергия. Когда энергии станет вдосталь, людям просто не из-за чего станет устраивать друг другу кровопускания. А это время не за горами. Вы, возможно, слышали о внутриатомной энергии? Рано сейчас говорить в деталях, но помечтать-то не вредно? Году этак в семидесятом, семьдесят пятом…
И вот мы опять благоговейно слушали, не перебивая. С этого момента, думал я, пожалуйста, поподробнее. Мне нужно было составить впечатление. Но он не шёл дальше неопределённых сладких видений: из каждой розетки, дескать, польётся неисчерпаемый поток счастья. Столько всего сможет невозбранно крутиться и вертеться, что и сам человек от полного довольства преобразится неузнаваемо. Ах, если бы учёные головы могли уже теперь снабдить надёжными источниками внутриатомной энергии японцев и немцев, те тут же перестали бы щериться на остальной мир, сделались бы сытыми и добрыми, и угроза войны рассосалась сама собой. Изобилие ресурсов – залог миролюбия. Увы, всё это благолепие ещё не близко. Наука только-только подступается, а от теорий до практики – годы и десятилетия упорного труда… Так что истинной задачей нашего правительства, если бы оно и впрямь думало о людях и о мире во всём мире, было бы любой ценой затушёвывать, нивелировать конфликты, сидя тише воды и ниже травы, жертвенно уступать передовым государствам и в Европе, и в Азии и тянуть время до того момента, когда мирный атом насытит людские амбиции и сделает жирный вечный мир неизбежным и необратимым. Вот тогда и нам с главных мировых столов начнут перепадать куски попитательней. Когда я понял, что к конкретике он сам не перейдёт, я решил его малость потормошить; не зря же я чуть ли не ночь напролёт готовился к встрече.
– А я слышал, после открытия Флёровым и Петржаком спонтанного деления урана в вашей науке многое изменилось, – сказал я. – Всё оказалось и ближе, и страшнее. И вроде сверхбомба какая-то уже чуть ли не на подходе. Это слухи?
Он буквально онемел, отшатнувшись. Его припечатало к спинке стула так, будто домашний хомячок, вместо того чтобы в очередной раз уютно хрюкнуть, неожиданно произнёс: «Гражданин, пройдёмте». Я тогда даже не подозревал, на какую больную мозоль наступил ему, упомянув деятельность Ленинградского физтеха. Но сразу понял: стоит от благостного словоблудия перейти к тому, что касается его лично, олимпийское добродушие с него сдувает, как пух с одуванчика.
Придя в себя, он ядовито засмеялся.
– Гоша Флёров! – сказал он с издёвкой. – Как же, как же! Да он квартального отчёта толком написать не может! Сумбур в голове! Пятилетнего плана собственной работы не в состоянии сформулировать, органически не в силах указать, какое открытие будет делать через три года, какое – через четыре. А ведь социализм – это не буржуазная стихия, это плановое хозяйство! Вы знаете, уважаемый, я по долгу службы присматриваюсь иногда к тому, что творит со своими птенцами Абрам Фёдорович Иоффе, и надивиться не могу. Им там буквально, извиняюсь, закон не писан. Вы знаете, какой у Флёрова показатель цитируемости? Не знаете? И никто не знает. Потому что никакой. Знаете, сколько у него работ за истекший год зарегистрировано в системах индексации? Одна! В скобках прописью – одна! Да и та весьма сомнительного свойства, и к тому же в соавторстве. Действительно – с Костей Петржаком. Между прочим, поляком по национальности, что само по себе настораживает. Вы знаете, какой у него пэ эр эн дэ?
– Кто? – оторопело переспросил я.
Он отрывисто засмеялся.
– Вот! Вы, милостивый государь, даже слов таких не знаете! А берётесь меня учить физике!
И хотя вроде бы я ничему не брался его учить, а просто задал невиннейший вопрос, отчего-то оказавшийся для него неудобным, следующие минут пять он уязвлённо и запальчиво разъяснял мне тонкости тех методик, при помощи которых в учёном сообществе, во исполнение указа Кобы о повышении материального благосостояния работников умственного труда, обязаны оценивать трудовое рвение друг друга. Я знал, что у всех бездушных, но пыхтящих от натуги железяк и впрямь обязательно вычисляют ка пэ дэ – коэффициент полезного действия. Там-то понятно: надо всего лишь рассчитать отношение полезной работы к затраченной энергии, и дело в шляпе. Но в своём Наркоминделе я и не подозревал, какую бездну показателей ныне требуется, то и дело забрасывая свои прямые обязанности, самим же учёным перелопачивать и перемолачивать, чтобы нелицеприятно, без предвзятости и пристрастий, по однозначным формальным критериям отделить в своей среде зёрна от плевел, агнцев от козлищ и талантов от бездарей. В итоге этих вычислений и появлялся на свет показатель результативности научной деятельности – тот самый пэ эр эн дэ, в соответствии с которым надлежало определять надбавку к окладу за подотчётный месяц: два рубля, три или целых пять.
Ещё некоторое время профессор втолковывал нам, сколько хитроумия порой приходится проявлять капитанам науки, чтобы успех и сопутствующее ему материальное благосостояние с неизбежностью настигали именно и только достойных. Однако мало-помалу его пыл угас, а потом он и вовсе оставил эту тему.
После лекции разговор перестал клеиться. Да и шампанское кончилось, а третьей бутылки предусмотрено не оказалось. Впрочем, это и к счастью; завтра на работу, и мы, ещё посмеиваясь, ещё обмениваясь какими-то невинными, ничем не чреватыми репликами, вскоре как-то разом ощутили, что церемония иссякла. Серёжка так и просидел остаток вечера с рукой на Надиной ноге и, пользуясь тем, что под скатертью не видно, бережно поднимался всё выше и выше и добрался в конце концов до самой стратосферы. Каким-то чудом я и сына, и Надю всё время чувствовал. Может, потому что сам хотел. Да руки коротки. Надя обмирала при всяком его поползновении, но не возражала ни сном ни духом; однако по тому целомудренному столбняку, что нападал на неё, стоило Серёжке погладить повыше хоть мизинчиком, я подумал, что у них, похоже, ничего ещё не было, похоже, они действительно ждали свадьбы. И стало быть, эта красивая, стройная, умная, славная молодая женщина всё ещё, конечно, была девчонкой, школьницей, её тело ждало и дождаться не могло великого метаморфоза, чтобы выпустить из куколки бабочку; эта мысль петляла и кувыркалась в моей голове, при всяком кувырке залепляя мне горло чем-то горячим. Так, наверное, залепляют горло перегрузки, и у пилотов, рассказывал Серёжка, на короткие секунды горки или свечи иногда жмёт сердце и темнеет в глазах. Темнело и у меня.
А вот это, похоже, в свою очередь всё время чувствовала Маша.
В общем-то вечер удался. Из четырёх с лишним часов пира напряг подпортил каких-то минут двадцать и благодаря самообладанию и доброй воле пировавших ничуть не погубил дела. В целом всё оказалось лучезарно: роскошный стол, радушие и приветливость наперегонки, вкрадчивые, но непреклонные ласки молодых, не оставлявшие сомнений в том, что светлое будущее не за горами, умные мужские разговоры и домовитые женские; Маша и Анастасия Ильинишна, наспех записав друг другу несколько кулинарных рецептов, договорились делиться опытом и впредь. Переполненные общением, уставшие и говорить, и слушать, на обратном пути мы, в общем, помалкивали.
Возле дома, отделённая от упиравшегося в наш подъезд тротуара вереницей пышных кустов шиповника, радовала глаз непритязательным уютом детская площадка с песочницей, покосившейся двухместной каруселькой, дощатой горкой и крашенными под мухоморы грибочками. Обычно там под беззаботным присмотром занятых вязаньем бабушек и молодых мам с книжками в руках лопотали и возились неутомимые карапузы, но сейчас по позднему часу обитель наслаждений пустовала. Когда мы шли мимо, Маша нарушила молчание.
– Симпатичные люди, да? – с сомнением произнесла она. – Только какие-то… – помолчала и решительно подытожила: – Меньшевики.
– Да ладно тебе, – сказал я. – Что у вас, у партийных женщин, за манера такая. Чуть что, сразу ярлыки.
– Надя – наша, – твёрдо возразил Серёжка. Потом честно добавил на полтона ниже: – Почти.
Маша впилась мне в щёку взглядом и спросила:
– А ты как думаешь?
– Наша, – сказал я.
Она коротко, отрывисто хохотнула – словно закаркала.
Уже перед сном она, сидя на кровати в одной рубашке, выставив круглое белое колено и одну ногу поджав под себя, другую свесив на пол, некоторое время мерила меня взглядом, а потом задумчиво сказала:
– Знаешь… У меня такое чувство, что эта девочка к тебе неровно дышит.
– Да ты с ума сошла! – возмутился я.
Пожалуй, чуть более поспешно, чем надо бы.
– И ты к ней.
– Маша…
– Я видела, как вы друг на друга смотрели.
– Я на неё вообще не смотрел.
– Вот именно.
– Ну, знаешь…
– И она на тебя. Я уже давно…
– Маша… – Я попытался обнять её, но она вывернулась.
– Нет, это не выход.
– Что не выход? Откуда не выход?
Она отвернулась. Сгорбилась, глядя в угол. Глухо сказала:
– Ты будешь меня, а думать, что её. Не хочу. Не могу.
Наутро после собиравшейся всякий понедельник коллегии, куда Лаврентий непременно являлся со сводкой сведений, поступивших по каналам политической разведки за прошлую неделю (учитывая его адскую занятость, для подготовки отчёта ему отводились выходные), я решил не откладывать дела в долгий ящик и подошёл к нему. Дипломаты неторопливо выходили один за другим; кто-то, с наготове торчащей из рта папиросой, нервно щёлкал зажигалкой на ходу, кто-то вполголоса, почти на ухо собеседнику, мрачно комментировал услышанное, а Лаврентий, ещё сидя, аккуратно постукивал бумагами о столешницу, выравнивая края. Я навис над ним и сказал:
– Есть разговор.
Он вскинул на меня глаза над очками.
– Понял. Сейчас.
Разложил пригодившиеся ему во время доклада бумаги по прозрачным корочкам, потом убрал корочки в кожаную, с клапанами, папку. Щёлкнул застёжкой. Тем временем зал опустел, остались только мы. Теперь уже я удобно присел на краешек стола.
– Я, как верный друг и надёжный партийный товарищ, поспешил исполнить твою просьбу.
– Ты о папаше?
– Угу.
Глядя с любопытством, он откинулся на спинку кресла, чтобы удобней было смотреть вверх.
– Ценю, старина. Говори, не томи.
– Он, наверное, неплохой организатор и преподаватель, но в смысле реального дела, боюсь, от него даже в шарашке толку не будет.
У Лаврентия разочарованно вытянулось лицо.
– Даже так?
– Люди подобного склада очень полезны для создания научной среды, духа постоянной дискуссии, интеллектуального фехтования днём и ночью. Это без них никак. А вот лично двигать мысль вперёд, мне кажется, ему не по зубам. Ну, и вольнодумство его такое, знаешь, нелепое. Пародия. Никого он с пути истинного уже не собьёт. Накушались.
Лаврентий некоторое время молчал, задумчиво потирая вытянутым указательным пальцем губы от носа к подбородку и обратно. Будто делил собравшийся в гузку рот пополам. Вдруг шумно распахнулась дверь. Какой-то референт, думая, вероятно, что после заседания в зале никого не осталось, хотел войти; при виде нас у него панически дёрнулось лицо, и он провалился обратно к коридор. Тяжёлая, обитая дерматином дверь неслышно затворилась.
– Сейчас я одну вещь спрошу, – подал голос Лаврентий, – только ты не обижайся. Это чисто формально, по долгу. Не могу не спросить. В тебе не родственные чувства говорят? Не выгораживаешь?
– Каков вопрос, таков ответ, – сказал я. – Как на духу, Лаврентий: нет.
– Ну понятно.
Он вздохнул.
– С одной стороны, хорошо, – сказал он. – Я и за него рад, и за тебя. Будьте здоровы, живите богато – а мы уезжаем до дому, до хаты. Но с другой… Ты меня в тяжёлое положение поставил. Понимаешь, он очень сильно под Иоффе копает. Есть у меня подозрение, что хочет Ленинградский физтех под себя подгрести.
У меня вырвалось:
– Так вот в чём дело!
– А что? – цепко спросил он. – Был разговор?
– Не то что непосредственно про Физтех… Но вот Флёрова он с пол-оборота честить начал.
– Флёров? Кто такой?
– Да не это важно…
– Для меня-то важней всего вот что. Если кто-то под кого-то прикапывается, надо принимать меры либо к тому под кого, либо к тому кто. Невозможно не реагировать и оставить в покое обоих. Поэтому если твоего не трогать, то… А Абрама беспокоить очень не хочется. Матёрый человечище.
– Замни для ясности.
– Тебе хорошо говорить… – уныло произнёс он. – А мне потом, если всплывёт, самому так по шее накостыляют…
– Эх, Лаврентий, – сказал я. – Нам ли быть в печали!
Он покачал головой и поднялся. Взял свою папку, хотел идти, но я остановил его, тронув за локоть.
– А знаешь, как они у себя там в науке письками меряются?
– Что? – ошеломлённо спросил он.
– Не знаешь?
Я кратенько пересказал ему вчерашнюю лекцию будущего тестя про пэ эр эн дэ и прочие академические деликатесы. И про то, что за публикацию за кордоном они себе циферку вдвое больше начисляют, чем за публикацию на Родине. И, стало быть, ещё рублём это стимулируют. И про то, что во исполнение указа Кобы (а Наркомфин при всём том ни рубля лишнего не выделил) научников их непосредственное начальство обязывает писать заявления с просьбами о переводе на полставки, чтобы они хотя бы прежние деньги получали, а согласно отчётности получки сразу увеличиваются вдвое; и скоро, глядишь, Коба с чистым сердцем объявит народу, что вот, зарплаты счастливым работникам науки доведены, как и было обещано, до средних по региону.
– То есть чистое вредительство, Лаврентий. И всё это под носом у партии!
Я не стал говорить, что ещё вчера, слушая будущего тестя, припомнил удивившую меня несколько месяцев назад фразу Кобы – дескать, смертность по лагерям удалось понизить. Наверное, как зарплаты повысили, так и смертность понизили… Но походя тему лагерей с Лаврентием лучше было не трогать. Шут его знает; может, наверху этой пищевой цепочки был он сам.
Я и договорить не успел, а у него негодующе и хищно зашевелились волосатенькие пальцы; похоже, руки наркома зачесались в предвкушении принятия немедленных мер. Но это длилось лишь несколько мгновений. Даже очень могущественный человек всегда должен сознавать – и, если не зарвался, то сознаёт – пределы своего могущества. Он может стараться их обойти, поднырнуть под них, он может прикладывать осторожные системные усилия для того, чтобы их раздвинуть, но очертя голову бодать эти пределы не станет. Глупо и опасно.
– Думаю, партия в курсе и рулит, как и во всём, – смиренно сказал он. – Но, так или иначе, это не моя сфера ответственности. Это тебе в Наркомпрос. Или, ещё лучше, в отдел ЦК по образованию и науке. Мне это не нравится, я бы повёл дело иначе, но соваться в это не буду. И тебе не советую.
– Ладно, – разочарованно сказал я. И добавил на всякий случай: – ЦК виднее, конечно.
Надо отдать Лаврентию должное. Когда его поставили курировать атомный проект, он действительно повёл дело иначе. И плевать ему было, что у Курчатова или, скажем, у того же Флёрова индекс Хирша жидковат, а у сопляка Сахарова и вообще равен нулю.
Как говорится, результат не заставил себя ждать.
Факты для Надежды:
1939. Август
1-е.
Правительства Англии и Франции сформировали военные делегации для переговоров в Москве. Предложение СССР о личном участии министра иностранных дел Британии Галифакса Чемберлен отклонил с ремаркой: визит в Москву министра «был бы унизительным». Выданное главе английской делегации предписание гласило: «Британское правительство не желает принимать на себя какие-либо конкретные обязательства, которые могли бы связать нас при тех или иных обстоятельствах. Поэтому следует стремиться свести военное соглашение к самым общим формулировкам». Министр иностранных дел Галифакс устно инструктировал главу военной миссии адмирала Дракса: «Тянуть с переговорами как можно дольше».
2-е.
Опубликовано Сообщение ТАСС с опровержением голословного заявления британской стороны, будто СССР использует переговоры с Англией и Францией для дипломатической подготовки захвата Прибалтики. Подобные обвинения советская сторона оценила как «попытку срыва переговоров якобы по вине СССР».
Советского поверенного Астахова пригласил на беседу Риббентроп. В беседе он убеждал Астахова, что у Германии и России «между Чёрным и Балтийским морями нет проблем, которые невозможно было бы решить к обоюдному удовлетворению».
3-е.
Астахова вновь вызвали в германский МИД. Советник МИДа Шнурре сообщил, что германское правительство хотело бы как можно скорее узнать мнение Москвы относительно желательности улучшения отношений и круга вопросов, которые следовало бы, добиваясь такого улучшения, решить в первую очередь. В этой беседе впервые были произнесены слова «секретный протокол». Шнурре предложил включить в «дополнительный секретный протокол к запланированному экономическому соглашению пункт о политических намерениях».
Состоялась беседа Шуленбурга с Молотовым. Шуленбург заявил, что уполномочен своим правительством заявить об отсутствии между СССР и Германией противоречий и на Востоке, и на Западе, и намекнул, что Германия в случае улучшения отношений с СССР готова воздействовать на Японию в целях скорейшего прекращения ею военных действий против Монголии и СССР. В своём отчёте в Берлин Шуленбург написал, что советское правительство, несомненно, заинтересовано в улучшении отношений с Германией, но «в настоящее время полно решимости договориться с Англией и Францией».
5-е.
Англо-французская военная миссия отплыла в СССР на товаро-пассажирском пароходе «Сити оф Эксетер».
7-е.
Советское руководство получило донесение разведки: «Развёртывание немецких войск против Польши и концентрация необходимых средств будут закончены между 15-м и 20-м августа. Начиная с 25 августа следует считаться с вероятностью начала военной акции против Польши».
10-е.
Состоялась очередная беседа Астахова и Шнурре. Астахов отклонил немецкое предложение о дополнительном секретном протоколе, но подчеркнул, что советское правительство хочет улучшения отношений с Германией. Шнурре намекнул, что Германия уже избрала военное решение польского вопроса и что СССР мог бы принять участие в разделе Польши, если согласится соблюдать в будущем конфликте нейтралитет.
11-е.
Фюрер пригласил для беседы верховного комиссара Лиги Наций в Данциге Буркхардта и попросил его о «доброй услуге» – помочь разъяснить Западу суть происходящего. Гитлер заявил: «Всё, что я предпринимаю, направлено против России. Если Запад столь глуп и слеп, что не понимает этого, я буду вынужден сговориться с русскими, чтобы разбить Запад, и затем, после его поражения, собрав все силы, повернуться против Советского Союза».
Военные миссии западных союзников прибыли в Ленинград. Путь занял у них почти неделю. Нелишне вспомнить, что к Гитлеру Чемберлен лично летал на самолёте.
12-е.
В Москве начались переговоры военных миссий СССР, Англии и Франции. Адмирал Дракс потом писал: «Первые же двадцать четыре часа пребывания в Москве свидетельствовали, что Советы стремятся к соглашению с нами».
Астахов сообщил из Берлина: «Конфликт с Польшей назревает в усиливающемся темпе».
14-е.
Советская делегация в качестве «кардинального вопроса советского участия в переговорах» поставила вопрос о проходе частей Красной армии через польскую и румынскую территории. Действительно, невозможность для СССР вступить в войну с Германией в силу отсутствия соприкосновения Красной армии с вермахтом всегда могла бы быть истолкована как его нежелание вступить в такую войну, то есть – невыполнение договорных обязательств со всеми вытекающими юридическими последствиями.
15-е.
Ворошилов в ожидании ответа западных правительств на «кардинальный вопрос» попросил начальника Генштаба Красной армии Шапошникова изложить советские оперативные планы. По итогам этого этапа переговоров глава французской делегации Думенк телеграфировал в Париж: русскими был изложен план «весьма эффективной помощи, которую они полны решимости оказать нам». Посол Наджи-ар сообщал в Париж: «…То, что предлагают русские, соответствует интересам нашей безопасности и безопасности самой Польши… Но советская делегация предупреждает, что Польша своей негативной позицией делает невозможным создание фронта сопротивления с участием русских сил».
Вечером Шуленбург зачитал Молотову послание Риббентропа, в котором предлагалось навсегда покончить с периодом вражды и как можно скорее урегулировать все спорные вопросы. Риббентроп заявлял о своей готовности «нанести краткий визит в Москву, чтобы от имени фюрера изложить его точку зрения господину Сталину». Молотов поинтересовался, была бы заинтересована Германия в заключении пакта о ненападении и видит ли она реальные возможности воздействовать на Японию с целью прекращения ею пограничной войны, а также заявил о желательности заключения экономического соглашения и совместного заявления о гарантиях нейтралитета прибалтийских государств. Согласно отчёту Шуленбурга, на этой встрече советское правительство, убедившись в том, что правительство Германии действительно готово поменять своё отношение к Советскому Союзу, «впервые высказало свои пожелания».
16-е.
Английское Министерство авиации неофициально уведомило Берлин, что возможно такое развитие событий, когда Англия объявит Германии войну, но если Германия разобьёт Польшу быстро, реально военные действия вестись не будут, причём английские ВВС не станут ни в коем случае подвергать бомбардировкам германские города.
17-е.
В 10 часов утра сотрудник германского посольства Хильгер позвонил Молотову и сказал, что хочет как можно скорее в дополнение ко вчерашнему посланию Риббентропа «сообщить только что полученную из Берлина инструкцию». В это время в наркомате как раз собирались на шестое заседание члены военных делегаций. Молотов успел доложить о разговоре с Хильгером Сталину. Тот приказал Молотову в конце дня вновь принять и выслушать немецкого посла, а Ворошилову – поставить дальнейшее ведение переговоров военных миссий в зависимость от получения ответа на вопрос о пропуске советских войск через территорию Польши. Переговоры были прерваны, и следующее заседание назначено на 21 августа. Предполагалось, что за это время будет получен ответ польской стороны. Кроме того, в ходе переговоров выяснилось, что у западных делегаций вообще нет подтверждённых полномочий на заключение военных соглашений. Договорились, что подтверждения должны поступить также к 21 августа.
Вечером Молотов в очередной раз принял Шуленбурга. В зачитанном им послании Риббентропа говорилось, что Германия готова пойти навстречу всем четырём высказанным пожеланиям СССР.
Британский посол в Польше Кеннан получил указание поддержать усилия французского посла Ноэля, направленные на то, чтобы убедить польское правительство разрешить Красной армии действовать против германской армии, если та вторгнется в Польшу, на польской территории.
19-е.
Шуленбург передал Молотову послание Риббентропа с черновым проектом пакта о ненападении. Риббентроп обещал «при устных переговорах уточнить детали» и «подписать специальный протокол» для «урегулирования сфер интересов в районе Балтийского моря». Так впервые в советско-германских переговорах был применён термин «сфера интересов», фигурировавший в недавних англогерманских переговорах Вильсона и Вольтата и перенесённый германской стороной на переговоры с Москвой. Молотов отказался дать согласие на немедленный приезд Риббентропа. Шуленбург тогда подчеркнул, что «Гитлер придаёт приезду громадное значение….Время не терпит».
Во второй половине дня Молотов передал Шуленбургу советский проект пакта.
Англо-французские представители тщетно пытались убедить начальника польского Генштаба в необходимости согласиться на принятие советской помощи.
Польский министр иностранных дел Бек отверг возможность появления советских войск на польской территории, пусть и для защиты Польши. Маршал Польши Рыдз-Смиглы сказал даже: «С немцами мы рискуем потерять свободу, а с русскими – нашу душу».
20-е.
На Халхин-Голе началось массированное наступление советско-монгольских войск на японские позиции. Наступление оказалось для японцев неожиданностью и упредило их наступательные действия, планировавшиеся на 24 августа.
Гитлер направил Сталину личное послание, убеждая принять Риббентропа 22-го или 23 августа.
Французский посол Наджиар послал в Париж телеграмму с предупреждением: «Если французское правительство не считает возможным разговаривать в Варшаве как гарант с достаточной авторитетностью, чтобы заставить поляков изменить их позицию, то я не вижу другого выхода, кроме решения не принимать буквально возражений Бека, который, может быть, желает только одного – иметь возможность игнорировать всё это дело».
21-е.
Дракс, открывая очередное заседание военных миссий, заявил, что оно представляется ему преждевременным, поскольку на несколько дней опережает события. Так и не добившись ясности в вопросе пропуска советских войск, Ворошилов сделал письменное заявление о перерыве в переговорах. Был объявлен перерыв до 16 часов. Затем Сталин распорядился принять Шуленбурга в 15 часов.
Шуленбург передал Сталину личное послание Гитлера, где говорилось: «Заключение пакта о ненападении означает для меня закрепление германской политики на долгий срок. Германия возвращается к политической линии, которая в течение столетий была полезна нашим государствам». В послании сообщалось, что напряжение между Германией и Польшей «сделалось нестерпимым», и предлагалось принять Риббентропа «не позднее среды 23 августа»».
В 15.30 Шуленбург покинул наркомат, а в 16.00 началось последнее заседание военных миссий. В конце его Ворошилов выразил сомнение в серьёзности стремления Англии и Франции достичь эффективного соглашения, возложил на англо-французскую сторону ответственность за возникший тупик и объявил о полном приостановлении переговоров.
Сталин сформулировал ответ на послание Гитлера и распорядился вновь пригласить германского посла. Ответ был лаконичен. Сталин поблагодарил рейхсканцлера за письмо, констатировал, что «согласие германского правительства на заключение пакта создаёт базу для ликвидации политической напряжённости», и одобрил приезд Риббентропа 23 августа.
Германское правительство предложило Англии 23 августа принять рейхсмаршала Геринга для переговоров об урегулировании всех спорных вопросов по разделу сфер влияния в Европе. И СССР, и Англия, не подозревая о параллельности немецких предложений, ответили согласием почти одновременно.
22-е.
Получив согласие Сталина на приезд Риббентропа, Гитлер отменил визит Геринга в Лондон.
Ворошилов по просьбе Думенка встретился с ним, но даже теперь французский представитель не смог предъявить ни письменного подтверждения своих полномочий на заключение военного соглашения, ни согласия Польши на сотрудничество. Ворошилов сказал: «В прошлом году, когда Чехословакия гибла, мы ждали сигнала от Франции, наши войска были готовы, но так и не дождались… Если бы английская и французская миссии прибыли с конкретными и ясными предложениями, я убеждён, что за какие-нибудь пять-шесть дней можно было бы подписать военную конвенцию». Несколькими днями позже, провожая покидавших СССР членов военных миссий, он высказался ещё эмоциональнее: «Выходит, нам следовало бы завоевать Польшу, чтобы предложить ей нашу помощь, или на коленях попросить у поляков соизволения предложить им помощь? Наше положение было невыносимым».
23-е.
Для преодоления упорного сопротивления японцев советское командование ввело в бой последние резервы.
Польша под возросшим давлением держав уполномочила главу французской военной миссии в Москве сделать от её лица заявление. которое на самом деле мало что значило и ни к чему не обязывало: «Мы убедились, что в случае совместной акции против германской агрессии не исключено (или возможно) сотрудничество между Польшей и СССР на подлежащих более детальному определению условиях».
Англичане предложили Германии созвать «конференцию четырёх на высшем уровне», то есть в формате Мюнхена. На ней без СССР и даже без Польши предлагалось уладить все спорные вопросы. В личном послании Чемберлена говорилось, что в случае войны Англия поддержит Польшу, но что Англия готова к соглашению с Германией. Премьер просил фюрера «не совершать непоправимого». В Англии всё ещё ожидали Геринга.
В ночь с 23 на 24 августа в Москве был подписан пакт о ненападении между Германией и СССР, известный как «пакт Молотова – Риббентропа». На встрече с советским правительством Риббентроп даже за несколько дней до уже назначенного нападения на Польшу пытался дезинформировать собеседников: «Я сказал русским господам, что Германия сделает всё для того, чтобы мирным путём урегулировать ситуацию с Польшей».
24-е.
Текст польского заявления о гипотетической допустимости советской помощи, способы и размеры которой ещё только предстояло обсуждать, поступил во французское посольство в Москве.
Подошедшие из Маньчжоу-Го к монгольской границе резервы Квантунской армии вступили в бой с прикрывавшими границу частями Красной армии с целью прорыва к своей группировке, оказавшейся под угрозой полного окружения. Прорваться они не смогли и через двое суток непрерывных боёв отошли на территорию Маньчжоу-Го.
25-е.
Англия подписала с Польшей договор о взаимопомощи.
Германия уведомила Англию, что «после решения польской проблемы» она предложит всеобъемлющее соглашение сотрудничества и мира.
26-е.
К исходу дня бронетанковые и механизированные части Южной и Северной групп советско-монгольских войск соединились и завершили полное окружение 6-й японской армии. После этого началось её дробление и уничтожение по частям.
Чемберлен на заседании британского кабинета заверил: «Если Великобритания оставит господина Гитлера в покое в его сфере, то он оставит в покое нас». Под «сферой Гитлера» понималась Восточная Европа. Британский посол в Германии Гендерсон заявил на том же заседании: «Реальная ценность наших гарантий Польше в том, чтобы дать Польше возможность прийти к урегулированию с Германией».
31-е.
Совместными действиями Красной армии и монгольских войск территория Монгольской Народной Республики полностью очищена от японцев.