Карта пятая
Пир алхимиков
Вас ждет наследство из далеких краев. Свет, торжество, разрешение запутанных ситуаций.
С этой картой тайное становится явным. Если она следует за четвертой, это означает, что вы упадете в море.
Я уверена, что в «Бесплодной земле» Элиот раскрывает самую суть проблемы.
Оцените это произведение по достоинству — и у вас в руках путеводная нить, которая позволит без потерь выбраться из большинства самых запутанных и головоломных лабиринтов.
Джесси Л. Уэстон. «От ритуала до романа»
Солнце садилось, когда Эшлим, преодолев долгий подъем, взобрался на вершину холма в Альвис… и сразу увидел: что-то не так. Странный ровный свет окутал старые башни — казалось, он смотрел на них сквозь грязное стекло. Крики галок, которые кружили над куполом покинутого дворца, казались далекими и монотонными, словно доносились с другого конца света. Обшарпанные виллы, толпящиеся ниже по склону, со времени его последнего визита словно состарились на несколько лет. Их заросшие сады были завалены домашним хламом и битым кирпичом. Впереди по дороге бестолково носилась собака, чихая от пыли, которая поднималась ленивыми клубами. Подъем казался бесконечным. На полпути Эшлим не выдержал и припустил бегом, сам не зная почему.
Дверь в жилище Эммета Буффо была не заперта, из комнат тянуло сыростью. В алькове, где астроном готовил себе пищу, пахло тухлятиной. А Буффо лежал на низкой железной кровати подле умывальника, под дешевым цветным одеялом. Он был мертв. Пол вокруг усыпали объедки — казалось, бедняга два-три дня подряд ронял пищу и не находил в себе сил подобрать ее — и маленькие линзы из разноцветного матового стекла. Тело Эммета Буффо, укрытое одеялом, застыло в неловкой позе — чуть скособоченной, словно уже после смерти его свело судорогой, и он изогнулся, как насекомое. Ученый подложил тощую руку под затылок, другая свисала с кровати. Длинные пальцы с грубыми суставами касалась половицы — возможно, ему хотелось перевернуться. Он словно разом состарился. Но с этими умными, усталыми глазами, помятым небритым лицом и ушами-лопухами он выглядел таким же беззащитным, честным и нетребовательным, как при жизни.
На столе возле кровати лежало несколько листов бумаги, сплошь исписанных неразборчивым, угловатым почерком. Все записи были пронумерованы. Цифры превращали эти разрозненные заметки в какую-то безумную непрерывную последовательность, словно им предстояло стать опорными пунктами в некоем логическом обосновании.
«Никто не навестил меня за время моей болезни», — гласила одна. — «Это преступление — чинить препоны ученому, преступление, которое губит знание в зародыше!» — возмущалась другая. «Почему я никогда не мог прилично заработать?» — спрашивал сам себя Буффо — и тут же отвечал на свой вопрос: «Потому, что я никогда не пытался объяснить кому-либо, насколько важны для человечества звезды, среди которых оно когда-то могло летать».
Как долго он лежал здесь — царапая на бумаге, пока оставались силы, глядя на пятна плесени на стене, когда одолевала усталость, и проваливаясь в сон, не в состоянии остановиться, продолжая размышлять, формулировать, рационализировать?
«Я всегда должен помнить, что Искусство столь же важно, как Наука, и сдерживать свое нетерпение».
Бедный Эммет Буффо! Безразличие мира озадачивало его, но он никого не винил.
По всей комнате, разбросанные в причудливом беспорядке валялись те самые фланелевые бинты, которыми он обматывал себя, отправляясь спасать Одсли Кинг. Эшлим тупо уставился на них. Перед его мысленным взором ясно стоял Буффо. Вот он убеждает женщин на пыльной лестнице… судорожными толчками катит тачку по рю Серполе под проливным дождем… прыгает с ноги на ногу в пустой обсерватории, яростно пытаясь сорвать с головы маску лошади, которая не была лошадью. Сколько времени он ждал, что Эшлим придет и заверит его, что им ничто не угрожает?
В обсерватории царил разгром. Окна были открыты и впускали влажный холодный ветер, который срывал со стен последние из карт Буффо. Приступ болезни застал астронома за работой, заставив ухватиться за один из телескопов и опрокинуть его — а может быть, он просто разбил прибор в порыве отчаяния. На полу валялись медные трубки, и когда Эшлим подошел, чтобы осмотреть их, кусочки линз захрустели у него под ногами, точно засахаренные анемоны. Портретист протер запотевшее оконное стекло и выглянул наружу, чтобы посмотреть на Низкий Город. Но он ничего не увидел. И ничего не почувствовал. Вечерело. Казалось, ветхая оранжерея несется сквозь сумерки, точно корабль. Эшлима охватило невыносимое ощущение разразившейся катастрофы. Он знал: если Одсли Кинг вызывала в нем восторг, то Эммета Буффо он по-настоящему любил.
Эшлим склонился к окуляру одного из разбитых телескопов.
В течение секунды ему казалось, что он видит широкую белую равнину, на которой в строгом геометрическом порядке выстроились сотни каменных катафалков; их ровные ряды тянулись до самого горизонта. Неумолимый косой свет освещал их. Но прежде чем Эшлим понял, что это такое, все исчезло.
И тут в соседней комнате послышался шум.
Когда Эшлим вернулся туда, отряд карантинной полиции уже вошел в обсерваторию. Люди заполнили всю комнату. Черная униформа, очки с синими стеклами и огромные собаки на поводках… Полицейские казались бесстрашными, блестяще вышколенными и готовыми действовать без промедления. Но глаза за стеклами очков беспокойно бегали. Поспешно осмотрев тело Буффо, двое полицейских принялись поливать маслом его постельное белье, деревянные панели и стены над кроватью. Еще двое протолкались за спиной у Эшлима в обсерваторию и принялись крушить окна, чтобы проветрить помещение. Остальные стояли и, посмеиваясь, копались в белье астронома, листали его бумаги, оттаскивали собак от протухших объедков в алькове. Впрочем, они были настроены благодушно и очень удивились, увидев Эшлима.
— Что вы здесь делаете? — воскликнул художник. — Оставьте вещи в покое! Кто вас сюда прислал?
Его спокойно отвели в сторону. В подобных случаях полагается производить кремацию. По правде сказать, никакого удовольствия от этой работы они не получают.
— Ваш отец умер три дня назад, и мы не знаем, по какой причине, — сказали они. Им не удалось прийти сюда раньше — слишком много работы. — Последнее время ничто не хочет гореть. На днях одна старуха на Генриетта-Стрит загорелась только с третьего раза. А семья пекаря в нижнем конце Маргаретштрассе — с пятого. Столько времени уходит!.. Эти комнаты должны были быть опечатаны до нашего прибытия.
Они не понимали, как Эшлиму удалось проникнуть внутрь. Нельзя сказать, что они не восхищались его храбростью. Но ему здесь делать нечего.
— Он мне не отец, — глухо пробормотал Эшлим. — Зачем его сжигать? Оставьте хотя бы его работы! Послушайте, это его «внешний мозг»… это не просто библиотека…
— Все необходимо уничтожить, — терпеливо повторяли полицейские. Кажется, они приняли слова Эшлима за обычный протест человека, который только что пережил тяжелую утрату. — Видите ли, мы не знаем, отчего он умер. Альвис теперь тоже в чумной зоне. Лучше поскорее уходите, пока можно!
Чумная зона.
Несколько минут спустя Эшлим стоял на улице и смотрел на верхние этажи здания. Внезапно глухой взрыв встряхнул строение — вяло, словно нехотя, — и на мостовую градом посыпались стекла. Странное, ленивое синее пламя высунулось из верхних окон — такое бледное, что на фоне черной громады холма оно казалось прозрачным.
— Этот дом всегда находился в чумной зоне, — с горечью проговорил Эшлим. — Поэтому все наши планы пошли прахом.
Внезапно его охватил ужас: то же самое могло произойти в другом конце города, в доме Одсли Кинг: густое масло, разбитые окна, ленивое пламя. Единственный человек, который может помочь и предотвратить это — Великий Каир. И Эшлим помчался вниз по склону холма. Когда он оглянулся, странный огонь уже потерял силу. Лишь несколько неясных силуэтов темнели посреди авеню, образовав что-то вроде клубка.
Под бесцветной осенней луной Высокий Город казался холодным и ярким. Эхо собственных шагов возвращалось к Эшлиму, искаженное и приглушенное, словно долетающее откуда-то издалека.
«Мы все приложили руку к смерти Буффо, — в отчаянии думал он на бегу. — Мы все виноваты». Он сам толком не понимал, что хочет этим сказать, и не чувствовал ни малейшего облегчения.
Когда он наконец достиг башни Великого Каира на Монруж, то понял, что боится туда войти. Казалось, кто-то нарочно распахнул в ней все двери и окна — это было хорошо видно при безжалостном свете луны.
Внутри лежали сотни подручных карлика: они поубивали друг друга, едва настала ночь. Больше всего трупов оказалось на лестнице и в коридорах, между торопливо возведенными перегородками, отделяющими конторы от комнат для допросов. На стенах застыли жесткие, странных очертаний тени. Никто не успел ничего сделать. Одни сжимали в руках клочья волос и воротников, вырванных в драке, другие — ножи, бритвы и самодельные шнуры-удавки. У большинства на руках и лице темнели укусы. Огромные, блестящие, совершенно противоестественные мухи — холод сделал их вялыми — при ярком лунном свете перелетали с одной раны на другую с какой-то неумолимой упорядоченностью, издавая сухое гудение, которое резко обрывалось, как только они садились на очередную жертву, и также неожиданно начиналось снова.
Эшлим, онемев, следил за ними. Он заставил себя подняться по лестнице в комнату, которую помнил по прошлым визитам, надеясь найти там кого-нибудь, кто проводит его к Великому Каиру. В комнате явно пытались устроить поджог. Захватчики разломали стол и пропитали собственные плащи маслом, а потом прижимали тлеющую ткань к перегородке — теперь она вся была в почерневших отверстиях. Кроме того, они попытались сжечь документы, частью разбросав их по полу, частью свалив в камин. В конце концов они бросили это занятие и закололи друг друга ножами для резки бумаги прежде, чем пламя занялось.
Эшлим поднял несколько бумаг.
«Наше положение с каждым днем становится все более шатким…»
«Братья Ячменя называют имена…»
«Теперь на всех воротах стоит отборная стража…»
Он снова швырнул бумаги на пол, но в его голове стоял отвратительный гул, который следовал за ним из коридора в коридор, с лестницы на лестницу — с тех пор, как он вошел в башню.
Во всех служебных помещениях было одно и то же. Эшлиму показалось, что из медного раструба доносится шепот, но когда он заговорил, никакого ответа не последовало — лишь долгий вздох эха. Он уже знал, что остался один в мире, о котором карлик так часто говорил.
«Интриги, удары из-за угла… и огромные мухи на всем, что вы едите».
Эшлим вытер лоб: если бы не осторожность, он застрял бы там навсегда. Этот мир преследовал карлика всюду, куда бы он ни пошел; это была атмосфера, которая окружала его, ядовитая, расползающаяся, как запах «Бальзама Альтаэн». Он принес ее с севера — а может быть, и с небес, — и она накрыла город.
«Две тысячи человек были брошены в огонь за один день. Эти люди устроили заговор».
Эшлим пробирался в более старые помещения, и мухи тучами поднимались в воздух. Всюду мертвецы… Они лежали ничком, точно нюхали апельсиновую кожуру и прочий мусор, усеивавший коридоры, залитые мрачным пунцовым светом. Ожидая смерти, они писали на стенах собственной кровью.
«На север»…
«Долой!»…
«Возвращайтесь, трусы!».
Их побуждения столь сильно отдавали простым зовом крови, что казались почти беспочвенными.
«Мы — со второго этажа!»
На запястье Эшлиму опустилась муха. Ее длинные крылья напоминали клочки бумаги, и лап у нее было слишком много — он никогда не видел таких мух, по крайней мере в Вирикониуме. Художник вздрогнул и согнал ее. Уж больно нехорошо она на него таращилась.
В конце концов он нашел дорогу в покои Великого Каира, куда карлик уже неделю, если не больше, никого не впускал — боясь чумы, боясь Братьев Ячменя и их осведомителей, которые к настоящему времени знали почти все, а больше всего собственных подчиненных, которые к тому времени окончательно вышли из подчинения, В комнатах было грязно и холодно, всюду бегали кошки — карлик утверждал, что это единственные создания, которым можно доверять. У самых дверей растянулся клерк. Похоже, он лежал тут уже несколько дней. Его горло было перерезано от уха до уха куском жесткой проволоки. От некогда полированного пола пахло кислятиной. Кошки вытаскивали кости с остатками мяса и куски пирога из-под черепков посуды, которую он нес на подносе, высовывали розовые язычки и без малейшей брезгливости лакали липкий «служанкин кофе» из длинных луж. Эшлим подошел к окну и распахнул его.
Он выглянул наружу, ожидая увидеть Высокий Город, раскинувшийся в лунном свете, но обнаружил, что смотрит на холодные хребты какого-то высокогорного северного плато. Дождь лил со свинцового неба, промывая грязные дорожки между разваливающимися каменными пирамидками и разрушенными фабриками. Потом послышался звук, похожий на далекий звон колокольчика. Появилось несколько крошечных фигурок. Некоторое время они носились взад-вперед по грязи, а потом легли. Едкий металлический запах проник в комнату. Эшлим поспешно задержал дыхание, закрыл окно и отвернулся.
Две или три кошки прибежали с балкона и теперь сопровождали его, мурлыкая, до самой залы.
Белая пыльная ткань болталась на стенах, точно гигантский бинт. Пол был усеян отвратительным месивом из обглоданных костей, огрызков и фруктовой кожуры. Среди отбросов Эшлим обнаружил несколько книг, листы бумаги с набросками — полупознавательными, полунепристойными, — и, к своему ужасу, две маленьких работы Одсли Кинг: «Шезлонг в квартале Вителотте» и ранняя гуашь «Большая арка за Сокровенными Вратами». Последняя совсем размазалась, и восстановить ее было невозможно. В углу, рядом с мотками волос и ржавой лопатой валялся овечий череп, украшение пиршества, устроенного карликом в честь Толстой Мэм Эттейлы — в ту ночь, когда она пыталась предсказать ему будущее. Великий Каир швырнул его туда в приступе гнева или раздражения. Один апельсин, совершенно высохший, еще торчал из левой глазницы, цинично оглядывая почерневшие своды помещения, чьи перекрытия тысячелетиями впитывали дым странных курений и благовоний Послеполуденных Культур.
Посреди этого разгрома, окруженный баррикадой переломанной мебели, стоял Великий Каир.
На нем были темно-зеленые чулки и безрукавка, сшитая из зеленых кожаных ромбов. На голове красовалась широкополая соломенная шляпа с низкой округлой тульей, украшенная пучками совиных перьев, кукурузными початками и лакированными крыжовинами. Кем бы он ни был прежде, сейчас он казался Эшлиму нахальным ребенком-стариком. В одной руке он что-то крепко сжимал — что именно, Эшлиму было не разглядеть, а в другой — толстые, покрасневшие от работы пальцы Толстой Мэм Эттейлы, которая взирала на него почти по-матерински — торжественно и снисходительно. На площади Утраченного Времени ее узнавали по пышному платью из желтого атласа; сейчас она была именно в этом платье. Такого же цвета ленты обвивали ее мощное предплечье, на голове сиял венок из бессмертников. У ног странной пары веером лежали пять карт из гадальной колоды, которые должны были сгореть вместе с ветками бузины и старыми письмами, если бы Эшлим не спас их из огня в саду Одсли Кинг.
Depouillement — Оскудение, Холодная прибрежная полоса, затопляемая во время прилива. Глубоководные твари высовываются из воду. В небе стаи сов…
Лилейные мальчики — Повелители мнимого успеха. Несколько мальчиков с белоснежной кожей прыгают, точно лягушки, вокруг костра, в котором горят ветки синеголовника и тиса…
Город — Небытие. Собака между двумя башнями…
Повелитель Первого Деяния. Обезьяна в красном камзоле машет дирижерской палочкой, а человек и крыса отплясывают шутовской танец…
Eclaircissement — Просвещение, или Пир алхимиков. Распорядитель пира лежит под водой в море. В одной руке он держит букет шиповника, в другой — колокольчик…
— Что вы делаете? — шепотом спросил Эшлим. Карлик подарил ему скромную улыбку, потом чуть пошевелил свободной рукой и показал кусок мыла, утыканный обломками бритвенных лезвий.
— Погодите! — закричал Эшлим. Сейчас должно было случиться что-то ужасное. Художник завопил не своим голосом и бросился через зал:
— Как насчет Одсли Кинг?
Гадалка подняла руку. Карлик заморгал. Карты, лежащие на полу, осветила радужная вспышка — казалось, под ними внезапно зажегся ослепительный свет. Эшлим чувствовал, как блики ползут у него по лицу: желто-зеленые, алые, глубокого синего цвета, точно отсветы тающего витража. Они скользили по древней зале, и в этом было что-то невыносимо новое. Художник отшатнулся.
— Погодите!.. — воскликнул он, защищая рукой глаза. Но прежде чем ему это удалось, он успел увидеть, как карлик и гадалка начинают сжиматься, словно этот странный слепящий свет иссушает их, превращая в подобие волосяных куколок. Какая-то бумажная лента все быстрее и быстрее кружилась на полу, точно мусор на углу во время сильного ветра, пока оба со слабым вскриком не упали прямо на карты.
Комнату залило белое сияние, настолько яркое, что сквозь кожу и плоть можно было разглядеть собственные кости. Эшлим застонал и тяжело рухнул на пол.
Когда он смог снова открыть глаза, в комнате не осталось никого, только он и карты. Сияние, которое все еще исходило от маленьких картонных прямоугольников, опалило их, и они разлетелись по всем углам. Художник опустился на колени, подобрал их, шипя от боли и дуя на кончики пальцев… и ему показалось, что на карте под названием «Город» появились две фигурки, бегущие в сторону башен.
— Погодите! — прошептал он, чувствуя, что сходит с ума от страха и горя.
Свет угас так же внезапно, как и вспыхнул.
После гибели одного союзника и бегства двух других Эшлим остался один — и не узнавал места, где его оставили. Однажды ночью чумная зона раздвинула свои границы на две мили, а то и на три. Высокий Город наконец-то был взят. Позже Эшлим напишет:
«Кажется, все площади и улицы незаметно погрузились в состояние тихой запущенности. Обрывки бумаги крутятся на ветру у моих ног, когда я пересекаю пустое шоссе Аттелин, уходящее куда-то вдаль. Чаши фонтанов на площади Дельпин сухи и полны пыли, каменные плиты стали скользкими от птичьего помета, насекомые кружатся и падают в оранжевом свете фонарей на Камин Ауриале. Чума проникла всюду. Весь вечер в салонах и гостиных Высокого Города то и дело становилось тихо, в разговорах проскальзывали паузы и faux pas. Опустошенный и усталый, я прислонялся к какой-нибудь знакомой двери, чтобы перевести дух. Скорее всего никто ничего не услышал, а если и услышал, то счел не более чем еще одной попыткой вторжения в их мирок, еще одним резким, одиноким звуком, который ненадолго оживит угасающую беседу, бесконечный обед с теплыми соусами и переваренной бараниной или на удивление невыразительную игру приглашенного по случаю скрипача — который потом качнет своим инструментом и пожалуется: «Ну и скверная же пошла нынче публика».
Душевный разор, в котором пребывает город, воплотился в невиданном прежде беспорядке улиц. Это город, который я знаю — и все же не могу найти в нем дорогу. Улицы становятся бесконечными. Переулки замыкаются сами на себя. Знакомые дороги повторяются в бесчисленных рядах пыльных каштанов и железных ограждений. Если мне удается выбраться к садам на Хааденбоск, я тут же заблужусь на Пон-де-Ар… и все заканчивается тем, что я стою на мосту и смотрю на собственное отражение, распадающееся в маслянистой воде. События, свидетелем которых я стал в башне Великого Каира, потрясли меня, но горе и стыд, которые охватили меня после смерти моего друга, все еще сильны. Кроме того, мне приходится бороться со стремительно нарастающим страхом за Одсли Кинг. Все забыли ее, кроме меня.
В итоге счастливый — или несчастный — случай привел меня на верхнюю площадку лестницы Соляной подати».
Здесь Эшлим столкнулся с Братьями Ячменя, Гогом и Мэйти, которые поднимались навстречу из Низкого Города, держа в объятьях огромное количество бутылок. Всю ночь они оплевывали полы в кондитерской Эгдена Финчера. Увидев, что Эшлим направляется в их сторону, они встретили художника сальными усмешками и побежали обратно, точно нашкодившие сорванцы, толкая друг друга и перешептываясь:
— Смотри, да это же викарий!
Но у подножия лестницы возле маленьких железные ворот, через которые предстояло пройти каждому, кто хотел попасть в Низкий Город, Братьев словно одолели сомнения. Они преградили портретисту путь, фыркая, покашливая и вытирая носы рукавами.
— Пропустите меня! — выдохнул Эшлим. — Думаете, мне охота тратить на вас время? Один мой друг уже умер, и в этом вы виноваты!
Братья смущенно уставились на носки своих «веллингтонов».
— Послушайте, ваша честь, — пробормотал Мэйти. — Мы не знали, что тогда было воскресенье. Простите.
В это время он украдкой пытался отчистить один ботинок ребром другого от вонючей глины. Его брат занимался тем же самым: сняв шейный платок, он безуспешно стирал пятна грязи, рыбьей слизи и затвердевшей крысиной крови со своего жакета. Воняло от него просто ужасно. Он робко поднял глаза и вполголоса затянул:
Изгнанные из Батлинса, Билстона и Мексборо,
Наглые Братья Ячменя,
Властелины спутанной нити…
— Вы что, спятили? — возопил Эшлим.
— Мы еще не ужинали, — признался Гог, поплевал на руку и пригладил благоуханные кудри своего брата.
Эшлим думал об Эммете Буффо, который за всю свою жизнь не знал ничего, кроме насмешек. Теперь он лежит, тихий и небритый, одетый бледным пламенем, на железной койке в Альвисе. Эшлим думал об Одсли Кинг, которая кашляет кровью в полутемной пустой мастерской на рю Серполе. Он думал о жадности Полинуса Рака, о пустой жизни Ливио Фонье и Ангины Десформес, о разочарованной умнице маркизе Л., чей разум растрачен в скандалах и играх в так называемое «искусство».
— Если вы действительно повелители этого места, — спросил он, — то почему вы не приносите ему ничего, кроме вреда?
Он взмахнул рукой, словно хотел очертить весь город.
— Вы что, не видите? Вы спустились с неба и испортили нам жизнь. Я устал считать, сколько раз вас вытаскивали из канала, рыгающих, беспомощных! Ни боги, ни короли так себя не ведут. Вы развлекаетесь — и обрекаете нас на пустую трату времени, на ублажение посредственностей, на безумие, беспорядок, страдание и преждевременную смерть! — Эшлим посмотрел в их огромные, робкие синие глаза. — Вы этого хотите? Если так, то грош вам цена, и мы лучше обойдемся без вас!
Поначалу Братья Ячменя изо всех сил изображали внимательных слушателей. Один то кивал, то подмигивал, в то время как другой, кривляясь, постанывая и пожимая плечами, показывал, что прекрасно знает: ситуация вышла из-под контроля и все пошло наперекосяк. Тем не менее вскоре это им слегка надоело, и они попытались отделаться от Эшлима, передразнивая его, фыркая, повторяя особенно корявые фразы и украдкой толкая друг друга локтями, когда им казалось, что он смотрит в другую сторону. И когда он завершил свою речь словами: «Возвращайтесь на небо, пока не поздно — там вам самое место!» — они хитро переглянулись и принялись наперебой рыгать и пукать один громче другого.
— Круто! — заорал Мэйти. — Вот это речь!
— Держись! Держись! — предупредил его брат. — Сейчас будет еще!
Омерзительная вонь поплыла над лестницей Соляной подати.
Эшлим прикусил губу. Внезапно все страдание, которое он испытывал с тех пор, как провалилась попытка спасти Одсли Кинг, хлынуло наружу. С бессвязным криком он бросился на своих мучителей, схватил за плащ сначала одного, потом другого, вслепую молотя кулаками. Пукая и давясь бессильным смехом, близнецы пятились, уворачиваясь от ударов. Словно со стороны, Эшлим услышал, как рыдает от обиды и разочарования.
— Вы грязные глупые мальчишки!
Он щипал их за руки, пытался дернуть за короткие, как щетина, волосы. Он пинал их по ногам, но они лишь громче хохотали. Неужели ничто не может задеть их по-настоящему?.. И тут он вспомнил про нож, который дал ему карлик. Задыхаясь, шатаясь, Эшлим вытащил из кармана свое оружие и выставил вперед.
В братьях произошла странная перемена. Безжалостный смех умер у них на губах. Они в ужасе и изумлении таращились на Эшлима. Потом, всхлипывая — такого от них невозможно было ожидать, — заметались из стороны в сторону, размахивая руками — то ли отгоняя художника, то ли пытаясь его успокоить. Оказавшись в тесном пространстве, которое не относилось ни к Высокому, ни к Низкому Городу, они даже не пытались подняться по лестнице, только отчаянно толкали друг друга, а Эшлим крутился вокруг них, и таинственный щербатый нож Великого Каира вспыхивал при свете, который лился сверху.
— Ну что ты, викарий! — убеждали они его. — Ты же приличный человек!
Они натыкались на стены. Они бросились на ворота и принялись отчаянно дергать их, но створки даже не шелохнулись. Они носились кругами, по их пунцовым физиономиям тек пот, глаза вылезали из орбит, они разевали рты, точно рыбы на берегу, но с их губ срывался лишь жалкий испуганный писк. По какой-то причине — Эшлим так и не смог себе это объяснить — их трусость только распаляла его и прибавляла сил. Он продолжал гонять близнецов с какой-то странной яростью, смешанной с отвращением и болезненным возбуждением, пока голова не пошла кругом. Тогда он понял, что смущен и напуган не меньше, чем они.
И тут Мэйти, пошатнувшись в полумраке, налетел на брата, с недоуменным визгом шарахнулся прочь и налетел на нож.
— Ох, — выдохнул он. — Больно-то как.
Он опустил глаза и посмотрел на свой живот. Простая, недоверчивая улыбка мелькнула на его широком одутловатом лице, а потом оно вдруг оплыло, точно было нарисовано на мешке, из которого вытряхнули все содержимое. «Братец» мягко всхлипнул, словно только сейчас до него дошел весь смысл происходящего. Он опустился на колени, не сводя с Эшлима глаз, полных недоумения и страха, потом взял окровавленную руку портретиста, сжал в ладонях и начал баюкать. Но тут по его телу пробежала дрожь. Внезапно он пукнул, нарушив мертвую тревожную тишину, которая опустилась на лестницу Соляной подати.
— Сделай нам пирожок, Финчер! — прошептал он, потом упал ничком и затих.
Охваченный неистовым предвкушением чего-то непонятного, Эшлим еще толком не осознал, что сделал. Он знал только одно: дело надо довести до конца.
— Быстрее! — приказал он уцелевшему брагу. — Теперь ты принимаешь правление!
Он с такой силой стиснул рукоятку ножа, что все его тело выше пояса свело судорогой.
— Зачем вы сотворили все это с нами? Говори, или я тебя тоже убью!
Гог выпрямился, внезапно исполнившись достоинства.
— Жители города сами в ответе за свой город, — сказал он. — Если бы вы просто спросили себя, что с ним случилось, все было бы хорошо. Можно было бы вылечить Одсли Кинг. Искусство снова стало бы искусством. Низкий Город дал бы волю своей силе, а Высокий Город — освободился от рабства посредственности.
Он мрачно икнул.
— Теперь мой брат лежит мертвый на этой лестнице, так что лечите себя сами.
Он нагнулся и начал собирать бутылки, которые предусмотрительно поставил на землю.
Эшлима охватило отвращение. Он хотел ответить, но не находил слов.
— Значит, она умрет несмотря ни на что? — прошептал он, и затем, в слабой попытке снова взять верх, выкрикнул: — Ты сказал мне слишком мало!
Ответом ему был взгляд, полный презрения.
— Я не хотел его убивать, — испуганно продолжал Эшлим. — Я просто слишком долго якшался с этим проклятым карликом.
— Мэйти был мне братом! — зарыдал Гог. Его поиски ни к чему не привели: ни одна из бутылок не уцелела. — Он был моим единственным братом!
Казалось, он обезумел. Он рвал на себе волосы. Он топал ногами. Он разевал рот. Он бушевал перед воротами, подбирая бутылки и разбивая их о стены, на которых в более счастливые часы они с братом выцарапывали свои инициалы. Неуклюже размазывая слезы кулаками, он выл и ревел от неизбывного горя. Стекая по щекам, слезы словно размывали его плоть, и его измученное, помятое лицо менялось на глазах. Потрясенный, Эшлим следил, как исчезает бесформенный нос, оплывают скулы. Оттопыренные красные уши, прыщи на щетинистом подбородке и сам подбородок — все таяло, как кусок мыла. Слезы текли быстрее и быстрее, бежали по его потрескавшимся суставам, пока не превратились в ручей… нет, настоящий водопад. Он выплеснулся на грудь, похожую на бочонок, хлынул под ноги и помчался куда-то в темноту, унося запах тухлой рыбы, кислого вина и всю грязь, которую «братец» собрал за время долгого пребывания в городе. Вода поднялась, превратившись в черный поток с множество крохотных, но грозных водоворотов. Эшлим стоял в нем по щиколотку, а мимо неслась всевозможная мелочь, которая долго оттягивала карманы божественного брата. Эшлим нагнулся и бросил туда же подарок карлика. Вода поглотила нож, и больше Эшлим никогда его не видел. Тогда художник принялся ополаскивать свою окровавленную руку, пока не отмыл ее дочиста.
Наконец все земное было смыто, а то, что осталось, необратимо изменилось. Грязный плащ Гога и ботинки тоже исчезли, и Эшлим увидел последнего из Братьев Ячменя полностью обновленным.
Он стал выше ростом. Казалось, его конечности размягчились от слез, как воск на огне, удлинились и приобрели благородные очертания. Волосы стремительно росли, пока не рассыпались по плечам, обрамляя лицо — наверно, такие волосы и должны быть у истинного бога. Тонкие черты, орлиный нос… Лицо? Нет, это был лик, исполненный силы и смирения, с сияющими глазами, чуть удивленными, взирающими на мир отстранение и с состраданием.
Но прежде чем преображение завершилось, Эшлим передернул плечами и отвернулся. И в самом деле, что ему за дело до мук бога? Он перебрался через поток, который, журча, бежал в Низкий Город, распахнул железные ворота и вошел в Артистический квартал.
Когда он наконец обернулся, то не увидел ничего, кроме погруженной во мрак лестницы Соляной подати, а над ней — холодное мерцание синеватого пламени, словно карантинная полиция в порыве беспредельного отчаяния подожгла весь Мюннед.
Немного погодя он обнаружил, что ботинки у него совершенно сухие, потом вспомнил про Одсли Кинг, застонал…
И бросился бежать.
Предрассветный час застал его в мастерской на рю Серполе.
Холодный воздух хлынул внутрь, когда он отодвинул штору в конце маленького коридора. И тут же увидел, что внутри ничего не изменилось. Все то же fauteuil, кое-как укрытое синелью и заваленное грудами парчовых подушек. Все те же горшки снаружи на подоконнике, из которых торчали, распирая жесткую бурую землю, герани; правда, Эшлим заметил букетики анемонов и бессмертников. Все те же молчаливые мольберты; некоторые задрапированы, а холсты, чистые или записанные, сложены у стен. Голые серые половицы испускали слабый, точно обессиленный запах пыли, скипидара, герани и старой туалетной воды.
Полинус Рак в своем неизменном пальто сидел на полу. Как его сюда занесло, Эшлим не знал. Лицо антрепренера обмякло и казалось измученным, руки перепачканы, он смотрел так, словно мир только что глубоко оскорбил его. Перед ним лежало несколько незавершенных набросков углем. Казалось, он надеется что-то прочитать в них и не может. Но на бумаге были только линии, проведенные так и эдак — и больше ничего.
А между коленей у него устроилась Одсли Кинг, она тоже смотрела на свои наброски, а Рак баюкал ее, как больного ребенка. Он обнимал ее, чтобы ей было удобнее сидеть. Его голова склонилась ей на плечо, и можно было подумать, будто он нашептывает ей на ухо какие-то слова. Закутавшись в старую шубу в последней попытке не дать жизни испариться, уйти в пустоту, которая всегда окружала ее, Одсли Кинг смотрела на наброски насмешливо, удивленно, и в уголках ее застывших, улыбающихся губ запеклась кровь.
«Я свободна!»
Эшлим вспомнил, как она говорила это вскоре после того, как прибыла из провинции и поселилась в Артистическом квартале.
«Я свободна, я наконец-то могу рисовать, рисовать, рисовать!»
Живопись наконец-то отняла у нее последние силы.
Все последние дни Одсли Кинг работала как одержимая, заполняя холст за холстом. Большинство из ее работ представляли собой простые, почти сентиментальные пейзажи, нарисованные по памяти. Сонный золотистый свет толстым слоем покрывал лезвие ножа, которым она чистила палитру. Казалось, в этой страстной безмятежности, удивительным образом уравновесив отчаяние и спокойствие, она хотела вернуть себе ту непохожесть, которую давным-давно утратила, сознательно или в силу обстоятельств. А может быть, она просто хотела вырваться из пустых, бесконечно долгих ночей чумной зоны? Выходит, карты не обманули ее? Выходит, она все-таки открыла эту дверь, окружив себя идеализированными пейзажами своей юности, и наконец-то решилась совершить побег из действительности — путь, который всегда презирала?
Эшлим не мог сказать наверняка. Скорее всего это было уже не важно.
Камень цвета меда, дуб и плющ, ивы и ручьи… Ее восторг изливался в них, затмевая свет желтых ламп, на полуслове обрывал намеки серого рассвета, пытающегося сообщить о своем приближении! Узкая тропинка, уходящая в никуда, засыпанная прошлогодними листьями, окруженная зарослями ежевики и молодой порослью. Простые южные пейзажи переполняла жгучая ностальгия, граничащая с болью. И их населяли не застылые, неистово напряженные, скованные фигуры автопортретов и «фантазий», а батраки и фермеры, чьи классические позы смягчала будничная непринужденность.
«Все это для меня так ново, — торопливо, небрежно нацарапала она на стене, возле которой стояли эти холсты. — То ли непознанно, то ли неузнанно. Как жаль, что я уже должна умереть».
И дальше:
«Умирать — это как с глаз долой. С глаз долой — с сердца вон».
Эшлим прочел послание самому себе, вслух. Моргнул. Встал перед Полинусом Раком и принялся разглядывать наброски на полу.
— И что такого вы в них нашли? — осведомился он, поскольку не видел решительно ничего интересного.
Измученные глаза антрепренера, голубые, точно у фарфоровой куклы, следили за Эшлимом, не узнавая, лицо оплыло. Внезапно из его груди вырвался жуткий звук, низкий, сдавленный рев — слов Эшлим не разобрал, — и он снова начал качать Одсли Кинг, туда-сюда, туда-сюда, пока она, словно очнувшись, не начала кивать в такт его резким, мерным всхлипам. Что-то наполнило ее тонкое белое лицо, вернуло жадность морщинкам вокруг губ, оживило длинные руки, некогда полные силы — не былая энергия, но пародия на нее. Эшлим не мог смотреть на горе Рака и отошел к окну.
— Вы пришли слишком поздно, — отстраненно проговорил он. — Незачем поднимать шум, ничего хорошего из этого не выйдет.
Почти рассвело. Небо приобрело странный, седовато-желтый оттенок.
— По какому праву вы вообще сюда явились? — Эшлим горько рассмеялся. — Приехали спасать свою карьеру с помощью ее новых картин? Или убеждать ее превратить «Мечтающих мальчиков» во что-нибудь повеселее, в угоду ленивым старухам из Высокого Города?
— Плевать я хотел на этих старух! — яростно выпалил Рак. Он вскочил и схватил Эшлима за плечи. — Я много раз пытался сюда придти! Я боялся, а вы отказались мне помочь. Но хотя бы сейчас дайте нам побыть вдвоем!
Эшлим насмешливо хмыкнул и освободился.
— Отправляйтесь к каналу и подышите свежим воздухом. Может, вам захочется туда прыгнуть.
— Вы мне не поможете? — спросил Рак уже мягче. — Мне кажется, она еще жива.
— Вы рехнулись, Рак.
Вместе они вынесли художницу на рю Серполе. Работа была непривычной, и они двигались медленно и осторожно. Снаружи на тротуаре собралась толпа, все смотрели в небо. Когда Эшлим поднял глаза, наступил рассвет, и он увидел двух принцев-великанов, правителей города. Великолепные, верхом на огромных белых лошадях, в шипастой алой броне они плыли по утреннему небу над Артистическим кварталом, точно новое созвездие. Один из принцев был ранен, и этой ране, наверно, никогда не суждено закрыться. Кровь капала на город, точно дождь из белых цветов — на город, который лишь сейчас начал просыпаться от долгой, серой, мучительной дремоты.