Карта четвертая
Повелитель Первого Деяния
Эта карта предвещает хаос и неопределенность. Путешествие или любое предприятие, исход которого предсказать невозможно. Другое толкование — колебания и непостоянство.
Я слышал в кафе, как один философ сказал:
«Мир так стар, что сама материя, из которой он состоит,
больше не знает, какой ей надлежит быть».
Анзель Патинс
«Несколько записок для моего пса»
Если встать у окна мастерской художника в Мюннеде и посмотреть на Низкий Город, вы почувствуете, что ваш взгляд словно встречает на своем пути плотину и разливается, как стоячий пруд, затопляя все вокруг. Небо напоминает цветом цинк.
Эшлим тупо плыл по жизни. Возможно, он зря заварил эту кашу, зря свел карлика и гадалку.
Однажды ночью ему приснилось, что он стоит на галерее, которая опоясывает первый этаж огромного здания.
«Весь пол был завален грудами поношенной одежды, — пишет он в своем дневнике. — Среди них сотнями бродили старухи с напудренными щеками и сердитыми слезящимися глазами. Они деловито копались в вещах; черные пальто делали их похожими на жужелиц».
Потом пришли Братья Ячменя в сопровождении Великого Каира, который тут же начал раздавать разноцветные воздушные шары.
«Шаров на всех не хватало. Женщины дрались из-за них. Побагровевшие от ярости, они носились друг за другом по галерее. Я проснулся весь в поту, словно побывал в преисподней».
Портреты Эшлима по-прежнему пользовались спросом, но он заметил, что клиенты выглядят расстроенными, рассеянными, им трудно сидеть неподвижно.
«Ни с того ни с сего они вдруг впадают в уныние, — пишет Эшлим. — Через миг это проходит. Оказывается, они только что осознали, что отрезаны от всего мира, а это так утомляет. Они говорят, что живут как на острове, и мне кажется, они правы».
Вскоре в его жизни появились новые беды. Вернее, беды появились у Полинуса Рака… но Эшлиму они прибавили головной боли.
«До меня дошли слухи, — не без удовольствия отмечает Эшлим, — что он весьма неосторожно вложил деньги в Низком Городе. Если «Die Traumunden Кnаbеn» провалятся, он разорится, и все его покровители отвернутся от него. При этом они постоянно вмешиваются в подготовку спектакля, требуя сделать что-то «более приемлемое». Они хотят, чтобы декорации и костюмы разрабатывала Одсли Кинг, но те, что уже есть, их не устраивают. По их мнению, они «мрачны» или «бесцветны», но в то же время слишком «двусмысленны» и «откровенны». В итоге Рак отправляется в «Колбасную Вивьен», чтобы поужинать в одиночестве. Со мной не разговаривает. Тем временем кто-то предложил поставить другую пьесу — про Братьев Ячменя».
Эта идея вызывала у Эшлима легкую брезгливость.
«Наша парочка всемогущих идиотов настолько завладела умами, что впору увековечить ее в пьесе. Кто еще будет шататься по ночам вдоль сточных канав Мюннеда, таращиться на звезды сквозь ветки деревьев и зевать? Мы просто обязаны вывести их на сцену Театра Проспект — со всеми бутылками, гремящими у них в карманах. И конечно, не обойдется без полдюжины данди-динмонт-терьеров, которые с лаем бегут за ними от самой Линейной Массы — говорят, этих псов натаскивают на сосновый деготь и живых кошек».
Позже он сделал приписку:
«Великий Каир, кажется, боится их сильнее, чем когда-либо. «У них повсюду уши!» — твердит он и приказывает собственным шпионам усилить бдительность. Он является ко мне в мастерскую ни свет ни заря и садится, скрестив ноги, в единственное приличное кресло — как всегда, исполненный чувства собственной значимости, обремененный тайнами, которые ему не терпится обнародовать: чумная зона снова расширилась, завтра в Альвисе за попытку незаконно вывезти родственников арестуют пятнадцать человек… и так далее. Но заговорщик из него никакой. Он просто раздражительный, желчный, неуверенный в себе склочник. Стоит ему услышать, как где-то хлопнула дверь, на его лице появляется виноватое выражение, и он пытается скрыть свои чувства презрительным смешком или вспышкой гнева. Он без перерыва пьет черносмородиновый джин, и по мере того, как эта жидкость воспламеняет его воображение, он все меньше говорит о том, как обманет своих хозяев, и все больше — о побеге из города.
— Скажите на милость, Эшлим, — вздыхает он. — Неужели никому из нас уже не выбраться из этой ямы, которую мы сами себе выкопали?
И он ни словом не заикнулся о Толстой Мэм Эттейле».
* * *
По мере того как беды карлика начали множиться, его визиты в Мюннед прекратились, приглашения в башню на Монруж — тоже. Вместо этого Великий Каир устраивал тайные встречи у Шроггс-Дин, в Чеминоре и у Врат Призраков — в самых заброшенных уголках Низкого Города. Зачастую это делалось с единственной целью: побродить с полчаса под дождем по каким-нибудь старым укреплениям, заросшим кипреем. Во время прогулок карлик подбирал и снова разбрасывал многочисленные обломки ржавых кастрюль и прочей утвари, обрывки кожи. Однажды вечером, по возвращении с такого пикника, Эшлим оказался на Клавирной Луке — улочке, название которой ему ни о чем не говорило.
Он шел из обезлюдевшего пригорода в миле к северу от Чеминора — скопища нищих лачуг, обступивших крематорий; между ними тянутся грязные гаревые дорожки, вдоль которых в две шеренги выстроились тополя. Эшлим надеялся оказаться у подножия лестницы Соляной подати до темноты, но не успел. Наступали тяжелые синие сумерки, мешающие точно оценить расстояние. Он узнал трехэтажные здания с террасами, обшарпанными фасадами и разбитыми створчатыми окнами. Артистический квартал… В какую часть квартала его занесло, сказать с уверенностью было невозможно, хотя Эшлим надеялся, что оказался где-нибудь на задворках Монстранс-авеню или площади Утраченного Времени, неподалеку от густонаселенных трущоб, которые были ему хорошо знакомы.
Небольшие арочные проходы, расположенные почти на равных расстояниях, звали прочь с улочки, которая и вправду загибалась полумесяцем. Эшлим торопливо шагал мимо одной из таких арок, похожей на глубокую глотку, когда услышал негромкий возглас — не крик боли, но и не стон тоски.
Странно было слышать этот звук в чумной зоне — настолько странно, что Эшлим остановился и заглянул в арку. Проулок был сырым и неприветливым, длиной около десяти ярдов, и вел во двор-колодец, стены которого подпирали толстые деревянные брусья. Здесь, среди куч щебня, оставленного строителями, уже воцарилась ночь. Примерно в футе от одной из покосившихся стен, под плотно заколоченным окном, громоздились мешки с известкой, а среди них смутно темнела скрюченная фигура. Эшлим смог разглядеть, что человек стоит на четвереньках. Не испытывая желания входить под арку, художник неуверенно окликнул его:
— Вам плохо?
— Ага, — отозвался глухой голос. И тут же: — Не-а.
Эшлим прикусил губу.
— Можете идти?
Тишина.
— Я смогу вам помочь, только выйдите, — проговорил Эшлим.
Из-за балок донеслось сдавленное хихиканье.
— Кто там еще? — крикнул художник, напряженно вглядываясь в темноту. Человек на земле внезапно схватился за голову и застонал.
— Вы здесь один? — спросил Эшлим.
Братья Ячменя, которые провели целый день, охотясь на крыс в одичавших садах на задворках Клавирной Луки, больше не могли хранить спокойствие.
— Никого тут нет, ваша честь, — замогильным голосом сообщил Мэйти. Похоже, братцы в жизни не слышали ничего более забавного. Засунув себе в рот носовые платки, они принялись кататься по земле. Потом, как пробки из бутылок, выскочили из тени, где все это время прятались, и, давясь от хохота, двинулись к подворотне, прочь со двора.
— Какой ужас! — заорал один.
— Протяни ему посох, викарий!
Их физиономии, расплывающиеся в ухмылках, покачивались в сумерках над головой Эшлима, как красные воздушные шары. От них назойливо несло хорьками и бутылочным пивом. Крошечные денди-динмонт-терьеры, истерично повизгивая, вертелись у их ног, обутых в тяжелые ботинки с окованными носами.
— Я сделал пи-пи, — сообщил Гог. — Сам сделал!
Эшлим вскипел.
— Оставьте нас в покое! — закричал он. — Отправляйтесь туда, откуда пришли, и забудьте про это место!
Но Братья лишь пуще расхохотались и убежали вниз по Клавирной Луке, рыгая, пукая и спотыкаясь о своих собачонок.
Когда эхо их шагов наконец стихло, Эшлим отправился во двор — посмотреть, что с человеком, который там лежал. Тот весь дрожал, как в лихорадке, постанывал, потом вполголоса бормотал вроде «Где я? Ох, где я?» На его теле не было никаких заметных повреждений. Одежда, измятая и покрытая белой пылью тем не менее выглядела вполне пристойно, он даже не потерял широкополую фетровую шляпу, какие последнее время вошли в моду в Высоком Городе. Однако он был не в состоянии сказать, кто он такой и как сюда попал. Когда Эшлим говорил «Если вы сможете встать…», он только хныкал и поглубже забивался в щель между мешками с цементом. Художник опустился на колени и попытался поднять незнакомца. Тот вяло сопротивлялся; его шляпа слетела, и Эшлим узрел дряблую физиономию и полные ужаса глаза Полинуса Рака.
— Во имя всего святого! Что вы здесь делаете, Рак?!
— Я заблудился, — беспомощно прошептал антрепренер и уцепился за рукав Эшлима. — Тут повсюду нищие… Постарайтесь их не дразнить.
Внезапно он снова задрожал и прошипел:
— Ливио, все эти дороги ведут в одно и то же место! Ливио, они не ведут ни-ку-да! Ливио, не бросай меня! Не бросай меня!
Тяжело дыша, опираясь на плечо Эшлима, Рак поднялся на ноги, да так и застыл с отвисшей челюстью, глядя вокруг испуганным, невидящим взором.
Ночь они провели в кафе «Люпольд» — в оцепенелой тишине, сидя на расстоянии вытянутой руки друг от друга.
Барменша замерла за оцинкованным прилавком, уставленным мелкими стеклянными тарелками с крыжовником, пропитанным лимонным джином, который вот уже тридцать лет считался здешним фирменным блюдом. Из-за двери у нее за спиной вырывались струйки пара. Когда она не обслуживала посетителей, то сидела неподвижно, сложив руки на коленях и глядя в никуда, похожая на цепную собаку у ворот. Насекомые толклись у синеватых, неровно горящих ламп, разлетались по углам и снова возвращались к лампам. Для отцов нынешнего поколения это место было сердцем Артистического квартала, центром вселенной. Теперь его стены покрылись несмываемым лаком сальной копоти, на которой выцарапывали непонятные подписи выскочки всех видов и мастей. За столиками с мраморными столешницами вместо легендарных поэтов и живописцев теперь сидели лишь мошенники да спорщики-неудачники, которые писали здесь бесконечные письма сильным мира сего.
«Карантин» — вот единственное слово, которое они знали. Они могли чувствовать его вкус у себя во рту. Они постоянно размышляли о нем, а чума серой пылью, мелкой моросью оседала у них на плечах. К Полинусу Раку вернулось прежнее остроумие, хотя его глаза оставались тусклыми и полными страха. Что с ним стряслось, до сих пор оставалось неясным. Он противоречил сам себе на каждом слове. Сначала он утверждал, что пошел в Низкий Город в одиночку, потом — что с Ливио Фонье и еще одним человеком, их общим другом, который «сбежал, как только понял, что мы затеяли». Он говорил, что они вышли в одиннадцать утра, потом стал настаивать, что точно помнит, как всю ночь провел во дворе, где Эшлим нашел его. Он сказал, что его угораздило нарваться на каких-то нищих попрошаек, от которых пришлось прятаться. А позже похвалялся, что это были члены карантинной полиции, работающие под прикрытием, и что у них был ордер на его арест.
Как бы ни обстояли дела на самом деле, ясно было одно: чумная зона пугала его и сбивала с толку.
— Деревья, здания, сточные канавы — все улицы на одно лицо, Эшлим! Мы потеряли чувство направления…
Но тут же он вспомнил об испытаниях, которые обрушились на его голову во дворе-колодце:
— Знаете, я несколько часов слушал, как эта мерзкая парочка веселится в доме. Они громили все, что попадалось под руку, и смеялись надо мной… — его передернуло. — Крик, визг! Со мной в жизни ничего хуже не случалось.
Эшлим окинул его безжалостным взглядом.
— Вы дурак, раз вообще пошли туда. Что с Ливио Фонье?
Рак отвел взгляд, некоторое время разглядывал свои жирные ручки, потом слабо улыбнулся.
— Знаю, — он вздохнул. — Знаю, это было безрассудно… Но такова моя натура. Как я могу отблагодарить вас? — он шумно отхлебнул из стакана. — Сейчас мне уже намного лучше.
Что касается Фонье, то Рак сказал лишь одно:
— Я оставался с ним до последнего, Эшлим. Но он был настроен иначе, чем я. Он был уверен, что подцепил какую-то заразу. Потом мы повернули в сторону Высокого Города и поссорились. Он ударил меня… А под конец он рыдал. Рыдал…
— Тут вы всегда будете теряться, — проговорил Эшлим, отметив про себя, что Фонье рассказал бы совершенно другую историю. — Но только ни в коем случае не поддавайтесь панике. Когда я только-только приехал сюда, но старался держаться поближе к площади Утраченного Времени. В конце концов вы привыкаете. Фонье нашел дорогу? Или мне идти его искать?
Рак вытер губы.
— Неужто Гюнтер Верлак? — он фальшиво улыбнулся кому-то в другом конце зала. — Пойду поболтаю с ним.
Больше Эшлим ничего не смог от него добиться.
Около одиннадцати они встали и вышли наружу, поеживаясь в пустоте сумерек. За соседним столиком сидел поэт Б. де В. и увлеченно писал письмо. Когда Рак и Эшлим проходили мимо, он поднял свое бледное, безобидное овечье лицо и повернулся.
— Мы никогда не сможем отсюда уйти. Никто из нас не сможет, — охотно сообщил он, словно они спрашивали его мнение.
Барменша сидела за прилавком и смотрела им вслед. Ее руки были сложены на коленях, перед ней стыла голубая чашка с шоколадом.
Эшлим проводил Рака до верхних ступеней лестницы Соляной подати. Антрепренер пожал ему руку; ему не терпелось умчаться обратно в Мюннед.
«Этому не будет конца, — напишет позже Эшлим, — особенно теперь, когда он побывал в чумной зоне».
И далее:
«У него была только одна надежда — что он заставит Одсли Кинг переделать эскизы для «Мечтающих мальчиков». Но я не думаю, что она смогла бы ему помочь, даже если бы ему удалось добраться до рю Серполе».
Сам Эшлим продолжал навещать Одсли Кинг. Однажды около полудня по ее настоянию он развел костер в маленьком саду на заднем дворе ее дома и вынес ее на улицу, чтобы она смогла полюбоваться этим зрелищем.
— Какая прелесть, — прошептала Одсли Кинг.
Ветра не было. За высокими кирпичными стенами — завешенные толстым ковром ежевики, сенны и красноватого плюща, они приглушали звуки стройки, доносящиеся со всех сторон, — воздух имел острый, совершенно восхитительный запах, а свет странным образом отдавал лимонной желтизной. Дым от костра, которым Эшлим очень гордился и воодушевленно подкармливал огонь сухими ветками ясеня и золотистыми побегами сенны, неподвижно висел над домом. Даже смешиваясь с дымом костров на стройке, он не терял того пряного, терпкого аромата, который можно почувствовать лишь осенью. Одсли Кинг с нежностью наблюдала за пламенем, чуть заметно улыбаясь каким-то воспоминаниям. Но когда Эшлим начал обрывать живые плети плюща, она с упреком заметила:
— Осторожней, Эшлим. Можно подумать, они связывают руки твоей мечте. Они будут мстить.
Но собственные мечты занимали ее куда сильнее.
— Давай лучше жечь мебель. В ближайшее время она мне не понадобится.
Эшлим осторожно следил за женщиной. Она что, дразнит его? Непонятно. Настроение у художницы то и дело менялось.
— Рисуй меня! — ни с того ни с сего потребовала она. — Не понимаю, как ты можешь тратить время, когда такой свет уходит.
Это был долгий, странный день.
Слишком тяжелый воротник шубы Одсли Кинг и бесцветный свет смягчали ее почти мужские черты, делали их мельче, пока она, точно ребенок, смотрела из окна на пламя. Эшлим, вдохновленный, напряженно работал: прежде его модель никогда не была такой усидчивой.
Тем временем Толстая Мэм Эттейла входила и выходила, излучая спокойствие, которое сделало бы честь каменному монолиту — она выносила и сжигала мусор. В огонь летели старые рамки, окровавленные носовые платки Одсли Кинг, стул, у которого не хватало ножки, картонная коробка, в которой, когда она порвалась, обнаружилась пачка бумаг, перевязанных старой лентой. Гадалка следила, чтобы все сгорало дотла. Ее умиротворенное лицо раскраснелось от жара пламени, подмышками появились темные пятна пота. Она походила на большую терпеливую лошадь, которая, оттопырив нижнюю губу, пристально глядит на пустое поле.
Эшлим тайком поглядывал на нее. Виделась ли она с Великим Каиром после той странной встречи на Монруж? Он не был уверен. И не умел читать мысли.
Потом на балконы выбрались старухи, чтобы смотреть в небо, точно животные, которых собираются утопить. Толстая Мэм Эттейла достала карты, разложила их на старом, покрытом сукном столе, и предсказала «хороший брак, плохой конец»— По соседству рабочие обрушили стену — скорее случайно, чем ради какого-то проекта, — и старухи, понимающе хихикая, смотрели, как пухлые облака пыли поднимаются к небу. Лучи света украдкой ползли по мастерской, точно стрелка по циферблату, пока не оказались позади мольберта Эшлима. Одсли Кинг снова отвернулась. Жар пламени словно оплавил ее узкое лицо, ее профиль, похожий на угольник, смягчил морщинки вокруг рта. Эшлим не осмелился просить свою модель изменить позу: уютное потрескивание огня рождало завораживающее ощущение, будто время замедляет ход… начинает идти вспять… Он взял уголь и принялся за новый набросок. Несколько минут он царапал по бумаге. И тут Одсли Кинг произнесла:
— Перед тем, как приехать в Город, я остригла волосы. Это было первым из многих моих символических жестов, которые оказались роковыми.
Она некоторое время размышляла над собственным утверждением, словно пытаясь оценить, насколько оно соответствует истине. Эшлим, в котором проснулось любопытство, искоса посмотрел на нее, но из осторожности ничего не ответил.
— Это была осень накануне моей свадьбы, — продолжала Одсли Кинг. — Слуги выносили мусор, который скопился в доме за прошлый год, и жгли его в саду — в точности как мы сейчас. Наши родители наблюдали, а дети бегали вокруг, гомонили или смотрели в алое сердце огня, и вид у них был такой серьезный. Как мы любили эти осенние костры!
Она тряхнула головой.
— Как это объяснить? Я обрезала волосы и бросила их в огонь. Что это было — отчаяние или опьянение? Я собиралась уехать в город, чтобы начать новую жизнь. Я собиралась выйти замуж. Я решила, что буду рисовать все, что вижу, и все, что хочу видеть. Вирикониум! Как много было для меня в этом слове! — она засмеялась и пожала плечами. — Я знаю, что ты хочешь сказать. И все-таки… Мы все собирались прославиться. Иньяс Ретц — иллюстратор, который делал гравюры по дереву и пробирался в час обеда вниз по рю Мондампьер в своем потертом черном плаще. Осджерби Практал, который так ничем и не прославился, кроме привычки впадать в оцепенение после пары стаканов и тяги к «общечеловеческому опыту». Даже Полинус Рак… Можешь смеяться, Эшлим, но мы тогда относились к Полинусу Раку серьезно — даже к его затее разъезжать по городу на телеге, запряженной ослом, да еще с какаду на плече, желтым, как сера! Тогда он был не таким толстым. И еще не успел превратить целое поколение художников в ремесленников, которые малюют пресные акварельки, и обреченных чахоточных эстетов, обслуживающих толпу коллекционеров из Высокого Города.
Она печально махнула рукой, словно защищаясь.
— Однажды я заболела, и он принес мне черного котенка… — она улыбнулась. — Потом попытался покончить с собой на берегу канала. Прижал к лицу шарф, пропитанный эфиром, и держал его так, пока ноги не подкосились. Но его вытащили, прежде чем он успел наглотаться воды. Из-за этого поступка мы все им восхищались. Позже я поняла бессмысленность его мечты — равно как и мечты тех, кто следовал за ней сквозь дым бистро «Калифорниум» и кафетерия «Антверп». О, мы все собирались прославиться — Кристодулос, Астрид Герстл, «La Divinette» — «Маленькая богиня»… А мой муж подхватил сифилис и в один душный день повесился в лавочке торговца травами, в подсобке. Двадцать три года, и за душой ни гроша… Я была слишком гордой, чтобы вернуться к матери. Я была слишком твердой. «Ты не свои волосы обрезала, — писала она мне, — а мои. Я ухаживала за ними с тех пор, как ты родилась. Как ты могла так предать меня?» После этого нам удалось поговорить лишь раз, а потом она умерла. Но я ни о чем не жалею. Ты понимаешь?
Одсли Кинг снова умолкла.
— Может, кто-нибудь подбросит дров в костер? — она закрыла глаза. — Я замерзла.
Долгое время в саду ничего не происходило. Вечерело, костер прогорел, остался лишь пепел. Гадалка что-то сонно бормотала, обращаясь к своим картам. Эшлим делал набросок странно длинных рук Одсли Кинг.
Позже он использовал его как основу для весьма странной серии «Исследование одного из моих друзей». Это пятьдесят маленьких картин маслом по дереву, которые вызывают недоумение тем, что повторяют друг друга — отличие лишь в мелких деталях и освещении., к.
Иногда Эшлим разглядывал лицо Одсли Кинг. Ее глаза были полузакрыты, точно у инвалида, утомленного, опустошенного, впавшего в полуобморочное состояние, однако художник заметил, как поблескивают глаза из-под опущенных век, серых, точно сделанных из того же материала, что и осиные гнезда. Она пыталась понять, насколько ему понравилась ее маленькая басня! Эшлим решил придержать язык. Он предпочел бы унести эту историю с собой и надеялся, что в будущем поймет ее истинный смысл.
— Первого июля из Радиополиса приходят шторма, — внезапно проговорила Одсли Кинг. — Это продолжается десять дней — и всегда по вечерам, в одно и то же время. Мы сидели в летнем домике — мои сестры и я, — и смотрели, как крашеные доски крыши пропитываются влагой…
Она говорила капризной скороговоркой — казалось, натягивает это воспоминание, словно ширму, чтобы скрыть за ней что-то еще.
— А когда становилось суше, мы…
Она осеклась, словно в испуге.
— Моя жизнь похожа на письмо, разорванное двадцать лет назад, — проговорила она глухим, бесконечно усталым голосом. — Я думала об этом так часто, что забыла, как все было на самом деле.
Тут ее внимание привлек незаконченный портрет. Одсли Кинге трудом поднялась на ноги и заковыляла мимо костра. Полы ее шубы взметали угли и пепел. Потом взяла с мольберта набросок и некоторое время его разглядывала.
— Это еще что такое? — воскликнула она. — Что за пародия!
Она громко расхохоталась и швырнула холст в костер. Некоторое время он безвольно лежал в хороводе язычков пламени, а потом с внезапным унылым «ву-ф-ф-ф!» полыхнул белым и оранжевым.
— Кто это, Эшлим?
Она кружила, нападала на него… потом вдруг застонала — у нее пошла кругом голова, — застонала… и упала, пылающая и хрупкая, как птица. Эшлим схватил ее за запястья.
— Ничего не выйдет, — прошептала она. — Как ты мог допустить, чтобы я умерла здесь?
Это было настолько несправедливо, что Эшлим не нашел, что сказать. Он лишь моргал и беспомощно смотрел на горящий портрет. Толстая Мэм Эттейла, привыкшая к подобным лихорадочным вспышкам, уже терпеливо поднималась на ноги. Раскинув могучие руки в примирительном жесте, она попыталась подхватить Одсли Кинг. Задыхаясь и рыдая, художница выскользнула из ее объятий гибким рыбьим движением.
— Возвращайтесь в вашу сточную канаву! — выпалила она. На глаза ей попалась колода, разбросанная на столе. — Эти карты теперь меня уже не спасут. Они пахнут свечами. Они пахнут как похотливая старуха!.. — и принялась пригоршнями швырять карты в огонь. Они трепетали, чернели и разлетались, как коноплянки из клеток на рю Монтдампьер.
— Где заступничество, которое ты обещала? — рыдала Одсли Кинг. — Где освобождение, которое ты предсказывала?
И она бросилась через сад, чтобы осесть, отчаянно кашляя, у стены. Пять карт, обуглившихся по краям, все-таки уцелели. Сам не зная почему, Эшлим спас их и отдал гадалке. Он наблюдал за собой как бы со стороны, удивляясь самому себе: как облизывает пальцы, как торопливо собирается с силами, чтобы сунуть руку в огонь — все это прежде, чем успел осознать, что делает… и почти сразу пожалел о том, что сделал. Толстая Мэм Эттейла забрала карты, словно приняла его порыв как должное, и без лишних слов сунула их в рукав своего грязного хлопчатобумажного платья как носовой платок. Осознав свою ошибку, Эшлим почувствовал себя больным и обиженным. Порыв Одсли Кинг заставил его действовать не раздумывая.
Портретист подошел к ней.
— Не слишком вежливо — сжигать портрет, — бросил он, — и карты тоже. Мы не можем тебя обессмертить.
Одсли Кинг смотрела на него в упор, пока не вынудила его отвести взгляд.
— Ты просто играешь! — крикнул Эшлим. — Я думал, тебе в самом деле противен Высокий Город с его позерством… — он сердито прошелся взад и вперед, размахивая руками. — Теперь решай, чего ты хочешь на самом деле, если хочешь, чтобы я тебе помогал.
Она мучительно закашлялась.
— Я уже умерла, так что Высокий Город может не беспокоиться! Может, они обойдутся без моего портрета? Они ведь ждут не дождутся, когда можно будет выставить его на продажу! Стервятники!
Эшлим заставил себя пропустить эти слова мимо ушей, хотя догадывался, что они не слишком далеки от истины. Он подобрал палку и пошарил в костре, пытаясь разобраться, что из этих хлопьев пепла было когда-то его холстом, а что — злополучными картами Толстой Мэм Эттейлы. Гнев понемногу стихал, прошла дрожь. Эшлим подул на обожженные кончики пальцев. Найдя в себе силы снова обернуться, он обнаружил, что гадалка стоит за спиной Одсли Кинг и, исполненная обычного терпения, поддерживает художницу, точно уставшего ребенка. Та слишком ослабла, чтобы сопротивляться. Эшлим и гадалка молча внесли ее внутрь. Когда на первой лестничной площадке портретист обернулся, костер уже погас, и в углах сада сгустилась тень. Легкий ветерок на миг раздувал угли, они вспыхивали, становясь похожими на цветки сенны, и высвечивали силуэт его мольберта, который стоял рядом, точно маленькое тощее животное на привязи, поджидающее хозяина.
На полпути из уголка рта у Одсли Кинг побежала тонкая струйка крови. Ее глаза расширились… вспыхнули… погасли…
— Мне приснилась рыба, — сообщила она. — Дурной сон. Мы можем подняться как-нибудь по-другому?
Что оставалось Эшлиму?
«Одсли Кинг передумала, — радостно писал он своему другу Буффо, хотя, если разобраться, был в этом не слишком уверен. — Загляну к тебе в самое ближайшее время».
Не зная, как его встретят, — в конце концов, он не только бросил астронома после катастрофы на рю Серполе, но и игнорировал его после — Эшлим с волнением ждал ответа. Но так и не дождался.
«Нам нужен новый план, — снова пишет он. Правда, когда дело доходило до планов, он либо обнаруживал у себя в голове массу противоречивых соображений, либо чувствовал, что она пуста, как свежий холст. — Например: если Одсли Кинг переберется к нам, ей придется где-то жить. Ей понадобятся деньги».
Последний момент был особенно неприятным: Эшлим знал, что придется обратиться к Полинусу Раку — возможно, антрепренер смог бы все уладить. Но чем дольше он ждал ответа Буффо, тем меньше верил, что Одсли Кинг действительно передумала… и тем больше времени проводил в мастерской, грыз перо, слушая, как дождь капает на чердаке, и пытаясь вызвать в воображении образ худенькой, впечатлительной провинциальной девочки, которая двадцать лет назад приехала в Вирикониум, чтобы сдержанной жестокостью и холодной сомнамбулической чувственностью своих автопортретов вызвать в кругах модных и влиятельных художников настоящее потрясение.
Все это время он очень редко виделся с Великим Каиром.
Послания, более или менее настойчивые, все еще появлялись в мастерской, обычно по ночам; в них указывалось очередное место для встречи, более или менее отдаленное. Однако теперь карлик редко приглашал его встретиться «ранним вечером у Врат Призраков» или в глубине сгущающихся теней Посюстороннего квартала, где теперь жили только совы. У Эшлима начало складываться ощущение, что можно с легким сердцем не обращать внимания на эти записки. Как-то ночью, возвращаясь через Хааденбоск с ужина, который маркиза Л. давала в честь мадам Чевинье, Веры Гиллера и премьеры «Конька-Горбунка», он даже завернул на Монруж — возможно, надеясь снова пробудить у карлика интерес к Одсли Кинг. Но за терракотовыми фасадами недостроенных зданий, возводимых по гражданскому проекту, не было ни одного огонька. И когда Эшлим достиг башни, она оказалась темной и мрачной.
«Два или три кота выскочили у меня из-под ног и убежали прочь по канаве, вырытой поперек дороги, где только недавно положили покрытие, — пишет он в своем дневнике. — Глаза у них были зелеными и яркими. Может, карлик уже покинул Вирикониум? Или тихонько сидит в темноте среди своих ржавых ножей и волосяных талисманов и пытается строить козни против Братьев Ячменя?»
Нечто вроде ответа Эшлим получил несколько дней спустя в чумной зоне.
Во время визита на рю Серполе ему случилось привлечь внимание нищих на площади Утраченного Времени. Вскоре он обнаружил, что оказался на пропитанной влагой окраине Чеминора — пригорода, застроенного облезлыми кирпичными домами, где вдоль дорог выстроились кладбища, старые церкви и пансионы. Ночью светильники испускают там яркий оранжевый свет, из-за которого теряется ощущение перспективы, а лица людей кажутся исполненными страдания. Кажется, эти люди плывут вам навстречу в своей дешевой неяркой одежде, а потом снова удаляются, как призраки. Это место часто называют «кварталом Гробовщиков». Эшлим, в этот раз не обремененный мольбертом, пробирался по переулку, который выходил на главный проезд Эндингалл-стрит, когда услышал топот бегущих ног.
Он высунулся из переулка. Вдоль Эндиньяалл-стрит, уходя, куда-то вдаль, тянулась цепочка тусклых оранжевых фонарей. Эшлиму показалось, что сюда приближается толпа людей. Он, убрал голову и стал ждать.
Через миг мимо промчался кто-то маленький и чрезвычайно взбудораженный.
Это был Великий Каир. В одной руке он сжимал дубинку, обтянутую кожей, в другой — что-то вроде длинного кухонного ножа. В угаре он пронесся мимо входа в переулок. Полы черного пальто хлопали его по коленям, ботинки с окованными сталью носами грохотали по мостовой. Карлик мчался по середине дороги, запрокинув голову, дыхание с шипением вырывалось сквозь его оскаленные зубы. На руках и на лезвии ножа виднелись крупные пятна, которые казались черными в апельсиновом свете фонарей. Глаза карлика побелели от натуги и вылезали из орбит. Он обернулся, бросил взгляд через плечо, застонал и снова припустил со всех ног по улице, не глядя ни вправо, ни влево. А за ним по пятам, размахивая оружием и держа на поводках огромных собак, бежали… его собственные полицейские.
Через миг все закончилось. Кажется, только что мрачную тишину Эндиньялл-стрит оглашал шум погони — топот ног, тяжелое дыхание и хрип собак. В следующее мгновенье осталось лишь исчезающее дуновение «Бальзама Альтаэн» — последнее доказательство того, что Великий Каир побывал здесь.
Может быть, карлик снова кого-то убил? Почему его люди гнались за ним? Эшлим поморгал, глядя на яркий оранжевый свет. Вдоль Эндиньялл-стрит тянулась высокая стена, почерневшая от сажи. Наверху он заметил раскрашенный обелиск, увенчанный каменной фигурой птицы, которая распростерла крылья в полете…
Кладбище. Значит, они будут гоняться за карликом по кладбищу? Может, пойти и посмотреть? Лишь миг Эшлим размышлял об этом… а потом быстро зашагал прочь, в сторону Артистического квартала. К тому времени, когда он оказался в знакомых местах, вся эта история начала казаться чем-то далеким, почти нереальным, вроде сцены из старой пьесы. Он почти убедил себя, что видел не Великого Каира, а кого-то другого. Мало ли в Вирикониуме карликов?
Позже, тем же вечером, на рю Серполе он встретил Толстую Мэм Эттейлу, которая спешила куда-то в сторону Высокого Города. Слепой дождь усыпал бисером капель голые руки и седеющие волосы гадалки, а ее щеки казались лакированными, как фальшивые фрукты на ее шляпке. Пунцовые руки стиснули ручки огромных хозяйственных сумок, битком набитых старой одеждой. Гадалка, казалось, полностью ушла в себя — и в то же время исполнена решимости. Несколько минут Эшлим молча шагал рядом, то и дело поглядывая на ее монументальную фигуру и восхищаясь тем, что когда-то назвал «воинствующей простотой».
— Как Одсли Кинг? — спросил он. — Я наконец-то выбрался ее повидать. Надеюсь, вы скоро к нам вернетесь?
Гадалка не отвечала, и он с тревогой продолжал:
— Думаете, стоит оставлять ее одну в такое время?
Мэм Эттейла пожала плечами.
— Я ничем не могу ей помочь, если она не поможет себе сама, — отозвалась она, мрачно глядя куда-то сквозь дождь. — Я не могу помочь человеку, который не верит ни мне, ни моим картам.
Она сделала странное движение — в нем было недоумение и безнадежность, — и приподняла сумки, чтобы Эшлим мог увидеть их содержимое.
— Видите, велела мне собирать вещи. Вот только что… — толстуха внезапным сердитым движением вытерла мокрое от дождя лицо. Ее глаза были колючими, в них застыла обида.
— Она же как ребенок, — возразил Эшлим. — Вы ее неправильно поняли.
Толстая Мэм Эттейла фыркнула.
— Мне сказали «собирай вещи», я и собрала, — упрямо повторила она. — Пойду туда, где есть вера.
Она тряхнула головой.
— Я могла ей помочь. Она просила меня помочь, как вам хорошо известно.
И она быстро, сердито зашагала прочь, словно Эшлим будил в ней непрошеные воспоминания о ее нерадивой подопечной.
— Она просила меня, — повторила она с каким-то тяжеловесным достоинством. — Но я не могу помочь тому, кто без уважения относится к моим картами.
Эшлим не знал, что сказать. Он изо всех сил пытался не отставать, но гадалка, полная гнева и оскорбленной гордости, вскоре оставила его позади. Портретист стоял на мокром тротуаре и чувствовал себя… не просто брошенным — отрезанным от всего мира.
— Кажется, час назад я видел Великого Каира! — внезапно крикнул он. — По-моему, он спешил…
Если он надеялся удивить ее, то ошибался. Толстуха шагала и шагала, похожая на усталую лошадь, ее широкая спина покачивалась все дальше от площади Утраченного Времени. Наконец женщина обернулась и кивнула.
— Я знаю, это вы тогда нарядились рыбой, — объявила она. — Надо отдать вам должное: в свое время вы ей помогли. Но вам надо было вытащить ее оттуда, пока духу хватало.
И она ушла.
Эшлим простоял на рю Серполе полтора часа. Он свистел, взывал к освещенному окну мастерской. Тень взад и вперед двигалась перед тенью мольберта. Но Одсли Кинг не впустила его, и все, что он мог услышать — это ее отрывистые, словно мужские рыдания. Сухие каштановые листья кружились в воздухе и касались его лица, точно влажные руки.
Об Эммете Буффо по-прежнему не было ни слуху, ни духу. Может быть, астроном нарочно ему не отвечает? Может, стоит сходить в Альвис и повидать его несмотря ни на что? Однако у Эшлима не было желания куда-либо идти. Вместо этого он отправил еще одну записку.
Пока он впустую тратил силы, — не сознавая, как мало времени у него в запасе, — осень едва ощутимой печалью проникла в чумную зону. Мир вдруг стал ветхим и невесомым, как марлевые занавески в старушечьем окне на Виа Джеллиа.
Казалось, его явленная сущность стала слишком стара, чтобы заботиться о соблюдении приличий. С первыми морозами Низкий Город захлестнула волна неизвестных смертельных болезней. Карантинная полиция, бессильная справиться с ситуацией и даже сказать наверняка, заразны ли все эти лихорадки и чахотки, запаниковала и начала опечатывать и сжигать дома умерших. Много дней вдоль пыльных улиц и покинутых аллей неохотно догорали костры. Ночью они мерцали болотными огоньками — слабые, истощенные, как все в чумной зоне, которая к этому времени тихо переползла канал, свою прежнюю границу, накрыла Лаймовую Аллею и Террасу Опавших Листьев и затопила огромные пышные здания, клумбы анемонов, пастельные башни Высокого Города. Пока чуме не удалось захватить лишь Альвис. Странный и нелюдимый, он возвышался над ней, подобно отвесному утесу в седом море.
Чем сильнее чума сжимала хватку, тем яростнее Братья Ячменя пытались стать похожими на людей.
«Возможно, эта парочка действительно создала город из горстки пыли, — пишет Эшлим в своем дневнике, — но теперь изо всех сил пытается его разграбить. От них одни беды. Они вваливаются по ночам в винные лавки и крадут вино из бочонков. Когда они отправляются ловить рыбу в канале, то наполняют пробковые фляги грязью, а в полночь бредут домой, пьяные и мокрые, как тритоны — единственное, что они в состоянии разглядеть в мутной воде. Впрочем, им и тритона поймать не под силу».
Но даже если Братья Ячменя каким-то образом чувствовали неодобрение Эшлима — именно тепловатое неодобрение, а не жгучую ненависть, — то не подавали виду. Они по-прежнему ухмылялись и кудахтали по ночам, стоя в очереди за пирожками, хвост которой торчал из лавки Эгдена Финклера. Они продолжали охотиться на крыс с дубинками и данди-динмонт-терьерами в заброшенных предместьях, захваченных чумой — редкий случай, когда им удавалось неплохо поживиться. По возвращении из заколоченных складов и пустых подвалов близнецы пытались сбыть добычу удивленным рестораторам на Маргаретштрассе «за малую денежку».
* * *
«Их воображение иначе как извращенным не назовешь», — сетует Эшлим.
Словно прочитав эти строки, братцы придумали себе униформу — спецовки, веллингтонские ботинки и маленькие подносы из белого пластика, увенчанные грудами объедков, которые они разбрасывали по улицам и сточным канавам Мюннеда.
Высокий Город, к которому вернулось самообладание, снисходительно следил за их похождениями — как сказал однажды маркизе Л. Эшлим, «опьяненный жизненной силой этой пары,* которой восхищается, но не смеет подражать».
Маркиза подарила портретисту неопределенную примирительную улыбку.
— Уверена, никто из нас не завидует их юности, — ответила она. — Но они так славно отвлекают нас от нынешних неприятностей! — и добавила, подавшись вперед: — Боюсь, господин Эшлим, Полинусу Раку придется забыть про «Мечтающих мальчиков»… — она махнула рукой в сторону Низкого Города. — В нынешней ситуации все мы испытываем настоятельнейшую потребность увидеть на сцене что-нибудь не слишком мрачное. Конечно, жаль, что теперь нам не удастся полюбоваться изумительными декорациями и костюмами Одсли Кинг…
Маркиза смолкла, словно ожидая ответа, но Эшлим не нашел, что сказать, и она мягко напомнила:
— Господин Эшлим… надеемся, вы сообщите нам какие-нибудь новости об Одсли Кинг?
— Одсли Кинг при смерти, — ответил Эшлим. — Она не позволяет себе отдыхать, но рисовать больше не может. Она потеряла веру в искусство, в себя, во все. С каждым разом, когда я прихожу, она все ближе к краю.
Он возбужденно прошелся по мастерской.
— Даже сейчас ее еще можно спасти. Но я не буду принуждать ее. Я считаю так: я буду действовать, но решение должно исходить от нее.
Художник прикусил губу… и с ужасом услышал, как говорит:
— Маркиза, я в отчаянии. Скажите, вы верите, что она хочет умереть?
Этот вопрос, казалось, застал маркизу врасплох. Некоторое время она пристально, с глубокомысленным видом смотрела на него, словно пытаясь оценить его искренность — а может быть, и свою собственную, — и задумчиво проговорила:
— Вы знали, что Одсли Кинг когда-то была замужем за Полинусом Раком?
Эшлим недоуменно уставился на нее.
— Это было давным-давно. Вы, конечно, слишком молоды, чтобы помнить. Брак распался, когда Рак сделал себе имя в Высоком Городе — помните, с теми сентиментальными акварелями из жизни Артистического квартала. Он назвал их «Дни богемы». В бистро «Калифорниум» и кафе «Люпольд» их ему так и не простили. Видите ли, он был путеводной звездой их «нового движения». Считалось, что он выше денег и тому подобного. Раку устроили похороны с фальшивым гробом — это называлось «похороны Искусства в Вирикониуме». Одсли Кинг была первой, кто бросил горсть земли на крышку гроба, когда его, так сказать, хоронили на Всеобщем Пустыре. Позже она всем говорила, что ее муж умер от сифилиса — этакое символическое наказание.
Маркиза на мгновение задумалась и добавила:
— Конечно, дальнейшее поведение Рака только укрепило ее в этом мнении.
Она встала, чтобы уйти, и сказала, натягивая перчатки:
— Вы очень ее любите, господин Эшлим. Но это не повод позволять ей над вами измываться.
В дверях маркиза задержалась, чтобы полюбоваться городом. Солнце и ливень расчертили улицы Мюннеда косыми акварельными линиями. С запада двигались тяжелые нагромождения туч, сизых, мягко отливающих пурпуром и окаймленных поверху серебром.
— Какой восхитительный день! — воскликнула маркиза. — Ладно, я пойду…
Но она остановилась на тротуаре, словно не могла решить, добавить ли что-нибудь к сказанному.
— Знаете, Одсли Кинг — просто испорченный ребенок. Она никогда не могла выбрать между признанием публики — которое считала, может, справедливо, а может быть, и нет, губительным для творческих порывов — и безвестностью, для которой просто была не создана.
— Ей нет дела до мнения Высокого Города, — бесстрастно отозвался Эшлим.
— Именно, — вздохнула Маркиза, глядя на беспорядочное нагромождение крыш квартала. — Полагаю, вы правы… — она печально улыбнулась. — Остается надеяться, что она стала больше верить в нас.
Когда она ушла, Эшлим вернулся в мастерскую и долго сидел там неподвижный, как камень.
— Замужем за Полинусом Раком! — повторял он сам себе. — «Что-нибудь не столь мрачное»! Им что, никто не сказал, что наступает конец света?
Внезапно он вскочил и бросился прочь. Еще не поздно было что-то сделать. Маркиза убедила его в этом. Возможно, за этим она и приходила.