Елена Арсеньева
Список Медичи
История, как известно, только всеми принятый вымысел.
Стендаль
Крокодилы пытались нырнуть в Шпрее, но их вовремя поймали и застрелили.
«Берлинский дневник» Васильчикова М.
— Конечно, то, что здесь у нас нет виселиц, упущение. Во всякой цивилизованной стране…
— Вы, кажется, забыли, мой бригаденфюрер, что рейх — не всякая страна, а государство избранных!
— Смотрите-ка на него! Он еще и зубоскалит!
— Вот и еще одно упущение: и виселиц у вас нет, и зубы у меня целы…
— Ох, Меркурий, вы нарываетесь на неприятности. Неужели вам будет легче, если перед смертью — а ваша смерть будет мучительной, поверьте! — вам еще и зубы вышибут?
— Только прикажите, мой бригаденфюрер…
— Оставьте, Клаус! Ну что вы можете? Раскровенить ему рот ударом кулака и запачкать помещение? Быстро, грубо и грязно. Никакой эстетики. Я еще понимаю, если бы здесь оказался дантист с набором инструментов, который сначала вдумчиво рассверливал бы ему зубки бормашиной, а потом по одному выламывал бы остатки и вынимал нервы этаким железным крючочком… Что, Меркурий? Вы замолчали? Ва м больше не хочется шутить?
— Сознаюсь — нет. Я наконец-то понял, что смерть — событие настолько серьезное, что встречать его следует в торжественном молчании.
— Тем более — свою собственную смерть. Вернее, вашу смерть, Меркурий. Хотите, я расскажу, что, собственно, вас ждет через полчаса? Кстати, именно лимит времени не позволяет мне сейчас дать приказ Клаусу вызвать какого-нибудь дантиста, знающего толк в пыточном ремесле. Вы начнете встречать свою кончину ровно в 17.30 и ни минутой позже…
— Кажется, я начинаю благословлять нашу пресловутую германскую педантичность.
— Вы меня перебили, Меркурий.
— Прошу прощения.
— Так и быть, прощаю. Я только хотел сказать, что встречать свою кончину вы начнете в 17.30, а закончите спустя двадцать минут — в лучшем случае. А то и через полчаса. Так что погодите хвалить эту самую педантичность. Как бы вам не пришлось ее проклинать. Молчите, Меркурий? Ну скажите хоть что-нибудь! Не желаете? Тогда скажу я. Как вам известно, обычную казнь путем отсечения головы сочли для вас чрезмерно милосердной, и вы приговорены к повешению. Но поскольку виселиц в Германии нет, то их заменяют вот эти крюки. Взгляните-ка наверх, Меркурий. Видите, они ввинчены в потолок?
— Они очень напоминают мне те крюки, на которые мясники в своих лавках подвешивают освежеванные туши.
— Вот-вот. Скоро вы будете болтаться на одном из этих крюков, именно что подобно мясной туше, пусть и не освежеванной. Вон тот господин — это ваш палач. Присмотритесь к нему повнимательней, ведь его лицо будет последним, что вы увидите в этой жизни. Так вот, он наденет вам на шею петлю. Однако не веревочную. По приказу нашего фюрера мы заменили веревку фортепианной струной, чтобы вы и вам подобные умирали не от перелома шейных позвонков, а от медленного удушения. Вы будете биться и дергаться, повторяю, от двадцати минут до получаса, а мы будем наблюдать вашу агонию. Если у кого-то сдадут нервы, он сможет подкрепиться коньяком. Кстати, Клаус, а где коньяк? Опять забыли? Ну, это не дело! Сходите за ним. Может быть, мы предложим Меркурию глоточек… последний глоточек радости в этой жизни. Но я продолжу. Видите, по углам стоят софиты? Когда начнется представление, их включат: ведь ваша казнь будет сниматься на пленку. Потом пленку доставят в ставку фюрера, чтобы он немножко поразвлекся. Кстати, такие фильмы и впрямь доставляют ему массу удовольствия. И он очень гневался, когда узнал, что один из кинооператоров сошел с ума во время казни. «Как этот слабонервный хлюпик умудрился проскочить мимо расового отдела? — кричал фюрер. — Наверняка у него иудейские корни…»
— А кстати, герр бригаденфюрер, уж вам-то лучше, чем мне, должно быть известно, что Лукас Гаурико, из-за которого заварилась вся эта каша, был иудеем и, значит, ни за что не проскочил бы мимо вашего расового отдела.
— Да бросьте, Меркурий. Ну что вы, право, брызжете ядом, словно издыхающий кентавр Несс? С чего вы взяли, что Гаурико был иудеем? Прочли в какой-нибудь жидовской книжонке? Им дай волю, они чего только не напишут! И Христос у них иудей, и все апостолы, и Гаурико, и Нострадамус, само собой разумеется… Нет уж, не бывать тому! В любом случае я вполне присоединяюсь к высказыванию геноссе Геринга: «Я сам решаю, кто здесь еврей!» Я не верю ни одному слову, написанному в Библии, понятно? И она, и Новый Завет — не более чем апокрифы, измышленные сим пронырливым племенем, которое умудрилось захватить в свои руки первоисточники. Мне даже случалось читать какой-то бред на тему, будто сама звезда Давида представляет собой символ извечного соединения мужского и женского начал, которое является краеугольным камнем всей человеческой философии и основой всех отношений между людьми. Эти, в пейсах и ермолках, очень бойко елозят своими перышками по бумаге! Мне жаль, что вы решили отдать за них жизнь. Чем они вас взяли? Вас, истинного арийца, человека такого ума, такой силы духа… Вспомните, сколько вы перенесли испытаний! Вам давался шанс исправить ошибки молодости. Вы могли бы стать великим человеком в рейхе, если бы только захотели. Чем они вас подкупили?
— Вы будете смеяться, герр бригаденфюрер. Меня никто не подкупал. Мне вообще наплевать на евреев. Но антифашизм рождается из отрицания нацизма, а значит, из отрицания антисемитизма, хотите вы этого или нет. Нельзя быть одновременно нацистом и христианином!
— А зачем вообще быть христианином, Меркурий? Главное — думать о величии своей державы… Вы напоминаете мне глупого юнца, получившего огромное наследство и бездарно промотавшего его на дешевых шлюх. Вы ради племени предателей и сами совершили предательство, уподобившись Иуде. То, что вы получаете теперь, совершенно заслуженно. И если употребить библейские аналогии, то получается, что вас, как нечестивого Олоферна, предала на смерть бесстрашная Юдифь… Но довольно болтать. Вон идет Клаус с коньяком. Я не предлагаю вам выпить — уже и операторы подоспели, и главный прокурор входит… Еще донесут, что я чрезмерно любезен со смертником! Так что… прощайте, Меркурий. Что ж, meine Herren, можете приступать.
— Падайте, фрейлейн! Падайте!
Сильнейший толчок в спину — и Марика летит вперед. Едва успевает выставить руки, не то грянулась бы лицом в рыже-белые обломки кирпича и известки. Какая-то тяжесть наваливается сверху. Вдобавок что-то страшно воет, грохочет совсем рядом, и эти кошмарные звуки приближаются, наваливаются, оглушая, выматывая нервы душераздирающим визгом. И вот разрыв! Марика утыкается в сгиб руки, ладонью другой бессильно шарит по голове, пытаясь прикрыть макушку. Первое ощущение — накрыло прямым попаданием в ближайший дом. И дыхание спирает, и глаза лезут из орбит, и пронзительный крик — даже не верится, что это она, Марика Вяземская, может кричать таким истошным заячьим криком! — рвется из груди, и сверху кто-то задавленно хрипит и содрогается. Мелькает мысль, что человек, сбивший ее с ног и прикрывший своим телом, убит и теперь бьется в последних конвульсиях, испуская предсмертный хрип. Молниеносное воспоминание из вчерашнего дня: Марика идет мимо развалин, возникших на месте какого-то отеля, а может быть, жилого дома (теперь в Берлине все смешалось, очертаний знакомых улиц не узнать, иной раз остановишься в отчаянии, заблудишься среди скелетов зданий и огромных груд битого кирпича!), пожарные и полицейские толпятся кругом, из-под каменных обломков доносится мучительный стон:
— Wenn ich nur Bewustlos w?re! Если бы я только был без сознания!
«Wenn ich nur Bewustlos w?re!» — думает сейчас Марика. Ощущение, что на ней лежит труп, даже страшнее мысли о собственной смерти.
Но вот постепенно до нее доходит, что и она еще жива, и жив этот человек, придавивший ее всей своей тяжестью к земле. И немедленно становится легче дышать, потому что он проворно поднимается и хватает Марику за плечи:
— Вставайте, фрейлейн! Бежим! Сейчас снова налетят!
Ничего не видя в клубах пыли, она кое-как встает на ноги, кое-как начинает переставлять их. Человек берет ее за руку и тащит за собой. Он бежит очень быстро, совсем не обращая внимания на то, что Марика еле поспевает за ним и только чудом не падает. Снова нечем дышать… запах гари, пыли, запах газа… Из-за черно-красно-белесой завесы, заслонившей мир, раздается чей-то срывающийся крик:
— Скорей же, господа! Я сейчас закрою дверь!
Человек, который тащит Марику, делает такое резкое движение, что на миг ей кажется, будто он решил оторвать ей руку, и в следующее мгновение она влетает в некую глухую тьму. Под ногами ступеньки, с которых она не падает только чудом… Еще кто-то, успевший спастись в последнюю минуту, прошмыгивает мимо, какой-то очень высокий человек, а потом наверху раздается тяжелое железное лязганье, как если бы закрыли очень тяжелую дверь и вдобавок задвинули огромный засов. И воцаряется тишина, и нет уже больше дымной, газовой вони, вокруг сырой холод, который воспаленным ноздрям Марики кажется чище самого чистого лесного воздуха… Июньскими вечерами на Унтер-ден-Линден нежно, сладко пахло медом… Когда это было? Да было ли вообще когда-нибудь?!
— Отряхнитесь, фрейлейн, — слышен рядом насмешливый голос. — На вас страшно смотреть.
— Ну и не смотрите, если так уж страшно, — бормочет Марика, делая нелепые движения руками перед собой. Она изо всех сил пытается отряхнуть плащ и волосы, но руки пока не слушаются. — И вообще, что вы можете видеть, когда тут тьма непроглядная?
Ну, не столь уж и непроглядная. Просто незнакомец быстрее освоился с окружающим полумраком, однако теперь и воспаленные глаза Марики начинают различать смутные очертания стен, людей, каких-то вещей. Кажется, они на станции метро — на одной из многочисленных берлинских станций, превращенных с некоторых пор в бомбоубежища. Темнота слабо рассеивается свечами и маленькими синеватыми фонариками, какими обзавелись берлинцы с тех пор, как погасли все уличные фонари. Кто-то читает, кто-то дремлет, кто-то тихо молится… Вот двое играют в шахматы, ребенок пытается завести юлу, очень высокий худой мужчина сосредоточенно отряхивает коротковатый и слишком широкий ему плащ, наверное, с чужого плеча. А, кажется, этот человек вбежал в убежище вслед за Марикой. Как хорошо, что он спасся! Как хорошо, что спаслись все эти люди! Дай Бог, чтобы метро оказалось надежным укрытием…
В каких только убежищах не побывала Марика за последнее время, что живет в Берлине! На прошлой неделе полицейский поймал ее в самом начале тревоги и силой втолкнул в тесное, узкое помещение, все опутанное трубами с горячей водой. Наверное, это была котельная. От одного взгляда на трубы становилось страшно: ведь в случае попадания бомбы все здесь были обречены свариться заживо! Марика тогда вспомнила судьбу одного дома на Харденбергштрассе, неподалеку от того, где она сама снимала квартиру: бомба упала рядом с домом, и от ударной волны лопнули трубы в подвале, куда спустились жильцы в поисках спасения. Все утонули, хотя квартиры их остались в целости и сохранности, только стекла вылетели.
В метро все же лучше, чем в подвале или в котельной.
Марика оглядывается. Кое-где на платформе видны низенькие, в половину человеческого роста, стены: кто-то из ее знакомых говорил, будто их возвели на некоторых станциях метро для того, чтобы перекрыть путь воздушной волне.
— Неуютное местечко! — раздается рядом все тот же насмешливый голос. Его обладатель и закрывал Марику собой от осколков камня, потом тащил ее в убежище…
Марика поворачивает голову и смотрит на незнакомца. Он не слишком высок — а впрочем, это только с точки зрения Марики, которая выше ростом, чем большинство знакомых ей девушек и молодых людей. Кому-то это нравится, кому-то нет, кто-то сплетничает, что напрасно Марика Вяземски (так произносят ее трудную русскую фамилию немцы) кичится своим аристократическим происхождением: истинные аристократки должны быть изящны, миниатюрны, а она… Ну да, она высокая. Как это говорили ее русские предки? Верста коломенская! Интересно, нравятся высокие девушки этому господину в пыльной серой шляпе и мятом сером макинтоше, туго-натуго перетянутом поясом, словно щеголеватый летчицкий комби друга Марики, знаменитого пилота Бальдра фон Сакса? У незнакомца такая же тонкая талия, как у субтильного Бальдра, хотя в плечах он гораздо шире. Марика видит бледное лицо с узким ртом, прямым носом, над которым углом сошлись брови, и мерцающими глазами. Цвет их сейчас не различить, конечно, но можно не сомневаться, что мерцают они насмешливо, никак иначе! Сколько ему может быть лет? Тридцать, сорок? Про таких говорят: неопределенного возраста, без особых примет. Конечно, с одного взгляда ясно, что расовый отдел он пройдет с гордо поднятой головой, а все же ничего в нем нет особенного, что бы позволяло ему разговаривать с незнакомой девушкой с такой оскорбительной снисходительностью!
Внезапно длинные брови этого человека изгибаются забавными уголками. Похоже, он чем-то изумлен.
— Фрейлейн Марика? — восклицает он. — А я-то не понимал, почему не мог справиться с искушением и не спасти жизнь очаровательной барышне! При моем-то вопиющем эгоизме… Оказывается, я просто хочу, чтобы вы как можно дольше входили в число моих знакомых. Как видите, именно эгоизм — движущая сила моего альтруизма!
Вообще говоря, у Марики великолепное чувство юмора. Это признают все ее приятели и подруги, однако, во-первых, она этого человека совершенно не помнит, а во-вторых, иронические интонации его голоса успели надоесть. Что в ней такого, что так веселит ее спасителя? А вдруг… а вдруг он успел заметить, что на ней нет чулок? Вот именно, что нет — голые ноги искусно разрисованы в мелкую сеточку особой краской, которую где-то, на каком-то военном складе, раздобыл Марике и ее подруге Урсуле все тот же Бальдр фон Сакс. Урсула и Марика чуть не сутки трудились, раскрашивая друг дружке ноги и подбадривая себя смехом: мол, во всяком плохом есть свое хорошее, в данном случае хотя бы то, что шов нарисованных «чулок» никогда не сползет в сторону! Бальдр предлагал свою помощь в разрисовывании двух пар «самых стройных ножек на свете», но подруги со смехом выставили его за дверь, наградив, впрочем, признательными поцелуями. Все-таки женщина без чулок и женщина в чулках — это совершенно разные женщины! Ходят слухи, будто английский парламент принял специальное постановление, разрешающее дамам в связи с трудностями военного времени появляться в публичных местах без чулок. Но рейхстаг такого постановления еще не принял, поэтому каждая берлинка изворачивается как может. По талонам почему-то выдают такие толстые нитяные чулки, что носить их впору только старухам, да и то — зимой. Конечно, на черном рынке шелковые чулки можно достать, как и все остальное, но жалованье у Марики не столь велико, чтобы позволить себе покупать чулки на черном рынке. Они же рвутся чуть не каждый день! То есть одна пара у нее все-таки есть, но она ее бережет на случай холодов. А пока еще тепло, можно походить и в нарисованных чулках. Кажется, этой краской что-то там красят в самолетах, поэтому она несмываемая. Очень забавное ощущение: днем и ночью ты в чулках! Конечно, ноги нужно очень старательно брить, но это уже такие тонкости, о которых мужчины даже подозревать не должны. Однако… однако неужели этот незнакомец и впрямь заметил, что у Марики ноги разрисованы, словно у какого-нибудь индейца из романов Фенимора Купера? Марика, правда, не может припомнить, разрисовывали ли индейцы ноги, но это не суть важно. Итак, незнакомец все же заметил отсутствие чулок и теперь смеется над ней! Но откуда он знает ее имя?
— Вот что, фрейлейн Марика, — решительно говорит незнакомец. — Пойдемте-ка вон туда…
Он машет рукой в сторону какого-то совсем уж темного угла в самом дальнем конце платформы.
— А что мы там будем делать? — артачится Марика, которая ужасно устала, не хочет никуда идти, тем более в эту темноту, а хочет посидеть, просто посидеть — пусть даже на голой и грязной платформе.
— Все, что вы пожелаете, милая барышня, — усмехается незнакомец с каким-то особенным лукавством, и Марика хмурится: право, не зря ходят слухи, будто очень многие мужчины становятся в бомбоубежищах как-то особенно развязны, отпускают всякие скабрезности и недвусмысленно склоняют девушек к разным вольностям, а то и непристойностям: якобы все равно пропадать, так зачем беречь то, что они берегут? — Все, что вам будет благоугодно! А прежде всего — попытаемся максимально обезопасить себя. Я сейчас пытаюсь вспомнить наземный, так сказать, мир, и сдается мне, что почти над нами находится какое-то здание. То ли ресторан, то ли жилой дом. А вон там, в конце платформы, расположен второй выход из метро, там уж точно ничего нет сверху. Понимаете, о чем я говорю?
Марика кивает. Нетрудно понять его логику: метро в Берлине не слишком-то глубоко упрятано под землю, над ними сейчас лишь тонкий слой грунта. Если бомба попадет в высокий дом, падающая громада запросто может пробить и асфальт, и землю, засыпав тех, кто ищет спасения здесь, на платформе. Пусть уж лучше, кроме земли, над головой ничего не будет, тогда есть хоть какая-то надежда, что после падения бомбы тебя откопают… или не откопают, что в некоторых случаях гораздо лучше. Во всяком случае, умрешь сразу и не будешь мучиться под обломками, как тот несчастный, стон которого все еще звучит в ушах Марики: «Wenn ich nur Bewustlos wire!»
— Кстати, — роняет навязчивый провожатый, — не забудьте первое правило спасения: если потолок рухнет, падайте на живот и прячьте голову под согнутым локтем.
Марика снова кивает (это правило с некоторых пор знают в рейхе, кажется, и новорожденные младенцы, которые впитывают его с молоком матери!) и быстро идет в конец платформы. Незнакомец шагает рядом.
По пути они огибают группу старушек, судя по всему, приятельниц, а может быть, соседок, которые сидят, каждая перед своей свечкой, и увлеченно, даже с каким-то ожесточением вяжут носки. Самая что ни на есть мирная картина: бабушки вяжут носочки внучатам… Правда, носки очень большие, явно не детские. Ну что ж, возможно, внучата у бабушек уже вполне взрослые, наверное, сражаются на Восточном фронте… Правда, сейчас лето, шерстяные носки вроде бы не слишком актуальны… однако они свидетельствуют о предусмотрительности заботливых бабулек, а также о том, что они не верят в скорейшее и победоносное завершение русской кампании, которое денно и нощно пророчит по радио министр пропаганды Геббельс, провозглашая при этом свое непременное: «Фюрер в нас, а мы в нем!» Честно говоря, все это отдает изрядным примитивом и здорово навязло в зубах.
— Посмотрите-ка на них повнимательней! — шепчет в это время спутник Марики, и ей кажется, что он с трудом сдерживает смех.
Она переводит взгляд на лица старушек — и сама едва не хохочет: оказывается, у бабушек подбородки подвязаны полотенцами, и из них, словно бороды, торчат мокрые губки.
— Что с ними? — сдавленно шепчет Марика.
— Считается, что это предохраняет от фосфорных ожогов, — бормочет незнакомец и, не сдержавшись, тихонько хихикает. — Что касается меня, я предпочту ожог такому безобразию. Судя по всему, вы тоже.
— Почему вы так решили? — вскидывает брови Марика. — Может быть, все дело в том, что у меня нет при себе ни губки, ни платочка!
— Мне кажется, вы очень легкомысленная особа, — усмехается провожатый. — Я это сразу понял, когда увидел вас впервые. Вы шли по коридору АА под ручку с какой-то пухленькой блондинкой и так громко хохотали, что даже не заметили шефа, который стоял у дверей своего кабинета и посматривал на вас. Я спросил, кто эти веселые девушки. «Фрейлейн Лотта Керстен и фрейлейн Марика Вяземски из фотоархива», — ответил он. «Как Вяземски? — удивился я. — Это ведь славянская фамилия? Надеюсь, барышня не из остарбайтеров?» — «Вы шутите, Хорстер!» — усмехнулся ваш шеф… Кстати, Хорстер — это я, — небрежно уточнил человек в макинтоше. — Вернее, Рудгер Вольфганг Хорстер, хотя я предпочитаю рекомендоваться просто Рудгер. Если угодно, можете звать меня именно так. Мне, конечно, следовало представиться раньше, но как-то было недосуг. Надеюсь, вы меня простите за некоторое нарушение приличий. Но возвращаюсь к вашему шефу. Он сказал: «Отец фрейлейн Вяземски пострадал от большевиков: до последнего времени семья жила в Латвии и перебралась в рейх только после вторжения красных в Прибалтику, лишившись имения под Ригой. У отца какие-то связи чуть ли не в рейхсканцелярии, именно поэтому его дочь здесь. А впрочем, она толковая, хотя и несколько легкомысленная особа».
— О! — восклицает Марика, замирая на месте и бросая на своего спутника уничтожающий взгляд. — О!
Если прежде этот Рудгер Вольфганг Хорстер («просто Рудгер») лишь слегка раздражал ее, то теперь Марика не может смотреть на него иначе как с презрением. Доверительная беседа с шефом Auswartiges Amt, бригадефюрером СС Шталером! Шеф никогда не являлся в министерство в штатском — только в мундире и сапогах, помахивая хлыстом и в сопровождении овчарки, такой же угрюмой, как хозяин. Шталер славился отменной зрительной памятью и чуть ли не с первого дня знал, в каком отделе и кем работает тот или иной из многочисленных сотрудников министерства. Однако еще до своего появления в АА Шталер был известен тем, что являлся одним из авторов «окончательного решения еврейского вопроса». Как же это их с Лоттой Керстен угораздило не заметить в коридоре страшного начальства?! Предположим, Марике нечего бояться, но ведь мать Лотты — еврейка. Уж кому-кому, а фрейлейн Керстен надо было быть особенно осторожной в присутствии шефа!
Надо полагать, Хорстер — того же поля ягода, что и Шталер. Только теперь до Марики доходит, что его серый макинтош выглядит весьма подозрительно: именно такие носят «черные берлинцы» — гестаповцы и эсэсовцы, когда хотят выглядеть «как порядочные люди». Можно подумать, их кто-нибудь способен принять за порядочных людей! Наверняка этот Хорстер — тайный агент, какой-нибудь провокатор!
— А кстати, фрейлейн, — осведомляется тайный агент и провокатор, — почему вас зовут Марикой? Кажется, это румынское имя. Или венгерское. Что, у вас не только русские, но и венгерско-румынские корни? Или вы сами переименовали себя в честь очаровашки Марики Рёкк, дабы не отставать от моды? Ну что ж, имя вам весьма к лицу, хотя ваша внешность скорее утонченно-интеллектуальная, а вовсе не броская, как у «Девушки моей мечты».
Марика презрительно кривит губы и молчит. Незачем этому «просто Рудгеру», приятелю эсэсовца Шталера, знать, что Машеньку Вяземскую стали называть Марикой с легкой руки Бальдра фон Сакса, который влюбился в нее с первого взгляда и принялся взахлеб уверять ее и всех приятелей, что наконец-то встретил девушку своей мечты.
— Впрочем, хоть вы и тезки с Марикой Рёкк, актрисы из вас ни за что не вышло бы, — небрежно роняет Рудгер Хорстер. — Вы совершенно не умеете скрывать свои чувства. Знаете, что сейчас написано у вас на лице? «Mon Dieu, comme m’a appоrte а cette societe» А между тем сказано ведь в Писании: «Не судите опрометчиво!»
Это ошибка: Марика отлично умеет скрывать свои чувства! Иначе в Берлине просто не выжить. Если бы она дала волю своим эмоциям, ее прах давно уже выгребли бы из печей крематория Плетцензее. Однако сейчас она и в самом деле вытаращила глаза, услышав, как Хорстер говорит по-французски. Любимый язык Марики… Для нее не было разницы, говорить на этом языке или по-русски. С английским она была в точно таких же прекрасных отношениях — все же в Риге работала секретаршей в американской фирме. По-итальянски Марика тоже болтала вполне бойко. А вот с немецким у нее всегда было неважно.
Именно из-за этого она никак не могла устроиться на работу после переезда в Берлин. Из Риги Марика привезла великолепные рекомендации: у нее-де выдающиеся способности к стенографии и скорописи, отчего она — истинная находка для любой фирмы. Но ведь ее выдающиеся способности проявляются, только если стенографировать на английском! А когда она пришла на испытания в АА и ей дали блокнот с ручкой, начальник канцелярии принялся диктовать так быстро и с таким чудовищным баварским акцентом, что Марика половины слов не поняла. По выражению лица начальства, читавшего потом ее стенограмму, моментально стало ясно, что результат у нее — хуже некуда. Ее вежливо спровадили, пообещав «подумать», но она уже ни на что не надеялась и была немало изумлена, когда пришло письмо с приглашением работать в фотоархиве АА. Конечно, помогли связи, которые были у папа? с давних, еще довоенных (в смысле — до Первой мировой войны!) времен, не то ее, иностранку, никогда не взяли бы в такое учреждение.
Сначала Марика обрадовалась новой работе. Но потом поняла, что радовалась рано: жалованье ее составило всего лишь триста марок, причем сто десять вычиталось в качестве налогов. А жить на сто девяносто марок не так уж легко, особенно если тебе двадцать шесть лет и ты торопишься успеть взять от жизни все, все, что только возможно, прежде чем накатят на тебя ужасные тридцать, после которых, конечно, следует либо уйти в монастырь, либо покончить с собой. Ну что ж, у семьи Вяземских после революции нет больше возможности сидеть сложа руки и жить на ренту. А с каким удовольствием Марика делала бы это! В том смысле, что ничего не делала бы. Играла бы на аккордеоне, танцевала бы с Бальдром фон Саксом, лучшим партнером на свете, танго, чарльстон и фокстрот, занималась бы гимнастикой и бегала на лыжах, шила бы себе новые платья, заказывала новые шляпки…
— О, моя шляпка! — в ужасе восклицает Марика. — Пресвятая Богородица! Где моя шляпка?
— Что вы говорите? — раздается рядом недоуменный голос, и Марика догадывается, что от потрясения перешла на родной язык.
Она бросает на Хорстера отчаянный взгляд и принимается приглаживать растрепанные волосы. Понятно, почему он сказал, что на нее смотреть страшно! Понятно, почему насмехался! Мало того, что ноги без чулок, так ведь она еще и без шляпки!
А между прочим, именно «просто Рудгер» в этом виноват, никто больше. Ведь это он толкнул Марику на землю с такой силой, что шляпка свалилась с ее головы. И самое обидное, что Марика буквально позавчера получила ее от модистки! Конечно, дома в картонках хранятся еще пять или шесть шляпок: ведь это — единственный предмет дамской одежды, который можно купить без карточек, в любом количестве, на которое хватает денег. Но они все старые, изрядно примелькавшиеся и поношенные. А эта была новая! И такая прелестная!
— Понимаю! — говорит между тем Хорстер с теми же ехидными нотками. — Вы потеряли шляпку? Примите мои соболезнования. Однако не горюйте, многим немецким женщинам в наше нелегкое время приходится нести куда более тяжелые потери. Более того, они должны быть постоянно готовы к новым жертвам ради победы рейха.
Точно! Хорстер — провокатор! Наверное, из тех, кто подслушивает досужие разговоры замученных войной берлинцев и доносит потом в гестапо. Ни слова больше, ни полслова!
— Не понимаю, при чем тут женщины? Почему они должны страдать? Конечно, они сами голосовали за приход Гитлера к власти, однако заставлять их платить за свою веру такой дорогой ценой — это бесчеловечно, — слышится вдруг негромкий голос, и Марика оборачивается почти со страхом: кто так неосторожен, кто поддался на дешевую уловку «просто Рудгера»?
В трех шагах от нее, в раскладном шезлонге, какие до войны стояли чуть ли не на каждом берлинском балконе, а потом превратились в незаменимый предмет для обустройства быта людей, загнанных в бомбоубежища, сидит человек, закутанный в плед. На голове его зеленая тирольская шляпа с непременным фазаньим перышком, седые усы мгновенно напоминают о кайзеровских временах. В первую минуту Марика едва не бросается к нему с восторженным криком: «Дядя Георгий!», настолько он похож на старшего брата ее отца, однако, во-первых, дядюшка живет в Риме, а во-вторых, у него нет столь резкого, воистину орлиного профиля с сильно выступающим подбородком, который кажется еще острее из-за седой эспаньолки и невольно напоминает Марике любимейшую сказку детства — «Король Дроздобород». На вид этому «Дроздобороду» далеко за пятьдесят, а впрочем, из-за полумрака, царящего в метро, трудно сказать точно. В левой руке мужчина держит листы бумаги, а худые, длинные пальцы правой сжимают разом и фонарик, который бросает узкий, словно лезвие, луч света на страницы, и карандаш, которым человек изредка делает пометки в рукописном тексте.
«Наверное, какой-нибудь профессор готовится к лекциям», — почтительно думает Марика. Кстати, ее дядя Георгий Васильевич Вяземский тоже профессор — он читает семиотику в Римском университете, хотя теперь наука о значении символов отнюдь не принадлежит к числу самых популярных.
— Вы что-то изволили сказа… — высокомерно начинает было Хорстер, но внезапно голос его вздрагивает, и Марика видит, что глаза его приковались к рукописи, которую держит в руках «Дроздобород». Он так и не договаривает, словно онемев.
— А вы что-то изволили спроси… — мгновенно парирует «Дроздобород», и Марика с трудом сдерживается, чтобы не хихикнуть. — А я изволил сказа… что в нынешние многотрудные времена потеря хорошей шляпки вполне может быть отнесена к истинным бедствиям и вполне способна разбить нежное женское сердце. Будь моя воля, я раз и навсегда запретил бы все игрушки с военной, так сказать, окраской, вроде горнов, мечей, барабанов, оловянных солдатиков и т. д. Однако невинные дамские радости достойны всяческого поощрения! Между тем мужчины склонны недооценивать роль этих прелестных мелочей в истории человечества. Возьмите хотя бы сказки! Красная шапочка некоей болтливой M?dchen, которая пошла в гости к бабушке, знаменитые хрустальные башмачки Сандрильоны, шнурки для корсажа и нарядные ленты, которые сводили с ума легкомысленную Белоснежку, — все это составные части материальной культуры человечества. И кто знает, какую роль сыграла бы злосчастная шляпка в судьбе этой милой фрейлейн, не будь она потеряна. А впрочем… — «Дроздобород» поднимает на растерянную Марику проницательные светлые глаза и вдруг воздевает руку с зажатым в ней фонариком и карандашом: — А впрочем, что-то подсказывает мне: еще не все пропало! И взамен простенького изделия скромной берлинской модистки вы скоро получите в подарок творение известной французской модельерши мадам Роз. Что-нибудь вроде большого ярко-зеленого сомбреро с черными лентами, которое будет вам удивительно к лицу. Верьте мне, милая барышня!
— Верьте ему, милая барышня, — как эхо отзывается из-за спины Марики Хорстер. — Наш новый знакомый… Кстати, как вас зовут, mein Herr?
— Профессор Торнберг, — благожелательно рекомендуется «Дроздобород». Значит, Марика не ошиблась, он и в самом деле человек науки! Интересно, что он изучает? — А вы, господа…
— Я Рудгер Вольфганг Хорстер, а эта девушка — Марика Вяземски, — быстро сообщает «просто Рудгер». — Так вот, верьте герру Торнбергу, Марика! Человек, который читает пророчества Лукаса Гаурико, наверняка и сам способен провидеть будущее!
Торнберг бросает взгляд на рукопись, которую держит в руке, а потом вприщур взглядывает на Хорстера.
— Ого! — бормочет он. — Вы попали прямо в яблочко! Угадать Гаурико практически с полувзгляда, по отдельным выдержкам, — это, знаете, не каждому дано.
— Я читал все три книги Гаурико. И на латыни, и в переводе, — поясняет Хорстер.
Профессор Торнберг пристально смотрит на него:
— Неужели я вижу перед собой коллегу? Вы историк или астролог, герр Хорстер?
— Вы мне льстите, — отмахивается тот. — Книги Гаурико попали в мои руки совершенно случайно. А вы, профессор, астролог или историк, позвольте осведомиться?
— Прошу прощения, — не отвечает на его вопрос Торнберг, — боюсь, тема нашей беседы не слишком-то интересна фрейлейн Вяземски.
Марика взглядывает на профессора исподлобья. Она готова поклясться, что Торнберг перевел разговор на нее, чтобы уйти от расспросов Хорстера. И хоть в его словах можно усмотреть отчетливый намек на ее необразованность, Марика не обижается, а смущенно улыбается:
— Трудно сказать. Беда в том, что я, к своему стыду, просто не знаю, кто такой Гаурико.
— Стыдиться совершенно нечего, — качает головой профессор. — Я потому и удивился осведомленности герра Хорстера, что о Гаурико знают буквально единицы. Гораздо больше людей осведомлены о Нострадамусе.
— О да! — радостно кивает Марика. — О Нострадамусе даже я слышала. Кто-то совсем недавно рассказывал мне, что однажды фрау Марта Геббельс, которая обожает почитать на ночь оккультную литературу, открыла очередную книжку — и не поверила своим глазам. Взглянула на обложку — там было написано «Центурион Нострадамус», если я ничего не путаю. Фрау ткнула в бок уже задремавшего министра пропаганды, а наутро над позициями французских войск (тогда как раз готовилось наступление на Францию) были рассеяны во множестве листовки с заголовком, набранным крупным шрифтом: «Великий пророк Нострадамус предсказывает победу фюреру!»
— Почти все верно, — улыбается профессор Торнберг, и его «кайзеровские» усы забавно подрагивают. — Правда, Нострадамус не имел отношения к военному ремеслу. То есть он никак не мог быть центурионом, командиром центурии — сотни, основного подразделения римской армии (хотя, строго говоря, численность ее обычно была не сто, а сто двадцать человек, иногда даже сто пятьдесят или двести). Книга пророчеств Нострадамуса называется «Центурии» потому, что она состоит из девятисот семидесяти катренов — четверостиший, сгруппированных в сотни. И еще одно уточнение: листовки над французскими окопами были развеяны не раньше, чем соответствующую обработку «Центурий» произвел целый штат сотрудников Министерства пропаганды доктора Геббельса, которых тот придал в помощь некоему Крафту.
— А кто это? — с любопытством спрашивает Марика.
— О, великий, поистине великий человек! — значительно поднимает палец профессор Торнберг. — Именно ему мы отчасти обязаны тем, что третий рейх правит миром, а…
— А мы находимся сейчас здесь, в этом благословенном бомбоубежище! — перебивает Хорстер, и голос его звучит с той же фальшивой патетикой, что и голос профессора.
— Крафт что, строитель станций метро? — недоумевает Марика. — Но я тогда не понимаю, при чем тут астрология?
— Нет, это как раз строительство метрополитена тут совершенно ни при чем, — усмехаясь, поясняет Хорстер. — Крафт и в самом деле астролог и даже якобы ясновидец. Одно время он использовал свои таланты, чтобы удачливо играть на бирже. Но вот в 1939 году этот господин взял да и предсказал, что жизнь нашего фюрера подвергнется опасности между 7 и 10 ноября 1939 года. И в самом деле, 8 ноября, чуть только наш вождь окончил свое выступление в мюнхенской пивнушке «Бюргербраукеллер» и уехал, как там взорвалась мощная бомба. Фюрера спасло лишь то, что он на сей раз был необыкновенно краток и закончил свое выступление на десять минут раньше запланированного срока.
— Надо же, как интересно, — задумчиво говорит Марика. — А может быть, при установке бомбы не обошлось без участия Крафта — вот и весь секрет его ясновидения?
На самом деле ей было интересно совсем не это. Ей весьма интересна стала логика Хорстера: если бы Крафт не спас Гитлера, не было бы войны и англичане с американцами не бомбили бы сейчас Берлин. И люди не отсиживались бы в метро, спасая свои жизни…
Снова провокация? Ну, тогда Хорстер напрасно считает всех окружающих идиотами, на такую дешевую удочку уже давно никто не клюет в Берлине.
— Вы умница, дорогая фрейлейн Марика, — улыбается между тем Торнберг. — У вас ясное логическое мышление. Гестапо и в самом деле очень серьезно проверяло Крафта, однако ему удалось доказать свою невиновность. И потрясенный фюрер поставил его во главе штата своих предсказателей.
— Каких предсказателей? — невольно таращит глаза Марика. — Не хотите же вы сказать…
— Герр профессор хочет сказать именно это, — кивает Хорстер, насмешливо озирая Торнберга. — При Министерстве пропаганды существует оккультный отдел, а кроме того, сам фюрер пользуется услугами некоторых доверенных лиц, знатоков оккультных наук, к числу которых, если не ошибаюсь, принадлежит и герр профессор. Не правда ли?
Почему-то Марике кажется, что Торнберг должен яростно защищаться, отрицать это дурацкое и даже оскорбительное предположение, однако он молчит. Молчит, кладет на колени рукопись, сверху аккуратно пристраивает карандаш и фонарик, а потом смыкает кончики пальцев и, глядя поверх них, дружески улыбается Хорстеру.
— Ну что ж, не стану отрицать. Хотя не стану и соглашаться, — говорит он наконец. — Ваше предположение имеет право на существование, как и мое о том, что вы читали Гаурико отнюдь не случайно, как уверяли несколько минут назад, а по долгу службы. Но если так, то почему же вы познакомились лишь с тремя томами его сочинений?
— Лишь с тремя? — недоуменно повторяет Хорстер. — Вы, профессор, намекаете на то, что существует еще один том? Но если так, об этом никто не знает, кроме вас! Общеизвестно, что…
— Общеизвестно! — возмущенно перебивает Марика. — Ничего себе!
— Ну, скажем так, специалистам известно, — снисходительно кивает Хорстер, — что изданы три тома сочинений Гаурико. В первом он пытался с помощью астрологии установить дату распятия и других событий в жизни Иисуса Христа; другая книга была посвящена астрологии и медицине; ну а третий, самый популярный, трактат состоял из шести сборников гороскопов. Гаурико составил гороскопы городов, гороскопы римских пап и кардиналов, гороскопы королей и принцев, гороскопы людей искусства и науки, гороскопы умерших насильственной смертью и гороскопы карликов, исполинов, человеческих уродов.
— Этот том был издан в Венеции в 1552 году, — соглашается профессор. — Однако почти накануне смерти, в 1558 году, Гаурико в той же типографии в Венеции напечатал еще один том своих сочинений. В него были включены некоторые новые, прежде неизвестные предсказания, но в основном предметом описания Гаурико стала не астрология, а гораздо более земная наука — криптология.
— Простите? — вопросительно вскидывает брови Марика.
— Криптология, — повторяет Торнберг. — Это название происходит от греческих слов «криптос» — тайный и «логос» — мысль. Криптология — наука о том, как сделать свою мысль недоступной, иначе говоря — зашифровать ее, а потом расшифровать.
— Разве это называется криптология? — недоверчиво говорит Марика. — Я думала, этим занимается криптография!
— Совершенно верно, — покладисто кивает профессор. — Но есть одно маленькое уточнение. Криптография — всего лишь один из подразделов криптологии. Криптография занимается сугубо шифровкой, то есть защитой того или иного текста. Ей противостоит другой раздел криптологии: криптоанализ — разработка способов расшифровки таинственных текстов.
— Break, как выразились бы англичане из Bletchley-Park! — вставляет Хорстер и исподлобья взглядывает на профессора, явно ожидая его реакции. И та следует без промедления:
— А порою даже с помощью brute force attack! — И Торнберг улыбается так безмятежно, как будто нет ничего более естественного, чем этот разговор двух немцев на английском языке — разговор, происходящий в убежище, где они оба спасаются от английских же бомб.
Марика быстро переводит взгляд с одного собеседника на другого. Если она не сильна в астрологии, то английский язык знает отлично. И ей уже случалось слышать о Блетчли-Парке — викторианском поместье в сотне километров от Лондона, где размещается английский дешифровальный центр, занимающийся разгадыванием немецкой засекреченной переписки. Специалисты центра называются брейкерами — взломщиками, потому что осуществляют именно что break — взлом шифров с применением самых нестандартных методов, brute force attack — грубой силы, как выражаются специалисты. О Блетчли-Парке Марике рассказывал Бальдр фон Сакс. Он слышал от друзей-пилотов, летавших на тяжелых бомбардировщиках: немыслимые награды и почести ждут того, кто умудрится сбросить свой взрывающийся груз на здание Блетчли-Парка! Бальдр любил каламбурить: мол, немецкими бомбами наше командование надеется поразить британскую «Бомбу» — устройство, созданное англичанами с целью «взорвать» все премудрости, на которые столь щедра знаменитая шифровальная машина «Энигма» — невероятное изобретение германского гения, по словам герра Геббельса. Речь, строго говоря, шла о двух германских гениях: Эдварде Хеберне, который изобрел ее еще в 1917 году, и о берлинском инженере Артуре Кирхе, создавшем независимую промышленную версию «Энигмы» для фирмы «Siemens».
Конечно, Бальдр, беззастенчиво выбалтывал военные тайны, однако не в компании, а только наедине с Марикой. Ей он доверял безусловно, поскольку мечтал со временем на ней жениться. Марика замуж не хотела, однако дружбой с Бальдром дорожила и доверенные ей тайны хранила свято. К тому же Бальдр рассказывал об «Энигме», «Бомбе» и всяких таких вещах таинственным шепотом на ухо Марике, а чтобы говорить о военных секретах вот так… практически во всеуслышание…
Эти двое, Хорстер и Торнберг, теперь не просто беседуют — они, чудилось девушке, ведут между собой некое сражение. Как любит выражаться отец: имеет место быть схватка умов.
Интересно, что делать Марике в такой ситуации? Притихнуть и наблюдать? Задать еще пару вопросов?
Пожалуй, придется… Хорстер что-то слишком уж яростно сверкает глазами, а профессор, напротив, принял чрезмерно безразличный вид. Понятно, что оба до невозможности раздражены. Не переросла бы схватка умов в реальную драку! Как бы их остановить, этих интеллектуальных петухов? Разве что с помощью самого испытанного оружия — обычной дамской глупости…
— Пожалуй, этот ваш Гаурико был поистине необыкновенный человек, — качает головой Марика с самым что ни на есть наивным и восторженным видом. — И астролог, и криптолог…
— Да, истинный представитель эпохи Возрождения! — соглашается Торнберг. — Пьетро Аретино, Леонардо да Винчи, Лукас Гаурико, да и тот же Мишель де Нотр-Дам, известный нам как Нострадамус, — они были не просто разносторонними личностями, но и воистину гениями. Титанами мысли! И, как подобает высшим существам, обожали загадывать загадки пигмеям — людям обычным. К числу таковых пигмеев они относили не только лавочников или трактирщиков. Отнюдь нет! К примеру, короли и королевы чтились ими лишь постольку, поскольку являлись более или менее щедрыми подателями земных благ. А стоило руке дающего оскудеть, как астрологи преисполнялись презрения к прежним благодетелям и норовили сквитаться с ними. К примеру, Гаурико, о котором мы уже не раз упоминали, прекрасно знал, что христианнейшая королева Екатерина Медичи исполнена ревностной страсти искоренить всех протестантов во Франции и за ее пределами. Гаурико был оскорблен тем, что Екатерина откровенно предпочла ему Мишеля Нотр-Дам и именно его сделала придворным астрологом, а вовсе не Гаурико, который, между прочим, некогда составил гороскопы для семейства Медичи и предсказал Джованни Медичи, будущему папе Льву Х, что он станет главой католической церкви, а юной Екатерине Медичи предрек, что она сделается королевой Франции. Опять же именно Гаурико первым, еще раньше Нострадамуса, предсказал, когда и как встретит смерть супруг Екатерины, Генрих II. Но его заслуги были забыты Екатериной. Чтобы расквитаться с неблагодарной королевой, Гаурико решил зацепить ее самое уязвимое место — женское любопытство. Он распустил слух, будто знает, как навеки избавиться от врагов короны и папского престола — гугенотов. Мол, ему известно, так сказать, окончательное решение вопроса! Да, — замечает Торнберг как бы в скобках, — у каждого времени свой вопрос, который нуждается именно в окончательном решении : у кого еврейский, у кого-то — протестантский… Гаурико уверял Екатерину: существует-де рецепт, совершенно алхимический, воздействующий на человеческую природу. Эти сведения Гаурико частично открыл в полной редакции гороскопа Екатерины, опубликовав этот гороскоп в том самом четвертом томе своих сочинений, о котором мы уже говорили. Однако там было больше намеков, чем конкретных рекомендаций. Подлинный «рецепт» он открыл Екатерине. И назначил день, когда надобно готовить сие лекарство: 24 августа 1572 года. Накануне сего дня во Франции и разразилось событие, известное в истории как Варфоломеевская ночь. Оно было первым шагом по исполнению рецепта Гаурико. Однако окончательного решения добиться так и не удалось: король Карл IX, испугавшись, что чернь, раздразненная пролившейся кровью, выйдет из повиновения, остановил бойню, в которой сначала сам принимал живейшее участие. Этим он подписал себе смертный приговор, и Екатерина, давно мечтавшая видеть на французском троне своего второго сына, Генриха Анжуйского, быстренько приложила руку к уничтожению слишком слабого, с ее точки зрения, но законного короля Карла. Однако время уже было упущено, так что Екатерине оставалось только сокрушаться, что количество умерщвленных гугенотов не достигло требуемого числа и рецепт Гаурико остался не воплощенным в жизнь.
— Господи, — с отвращением произносит Марика. — Какое счастье, что этот рецепт утерян!
— Почему вы так думаете? — искоса взглядывает на нее профессор. — Он существует! То есть бумажка с непременной перечеркнутой буковкой R в верхнем углу, может быть, и не сохранилась, однако существует человек, который вполне мог бы этот рецепт заполучить, если бы только захотел. Он хранит его в глубинах своей памяти, только не отдает себе в том отчета…
— Как так? — озадачивается Марика. — Я не понимаю. Вы хотите сказать, рецепт спрятан в каких-нибудь старых бумагах, а человек, о котором вы говорите, не может его найти?
Торнберг вновь косится на нее — на сей раз лукаво — и говорит:
— Ага, я тоже зацепил вас, как Гаурико — Екатерину Медичи? Зацепил вашу ахиллесову пяту — женское любопытство? Ну так позвольте еще немного поинтриговать вас, милая Марика.
Он берет карандаш, вытаскивает из середины рукописи чистый лист бумаги, мгновение размышляет, а потом вдруг начинает рисовать какие-то фигурки и знаки, причем делает это так же легко и просто, как если бы писал набор фраз по-немецки, и даже не готическим шрифтом, а обычной скорописью.
— Как легко у вас это получается! — в восторге восклицает Марика.
— Знаете, что сказал однажды Бетховен, когда кто-то восхитился той скоростью, с какой он испещряет страницу нотными знаками? «Я бы скорее написал десять тысяч нот, чем одну страницу буквами!» — вот что сказал композитор, — не отрываясь от работы, улыбается Торнберг. — С нотами у меня нелады, слуха нет никакого, однако криптография — одна из тех специальностей, в которой я кое-что смыслю.
На листке возникают новые и новые знаки. Марика видит фигурку лежащего человека — однорукого и одноглазого, чей живот перечеркнут крест-накрест, видит знаки, похожие на птиц, непонятный крючок, что-то вроде дерева, шестиконечную звезду, очень напоминающую позорную звезду Давида, цифру 13, свастику в треугольнике, затейливый крест, схожий с четырехлистником или Железным крестом, наградой рейха…
— Что это значит? — вдруг восклицает Хорстер, брезгливо тыча пальцем в звезду Давида.
Торнберг, увлеченно исчеркавший своей невнятицей чуть не половину листка, останавливается и дерзко смотрит на «просто Рудгера».
— Ну-с, — говорит он насмешливо, — я полагаю, что господа, которые в Германии занимаются «окончательным решением» так называемого еврейского вопроса, дорого дали бы, чтобы получить этот… этот ключ, который я изготовил, следуя семиотическому почерку Гаурико, к его рецептам, некогда данным Екатерине Медичи. Однако боюсь, что в невежественных руках сей ключ воистину станет ключом от ящика Пандоры. Поэтому прошу прощения!
Торнберг аккуратно складывает исчерканный листок и прячет его в карман своего просторного пальто. Вновь включает фонарик и углубляется в рукопись.
Хорстер нависает над ним, и Марика видит, что его буквально трясет от возбуждения.
— Вы пошутили, профессор? — резко спрашивает он. — Вы шутили, когда говорили о возможности «окончательного решения»? Все-таки при чем тут Екатерина Медичи? Я, например, не вижу параллели между гугенотами и евреями!
— Ах, не видите? — спокойно переспрашивает профессор. — Ну что ж, это большое несчастье для тех и других. А я вижу. И господа Раушнинг, Гербигер, я полагаю, видели. Вообще говоря, вам бы тоже следовало видеть… если вы и в самом деле тот, за кого я вас принимаю.
— А мне наплевать, за кого вы меня принимаете! — запальчиво восклицает Хорстер. — Я хочу побольше разузнать об этом ключе! О способе «окончательного решения»! О четвертой книге Гаурико, наконец!
— Ну что ж, ваше желание весьма похвально, — замечает профессор со своей неизменной благожелательностью. — Надеюсь, оно станет побудительной причиной для новых поисков утраченного и никому не известного рецепта, который, очень может статься, был просто мстительной усмешкой лукавого Гаурико в сторону Екатерины Медичи. Но вы ищите, ищите. Ибо сказано в Писании: «Ищите — и обрящете, толцыте — и отверзется вам!»
И Торнберг снова направляет луч своего фонарика на исписанную страницу, снова принимается делать в ней какие-то пометки. Рудгера Вольфганга Хорстера для него словно бы не существует больше!
Марика бросает взгляд на лицо своего случайного спутника. Даже в блеклом, синеватом свете профессорского фонарика видно, как взволнован Хорстер. Такое ощущение, что он с трудом сдерживается, чтобы не схватить профессора за грудки, не приподнять его над шезлонгом и не начать трясти изо всех сил, чтобы тот не выдержал и сказал, сказал…
Да что это с ним?!
Хорстер, который мгновение назад возвышался над спокойно читающим профессором этаким олицетворением ярости, внезапно сникает. Прижимает руку к сердцу, потом хватается за горло и вдруг тяжело, мешковато опускается прямо на бетонный пол.
— Что с вами? — испуганно вскрикивает Марика. — Герр профессор, вы только посмотрите!
Торнберг не вскрикивает, конечно, однако он отрывается от рукописи и тоже смотрит на Хорстера. Смотрит с любопытством, без особой тревоги.
— Мне нужен врач, врач… — бормочет Хорстер. — Скорее… Сердце! Я задыхаюсь.
Он откидывает голову. Серая шляпа катится прочь, светлые, аккуратно зачесанные назад волосы разметались по лбу, губы жадно ловят воздух, грудь толчками поднимается и опускается…
— Вы умеете считать пульс, фрейлейн? — спокойно спрашивает профессор.
— Да при чем тут пульс?! — восклицает Марика. — И так видно, что ему плохо!
Она взглядывает на Торнберга, это олицетворение равнодушного интеллекта, с нескрываемой неприязнью и кричит, обернувшись к слабо различимым силуэтам, рассеянным по платформе:
— Есть здесь доктор? Кто-нибудь понимает в сердечных болезнях?
Мгновение тишины, а потом рядом с Марикой раздается голос:
— Что случилось, фрейлейн? Кто здесь нуждается в медицинской помощи?
Какое счастье, что он оказался так близко, этот высокий человек в мешковато сидящем, коротковатом ему плаще! Он не слишком-то похож на доктора, однако это еще ни о чем не говорит. «А ты что, — одергивает себя Марика, — хотела бы, чтобы он спустился в бомбоубежище в белоснежном халате и с медицинским саквояжем в руках?» Изящно-небрежный Бальдр фон Сакс тоже вовсе не похож на человека, который считается вторым в Германии ночным летчиком-истребителем, на счету которого уже шестьдесят три сбитых английских и американских бомбардировщика. К примеру, он не единожды позволял себе идти в полет не в летчицком реглане, а в неформенной одежде. Как-то раз даже в плаще, надетом поверх смокинга, и легких лаковых полуботинках, в которых весь вечер вальсировал!
— Вот, взгляните, — Марика указывает на лежащего Хорстера, и доктор склоняется над ним. Тут Марика вспоминает, что уже видела его некоторое время назад: это именно он вбежал вслед за ней и Хорстером в метро. Очень удачно, что ему это удалось, ведь другого врача здесь, кажется, нет. Во всяком случае, никто, кроме него, не отозвался на призыв Марики.
Доктор придерживает Хорстера за запястье: видимо, считает пульс. Итак, без этого все же нельзя было обойтись, а Марика так непочтительно прикрикнула на Торнберга, когда он предложил посчитать пульс Хорстеру! Она виновато взглядывает на профессора и замечает, что тот весьма пристально наблюдает за действиями доктора. Наверное, тоже обеспокоен состоянием Хорстера: у того ведь сделался припадок именно потому, что Торнберг отказался говорить о Гаурико.
Тем временем доктор заканчивает считать пульс. Обменявшись несколькими тихими словами с Хорстером, сует руку в карман его плаща, шарит там, достает стеклянный патрончик с какими-то таблетками, вытряхивает одну на ладонь. Хорстер берет ее в рот. С помощью доктора садится, уткнувшись лицом в колени… Врач кивает и отходит, даже не взглянув на профессора и Марику.
И что, это все лечение? Очень интересно! Как будто Хорстер и сам не мог достать из кармана свои собственные таблетки. Ну, в крайнем случае, если уж его охватила такая слабость, мог бы попросить сделать это Марику или профессора. Кто же откажет человеку, когда ему дурно? Может быть, конечно, Хорстер забыл, что у него при себе лекарство? А потом вспомнил?
Может быть…
Вдруг Марика замечает, что огоньки свечек и фонариков заметались. Люди встают, собирают вещи и торопливо устремляются к выходу. Неужели объявили отбой? Неужели бомбежка кончилась? Какое счастье!
В метро вспыхивает электрический свет — верный знак окончания воздушной тревоги! — и Марике сразу становится легче. Честно говоря, она ненавидит такие случайности, как сегодняшняя: оказаться в бомбоубежище далеко от дома, невесть где… Если погибнет, никто даже знать не будет, где ее искать, что с ней вообще случилось! Надо поскорей выходить отсюда и добираться домой. Интересно, цела ли ее квартира? Интересно, будет ли работать метро?
Девушке ужасно хочется выбраться наверх. И поскорей! Но неловко оставить Хорстера. Профессору, такое ощущение, его состояние безразлично: он очень проворно складывает свой плед, собирает шезлонг, прячет рукопись в объемистый портфель, туда же убирает фонарик, поглубже нахлобучивает на голову тирольскую шляпу, подкручивает свои великолепные усы и бросает Марике:
— Всего наилучшего, фрейлейн! Надеюсь, мое пророчество насчет шляпки сбудется. Надеюсь также, что судьба будет ко мне благосклонна и позволит еще хоть раз повидаться с вами. До встречи!
И, не дожидаясь от Марики ответных слов прощания, Торнберг подхватывает свои вещи и устремляется к выходу из метро, ловко лавируя в толпе.
Несколько обескураженная, Марика смотрит ему вслед и замечает, что долговязый доктор, который недавно пользовал Хорстера, тоже стремится выбраться наверх как можно скорей и следует буквально по пятам за Торнбергом.
— Ну что, вы идете, фрейлейн Марика, или намерены оставаться здесь до нового налета? — слышит она нетерпеливый голос Хорстера.
Да вы только посмотрите на него! Он уже не сидит понуро на полу, а стоит, натуго затягивая пояс своего плаща. Шляпа надвинута на лоб. Когда только успел привести себя в порядок? Вид очень решительный. И видно, что он с трудом удерживается, чтобы не броситься вон из метро столь же быстро, как это сделали Торнберг и доктор. Смотрит на Марику, будто на какую-то обузу. А она так волновалась за него! Ну и зря!
— Идите, идите, — обиженно говорит Марика. — Вы торопитесь — ну и ради Бога. А мне спешить некуда.
Она с трудом удерживается от искушения нагрубить, пожелав ему по-русски — скатертью дорога! Останавливает ее не воспоминание о правилах приличия, а всего лишь невозможность найти в своем не слишком-то богатом немецком лексиконе подходящую идиому. Марика все еще не избавилась от «болезни» переводить с русского на немецкий буквально. Но не скажешь же Хорстеру: «Пусть ваш путь будет гладким, как скатерть!» Это же смеху подобно! Поэтому она просто бросает со всей возможной холодностью:
— Прощайте! — и независимо прячет руки в карманы жакета.
Хорстер взглядывает на нее исподлобья и вдруг улыбается. Нет, это уже не ехидная ухмылочка, которая не сходила с его губ раньше, а мягкая, дружеская, даже ласковая улыбка. Просто поразительно, как меняется его лицо! Словно бы совсем другой человек оказывается перед Марикой!
— Идемте, прошу вас, — говорит он негромко. — Ведь нам еще предстоит поискать вашу шляпку.
И протягивает ей руку.
На это Марике даже ответить нечего. Она просто касается пальцами ладони Хорстера и идет с ним рядом к выходу. Легкое, прохладное пожатие его руки почему-то тревожит ее.
Наконец они оказываются на поверхности и немедленно начинают чихать и кашлять: такое густое облако кирпичной пыли окутывает их.
— Назад! — командует Хорстер. — Назад в метро!
Но Марику туда уже никакими силами не затянешь. Хватит, насиделась! Здесь, наверху, дует ветер, он скоро разгонит пыль. Ничего страшного, просто-напросто только что рухнула стена разрушенного бомбой дома, вот и поднялась пыль. Надо немного подождать, постоять и подождать, пока она не осядет. Дело обычное!
— Берегите глаза, упрямица! — ворчит Хорстер, с силой поворачивая Марику с себе и утыкая ее лицо в свое плечо.
Она делает смятенную попытку вырваться, но Хорстер держит крепко. Ну да, понятно, он пытается уберечь ее от горячей, режущей пыли. И дело вовсе не в том, что ему хочется позволить себе те самые, уже упомянутые вольности и пообниматься с Марикой. Совершенно так же, грубовато-рыцарственно, он поступил бы с любой другой девушкой. Поэтому она покорно стоит, не вырываясь, не дергаясь, стоит и ждет, пока пыль осядет, а Хорстер ее отпустит.
Стоит, вдыхает запах его одежды (немножко пахнет бензином, немножко — мужчиной) и удивляется: почему она так злилась на него там, в метро? За что? Теперь и не вспомнить. Теперь тоскливо становится от мысли, что вот осядет пыль, и они разойдутся в разные стороны. Вполне может быть, больше и не встретятся никогда. Вот разве что Марика завтра или, скажем, через неделю, наткнувшись в коридоре на вездесущего шефа, отважится подойти к нему и этак небрежно спросить: «А скажите, герр бригадефюрер, как поживает ваш знакомый по имени Рудгер Вольфганг Хорстер? Хорошо поживает? Тогда будьте любезны, передайте ему от меня привет. Заранее мерси!»
Что за чушь лезет ей в голову!
И вдруг Марика замечает, что Хорстер больше не обнимает ее. Он-то не обнимает, а она все еще к нему прижимается. Вот стыд!
Она отшатывается, но Хорстер, такое впечатление, этого даже не замечает. Он стоит неподвижно, опустив руки, и напряженно смотрит куда-то вперед. Лицо у него потрясенное, глаза расширены.
Марика оборачивается. Пыль немного осела, и она видит, куда смотрит Хорстер.
Там человек — тот самый доктор, который пытался помочь Хорстеру в метро. Он неподвижно стоит неподалеку, прислонившись к стене дома, вернее, к тому, что от нее осталось.
Но ведь это очень опасно! Стены, оставшиеся после бомбежки, могут рухнуть в любую минуту!
Есть что-то странное в его неподвижной позе, но Марика пока еще не понимает что.
«Господи помилуй, да он, кажется, еще больше вырос?» — недоумевает Марика. Ну да, этот человек сделался как будто выше ростом самое малое на полметра. Каким образом? На что-нибудь встал? На что? И зачем? Она еще не слишком-то хорошо видит: глаза все-таки запорошило пылью, их жжет, хочется как следует потереть их, но от этого только хуже станет, и Марика сжимает руки за спиной, чтобы не трогать глаза, и часто моргает, надеясь, что слезы вымоют пыль. Мир расплывается и качается пред ней.
«Нет, этого не может быть, мне мерещится!»
Конечно, мерещится. Как может человек стоять, не касаясь земли? Не может.
Он и не стоит, этот высокий доктор. Он… он пришпилен к стене, вернее, к тому, что от нее осталось. Кусок тонкой длинной трубы газового отопления, которую взрыв разломил и неимоверным образом вывернул, вошел в его спину и вышел из груди. Он висит на этой трубе, напоминая насекомое, пришпиленное к странице альбома безжалостным энтомологом.
— Боже мой!
Тошнота подкатывает к горлу, Марика теряет равновесие… Она упала бы, если бы кто-то не подхватил ее. Но не Хорстер. Какой-то незнакомый человек — еще молодой, но с бледным, измученным лицом. Эта бледность видна даже сквозь кирпичную пыль. И волосы у него сплошь запорошены кирпичной крошкой… Марика даже не сразу понимает, что у человека просто-напросто рыжие волосы. Он с ужасом смотрит на висящего врача и бормочет:
— Какое несчастье, какое несчастье! Эти бомбежки… Ужас! Я видел, я все видел. Стена рухнула, и этот несчастный господин изо всех сил отпрянул, пытаясь спастись от падающих камней. Однако он не заметил, что из стены торчит труба. Он не удержался на ногах — и налетел на нее. Он сам себя на нее насадил! Какой ужас! Какое несчастье!
— Сам себя насадил? Неужели? — говорит подошедший сзади Хорстер, и Марика с облегчением поворачивает голову, отводит глаза от страшной картины.
Нет, Хорстер — просто железный человек: ни нотки жалости в голосе. И лицо совершенно спокойно. Быстро же он справился с первым потрясением!
— Ну да, — убежденно кивает рыжий. — Отпрянул, потерял равновесие и упал…
— Разве? — взглядывает на него Хорстер. — А по-моему, он не упал, а подпрыгнул. Посмотрите сами: чтобы насадить себя на эту трубу, ему понадобилось подпрыгнуть как минимум на полметра!
— Какая кошмарная шутка! — бормочет кто-то рядом. И Марика, словно во сне, видит одну из тех старушек, над которыми она хихикала в метро. Старушка осторожно пробирается среди обломков стены, прижимая к себе саквояж, из которого торчат спицы. Голова ее все еще повязана платочком, а около подбородка по-прежнему торчит кусок губки. Старушка то ли забыла вытащить ее, то ли все еще боится ожога фосфорной бомбы. — Шутка из тех, за которые вы будете гореть в аду.
— Лети прочь, старая ворона! — с нескрываемой злобой рявкает Хорстер. — Тем паче что гореть в аду буду не я, а тот, кто убил этого несчастного!
«Кого он имеет в виду? — размышляет Марика. — Английского летчика, который сбросил бомбу, разрушившую дом? Бальдр говорил, что иногда различает сквозь пластиковый колпак кабины лицо томми, улыбается ему и видит его улыбку. Они приветствуют друг друга качанием крыльев, а потом выпускают пулеметные очереди в упор. И каждый раз, рассказывал Бальдр, провожая взглядом падающий чадящий самолет, в котором горит англичанин, он думает: «Прости, my friend, mein Freund, мой друг! Сегодня не повезло тебе, а завтра, может быть, настанет и мой час. Тогда мы с тобой встретимся в Валгалле и выпьем за нашу боевую дружбу! Asta la vista!»
— Да он сам, говорю же, он сам наткнулся на трубу! — убеждает рыжий. — Вы что, хотите сказать, я лгу?! — В голосе его звучит возмущение.
— Одно из двух, — стремительным движением Хорстер хватает рыжего за руку, заламывает ее за спину и подтаскивает мужчину к себе. Тот бессильно трепыхается и вопит от боли, однако никто не обращает на него внимания: люди выходят из метро и торопятся как можно скорее добраться до своих домов. Им сейчас не до драки двух каких-то запыленных, разъяренных мужчин. Ну а тем, чей дом лежит перед ними в развалинах, тем более нет дела ни до чего на свете…
— Одно из двух! — повторяет Хорстер. — Или ты врешь и ничего не видел, а просто плетешь, что пришло на ум, или… или ты пособник того, кто это сделал. И скорее всего, второе. Где профессор Торнберг? Говори, ну!
«Он сошел с ума! — понимает Марика. — Он просто-напросто сошел с ума! При чем тут профессор Торнберг?!»
— Какой профессор?! — визжит рыжий, судя по всему, отчаянно жалея, что ввязался в эту историю. — Не знаю я никакого профессора! Я вообще не понимаю, о ком вы говорите!
— Я говорю, — с любезной улыбкой, которая кажется страшным оскалом на его перепачканном разноцветной пылью лице, поясняет Хорстер, — о мужчине лет семидесяти в тирольской шляпе и с объемистым свертком под мышкой. Одет он в черное потертое пальто. У него лихие усы наподобие тех, что носил император Вильгельм. Ты видел его? Ты видел, как он убил Вернера?
Марика оглядывается в поисках еще какого-то Вернера. Взгляд ее снова натыкается на высокого доктора, все так же висящего на трубе. И она поспешно жмурится, потому что к горлу снова подкатывает тошнотворный ком. «Так ведь это он — Вернер! — вдруг догадывается она. — Так зовут доктора! Но откуда Хорстер знает? Они что, знакомы? Не может быть. Наверное, доктор представился ему там, в метро, когда давал таблетку… Странно все это! Странно и страшно!»
— Не знаю я никакого Вернера! — срывающимся дискантом вопит рыжий. — А этот ваш профессор… да, я его видел. Его завалило, понятно? Теми же самыми обломками, от которых отпрянул тот несчастный. Так что, если вам нужен ваш профессор вместе с его усами и перышком, можете начинать разбирать завал, не дожидаясь, пока приедут пожарные. — И он злорадно хохочет, а потом начинает биться, дергаться с такой неистовой силой, что ему удается вырваться из рук Хорстера, и он немедленно бросается наутек.
Хорстер с проклятьем кидается вслед, однако тут Марика выходит из своей спячки и преграждает ему путь.
— Вы что? Опомнитесь! — кричит она возмущенно. — На вас смотреть противно! Что вы привязались к этому несчастному? Почему не верите ему, почему начали пытать его? Даже если он врет, разве можно быть таким жестоким? Вы… вы самый настоящий…
Она хочет выкрикнуть: «Вы самый настоящий гестаповец!», но осекается. Даже в запальчивости, даже в ярости нельзя давать воли языку. Отец любит к месту и не к месту употреблять старинную поговорку: «Язык доведет до Киева и до кия». Однако в Берлине в 1942 году язык может довести не только до кия, то есть до палки, которой тебя побьют за болтливость, но и до виселицы.
Ой, ну зачем она вечно вмешивается не в свое дело? Вот сейчас Хорстер как вцепится в нее, как потащит в гестапо вместо рыжего, который уже успел растаять в пыли среди обломков стен…
Так и есть: разъяренный Хорстер хватает ее за плечи и начинает трясти с такой силой, что у нее голова качается из стороны в сторону и, чудится, вот-вот отвалится.
— Знаете, что я вам скажу, фрейлейн Марика? — бормочет он, и язык у него заплетается от злости.
Марике страшно, что это она вызвала такой неистовый приступ ненависти. Девушка пытается вырваться из рук Хорстера, но это бесполезно. И она впервые понимает смысл затейливой фразы, которая прежде частенько встречалась ей в романах: «Его пальцы впились в ее плечи». Да какое там — впились! Чудится, пальцы Хорстера насквозь проткнули ей плечи! Не вырваться, нет, не вырваться!
— Знаете, что я вам скажу, фрейлейн Марика? Ваш шеф польстил вам, очень польстил, когда назвал вас просто легкомысленной. Я бы назвал вас идиоткой. Да-да, безмозглой идиоткой! Зачем вы мне помешали остановить этого человека? Знаете, кто это? Пособник Торнберга, который несколько минут назад хладнокровно и изобретательно убил Вернера! — Он осекается, словно пытаясь справиться с голосом, и продолжает лишь через несколько мгновений: — Я сразу, еще в метро, заподозрил, что Торнберг жесток и коварен, но такого я не ожидал… Этот рыжий пытался отвести мне глаза, но ведь и слепому понятно, что здесь налицо не несчастный случай, а убийство!
Слепому — может быть, но идиотке Марике сейчас понятно лишь одно: из ее плеч через мгновение польется кровь, как льется она из тела несчастного Вернера. Ей больно так, что она теряет не только соображение, но и контроль над собой.
— Отпустите меня! — кричит Марика так, что сама на миг глохнет от своего собственного крика.
Оказывается, с маньяками вроде Хорстера нужно разговаривать именно на таких запредельных высотах: его пальцы мигом разжимаются, и он даже отшатывается от Марики. Его светлые глаза делаются изумленными, как у ребенка. Словно тоненькая иголочка пронзает сердце Марики: кажется, это стыд за то, что она так орет на Рудгера Вольфганга Хорстера, «просто Рудгера». Ну вот еще! Нашла чего стыдиться!
— Вы сошли с ума! — снова кричит она, правда, на сей раз несколько тише. — Профессор погиб, вам же сказали! Как он мог, когда он мог убить этого вашего Вернера?
Глаза Хорстера становятся прежними: узкими, ледяными.
— Я вам скажу, как и когда, — произносит он. — Профессор решил, будто Вернер следит за ним.
Марика вспоминает, что из метро врач (или Вернер, какая разница) шел буквально за спиной Торнберга. Ну что ж, профессор вполне мог решить, будто это слежка. Ну и что?! При чем тут убийство?!
— Профессор — безумец, — продолжает Хорстер. — Помните ту чушь, которую он плел нам в метро? «Окончательное решение», Варфоломеевская ночь, Гаурико, его неизвестная книга… Помните?
— Помню, но не вижу тут никакого безумия, — зло отвечает Марика. — Да и вы слушали «ту чушь», как вы изволили выразиться, с огромным интересом, это я тоже отлично помню.
— Да что вы вообще понимаете? — пренебрежительно бормочет Хорстер. — Под вашей интеллектуально-утонченной маской скрывается совершенная невежа. Вы ведь ничего не знали ни о Гаурико, ни о криптологии. Пожалуй, даже о Варфоломеевской ночи слышали, возможно, первый раз!
Марика так и замирает с открытым ртом. Что-о? Экая наглость!
— Ну так вот, — как ни в чем не бывало продолжает Хорстер. — Сумасшедший профессор решил, будто Вернер следил за ним, набросился на него, схватил — и с нечеловеческой силой насадил на эту трубу, как жалкое насекомое. Убил безжалостно, чудовищно! А сам бежал! Но у него был сообщник, который наворотил тут кучу всякой ерунды, чтобы дать Торнбергу время скрыться. И вы, слабонервная русская дурочка, помешали мне задержать его!
Ну, все, с Марики довольно!
— Может быть, я и дурочка, и идиотка, — говорит она совершенно спокойно. — Однако мой брат учится в Париже на медицинском факультете. Он хочет стать психиатром. И от него я знаю, что это за штука такая: маниакально-депрессивный психоз, иначе говоря — мания преследования. Правда, мне еще ни разу в жизни не встречались люди, к которым можно было бы применить такой диагноз. До сегодняшнего дня. До того, как я увидела вас, герр Хорстер! — И она делает легкий книксен.
Конечно, раскиданные там и сям битые кирпичи и куски штукатурки — не самое удобное место для демонстрации собственной грациозности. Какой-то обломок попадает Марике под ногу, и она неуклюже шлепается наземь, на то самое место, которое в их семье называется изящным эвфемизмом — пятая точка.
Хорстер не делает никакой попытки ни поддержать ее, ни помочь ей подняться. Он просто смотрит сверху вниз и говорит:
— Этот рыжий негодяй посоветовал мне заняться разборкой завала, под которым якобы погиб Торнберг? Ну что ж, я так и сделаю!
«Просто Рудгер» смотрит на каменную груду с таким выражением, что на какой-то миг Марике кажется: вот сейчас он накинется на кирпичи и камни и примется расшвыривать их с яростью одержимого. Однако Хорстер поворачивается и начинает поспешно пробираться между развалин к группе пожарных, которые пытаются разобрать какой-то завал. Судя по тому, что вокруг толпятся рыдающие люди, там кого-то завалило, и несчастных еще надеются спасти. Однако Хорстер хватает человека с белой повязкой на рукаве (видимо, старшего в бригаде) за руку и начинает что-то ему настойчиво говорить. Тот отмахивается, словно от докучливой мухи, и Марика злорадно хихикает.
Однако Хорстер не унимается. Он достает из нагрудного кармана какое-то удостоверение и протягивает старшему. Тот внимательно читает и смотрит на Хорстера растерянно. Нерешительно оглядывается на завал, потом смотрит туда, куда показал Хорстер…
Боже мой, да неужели он прекратит спасение людей и пойдет с этим маньяком только потому, что тот облечен какими-то полномочиями, таскает в кармане удостоверение гестапо или СС? Да чтоб ему провалиться, этому Хорстеру, вовек бы его не видеть! Так в ярости думает Марика, но тут же спохватывается: а чего ж ты тут тогда стоишь, если не хочешь его видеть? И в самом деле, пора домой… Может быть, у нее и дома-то больше нет? Девушка вскакивает и, даже не тратя время на то, чтобы отряхнуться, бросается вперед. Но тут же нерешительно останавливается: чтобы выбраться из развалин, нужно пройти мимо висящего на стене человека… Если обойти, наткнешься на Хорстера, который все еще препирается с начальником пожарной бригады.
Нет уж, лучше мимо мертвеца, зажмурясь, бегом…
Ни зажмуриться, ни бежать не удается — это опасно для жизни. Старательно глядя под ноги, Марика медленно и осторожно пробирается мимо страшной стены. Но краем глаза она все равно видит несчастного Вернера. Что-то словно бы цепляет ее взгляд. Что, что именно?
«Иди, иди мимо, — твердит себе Марика, — неужели ты хочешь еще раз увидеть кровавую рану, искаженное предсмертной мукой лицо?» Но нет, дело не в позорном праздном любопытстве. Что-то там…
Она резко, словно решившись прыгнуть с крутизны, вскидывает голову и видит, что между судорожно скрюченных пальцев трупа что-то белеет. Какой-то листок, бумажный листок.
«Ну и ладно, ну и посмотрела. Ну и иди дальше!» Но Марика не идет. Она стоит, словно завороженная, и смотрит на скомканный листок.
Что это? Как будто записка… И что? Если это кого-то и должно интересовать, то одного только Хорстера. Странно, почему он до сих пор не вытащил листок из мертвых пальцев? Не заметил? Да, в самом деле, с того места, откуда они увидели мертвеца, со стороны метро, бумажки не видно. А вот если пройти мимо него, как прошла Марика…
Что ж там за листок?
Неодолимое любопытство терзает Марику. Она понимает всю позорность и неуместность этого чувства, ей по-прежнему страшно, к горлу вновь подкатывает комок, однако она ничего не может с собой поделать: кончиками пальцев, вернее — кончиками ногтей, подцепляет листок и выдергивает его из мертвой руки. Да ведь это те непонятные значки, которые рисовал Торнберг! Это его листок!
Кошмар какой… Ничего не понятно!
Но как листок попал к Вернеру?
Стоп, стоп… Хорстер хотел завладеть запиской. Профессор ее не давал. От волнения у Хорстера случился сердечный приступ, он попросил позвать доктора, которым и оказался Вернер.
Да? Ты очень наивная девочка, Марика! А если предположить, что Вернер — сообщник Хорстера… Нет, сообщник бывает у преступников в криминальных романах, а у гестаповцев это называется просто сотрудник. Понятно, почему Хорстер знал его имя, ведь «доктор» — еще один агент, но более мелкая сошка, чем Хорстер. То-то он вбежал в метро сразу вслед за нею и Хорстером! Может быть, Вернер был его охранником, который имел приказ до поры до времени держаться подальше от шефа. И он держался, непрестанно наблюдая. Легко поверить, что Хорстер нарочно инсценировал свой приступ, чтобы Вернер смог приблизиться к нему, не вызывая подозрений. Он так и сделал. И, «исцеляя больного», получил приказ: пользуясь толчеей, вытащить листок из кармана пальто Торнберга. То-то Вернер со всех ног бросился вслед за профессором! И догнал его, и вытащил листок, но тут…
Что произошло? Вмешалась судьба? Вернер пытался спастись от падающей стены, а вместо этого… Нет, кажется, наблюдательный Хорстер прав: Вернер никак, никаким образом не мог наткнуться на трубу. Разве что она сначала была ниже, как раз на уровне его груди, а потом почему-то поднялась…
Ага, поднялась! Учитывая, что на трубе повисло тело человека, она как раз должна была еще сильнее опуститься!
Неужели профессор, заметив, что Вернер что-то вытащил из его кармана, мигом узнал его, связал концы с концами, понял, что «врач» делает это по приказу «больного», пришел в такое неистовство, что зверски убил несчастного шпика? Почему просто не забрал бумажку? Ах да, потому, что буквально в следующее мгновение его погребло под обломками здания.
Что делать с листком? Выбросить эту абракадабру? Отдать Хорстеру?
Ну, нет! Марика комкает бумажку.
Может быть, просто выбросить эту абракадабру?!
Она растерянно оглядывается и видит, что Хорстер уговорил-таки пожарных перейти к новому завалу, и они сейчас приближаются.
Заметил он, что Марика вытащила из мертвой руки листок, который был ему так нужен? Что он сделает с Марикой, если узнает: она завладела таинственным письмом Торнберга? Судя по той участи, которая ожидала несчастного Вернера, Хорстер и профессор друг друга стоят, и в это дело лучше не вмешиваться. Тем более — глупым девчонкам вроде чувствительной русской барышни. Отчасти Хорстер прав: пусть у Марики и утонченная внешность, но переизбытком образованности и ума она не страдает. Не лучше ли просто скомкать листок, швырнуть в развалины и убраться восвояси?
Вместо того чтобы отбросить бумажку, Марика сует ее в карман плаща — и со всей возможной скоростью бросается бежать, изо всех сил уповая на то, что Хорстер ничего не видел и ничего не понял. И вообще он не знает ее адреса, а значит, никогда ее не найдет. Она освободилась от своего пугающего спасителя! Навсегда освободилась!
О том, что Рудгер Вольфганг Хорстер — добрый, судя по всему, знакомый бригадефюрера СС Шталера, шефа министерства, в котором она работает, Марика начисто забывает…