30-е годы XX века, Париж
– Зинаида Николаевна! Милая моя! Как я рад, что вас встретил!
– Профессор! Боже мой, профессор… не верю глазам своим…
– Да, знаю: и похудел, и похужел, и постарел. Все мы не молодеем, тем паче в ту пору, в которую нам жить привелось. Только вы – как юная девочка, с вашими необычайными рыжими волосами.
– Бросьте, Игнатий Викторович, меня уже седой можно называть, а не рыжей. Как вы? Как супруга?
– Благодарение богу, все наши живы пока. Конечно, тоскуем по России, но… но… «Ужель прошло – и нет возврата?» – кажется, так вы некогда писали? Но нет, не станем вспоминать. А Дмитрий Сергеевич как?
– Слава богу, пишет, много пишет. Конечно, и он в постоянных мыслях о России… но и мы тоже стараемся о прошлом пореже вспоминать. Нет в России жизни в это паскудное время!
– Эх, время… Иной раз я диву даюсь, что мы еще живы после всего, что перенесли. Время бежит, а мы все живем… Сколько же мы с вами не виделись? Неужто встречались последний раз на похоронах профессора Шахматова, царство ему небесное?
– Нет, если не ошибаюсь, и после того сводила нас судьба – в приемной комиссарши всех театров и зрелищ, госпожи, ах нет, товарища Андреевой…
– Ох, не напоминайте, Зинаида Николаевна, не напоминайте мне о том позоре! Доведен я был до отчаяния, вот и явился к этой… господи, прости, не ведаю, как назвать… милостыньки просить… К счастью, после того как вы с Добужинским ушли, хохоча, и мне омерзительно стало, я тоже ушел.
– О, вы слишком строги к себе, профессор, и деликатны чрезмерно. Господи, прости… Прости, господи! Она самая настоящая простигосподи! Всегда такой была, еще в ту пору, когда Савву Морозова в могилу свела. А потом при своих пристроилась, кому она всю жизнь помогала. Вы знаете, к слову, отчего мы с Добужинским тогда хохотали?
– Да нет, не наслышан.
– Ну как же! Помните, Марья-то Федоровна, товарищ Андреева, в каких перьях, в каких шелках хаживала в восемнадцатом году на фоне разоренного, голодного Петрограда? А ее красный автомобиль помните? Все думали, она так выражала свою радость от победы большевиков, а она просто дура, бестактная дура. В тот день Добужинский вошел к ней в кабинет, к комиссару всех театров, а она стоит посреди кабинета в каком-то безумном зеленом платье… вокруг картонки с туфлями, множество картонок… И плачущим голосом вопиет: ни одни-де туфли к платью не идут, вы же художник, сделайте что-нибудь! Заставила его модель туфель придумать, которые шли бы к платью…
– Господи, господи, ты все зришь… отчего ж не наказуешь?!
– Господь-то все зрит, но, кажется мне, просто отступился. До подобных тварей дотронуться омерзительно, вот он руки и умыл. Особенно до этих двоих, Андреевой с Горьким. Еще в Петрограде в восемнадцатом слышала: буревестник в стервятника превратился, живет на счет большевиков. Рассказывали, Гумилева, когда его, мальчика светлого, к расстрелу приговорили, спасать не пожелал…
– В самом деле? А я слышал, якобы и Горький, и Андреева лично к Ульянову-Ленину обращались, но именно он не пожелал.
– А хотите еще один вариант? Ульянов-Ленин решил выполнить просьбу, но, когда позвонил в Петроград, в Чрезвычайку, оказалось, что Коля уже казнен… Не знаю, где правда, и никто не знает. Я Горькому не верю, он Николая к своей любовнице, к Варваре, очень сильно ревновал. А теперь засыпал ее тряпками, одел, как куклу, возит везде с собой и по магазинам, и по складам. Вообще спятил, да и давно. Я отлично помню, он еще в восемнадцатом начал жадно скупать всякие вазы и эмали у презренных «буржуев», умирающих с голоду. У больного старика Епифаньева, интеллигентного либерала, сам приехал смотреть остатки китайского фарфора. И как торговался! Рассказывали, квартира бывшего буревестника на Кронверкском имеет вид музея – или лавки старьевщика, пожалуй. Ведь горька тут участь Горького, мало он понимает в предметах искусства, несмотря на всю охоту смертную. Часами сидел, перетирая эмали, статуэтки, любуясь приобретенным… и, верно, думал бедняжка, что это страшно «культурно»! А потом стал скупать и порнографические альбомы. Но и в них ничего не понимал. Мне один антиквар-библиотекарь с невинной досадой говорил: заплатил-де Горький за один такой альбом десять тысяч, хотя тот и пяти не стоит. А я ему в ответ: мил-человек, да пусть его пролетарское жопавытирательство хоть бы и вовсе разорилось, вам-то что за печаль?
– Зинаида Николаевна! Госпожа Гиппиус! Сударыня! Эка вы…
– Что, смутила вас? Неужто русского человека еще чем-то смутить можно?
– Оно конечно, да все ж вы… как вспомню…
– Вы, разумеется, вспоминаете мои белые платья и черные бархатные кюлоты? М-да, я была другой, и все было другим. Да вот тот же Горький! Буревестник-буревестник, а кем стал? До меня тут давние сплетни из Совдепии дошли: говорят, он едва не угодил в лапы своим же приятелям-чекистам. Чуть ли не сам Ульянов-Ленин его выручал. Горького ведь «ромовая баба» очень сильно невзлюбил…
– Кто?!
– Глеб Зиновьев, председатель Петросовета. Он так разъелся на партийном пайке, что стал на бабу похож, ну а поскольку к бутылочке непрестанно прикладывается, его и прозвали «ромовой бабой». Но я не о Зиновьеве речь веду. Горький попался на том, что коллекцию антикварных редкостей норовил продать за границу по бросовой цене. Разумеется, не сам-один, с курируемой им экспертной комиссией. А может, наоборот, стоимость их завышал, чтобы побольше комиссионных в свои лапы огрести, точно не могу сказать. Притом пытались они подменить кое-какие экспонаты… Горький-то, я уж говорила, страстью к китайскому фарфору преисполнился ну просто патологической. Что ни день, в свою Оценочно-антикварную комиссию Народного комиссариата торговли и промышленности наезжает. А там вещи откуда? Из имущества, конфискованного во дворцах и особняках знати, в банках, антикварных лавках, ломбардах и тому подобное. Часть отобранного должна была попасть в музеи, а часть собирались продать с молотка за границей. Не брезгали и тем, что чекисты отнимали у грабителей. Вор у вора дубинку украл! Ходили слухи, ограбили на вокзале французского консула, да в числе прочих вещей унесли его чемодан с коллекцией порнографических статуэток. Консул в чеку ринулся, еще не зная, что Россия нынче не та, что власть у татей нощных с кистенями. Ну, там его так настращали, что он на все рукой махнул и уехал ни с чем. Жизнь, как говорится, дороже! А между тем вроде бы грабителей настиг патруль, и вещи забрали. Но статуэтки потом Горькому достались.
– Зинаида Николаевна, да неужто это правда?
– Хм, как сказать, Игнатий Викторович, за что купила, за то и продала. Может, и слухи, да мне, знаете ли, все слухи, которые этих тварей чернят, милы. А еще говорят, что он в своих бабах запутался окончательно. Живет теперь с Мурой Будберг, Варвару от себя отослал, у них дочь родилась, Ниночка, как две капли воды – папаша, только усов нет. Их якобы наш буревестник снабдил кое-каким награбленным антиквариатом – да и поселил за границей. Финансово поддерживает. Все, видимо, что по закромам чужим нашарил, теперь продает за границей. А впрочем, живет припеваючи за счет издания своих богопротивных сочинений. Большевики-то на него надышаться не могут!
– Ненавидите вы его…
– Ненавижу. До смерти буду ненавидеть. Вон, Ульянов-Ленин помер уж сколько лет назад, а разве моя к нему ненависть за то, что он сделал с Россией, меньше стала? Так и к пособнику их ненависть не утихает. Слезы мои ее не гасят, а разжигают.
– Понимаю вас… Понимаю. Ну ничего, им еще отольются наши слезы! Сами еще кровавыми слезами заплачут! Я вам как историк скажу: революция пожирает своих вождей. Они все пожрут друг друга!
– То же и Мережковский говорит непрестанно. И я согласна с этим. Они все обречены.
И мы простим, и Бог простит.
Мы жаждем мести от незнанья.
Но злое дело – воздаянье
Само в себе, таясь, таит.