Книга: ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ. Том II
Назад: Часть II ПРИЮТ
Дальше: Часть III DEUCE
* * *
Он остановился, выпуская клубы пара, как тракторный двигатель.
— Привет, Марти, — сказала она.
— Привет.
— Ты не знаешь меня.
— Нет.
Она плотнее запахнула свое шерстяное пальто. Она была худенькой и выглядела не старше двадцати. Ее глаза, столь карие, что они казались почти черными, вцепились в него, как когти. Румяное лицо было широким и без косметики. Она выглядела, подумал он, голодной. Он выглядел, поду мала она, зверски голодным.
— Ты та, которая была наверху, — предположил он.
— Да. Ты не сердишься, что я подглядывала, правда? — невинно поинтересовалась она.
— А почему я должен сердиться?
Она протянула тонкую руку без перчатки к камню голубятни.
— Она прекрасна, правда?
Постройка интересовала Марти только как один из ориентиров, мимо которых проходил его путь.
— Это одна из самых больших голубятен в Англии, — сказала она. — Ты знал об этом?
— Нет.
— А внутри был когда-нибудь?
Он покачал головой.
— Это загадочное место, — сказала она и направилась вдоль круглой стены здания к двери. Ей было трудно открыть ее: от влажной погоды дверь разбухла. Марти пришлось удвоить силы, чтобы пропустить ее внутрь. Здесь было еще холоднее, чем снаружи, и он поежился; пот на его бровях и щетине холодил его, с тех пор как он перестал бежать. Но здесь действительно было странно, как она и обещала: просто одна круглая комната с отверстием в потолке, чтобы птицы могли влетать и вылетать. В стенах были квадратные отверстия, очевидно ниши для гнезд, расположенные ровными рядами, как окна в многоквартирном доме — от пола до потолка. Все были пусты. Судя по отсутствию помета и перьев на полу, строение не использовалось много лет. Его заброшенность придавала ему оттенок меланхоличности; уникальная архитектура не позволяла его использовать по какому-нибудь другому назначению, кроме того, для которого оно было построено. Девушка, пройдя по утоптанному земляному полу, считала гнездовые ниши, начиная от двери.
— Семнадцать, восемнадцать…
Он снова взглянул на нее. Ее волосы были неровно обрезаны сзади. Пальто, которое она носила, было слишком большим для нее, оно даже не было ее, полагал он. Кто же она? Дочь Перл?
Она перестала считать. Теперь она просунула руку в одну из ниш, издавая слабое шуршание в поисках чего-то, что ее пальцы в конце концов обнаружили. Это был тайник, как догадался он. Она собиралась доверить ему свой секрет. Она повернулась и показала ему свое сокровище.
— Я и забыла, пока не пришла сюда снова, — сказала она, — что я здесь прятала.
Это была какая-то окаменелость, или скорее часть ее, спиральная ракушка, лежавшая на дне какого-то докембрийского моря, когда мир был еще совсем юн. Когда она постучала ею о стену, из нее вылетели частички пыли. Внезапно, когда Марти смотрел на то, как она увлечена этим куском камня, у него мелькнула мысль, что девушка была не совсем в здравом уме. Но когда она взглянула на него, он увидел, что ее глаза были слишком ясными и своенравными для безумной. Если в ней и был какой-то оттенок ненормальности, то он был внешним, наносным оттенком лунатичности, который ей было приятно показывать. Она усмехнулась, глядя на него, словно угадывая его мысли — хитрость и очарование смешивались на ее лице в равных пропорциях.
— Здесь больше нет голубей? — сказал он.
— Нет и не было никогда, пока я здесь.
— Ни одного?
— Если даже было несколько, то они погибли зимой. Если голубятня заполнена целиком, они согревают друг друга своим теплом. Но, когда их только несколько, они не вырабатывают достаточного тепла и замерзают до смерти.
Он кивнул. Было жаль оставлять голубятню пустой.
— Надо бы заполнить ее опять.
— Не знаю, — сказала она, — мне она нравится и так.
Она забросила ракушку обратно в отверстие.
— Теперь ты знаешь мой тайник, — сказала она; теперь хитрость исчезла и осталось лишь очарование. Он был допущен.
— Я не знаю, как тебя зовут.
— Кэрис, — сказала она, и после паузы добавила: — Это уэльское.
— А-а.
Он не смог удержаться и уставился на нее. Она внезапно показалась смущенной и быстро пошла обратно к двери, перешагивая порог. Начался дождь, мягкий, легкий мартовский дождик. Она надвинула капюшон своего шерстяного пальто; он натянул капюшон своего тренировочного костюма.
— Может, ты покажешь мне остальные окрестности? — предложил он, не будучи совсем уверенным, что это подходящий вопрос, но еще более уверенный, что он не хотел бы так закончить этот разговор без надежды на их следующую встречу. Она издала несвязный звук, что-то вроде ответа. Углы ее губ опустились вниз.
— Завтра? — предложил он.
Теперь она не ответила вообще. Вместо этого она направилась к дому. Он потоптался в одиночестве, понимая, что их беседа полностью разрушится, если он не найдет какого-нибудь способа оживить ее.
— Очень странно быть в доме, где не с кем поговорить, — произнес он.
Казалось, оборвалась струна.
— Этот дом Папы, — просто ответила она. — Мы всего лишь живем в нем.
Папа. Так она его дочь. Теперь он понял, что напоминали ему ее губы — только у него опущенные уголки выглядели стоически, а у нее казались просто печальными.
— Не говори никому, — сказала она.
Он предположил, что она говорит об их встрече, и не стал допытываться. У него было еще много важных вопросов, которые бы он задал ей, если бы она не убегала. Он хотел проявить свой интерес к ней. Но он не мог придумать, что сказать. Внезапная перемена в ее темпе, от мягкого, округленного разговора до этого стаккато, привела его в замешательство.
— С тобой все в порядке? — спросил он.
Она оглядела его; под своим капюшоном она была словно в трауре.
— Мне нужно спешить, — сказала она. — Меня ищут.
Она ускорила свои шаги, съежившимися плечами показывая, что хочет, чтобы он не следовал за ней дальше. Он подчинился и замедлил шаг, отпуская ее к дому без прощального взмаха или взгляда.
Вместо того, чтобы отправиться в кухню, где ему пришлось бы выносить болтовню Перл, пока он будет завтракать, он повернул назад, избегая голубятню, пока не достиг внешней ограды, и бросил себя на еще один сложный круг.
Пробегая по лесу, он обнаружил, что внимательно всматривается под ноги, ища ракушки.

Глава 17

Спустя два дня, примерно в половине двенадцатого вечера, его вызвал Уайтхед.
— Я в кабинете, — сказал он по телефону. — Я хотел бы сказать вам пару слов.
В кабинете, хотя и оснащенном полудюжиной ламп, была почти полная темнота. Горела только лампа на столе, которая освещала только кипу бумаг, лежащую на нем. Уайтхед сидел в кожаном кресле перед окном. Позади него на столе стояли бутылка водки и полупустой стакан. Он не повернулся, когда Марти постучал и вошел, а просто обратился к нему из своего наблюдательного пункта перед залитой светом лужайкой.
— Я полагаю, настало время, когда я могу больше не держать вас на поводке, Штраусс, — сказал он. — Пока что вы отлично работали. Я удовлетворен.
— Благодарю вас, сэр.
— Послезавтра утром здесь будут Билл Той и Лютер, так что у вас может появиться возможность поехать в Лондон.
Прошло почти восемь недель с того дня, как он прибыл в поместье: и вот, наконец, поступил чувствительный сигнал, что он удержался на своем месте.
— Лютер подобрал вам какой-то транспорт. Поговорите с ним об этом, когда он приедет. И там, на столе, для вас немного денег…
* * *
Марти бросил взгляд на стол; там действительно лежала пачка банкнот.
— Возьмите их.
У Марти закололо кончики пальцев, но он справился с собой.
— Это покроет бензин и ночь в городе.
Марти не пересчитал банкноты; просто сложил их и убрал в карман.
— Благодарю вас, сэр.
— Там есть еще адрес.
— Да, сэр.
— Возьмите его. Магазин принадлежит человеку по имени Галифакс. Он снабжает меня клубникой, вне зависимости от сезона. Вы заберете мой заказ, если я попрошу?
— Конечно.
— Это единственное поручение, которое я хочу, чтобы вы выполнили. Так как вы вернетесь утром в субботу, остальное время в вашем распоряжении.
— Благодарю вас.
Рука Уайтхеда потянулась к стакану с водкой, и Марти подумал, что он сейчас повернется взглянуть на него; он не повернулся. Разговор, очевидно, был закончен.
— Это все, сэр?
— Все? Я полагаю, да. А вы?
* * *
Прошло уже много месяцев с тех пор, как Уайтхед в последний раз лег спать трезвым. Он начал использовать водку как снотворное, когда вновь начались его ночные ужасы; сначала стакан или два, чтобы притупить острие своего страха, затем постепенно увеличивая дозу, когда со временем, его организм привыкал к ней. Он не испытывал удовольствия от опьянения. Ему было противно опускать кружащуюся голову на подушку и слушать, как мысли пищат в его ушах. Но страха он боялся больше.
Сейчас, когда он сидел перед газоном, лиса вдруг выступила из темноты через порог света, и, освещенная ярчайшим светом, замерла, уставившись на дом. Ее неподвижность позволяла превосходно разглядеть ее, глаза, жмурившиеся от света, мигали на острой мордочке. Но это продолжалось совсем недолго. Внезапно, почувствовав опасность — возможно, собак, — она, махнув хвостом, исчезла. Уайтхед еще очень долго смотрел на то пятно света, где только что была лиса, изо всех сил надеясь, что она вернется и на время разделит с ним его одиночество. Но у той были другие дела в ночи.
Было время, когда он был лисой: тонкой и острой — ночной странник. Но многое изменилось. Провидение оказалось щедрым, мечты стали явью, и лиса, всегда меняющая форму, стала толстой и ленивой. Мир тоже изменился: он стал географией прибыли и убытка. Расстояния сократились до длины его команд. Со временем он забыл свою предыдущую жизнь.
Но за последние годы он вспоминал ее все чаще и чаще. Она возвращалась в ярчайших, но упрекающих деталях, хотя события предыдущего дня казались туманом. Но в глубине своего сердца он знал, что пути назад к этому блестящему состоянию нет.
А что было впереди? Одинокое путешествие в безнадежное место, где не было опознавательных знаков, которые могли бы указать направо или налево, все направления теперь были равны; не было ни холма, ни дерева, ни обиталища, к которому можно было бы держать путь. Просто место. Такое ужасное место.
Но там он не будет одинок. В этом «нигде» у него будет компаньон.
И, когда в этом безвременье он всматривался в эту землю и в ее владельца, он желал, о, Господи, как же он желал, остаться лисой.

III
Последний Европеец

Глава 18

Энтони Брир, Пожиратель Лезвий, вернулся в свою крошечную квартирку поздним днем, сделал себе растворимый кофе в своей любимой чашке, затем сел на стол и под падающим светом принялся вязать себе петлю. Он знал с самого раннего утра, что сегодня тот самый день. Ему нужно было спуститься в библиотеку; если со временем они заметят его отсутствие и в тщетной попытке узнать, где он, напишут ему, то он не сможет ответить. За окном небо выглядело таким же грязным, как и его простыни, и, являясь рациональным человеком, он думал: зачем утруждать себя стиркой простыней, когда мир так грязен, и я так грязен, и нет ни малейшего шанса, чтобы очистить хоть что-нибудь? Наилучший выход — это положить конец этому мерзкому существованию раз и навсегда.
Он достаточно видел повешенных. Конечно, только на фотографиях в книге, которую он украл с работы о военных преступлениях, на ней была отметка «Не для открытых полок. Выдается только по требованию». Предупреждение дало ему пищу для воображения: вот книга, которую люди не слишком хотели видеть. Он бросил ее в сумку, не открывая, зная из самого названия — «Советские документы о зверствах нацистов», — что эта книга почти так же сладка при предвкушении, как и при чтении. Но в этом он ошибался. Слюноотделение в тот день от сознания того, что в его сумке лежит эта запрещенная книга, это восхищение не имело ничего общего с тем откровением, которым стала для него сама книга. Там были фотографии сожженных руин чеховского дома в Истре и оскверненной резиденции Чайковского. Но, в основном — и это было наиболее важным — там были фотографии мертвых. Одни были похоронены под обломками, другие лежали на кровавом снегу, заледеневшие. Дети с раздробленными черепами, люди, лежащие в траншеях и застреленные в лицо, люди с вырезанными на груди и ягодицах свастиками. Но для прожорливых глаз Пожирателя Лезвий лучшими фотографиями были фотографии повешенных. Среди них была одна, на которую Брир смотрел очень часто. Это была фотография красивого молодого человека, удавленного на импровизированной виселице. Фотограф уловил последний момент его жизни — повешенный смотрел прямо в камеру с болезненной и блаженной улыбкой на лице.
Брир хотел, чтобы именно это выражение они обнаружили на его лице, когда они сломают дверь этой комнаты и найдут его, чуть покачивающимся от сквозняка. Он думал, как они, должно быть, уставятся на него, как начнут кудахтать, качать головами, поражаясь его бледным ступням и тому, как он отважился на такую ужасную вещь. И пока он думал, он завязывал и развязывал петлю, стараясь выполнить эту работу с максимальным профессионализмом.
Его единственным беспокойством была исповедь. Несмотря на то, что день за днем он работал с книгами, он был не слишком силен в словах: они ускользали от него, как красотка из его толстых рук. Но он хотел сказать что-нибудь о детях, просто чтобы они знали, эти люди, которые найдут его и сфотографируют, что он был не просто некто, на кого они будут глазеть, а человек, совершивший худшие вещи в мире из лучших возможных побуждений. Это было жизненно важно: чтобы они знали, кем он был, потому что со временем они, возможно, смогут найти в нем тот смысл, который он сам никогда не мог выразить.
У них, конечно, были методы допросов даже мертвых людей. Они положат его в холодной комнате и быстро осмотрят, и, когда они изучат его снаружи, то начнут изучать его изнутри и о! какие вещи они найдут. Они снимут крышку черепа и вынут его мозг, исследуя его множеством способов, пытаясь выяснить что с ним и как. Но это не сработает, не так ли? Он-то должен знать об этом. Ты разрезаешь вещь, которая жива и прекрасна, чтобы узнать как она живет и почему она прекрасна, и, прежде чем ты узнаешь об этом, она уже не является ни той и ни другой, и ты стоишь с кровью на лице и слезами в глазах, и остается только ужасающая боль вины. Нет, они ничего не получат от его мозга, им придется влезть поглубже. Им придется разрезать его от горла до паха, вынуть его ребра и вставить их обратно. И только когда они распутают его кишки и пороются в его животе и в его печени и легких, там, о да, там они найдут достаточно того, на что можно было бы полюбоваться.
Может, это и будет лучшей исповедью, подумал он, перевязывая петлю последний раз. Нет нужды подбирать и использовать слова, поскольку, что, собственно, есть слова? Мусор, бесполезный для самой сути вещей. Нет, они найдут все, что им нужно знать, только заглянув внутрь его. Найдут историю пропавших детей, найдут славу его мученичества. И они узнают раз и навсегда, что он был из Племени Пожирателей Лезвий.
Он закончил со своей петлей, приготовил себе вторую чашку кофе и начал трудиться над надежностью крепления веревки. Сначала он снял лампу, висевшую в центре потолка, и привязал петлю на ее место. Петля держалась крепко. Он повисел на ней немного, чтобы убедиться в этом.
Был уже ранний вечер, он устал, и утомление делало его более неуклюжим, чем обычно. Он прошелся по комнате, приводя ее в порядок, его толстое свиное тело испускало вздохи, когда он снимал грязные простыни и убирал их; допил кофе и осторожно вылил молоко, чтобы оно не скисло к тому моменту, когда они придут. Затем он включил радио, оно поможет заглушить звук отброшенного стула, когда придет время: в доме были еще люди, и он не хотел никаких отсрочек в последнюю минуту. Комнату заполнили обычные банальности с радиостанции: песни о любви и потере, и любви, обретенной вновь. Какая все это ужасная и мучительная ложь.
Последние лучи света еще проникали в комнату, когда он закончил приготовления. Он слышал шаги в коридоре и звуки повсюду открывающихся дверей — жители возвращались с работы домой. Они, как и он, жили в одиночестве. Он никого из них не знал по имени; никто их них, видя как его забирают с полицией, не будет знать его имени.
Он полностью разделся и вымылся в раковине, его яички, маленькие, как орешки, плотно прижатые к телу, пузырь его живота, жирная грудь и толстые плечи дрожали, когда холод охватил его. Однако удовлетворенный своей чистотой, он сел на край матраса и подстриг ногти на руках и ногах. Затем он надел свежевыстиранную, накрахмаленную одежду — синюю рубашку и серые брюки. Он не стал одевать ни носков, ни обуви. В его телосложении, которое всегда смущало его, только ноги были предметом его гордости.
Было уже почти темно, когда он закончил, и наступала черная дождливая ночь. Пора, подумал он.
Он тщательно установил стул, встал на него и дотянулся до веревки. Петля висела, пожалуй, высоковато, и ему пришлось встать на цыпочки, чтобы натянуть ее вокруг своей шеи, но, после некоторых маневров, он полностью ее приладил. Как только он почувствовал, что узел начинает врезаться в его кожу, он прочел свои молитвы и оттолкнул стул.
Паника последовала незамедлительно, и его руки, которым он всегда доверял, предали его в этот жизненно важный момент, взметнувшись с боков вверх и пытаясь растянуть веревку, пока она натягивалась. Первоначальный рывок не сломал его шею, но его хребет, как гигантская гусеница, вшитая в его спину, извивался сейчас как только мог, доводя его ноги до спазмов. Боль занимала здесь незначительное место: настоящий ужас шел от неспособности контролировать себя, от запаха, который шел от его чистых брюк, в которые опорожнялись его кишки без его позволения, от пениса, напрягшегося без единой похотливой мысли в его издыхающей голове; его пятки копошились в воздухе в поисках опоры, пальцы все еще скребли веревку. Все его тело внезапно стало не принадлежащим ему, оно вдруг запротестовало; оно не хотело умирать.
Но попытки были напрасны. Он спланировал все слишком тщательно, чтобы в последний момент все сорвалось. Веревка была натянута крепко, подергивания гусеницы ослабевали. Жизнь, этот незваный гость, уйдет очень скоро. Его голова была полна разных шумов, словно, как он думал, он находился под землей и слышал все звуки на поверхности. Звуки от движения, грохот гигантских скрытых водостоков, рокот осыпающихся камней. Брир, великий Пожиратель Лезвий, знал землю очень хорошо. Он слишком часто хоронил в ней мертвых красавиц, заполняя свой рот землей, как покаяние за вторжение, прожевывая ее, пока он засыпал их бледные тела. Сейчас земные звуки уничтожали все — его взмахи, музыку из радио, шум транспорта за окном. Свет тоже исчезал: кружева темноты опутывали комнату, предметы в ней пульсировали. Он знал, что крутится — это кровать, за ней шкаф, теперь раковина — но их силуэты медленно гасли.
Внезапно свет погас, и смерть опустилась на него. Ни потоков сожалений, сопровождающих конец, ни моментально прокручивающейся истории всей жизни, покрытой виной. Просто темнота, и еще более глубокая темнота, и уже темнота настолько глубокая, что ночь казалась бы ярким светом по сравнению с ней. Вот и все; как просто.
Нет; не все.
Совсем не все. Комок нежелательных ощущений опустился на него, вторгаясь в интимность его смерти. Легкое дуновение согрело его лицо, раздражая нервные окончания.
Неприятное дыхание навалилось на него, врываясь в его вялые легкие без малейшего на то приглашения.
Он сопротивлялся реанимации, но его Спаситель был неумолим. Вокруг него снова стала проступать комната. Сначала свет, потом очертания. Теперь цвет, хотя и блеклый и грязный. Он услышал свой кашель и почувствовал запах собственной рвоты. Отчаяние навалилось на него. Неужели он даже не может нормально убить себя?
Кто-то назвал его по имени. Он помотал головой, но голос послышался снова и теперь его поднятые глаза увидели лицо.
И, о! все было не кончено: совсем нет. Это не было доставкой в Ад или в Рай. Никто из их обитателей не мог бы обладать тем лицом, в которое он смотрел.
— А я-то думал, что уже потерял тебя, Энтони, — сказал Последний Европеец.

Глава 19

Он поднял стул, который Брир использовал для попытки самоубийства, и сел на него, выглядя так же незапятнанно, как всегда. Брир попытался сказать что-нибудь, но его язык оказался слишком толстым для губ, и, когда он пощупал его своими пальцами, они окрасились кровью.
— Ты прикусил язык в своем энтузиазме, — сказал Европеец. — Ты пока что не сможешь есть или говорить нормально. Но это пройдет, Энтони. Время лечит все.
У Брира не было сил, чтобы подняться с пола; все, на что он был способен, это лежать здесь, с петлей, все еще охватывающей его шею, уставясь на обрывок веревки, все еще остававшийся прикрепленным к крюку. Очевидно, Европеец, просто обрезал веревку и позволил ему упасть. Его тело начало трястись; его зубы стучали, как у бешеной обезьяны.
— Ты в шоке, — сказал Европеец. — Ты полежи пока… Я приготовлю чай, ты не против? Сладкий чай — это то, что надо.
Это потребовало усилий, но Бриру удалось перебраться с пола на кровать. Его брюки были испачканы спереди и сзади: чувствовал себя омерзительно. Но Европеец не обратил это внимания. Он прощал все, и Брир знал это. Ни один человек, из тех которых встречал Брир, не обладал такой способностью прощать; он чувствовал себя униженным, находясь в компании и под опекой такой спокойной гуманности. Это был человек, который знал тайную причину его крушения и никогда не сказал ни одного запрещающего слова.
Приподнявшись на кровати и чувствуя, как признаки жизни вновь возвращаются к его разбитому телу, Брир наблюдал, как Европеец готовил чай. Они были совершенно разными людьми. Брир всегда испытывал благоговейный ужас перед этим человеком. Разве не Европеец сказал ему однажды: «Я последний из своего племени, Энтони, так же, как и ты последний из своего. У нас много общего». Брир тогда не сразу понял значение этих слов, но со временем он начал их понимать. «Я последний истинный Европеец; ты последний истинный Пожиратель Лезвий. Мы должны помогать друг другу». И Европеец следовал этому, спасая Брира в некоторых случаях, поощряя его незаконные деяния, уча его, что быть Пожирателем Лезвий — стоящее дело. В обмен на это образование он едва ли что-то просил, несколько небольших услуг, не больше. Но Брир не был настолько доверчив. Он предполагал, что придет время, когда Последний Европеец (пожалуйста, зовите меня мистер Мамулян, говорил он обычно, но Брир никогда не мог заставить свой язык выговорить забавное имя) в свою очередь попросит помощи. Это не будет просто странная работенка или две, как он просил до этого; это будет что-то ужасное. Брир знал это и боялся этого.
Умирая, он надеялся избежать уплаты долга, которая будет востребована. Чем дольше он был вдали от мистера Мамуляна — а прошло уже шесть лет со дня их последней встречи, — тем больше воспоминания об этом человеке пугали Брира. Образ Европейца не поблек со временем — напротив. Его глаза, его руки, мягкость его голоса оставались кристально ясными, хотя вчерашние события меркли. Будто Мамулян никогда полностью не исчезал, словно он оставлял в голове Брира маленькую часть себя, которая протирала картинку, когда она пылилась от времени, и следил за каждым движением своего слуги.
Тогда неудивительно, что он появился вовремя, вторгаясь в сцену смерти, прежде чем она будет разыграна. Неудивительно, что он говорит с Бриром сейчас, как будто они никогда не были разделены, будто он был любящим мужем, а Брир — преданной женой и их никогда не разлучали года. Брир смотрел за движениями Мамуляна, как он передвигался от раковины к столу, ставя чайник, расставляя чашки, выполняя каждый хозяйственный жест с гипнотизирующей скупостью. Долг должен быть оплачен, теперь он знал об этом. И до тех пор, пока он не будет оплачен, не будет темноты. При этой мысли Брир начал тихонько поскуливать.
— Не плачь, — сказал Мамулян, не поворачиваясь от раковины.
— Я хотел умереть, — пробормотал Брир. Слова выходили наружу так, словно его рот был заполнен голышами.
— Ты не можешь пока погибнуть, Энтони. Ты задолжал мне кое-что. Ты ведь не можешь этого не понимать?
— Я хотел умереть, — это было все, что Брир смог повторить в ответ. Он пытался не ненавидеть Европейца, потому что тот непременно узнал бы об этом. Он бы удостоверился в этом и, возможно, потерял бы свою доброту. Но это было так сложно: негодование просачивалось сквозь хныканье.
— Жизнь была жестока к тебе? — спросил Европеец.
Брир шмыгнул носом. Он не хотел дальнейших разговоров, он хотел темноты. Разве Мамулян не понимал, что было уже поздно исцелять и оправдывать. Он был куском дерьма на подошве монгола, самой нестоящей, неисправимой вещью во Вселенной. Образ Пожирателя Лезвий, как последнего представителя когда-то ужасного племени, тешил его самолюбие несколько первых лет, но эта фантазия уже давно потеряла свою силу, чтобы освятить его мерзость. И это был трюк, просто трюк, Брир знал об этом и ненавидел Мамуляна за его манипуляции. Я хочу умереть, это было все, о чем он мог думать.
Произнес ли он эти слова вслух? Казалось — нет, но Мамулян ответил ему, как будто это было на самом деле.
— Конечно, хочешь. Я понимаю. Я правда понимаю. Ты думаешь, что это все иллюзия: племена и мысли об избавлении. Но, поверь мне, это не так. В мире еще существует цель. Для нас обоих.
Брир поднес руку тыльной стороной к глазам и попытался перестать хныкать. Его зубы больше не стучали; это было странно.
— Так были ли годы столь жестокими? — вопрошал Европеец.
— Да, — угрюмо сказал Брир.
Тот кивнул, глядя на Пожирателя Лезвий с состраданием в глазах, или с абсолютной его имитацией.
— По крайней мере тебя не засадили, — сказал он. — Ты был осторожен.
— Ты научил меня этому, — признал Брир.
— Я лишь показал тебе то, что ты уже знал, но был слишком запутан другими людьми, чтобы видеть. Если ты забыл, я могу показать тебе снова.
Брир взглянул на чашку сладкого чая без молока, которую Европеец поставил на прикроватный столик.
— …или ты больше мне не доверяешь?
— Многое изменилось, — пробормотал Брир распухшими губами.
Теперь настала очередь Мамуляна вздохнуть. Он снова сел на стул и пригубил чай из своей чашки, прежде чем ответить.
— Да, боюсь, что ты прав. Все меньше и меньше интересного для нас остается здесь. Но разве это значит, что мы должны поднять руки вверх и умереть?
Глядя на спокойное аристократическое лицо, на глубокие впадины глаз, Брир начал вспоминать, почему он доверял этому человеку. Страх, который он ощущал, начал проходить, злость тоже. В воздухе царило спокойствие, и оно потихоньку просачивалось в Брира.
— Пей свой чай, Энтони.
— Спасибо.
— А потом, я полагаю, тебе следует сменить брюки.
Брир покраснел, он ничего не мог с собой поделать.
— Твое тело отреагировало вполне нормально, здесь нечего стесняться. Дерьмо и сперма заставляют мир кружиться.
Европеец мягко рассмеялся в свою чашку и Брир, чувствуя, что смеются не над ним, присоединился.
— Я никогда не забывал тебя, — сказал Мамулян. — Я сказал тебе, что я вернусь, а я держу обещания.
Брир баюкая чашку в своих руках, которые все еще дрожали, встретил пристальный взгляд Мамуляна. Этот взгляд всегда был непроницаемым, как он помнил, но он ощущал тепло от этого человека. Как сказал Европеец, он никогда не был забыт, его никогда не покидали. Возможно, у него есть свои собственные причины, чтобы быть здесь, может быть, он пришел, чтобы выжать плату из задолжавшего кредитора, но это было все же лучше, ведь правда, чем быть полностью забытым?
— Зачем ты вернулся? — спросил он, ставя чашку на стол.
— У меня есть дело, — ответил Мамулян.
— И тебе нужна моя помощь?
— Верно.
Брир кивнул. Слезы почти полностью прекратились. Чай помог ему: он чувствовал себя достаточно сильным, чтобы задать пару наглых вопросов.
— Ну а как насчет меня? — спросил он.
Европеец нахмурился. Лампа у кровати стала мигать, как будто лампочка дошла до кризисной точки и была готова перегореть.
— Как насчет тебя? — переспросил он.
Брир сознавал, что он скользит по тонкому льду, но он решил не сдаваться. Если Мамуляну нужна помощь, то он должен быть готов предоставить что-нибудь взамен.
— Что в этом всем для меня? — спросил он.
— Ты снова будешь со мной, — сказал Европеец.
Брир хмыкнул. Предложение было не особо заманчивым.
— Этого недостаточно? — поинтересовался Мамулян.
Лампа замигала более судорожно, и внезапно Брир потерял всякое желание сопротивляться.
— Отвечай мне, Энтони, — настаивал Европеец. — Если у тебя есть возражения, выскажи их.
Мигание становилось все быстрее, и Брир понял, что совершил ошибку, пытаясь принудить Мамуляна к заключению соглашения. Как же он забыл, что Европеец ненавидел сделки и тех, кто их совершает. Инстинктивно он потянулся пальцами к вмятине от петли на своей шее. Она была глубокой и не собиралась исчезать.
— Прости… — сказал он, скорее отговариваясь.
Как раз перед тем, как лампочка погасла совсем, он увидел, что Мамулян кивнул головой. Крошечный кивок, почти как тик. Затем комната погрузилась во тьму.
— Ты со мной, Энтони? — прошептал Последний Европеец.
Голос, обычно такой ровный, был искажен до неузнаваемости.
— Да… — ответил Брир. Его глаза медленно привыкали к темноте. Он прищурился, стараясь разглядеть силуэт Европейца в окружающем мраке. Но он мог и не беспокоиться. Мгновение спустя что-то напротив него вспыхнуло, и, внезапно, вселяя первобытный ужас. Европеец показал свое собственное освещение.
Теперь, когда он видел этот страшный источник света, от которого у него помутнел рассудок, чай и извинения были забыты. Тьма, сама жизнь были забыты; в комнате, вывернутой наизнанку ужасом и лепестками, теперь было время только смотреть и смотреть и, может быть, даже если это и казалось нелепым, прочесть молитву.

Глава 20

Оставшись один в мерзкой и грязной комнате Брира, Последний Европеец сидел и раскладывал пасьянс из своей любимой колоды карт. Пожиратель Лезвий переоделся и вышел почувствовать ночь. Сконцентрировавшись, Мамулян мог проникнуть в его мозг и реально ощутить все то, чем он наслаждался. Но сейчас его не привлекали подобные игры. К тому же он слишком хорошо знал, чем станет заниматься Пожиратель Лезвий, и это вызывало в нем искреннее отвращение. Все искания плоти, традиционные или извращенные, были ему противны, и, чем старше он становился, тем больше было омерзение. Иногда он едва мог смотреть на человеческое животное без того, чтобы отвести взгляд или прикусить язык, чтобы подавить тошноту, поднимающуюся в нем. Но Брир мог быть полезен в надвигающейся борьбе; и его странные желания давали ему возможность проникнуть, хотя и грубо, в глубину трагедии Мамуляна, возможность, которая делала его более пригодным помощником, чем обычные компаньоны, которых Европеец терпел за свою долгую-долгую жизнь.
Большинство мужчин и женщин, в которых Мамулян верил, предавали его. История повторялась в течение десятилетий столь часто, что он был уверен, что настанет день, когда он будет невосприимчивым к боли, которую причиняли ему эти предательства. Но он никогда не мог достичь такого безразличия. Жестокость других людей, их черствость, никогда не причиняли ему особых страданий, но, хотя он простирал свою бескорыстную руку ко всем разновидностям психических инвалидов, такая неблагодарность была непростительной. Возможно, мечтал он, когда эта последняя игра будет закончена и сделана — когда он соберет свои долги в крови, ужасе и ночи — тогда, может быть, его оставит эта боль, мучающая дни и ночи и принуждающая без надежды на примирение к новым стремлениям и новым предательствам. Может быть, когда все это закончится, он сможет спокойно лечь и умереть.
В его руках была колода порнографических карт. Он играл ею, только когда чувствовал себя сильным и только когда был один. Управляясь с крайне чувственными образами, он подвергал себя проверке и, если проигрывал, то это оставалось никому неизвестным. Сегодня непристойности на картах были, в конце концов, просто человеческими пороками; он мог перевернуть карты и они бы не беспокоили его. Он даже ценил их остроумие: как каждая масть изображала различную область сексуальной активности, как штрихи соединялись в каждую кропотливо вырисованную картинку. Черви изображали сочетания мужчина/женщина в самых разнообразных позициях. Пики были оралистами, изображая обычное фелляцио и его более развитые вариации. Трефы были содомитами: крап карт изображал гомосексуальную и гетеросексуальную педерастию, фигурные карты колоды изображали секс с животными. Бубны, наиболее изысканно выполненная масть, были садомазохистами, и здесь воображение художника не знало границ. На этих картах мужчины и женщины страдали от всех видов истязаний, их истерзанные тела были покрыты ромбовидными ранами для опознавания масти.
Но самой потрясающей картой в колоде был джокер. Он был копрофилом и сидел за блюдом с дымящимися экскрементами, его глаза были расширены от алчности, пока паршивая обезьяна, с голым до жути похожим на человеческое лицом показывала зрителю свой морщинистый зад.
Мамулян отложил колоду и стал разглядывать картинку. Плотоядное лицо жрущего дерьмо дурака вызвало самую горькую улыбку на его бескровных губах. Это был, вне всякого сомнения, точнейший человеческий портрет. Другие картинки на картах с их претензиями на любовь и физическое удовольствие, только на время скрывали ужасную правду. Рано или поздно, каким бы спелым не было тело, каким бы великолепным не было лицо, каким бы богатством, властью или верой человек не обладал, он все равно будет препровожден к столу, изнывающему под тяжестью его собственного дерьма и будет вынужден есть, даже если его чувства будут протестовать.
Вот зачем он здесь. Заставить человека поесть дерьма.
Он бросил карту на стол и расхохотался в голос. Скоро настанут подобные мучения: какие жуткие сцены.
Нет достаточно глубокой ямы, пообещал он комнате; картам и чашкам; всему грязному миру.
Нет достаточно глубокой ямы.

IV
Танец скелета

Глава 21

В вагоне метро мужчина называл вслух созвездия:
— Андромеда… Большая Медведица… Малая Медведица… Лебедь…
В основном никто не обращал внимания на его монолог, а когда парочка юнцов грубо предложила человеку заткнуться, он ответил, едва изменив интонацию, так что ответ его прозвучал как бы между двумя созвездиями:
— За это вы умрете…
Ответ мгновенно укротил желающих вмешаться, и лунатик продолжал свое путешествие по небесам.
Той решил, что это хороший знак. Он теперь обращал внимание на всевозможные знамения, хотя в общем никогда не считал себя суеверным. Возможно, католицизм его матери, который он отверг когда-то в детстве, нашел наконец выход. Только вместо мифа о непорочном зачатии и пресуществлении он придавал теперь особое значение всяким мелочам, случайным совпадениям — старался обходить стороной приставные лестницы и совершал полузабытый ритуал с рассыпанной солью. Все это началось недавно — год или два назад. И все это началось из-за женщины, с которой он скоро встретится, — Ивонны. Не то что бы она была богобоязненна. Вовсе нет. Но то спокойствие, то утешение, которое внесла она в его жизнь, сопровождались постоянным страхом, что она исчезнет. Именно это заставляло его с опаской относиться к приставным лестницам и уважительно к соли — страх потерять Ивонну.
Той встретил Ивонну шесть лет назад. Тогда она была секретарем в британском отделении немецкой химической корпорации. Веселая, симпатичная женщина лет тридцати пяти, за официальными манерами которой, как догадывался Той, скрывались теплота и чувство юмора. Он с самого начала почувствовал расположение к Ивонне, но его обычная склонность к сомнениям в подобных вопросах, да и существенная разница в возрасте, удерживали его от попыток завязать отношения. В конце концов именно Ивонна сломала лед между ними, показав Тою, что замечает малейшие изменения в его наружности — стрижку, новый галстук — и таким образом продемонстрировав свой безусловный интерес к его особе. Как только сигнал был подан. Той пригласил Ивонну пообедать вместе. Она согласилась. Это было начало самых счастливых месяцев в жизни Тоя.
Той не был особенно эмоциональным человеком. Натуре его не свойственны были крайности, что делало его вполне полезной принадлежностью антуража Уайтхеда. Той культивировал в себе эту сдержанность, поняв однажды, как выгодно можно ее продать, и к моменту, когда встретил Ивонну, сам уже почти что поверил в свой имидж.
Это Ивонна впервые назвала его холодным, как рыба. Это она научила Тоя (и урок этот был очень трудным), как важно не стесняться показать слабость если не всему белому свету, то по крайней мере своим близким. Это потребовало времени. Тою было пятьдесят три, когда они встретились, и новый образ мыслей сперва пришелся ему не по нутру. Но Ивонна настаивала, и постепенно он начал сдаваться. Однажды сдавшись, он очень скоро перестал понимать, как вообще можно было вести ту жизнь, которой он жил последние двадцать лет — жизнь, полную преданного служения человеку, само сочувствие которого выглядело столь неприглядным, эгоистичным, уродливым. Он увидел глазами Ивонны жестокость, заносчивость и лживость Уайтхеда, и хотя Той, как он надеялся, никак не показал изменения отношения к своему работодателю, постепенно в нем зрело раздражение, граничащее иногда с ненавистью. Только сейчас, когда прошло шесть лет, Той смог наконец проанализировать свое отношение к шефу, но даже теперь ловил себя на том, что готов забыть все плохое, по крайней мере тогда, когда он находился вне сферы влияния Ивонны. Находясь в доме, зараженным Уайтхедом, было так трудно сохранять взгляд на вещи, сообщенный ему Ивонной, и увидеть священного монстра в его истинном свете — просто монстром, но никак не священным.
После года знакомства Той перевез Ивонну в дом, купленный для него Уайтхедом на Пимлико. Это было бегством от мира «Корпорации Уайтхеда» туда, где они с Ивонной могли говорить, сколько захотят или молчать вместе, где он мог вдоволь наслаждаться своим любимым Шубертом, а она — писать письма своей многочисленной родне, разбросанной по всему земному шару.
В ту ночь, вернувшись, он рассказал ей о человеке, выкрикивавшем в поезде названия созвездий. Ивонна нашла всю эту историю совершенно бессмысленной и никакой романтики в ней не усмотрела.
— Мне просто показалось это слегка странным, — сказал Той.
— Это действительно странно, — совершенно равнодушно подтвердила Ивонна и отправилась обратно на кухню готовить обед. Однако на полпути она остановилась и спросила:
— Что произошло. Билли?
— А почему ты решила, что что-то произошло?
— Все в порядке?
— Да.
— Правда?
Ивонна всегда довольно быстро выпытывала его секреты. Той сдавался еще до того, как Ивонна бралась за него по-настоящему. Не стоило даже пытаться обмануть ее. Он потер свой сломанный боксерский нос, как делал это всегда, когда нервничал. Потом сказал:
— Скоро все пойдет прахом. Все.
Голос его задрожал и сорвался. Ивонне было ясно, что он не собирается придумывать отговорки. Она поставила на стол обеденные тарелки и подошла к стулу Тоя. Когда Ивонна коснулась его уха. Той вздрогнул почти испуганно.
— О чем ты думаешь? — спросила Ивонна более мягко, чем до этого.
Той взял ее за руку.
— Может наступить время… и довольно скоро… когда я попрошу тебя уехать со мной, — сказал он.
— Уехать?
— Да, собраться и уехать.
— Куда?
— Я еще не думал об этом. Мы просто уедем. — Той замолк и посмотрел на пальцы Ивонны, переплетенные с его пальцами. — Ты поедешь со мной? — спросил он после паузы.
— Конечно.
— Не задавая вопросов?
— В чем все-таки дело, Билли?
— Я сказал: не задавая вопросов.
— Просто уехать?
— Просто уехать.
Ивонна долго и пристально смотрела на Тоя. Он так вымотан, бедный. Слишком много общался с этим проклятым старым фатом из Оксфорда. Как она ненавидела Уайтхеда, хотя никогда не видела его.
— Да, конечно я поеду, — ответила она наконец.
Той кивнул. Ивонна подумала, что он вот-вот расплачется.
— Когда? — спросила она.
— Я не знаю, — Той попытался улыбнуться, но улыбка выглядела неестественной. — Может, этого и не потребуется. Но я думаю, что все пойдет прахом, и когда это случится, я не хочу, чтобы мы были здесь.
— Ты говоришь так, как будто должен наступить конец света.
Той ничего не ответил. Ивонна не могла сейчас ничего у него выпытывать: он был слишком уязвим.
— Всего один вопрос, — сказала она. — Для меня это важно.
— Один.
— Ты что-то совершил, Билли? Я имею в виду что-нибудь незаконное. Ведь речь идет об этом?
Той удрученно вздохнул. Ей еще так многому надо научить его. Как высказывать подобные чувства. Он хотел научиться — это было видно по глазам. Но здесь и сейчас все останется как есть. У Ивонны хватило ума не давить на него. Так он только замкнется в себе. А ему нужно было сейчас ее молчаливое присутствие гораздо больше, чем ей ответы на вопросы.
— Все в порядке, — сказала Ивонна, — не надо ничего говорить, если тебе не хочется.
Рука Тоя так крепко сжала ее ладонь, что казалось, они никогда не смогут расцепить руки.
— О, Билли, все не так страшно, — промурлыкала Ивонна.
Той опять ничего не ответил.

Глава 22

Родные места были такими же, какими их помнил Марти, но он чувствовал себя здесь призраком. На замусоренных улочках, где он бегал и дрался мальчишкой, были теперь другие драчуны, и, как подозревал Марти, гораздо более серьезные игры. Если верить воскресным газетам, эти десятилетние ребятишки нюхали клей. Из них вырастут глотатели колес и любители уколоться. Они не заботились ни о ком и ни о чем, и меньше всего о самих себе. Конечно, он тоже был малолетним преступником. Воровство было образом жизни в этих местах. Но это была какая-то ленивая, почти что пассивная форма воровства: наскочил на что-то — и смываешься вместе с этой вещью пешком или на машине. А если дело представляется слишком сложным — забудь о нем. На свете еще много всякой всячины, которую можно прибрать к рукам. Это не было преступление в том смысле, в каком Марти понял это слово гораздо позже. Это походило скорее на сорочий инстинкт — брать то, что плохо лежит, никому не желая причинить зла, и проходить мимо того, что не совсем на твоем пути.
Но эти парнишки — вот и сейчас они стоят кучкой на углу Нокс-стрит, все вместе выглядели как куда более отчаянное, жестокое поколение. Хотя и он, и эти мальчишки выросли в одном и том же весьма безрадостном месте с его поросшими травой стенами, торчащей ото всюду арматурой, отвратительными бетонными строениями и редкими следами неудачных попыток озеленения, — хотя все это было у них общим, Марти знал, что им нечего сказать друг другу. Их апатия и одновременно безрассудство пугали его: чувствовалось, что этих подростков ничто не остановит. Эта улица, да и другие вокруг, была не тем местом, где стоило родиться и вырасти. Марти был рад, что мать его умерла до того, как в их квартале произошли самые неприятные изменения.
Он подошел наконец, к дому двадцать шесть. Дом был перекрашен. В одно из своих посещений Шармейн обмолвилась, что Терри — один из ее деверей — покрасил ее дом пару лет назад, но Марти успел забыть об этом разговоре, и то, что дом уже не был зеленым с белым, как он много лет представлял его себе, было похоже на пощечину. Дом был покрашен плохо, только для виду, и краска на наличниках начала уже лупиться. Через окно Марти разглядел, что тюлевые занавески, которые он всегда так ненавидел, заменили на глухие шторы, которые были задернуты. На подоконнике, в пространстве между окном и занавесками пылились фарфоровые фигурки, свадебные подарки, пыль толстым слоем лежала между стеклами.
У Марти по-прежнему были ключи от дома, но он не смог заставить себя ими воспользоваться. К тому же, Шармейн, наверное, сменила замок. Марти надавил на кнопку звонка. Звука не последовало, а Марти помнил, что звонок должно быть слышно с улицы. Значит, он не работает. Марти постучал в дверь костяшками пальцев.
Несколько секунд в доме не было слышно ни звука. Затем раздался стук каблуков. (Должно быть, на Шармейн босоножки без задника, и именно это делает ее походку неровной).
— Марти! — единственное, что удалось ей из себя выдавить. Ни радостной улыбки, ни слез.
— Я воспользовался случаем, чтобы прийти, — произнес Марти, стараясь казаться безразличным, хотя с того момента, когда Шармейн взглянула на Марти, было ясно, что он совершил тактическую ошибку, придя сюда.
— Я думала, тебя не выпускают, — сказала Шармейн, затем поправилась. — Мне казалось, тебе нельзя отлучаться с территории.
— Я испросил специальное разрешение, — сказал Марти. — Может быть, мы войдем в дом? Или будем разговаривать на пороге?
— О, да… Конечно.
Марти вошел внутрь, и Шармейн закрыла за ним дверь. Узенькой прихожей между ними возникла некоторая неловкость. Степень их близости предполагала, что нужно обняться, но Марти был не в состоянии, к тому уже он чувствовал, что Шармейн этого не хочется. Она натянуто улыбнулась и чмокнула Марти в щеку.
— Извини, — сказала она, ничего конкретно не имея в виду. Марти прошел за Шармейн в кухню. — Просто я никак не ожидала тебя увидеть. Проходи. Боюсь, у меня здесь жуткий беспорядок.
В доме стоял затхлый запах, как будто требовалось как следует проветрить. Белье, сушившееся на радиаторах, делало воздух к тому же влажным.
— Садись, — предложила Шармейн, убирая с кухонных стульев пакеты со всевозможной бакалеей. — Я быстро все закончу.
На кухонном столе лежала очередная порция нестиранного белья, которую она начала загружать в стиральную машину, что-то нервно бормоча и стараясь не встречаться с ним взглядом. Она пыталась сосредоточиться на том, что держала в руках полотенца, нижнее белье, блузки.
Марти не узнавал одежды. Он поймал себя на том, что внимательно смотрит на вещи в руках Шармейн, в надежде увидеть что-нибудь из того, что видел на ней раньше. Если не восемь лет назад, то хотя бы во время одного из ее визитов в тюрьму. Но все было новым.
— Я не ждала тебя, — продолжала повторять Шармейн, закрывая дверцу машины и насыпая внутрь порошок. — Я была уверена, что ты сначала позвонишь. Посмотри на меня. Я выгляжу как чучело. И как назло сегодня у меня столько дел. — Она закончила возиться с машиной и закатала рукава.
— Кофе? — предложила Шармейн и, не дожидаясь ответа, взялась за чайник, чтобы заварить его. — Ты хорошо выглядишь, Марти, правда.
Откуда ей знать? Она едва взглянула на него, поглощенная хозяйственными заботами. Марти сидел и смотрел, как Шармейн возится у раковины, берет тряпку, чтобы протереть стол, как будто ничего не изменилось за эти восемь лет, только добавилось несколько морщинок на их лицах. То, что он сейчас чувствовал, напоминало панику. Ему хотелось спрятать это чувство, чтобы не выглядеть дураком.
Шармейн сделала ему кофе, они поговорили о том, как изменился квартал, он выслушал длинную историю о Терри, о том, как они выбирали краску для фасада дома, сколько стоит доехать на метро от Майо-Энд до Вондсворта, о том, как хорошо выглядит Марти — «Действительно, Марти, я не щучу». Она говорила обо всем и ни о чем. Это говорила не Шармейн, а кто-то другой, и от этого Марти было больно. И Шармейн тоже, он знал это. Она убивала время, которое вынуждена была провести в обществе Марти, заполняя его пустопорожней болтовней, ожидая, когда он наконец сдастся и уйдет.
— О, — сказала она наконец. — Мне пора пойти переодеться.
— Уходишь?
— Да.
— О!
— …Если бы предупредил, Марти, я бы убралась здесь. Почему ты не позвонил?
— Может быть, мы могли бы сходить куда-нибудь пообедать?
— Может быть.
В Шармейн не чувствовалось ни малейшего энтузиазма.
— Все это как-то сумбурно…
— Я обрадовался возможности поговорить, и ты это прекрасно понимаешь.
Шармейн начинала злиться — Марти по-прежнему хорошо помнил признаки ее гнева. Она видела, что Марти пристально изучает ее. Шармейн взяла со стола чашки из-под кофе и положила их в раковину.
— Я действительно тороплюсь, — сказала она. — Сделай себе еще кофе, если хочешь. Кофе в… впрочем, ты знаешь где. Здесь много твоих вещей. Журналы с мотоциклами и всякое такое. Я отберу их для тебя. Извини. Мне надо переодеться.
Шармейн торопливо вышла в прихожую и поднялась наверх. Марти слышно было, как она нервно двигается над его головой… Включает воду в ванной. Он прошел через кухню в заднюю комнату. Там пахло старыми сигаретами. Переполненная пепельница стояла на ручке нового дивана.
Марти стоял в дверях и рассматривал комнату, как до этого — кучу грязного белья, в надежде найти что-нибудь знакомое. Но таких вещей было очень мало. Часы на стене были свадебным подарком и висели на том же самом месте. В углу стоял новый стереопроигрыватель, модная модель, которую, должно быть, приобрел для нее Терри. Судя по слою пыли на крышке, им редко пользовались. Коллекция пластинок, беспорядочно валявшихся рядом, была, как и раньше, невелика. Среди пластинок по-прежнему был диск Бадди Холли, где он пел «Пути настоящей любви». Они столько раз слушали эту пластинку, что она давно должна была протереться до дыр. Они танцевали под нее здесь в этой комнате, вернее, не танцевали, а использовали музыку как предлог обнять друг друга в тех случаях, когда для этого требовался предлог. Это была одна из тех любовных песен, которые заставляли его чувствовать себя одновременно и романтиком и отчаянно несчастным человеком: как будто каждое слово ее было пропитано чувством потери, потери той самой любви, о которой пели. Это были лучшие любовные песни, самые искренние.
Не в силах больше находиться в этой комнате, Марти поднялся наверх.
На двери не было замка. Когда-то в детстве Шармейн случайно заперли в ванной, она так перепугалась, что всегда потом настаивала на том, чтобы ни на одной внутренней двери в доме не было замков. В туалете приходилось распевать песни, чтобы никто не ворвался не вовремя. Марти толкнул дверь. На Шармейн были только трусики. Задрав руку, она брила подмышку. Она поймала взгляд Марти в зеркале и продолжала свое занятие.
— Я не хочу больше кофе, — произнес он срывающимся голосом.
— Привык к чему-нибудь повкуснее?
Тело Шармейн было всего в нескольких фунтах от него, и он весь был наполнен этим. Он знал каждую родинку на ее спине, знал, за какие места надо пощекотать, чтобы Шармейн рассмеялась. И благодаря этому он по-прежнему владел Шармейн, как и она владела им из-за множества таких же воспоминаний, и могла в любой момент предъявить права. Марти подошел к Шармейн и провел кончиками пальцев по ее позвоночнику.
— Шармейн.
Она снова посмотрела на Марти в зеркало — первый прямой взгляд с тех пор, как Марти переступил порог этого дома — и он тут же понял, что не может быть никакой надежды на физическую близость между ними. Шармейн не хотела его, а если хотела, то явно не собиралась в этом признаваться.
— Нельзя, Марти, — просто сказала она.
— Мы ведь еще женаты.
— Извини, но я не хочу, чтобы ты здесь оставался.
С точно такого же «извини» началась их встреча. Теперь Шармейн решила закончить его теми же словами, не имея в виду никаких извинений — просто вежливая отговорка.
— Я так часто думал об этом, — сказал он.
— Я тоже, — ответила Шармейн. — Но я перестала думать об этом пять лет назад. Из этого не выйдет ничего хорошего, и ты это прекрасно понимаешь.
Пальцы Марти касались теперь ее плеча. Он был уверен, что между ними возникло возбуждение, тело Шармейн откликнулось на его зов. Соски ее напряглись, возможно, от напряжения, но, может быть, и от его прикосновения.
— Я хочу, чтобы ты ушел, — очень тихо произнесла Шармейн, глядя в раковину. Голос ее дрожал, в нем слышались слезы. Как ни ужасно, Марти хотел этих слез. Если она расплачется, Марти начнет целовать ее, чтобы утешить, затем она успокоится, ласки его станут все настойчивее, и дело окончится в постели, он это знал. Вот почему она пытается сдержать слезы, она, как и Марти, прекрасно знала весь сценарий, и твердо решила не поддаваться его воздействию.
— Пожалуйста, — твердо произнесла она, давая понять, что на этом разговор закончен. Рука Марти упала с ее плеча. Не было никакой искорки между ними; возбуждение Шармейн существовало только в воображении Марти. Старая история.
— Может быть, как-нибудь в другой раз, — язык Марти отказывался произносить эти слова.
— Да, — сказала она, цепляясь за возможность хоть как-то его утешить. — Только сначала позвони мне.
— Я выйду сам.

Глава 23

Он еще доболтался по округе с полчаса, уворачиваясь от орд школьников, с шумом и потасовками возвращавшихся домой. Приметы весны уже чувствовались даже здесь. Природа едва ли могла быть восхитительной, зажатая в этих рамках, но она старалась изо всех сил. В крошечных палисадниках перед домами и в горшках на окнах расцветали цветы; несколько юных деревьев, уцелевших среди этого вандализма, демонстрировали свои клейкие зеленые листочки. Если они переживут еще несколько сезонов холода и злобы, они смогут вырасти достаточно большими, чтобы в них начали вить гнезда птицы. Ничего экзотического — в лучшем случае шумливые скворцы. Но они смогут обеспечить тень в летнюю жару и места, куда луна сможет присесть, если вы выглянете из окна своей спальни как-нибудь ночью. Он поймал себя на том, что думает о таких неподходящих вещах — луна и скворцы, — словно влюбленный подросток. Вернуться обратно было бы ошибкой; это было бы самоистязанием, которое и Шармейн причинило бы боль. Бесполезно идти обратно и извиняться, это только усугубило бы ситуацию. Он позвонит ей, как она и предложила, и попросит ее об одном прощальном обеде. И тогда он скажет ей, правда это или нет, что он постоянно был готов к их расставанию, что он хотел бы видеть ее иногда, и они скажут друг другу «до свидания» в цивилизованной манере, без враждебности, и она вернется к своей жизни, какую бы она ни вела, а он вернется к своей. К Уайтхеду, к Кэрис. Да, к Кэрис.
И внезапно слезы яростно обрушились на него, разрывая его на части, и, ослепленный ими, он стоял посреди незнакомой улицы. Пробегавшие мимо школьники толкали его, некоторые оборачивались, некоторые, видя его страдание, улюлюкали и, убегая, кричали ему непристойности. Удивительно, думал он, но никакое количество издевательств не могло заглушить поток слез. И так он бродил по аллее, прижав руку к лицу, пока припадок не прошел. Казалось, вместе с этим взрывом эмоций от него отделилась какая-то часть. Эта отделенная часть смотрела на его скулящее "я" и покачивала головой, сочувствуя его слабости и запутанности. Он терпеть не мог плачущих мужчин, это приводило его смущение, но сейчас он не чувствовал во всем этом противоречия. Он был потерян, и это было все, потерян, и ему было страшно. Было из-за чего плакать.
Кончив рыдать, он почувствовал себя лучше, хотя все еще дрожал. Он утер лицо и постоял в тихой заводи переулка до тех пор, пока снова не обрел свое спокойствие.
Было четыре-сорок. Он уже побывал в Холборне и забрал клубнику; это было его первое дело, которое он сделал по приезде в город. Теперь, когда это сделано и он повидал Шармейн, остаток вечера и ночь простирались перед ним, суля немало удовольствий. Но он почти потерял весь свой энтузиазм для ночных приключений. Скоро откроются пабы, где он сможет влить в себя пару виски. Это поможет ему избавиться от судорог в животе. Может, это снова подогреет его аппетит, но он сомневался в этом.
Чтобы убить время до открытия, он побрел к территории торгового центра. Он был открыт за два года до того, как его посадили — бездушный кроличий садок с белой крышей, пластиковыми пальмами и яркими магазинчиками. Теперь, почти десять лет спустя, он выглядел так, словно вот-вот разрушится. Он был весь покрыт граффити, его коридоры и лестницы были замусорены, многие магазины закрылись, другие же настолько лишились своего очарования или клиентуры, что для их владельцев оставалась только одна возможность — поджечь их как-нибудь ночью, получить страховку и смотаться подальше. Он отыскал небольшой киоск, который содержал одинокий пакистанец, купил пачку сигарет и направил свои шаги в «Затмение».
Бар только что открылся и был почти полностью пуст. Пара бритоголовых играли в дартс; в углу бара что-то отмечали, оттуда доносился несвязный хор «С днем рожденья, дорогая Морин». Телевизор был включен на ранние вечерние новости, но он не мог ничего расслышать из-за шума празднующих, да и все равно ему это было неинтересно. Забрав от стойки виски он сел за стол и закурил. Он чувствовал опустошение. Призраки прошлого, вместо того чтобы вселить в него искру, сделали его члены еще более тяжелыми.
Его мысли блуждали. Разрозненные идеи соединяли разнообразные образы в странные сочетания. Кэрис, он, Бадди Холли. Эта песня, «Пути истинной любви», играющая в голубятне, и он танцует с девушкой в холоде.
Когда он стряхнул этот образ со своих глаз, в баре были новые посетители; группа молодых людей, производивших много шума, в основном, неприятно хохочущих, заглушала одновременно и телевизор и празднование дня рождения. Один из них был явно гвоздем программы — долговязый, весь на шарнирах субъект с улыбкой достаточно широкой, чтобы играть Шопена. Марти потребовалось несколько секунд, чтобы понять, что он знает этого клоуна: это был Флинн. Из всех людей, которых Марти ожидал встретить здесь в числе завсегдатаев, Флинн был самым последним. Марти привстал, когда блуждающий по комнате взгляд Флинна — почти магическое совпадение — упал на него. Марти замер, как актер, который забыл свой следующий шаг, неспособный ни нападать ни ретироваться. Он не был уверен, готов ли он к восприятию дозы Флинна. Затем лицо комедианта залило выражение узнавания, и отступать было уже поздно.
— Иисус, мать твою, Христос, — сказал Флинн. Ухмылка растаяла, чтобы моментально уступить место выражению полного замешательства, затем вернулась — еще более сияющая. — Вы только посмотрите-ка сюда — кто это! — и теперь он уже шел к Марти, раскинув руки в приветственном объятии, самый громкий рубаха-парень, когда-либо живший на земле.
— Черти гребаные! Марти! Марти!
Они наполовину обнялись, наполовину пожали руки. Это было затруднительное воссоединение, но Флинн сыпал шутками с мастерством продавца.
— Ты знаком? Со всем народом. Со всем народом!
— Привет, Флинн.
Марти чувствовал себя как бедный родственник перед этой неутомимой машиной радости с ее колкостями и красками. Улыбка Флинна теперь устойчиво сидела на месте и он вел Марти по бару, представляя ему круг своей аудитории (Марти уловил только половину имен и никого не запомнил в лицо), затем все получили по двойному бренди, в честь возвращения домой Марти.
— Не знал, что ты выйдешь так скоро, — сказал Флинн, тестируя свою жертву. — Тебе точно скостили за хорошее поведение.
Остальные участники гулянки не делали попыток вмешаться в дела мастера, вернувшись к беседам между собой, оставив Марти на милость Флинна. Он совсем не изменился. Хотя стиль одежды, безусловно, был совсем другой — он был одет, как всегда, по последнему требованию моды. Его волосы потеряли былую густоту, но в остальном он был по-прежнему все тот же пышущий остроумием мошенник, выкладывающий на обозрение Марти яркую коллекцию всевозможных небылиц: его успехи в музыкальном бизнесе, его контакты в Лос-Анджелесе, его планы открыть звукозаписывающую студию. «Частенько думал о тебе, — сказал он. — Волновался, как ты там. Подумывал зайти, но вряд ли ты был бы мне благодарен». Он был прав. «К тому же я — то здесь, то там, ну ты знаешь. Так расскажи-ка мне, сукин ты сын, чем ты тут занимался?»
— Я приходил повидать Шармейн.
— О, — казалось, Флинн почти забыл, кто это. — Как она?
— Так себе. Зато у тебя, судя по всему, все прекрасно.
— Ну у меня тоже были напряги, а у кого их нет? Теперь-то я в порядке, хотя, ну ты понимаешь.
Он понизил голос до едва слышимого.
— Сейчас большие деньги там, где наркотики. Не травка, а вещи покруче. В основном я ворочаю кокаином, ну иногда героином. Мне не очень-то нравится возиться со всем этим… но у меня очень большие запросы.
Он изобразил на своем лице «что поделаешь — таков мир», повернулся к бару, чтобы заказать еще выпивки, и продолжал непрерывную цепочку из разноцветных замечаний, надуваясь от важности. После первоначального небольшого сопротивления Марти обнаружил, что начинает поддаваться ему. Его поток выдумок был столь же непредсказуем, что и раньше. Очень редко он останавливался, чтобы задать вопрос своей аудитории, что радовало Марти. У него было слишком мало чего рассказать. Так было всегда. Флинн — шумный грубоватый парень, легкомысленный и обаятельный, Марти — тихий, всегда полный сомнений. Как второе "я". Только от ощущения того, что он снова рядом с Флинном, Марти почувствовал облегчение.
Вечер проходил очень быстро. Люди подходили к Флинну, выпивали с ним и уходили прочь, слегка развлеченные придворным шутом. Марти успел познакомиться с некоторыми субъектами из потока пьяниц, несколько раз назревали неприятные столкновения, но все проходило намного проще, чем он ожидал, сглаженное дурачествами и остротами Флинна. В десять пятнадцать он дезертировал на четверть часа: «Только схожу, проверну одно маленькое дельце» — и вернулся с пачкой денег во внутреннем кармане, которые принялся немедленно тратить.
— Что тебе сейчас нужно, — сказал он Марти, когда они оба были уже достаточно навеселе, — тебе сейчас нужна хорошая женщина. Нет, — захихикал он, — нет, нет, нет. Тебе сейчас нужна плохая женщина.
Марти кивнул, его голова уже слабо держалась на шее.
— Это можно совместить, — сказал он.
— Пойдем, найдем нам даму, а? Как ты думаешь?
— Подходит.
— Я имею в виду, что тебе нужна компания, парень, да и мне тоже. И я кое-что поделываю и в этой области, понимаешь? У меня есть несколько дам на примете. Все будет о'кей.
Марти был слишком пьян, чтобы возражать. К тому же, мысль о женщине — купленной или соблазненной — была самой лучшей, из тех которые он слышал за долгое время. Флинн вышел позвонить и ухмыляясь вернулся обратно.
— Нет проблем, — сказал он. — Нет никаких проблем. Еще по рюмке и на выход.
Как баран, Марти последовал за своим провожатым. Они еще выпили, вышли из «Затмения» и доковыляли до машины Флинна — потрепанная «Вольво» — которая стояла за углом. Они проехали минут пять до дома, стоявшего поодаль от дороги. Дверь открыла миловидная негритянка.
— Урсула, это мой друг Марти. Марти, скажи привет Урсуле.
— Привет, Урсула.
— Где стаканы, крошка? Папочка купил бутылочку.
Они выпили еще немного вместе и затем отправились наверх; и тут только Марти понял, что Флинн не собирался уходить. Значит, они намерены обделать дельце втроем, как в старые добрые времена. Его первоначальная тревога рассеялась, когда девушка начала перед ними раздеваться. Алкоголь притупил его сдержанность, и он сел на кровать, подбадривая ее, пока она раздевалась, едва обращая внимание на то, что Флинна его страстное желание, возможно, развлекало намного больше, чем сама девушка. Ну и пусть смотрит, подумал Марти, это его гулянка.
В маленькой, плохо освещенной спальне тело Урсулы казалось вырезанным из черного масла. Между ее полными грудями лежал, поблескивая, маленький золотой крест. Ее кожа также поблескивала; каждая пора была отмечена маленькой острой капелькой пота. Флинн тоже принялся раздеваться, и Марти последовал его примеру, оступаясь, стягивая джинсы, стараясь не упустить из вида девушку, которая села на кровать, положив руки себе на промежность.
Последующее было быстрым вспоминанием ремесла секса. Как пловец, вошедший в воду после долгих лет отсутствия, он вскоре вспомнил все движения. В последующие два часа он набрал полную пригоршню воспоминаний, которые он сможет забрать с собой: Флинн, которого он видит из-за блаженного лица Урсулы, стоящий на коленях в ногах кровати и посасывающий пальцы ног Урсулы; Урсула, воркующая как черный голубь над его возбужденным членом, перед тем, как жадно заглотить его до корня; Флинн, облизывающий свои руки и ухмыляющийся, облизывающий и ухмыляющийся. И, в конце концов, их обоих, делящих Урсулу.
После всего они задремали вместе. Посреди ночи Марти пошевелился, чтобы увидеть Флинна, который, одевшись, ушел. Очевидно, домой; где бы этот дом ни был в эти дни и ночи.

Глава 24

Он проснулся перед рассветом и в течение нескольких секунд не мог сориентироваться, пока не услышал рядом мерное дыхание Урсулы. Он попрощался с ней, пока она дремала.
В поместье он вернулся к восьми тридцати. Вскоре на него навалятся усталость и похмелье, но он хорошо знал физиологические часы своего тела. Есть еще несколько блаженных часов, прежде чем наступит расплата.
На кухне Перл хлопотала над завтраком. Они обменялись приветствиями, он сел и выпил подряд три чашки черного кофе. Во рту было противно, он чувствовал запах духов Урсулы, которые казались амброзией прошедшей ночью, а утром оказались приторными. Запах распространялся на его руки и волосы.
— Хорошо провел ночь? — спросила Перл. Он молча кивнул. — Тебе бы следовало плотно позавтракать, поскольку я не смогу приготовить сегодня хороший ленч.
— Что так?
— Буду слишком занята сегодняшним званым обедом.
— Что за обед?
— Билл тебе расскажет. Он ждет тебя в библиотеке.
Той выглядел усталым, но не таким больным, как тогда, когда они встречались в последний раз. Может быть, он лечился у врача или брал отпуск.
— Вы хотели поговорить со мной?
— Да, Марти, да. Понравилась тебе ночь в городе?
— Очень. Благодарю вас за эту возможность.
— Это не моя заслуга, это все Джо. Ты очень понравился, Марти. Лилиан говорит мне, что даже собаки беседовали с тобой.
Той подошел к столу, открыл коробку с сигаретами и выбрал себе одну. Раньше Марти никогда не видел его курящим.
— Ты сегодня не увидишься с мистером Уайтхедом, вечером здесь будет небольшое сборище…
— Да, Перл мне сказала.
— Ничего особенного. Мистер Уайтхед постоянно с кем-то обедает. Но суть в том, что он хотел бы, чтобы это было частное собрание, так что ты не понадобишься.
Это обрадовало Марти. По крайней мере он сможет прилечь и попытаться слегка вздремнуть.
— Конечно, мы хотели бы, чтобы ты был в доме на тот случай, если ты вдруг понадобишься, но я думаю, это маловероятно.
— Благодарю вас, сэр.
— Я думаю, что с глазу на глаз ты можешь называть меня Билл. Я больше не вижу необходимости в формальностях.
— О'кей.
— Я имею в виду… — он остановился, чтобы прикурить сигарету, — …мы все здесь слуги, так? В той или иной степени.
* * *
К тому времени, как он принял душ, подумал о пробежке, отверг эту идею как мазохистскую и лег вздремнуть, подошли первые признаки неминуемого похмелья. Он не знал никакого лекарства от этого. Единственная возможность — это попытаться уснуть.
Он проспал до полудня и только тогда поднялся, чувствуя голод. В доме не было ни звука. Кухня внизу была пуста, только жужжание мухи у окна — первой в этом сезоне, которую увидел Марти — бьющейся о ледяную прозрачную преграду. Перл, очевидно, закончила какие бы то ни было приготовления для вечернего обеда и ушла, возможно, чтобы вернуться позже. Он подошел к холодильнику и обследовал его в надежде найти что-нибудь, что могло бы заглушить его урчащий желудок. Сэндвич, который он соорудил, был похож на незастеленную кровать — простыни ветчины торчали, зажатые хлебными подушками, — но голод приутих. Он включил кофеварку и пошел искать компанию.
Казалось, все как сквозь землю провалились. Блуждая по опустевшему дому, он словно был поглощен полуденной воздушной ямой. Спокойствие и остатки его головной боли навевали на него нервное состояние. Он чувствовал себя как человек на улице города, где все вымерли. Наверху было еще тише, чем внизу; его шаги по покрытому ковром полу были такими тихими, что, казалось, он невесом. Но все равно он шел, как будто крадучись.
На середине пути по лестнице — лестнице Уайтхеда — была невидимая граница, которую ему запрещено было пересекать. В этом конце дома были личные апартаменты Уайтхеда и спальня Кэрис. Интересно, какая это комната, Он пытался установить это, осматривая дом снаружи и соотнося внутреннее расположение со внешним, но недостаток воображения не позволял ему связать расположение закрытых дверей по коридору впереди.
Не все двери были открыты. Третья справа была слегка приоткрыта: и изнутри — сейчас его уши были настроены на самый низкий уровень слышимости — до него доносились легкие звуки. Очевидно, это была она. Он пересек невидимый порог на запретную территорию, не думая о том наказании, которое могло бы последовать за нарушение, слишком изнывая от желания увидеть ее лицо, может быть, поговорить с ней. Он подошел к двери и заглянул внутрь.
Кэрис была там. Она полулежала на кровати, уставившись перед собой. Марти был уже готов войти и заговорить с ней, но в этот момент кто-то еще зашевелился в комнате, скрытый от него дверью. Ему не нужно было ждать голоса, чтобы убедиться, что это Уайтхед.
— Почему ты так мучаешь меня? — спрашивал он ее тихо. — Ты же знаешь, как мне больно, когда ты такая.
Она ничего не сказала: даже если она и слышала его, то не подавала виду.
— Я не прошу от тебя слишком многого, правда? — призвал он. Она мельком взглянула на него. — Ведь правда?
Наконец она соблаговолила ответить. Когда она сделала это, ее голос был таким тихим, что Марти едва мог разобрать слова.
— Тебе не стыдно?
— Есть намного более тяжелые вещи, чем иметь кого-то нуждающегося в тебе, поверь мне Кэрис.
— Я знаю, — ответила она, отводя глаза. В этих двух словах — я знаю — была такая боль и такая покорность перед этой болью, что Марти внезапно почувствовал болезненно страстное желание подойти к ней, прикоснуться к ней, попытаться исцелить эту неведомую боль. Уайтхед пересек комнату и подошел, чтобы присесть на край кровати рядом с ней. Марти отпрянул от двери, боясь быть пойманным, но внимание Уайтхеда было поглощено возникшей перед ним загадкой.
— Что ты знаешь? — спросил он. Недавняя мягкость внезапно испарилась. — Ты что-то скрываешь от меня?
— Только сны, — ответила она. — Все больше и больше.
— О чем?
— Ты знаешь. Все о том же.
— Твоя мать?
Кэрис кивнула, почти незаметно.
— И остальные.
— Кто?
— Они никогда не показываются.
Старик вздохнул и посмотрел в сторону.
— И что же происходит в этих снах? — спросил он.
— Она пытается заговорить со мной. Она пытается что-то сказать мне.
Уайтхед не стал больше допытываться: казалось, у него больше не было вопросов. Его плечи были опущены. Кэрис смотрела на него, чувствуя его поражение.
— Где она, папа? — спросила она его, впервые наклоняясь к нему и обнимая его за плечи. Это был чисто механический жест, она использовала его, только чтобы получить то, что она хотела. Как много она использовала или сколько он получал от нее, когда они бывали вместе? Ее лицо приблизилось к нему.
— Скажи мне, папа, — спросила она его снова. — Как ты думаешь, где она сейчас?
Только сейчас Марти почувствовал какую-то насмешку, которая была в этом, казалось бы, невинном вопросе. Что она означала, он не знал. Но вся эта сцена, с беседами о равнодушии, стыде была далека от ясности. В каком-то смысле он был рад, что не знал подоплеки событий. Но этот вопрос, который она задала ему столь притворно ласково, был все же задан — и он должен был дождаться, когда старик ответит. «Где она, папа?»
— В снах, — ответил он, отворачивая лицо от нее. — Всего лишь в снах.
Ее рука упала с его плеча.
— Никогда не лги мне, — холодно обвинила она его.
— Это все, что я могу сказать тебе, — ответил он почти жалобно. — Если ты знаешь больше, чем я…
Он повернулся и взглянул на нее, его голос стал нетерпеливым:
— Ты знаешь что-нибудь?
— Ох, папа, — прошептала она с упреком, — Опять тайны? — Сколько в их разговоре было притворства и контр-притворства, было загадкой для Марти. — Ты, хотя бы, меня не подозреваешь?
Уайтхед нахмурился.
— Нет, ни в коем случае, не тебя, дорогая, — сказал он. — Не тебя.
Он протянул руку к ее лицу и наклонился, чтобы прижать свои сухие губы к ее губам. До того как они соприкоснулись, Марти оставил дверь и скользнул прочь.
Некоторые вещи он просто не мог вынести.

Глава 25

Машины начали подъезжать к дому ранним вечером. Марти узнавал в коридоре некоторые голоса. Должно быть, это будет обычная толпа, предположил он, и среди них Оттави, Куртсингер и Двоскин. Он также слышал и женские голоса. Они привезли с собой жен или любовниц. Интересно, что это были за женщины. Когда-то прекрасные, сейчас прокисшие и обделенные любовью. Мужья, без сомнения, навевали на них тоску, думая только о том, как делать деньги, а не о них. Он ловил отзвуки их смеха, а позже, в коридоре, запах их духов. У него всегда было прекрасное обоняние. Сол бы гордился им.
Около половины девятого он спустился в кухню и подогрел тарелку «равиоли», оставленную для него Перл, затем вернулся в библиотеку, чтобы посмотреть несколько видеозаписей боксерских матчей. Дневные события все еще беспокоили его. Как он ни пытался, он не мог выбросить Кэрис из головы, и эмоциональное состояние, которое он не мог контролировать, угнетало его. Почему он не такой, как Флинн, который покупает женщин на ночь, а утром уходит прочь? Почему его ощущения всегда столь неясны и он не может отличить одно от другого? В телевизоре матч становился все кровавее, но он едва ли мог оценить тяжесть победы. Перед его глазами стояло непроницаемое лицо Кэрис, лежащей на кровати, и он вновь и вновь пытался найти объяснение.
Оставив комментатора бормотать за экраном, он опять прошел в кухню, чтобы прихватить еще пару банок пива из холодильника. В этой половине дома не было ни малейшего намека на происходившую вечеринку. Хотя, столь цивилизованное общество должно вести себя тихо, не так ли? Лишь легкий звон бокалов и беседы об удовольствиях богачей.
Ну так пошли они на фиг. Уайтхед, Кэрис, и все они. Это был не его мир, и он не хотел ни части этого мира. Он мог получить любых женщин в любое время — только сними трубку и поговори с Флинном. Никаких проблем. Пусть они играют в свои дурные игры: ему это неинтересно. Он опустошил первую банку пива, стоя в кухне, затем взял еще две и отправился к себе. Сегодня он собирался быть по-настоящему слепым. О, да. Он собирался напиться так, чтобы ничего не имело значения. Особенно она. Потому что ему все равно. Ему все равно.
Кассета кончилась. Экран был покрыт сетью жужжащих белых точек. Белый шум. Так его называют? Это был портрет хаоса: шипение и рябь — внутренняя энергия Вселенной. Пустые воздушные волны никогда не бывают пустыми.
Он выключил телевизор. Он не хотел больше смотреть матчи. Его голова была наполнена жужжанием — белый шум был и в ней.
Он плюхнулся в кресло и опрокинул вторую банку пива два глотка. Образ Уайтхеда и Кэрис вновь стал четким. «Уходи», — сказал он ему, но тот продолжал мигать. Может быть, он хотел ее? Может быть, это беспокойство можно утихомирить, если он затащит ее как-нибудь утром в голубятню и достанет так, что она будет умолять его не останавливаться? Эта грязная мысль вызвала в нем еще большее отвращение; он не сможет заглушить эти мысли порнографией.
Когда он открыл третью банку, то обнаружил, что его руки вспотели — липкий пот, который он всегда воспринимал как болезнь, как первые признаки гриппа. Он вытер влажные ладони о джинсы и поставил банку. Было еще что-то большее, чем безрассудная страсть, что питало его нервозность. Что-то было не так. Он поднялся и подошел к окну. Он всматривался в непроницаемую тьму за окном, когда внезапно понял что именно здесь было не так. Фонари на лужайках и внешней ограде не были включены на ночь. Ему надо сделать это. Впервые, за время прошедшее с его прибытия в дом, снаружи была настоящая ночь, намного более темная, чем можно было ожидать в это время года. В Вондсворте всегда было светло — светильники на стенах включались еще до заката. Но здесь, без уличного освещения, снаружи была только черная ночь. Ночь и белый шум.

Глава 26

Хотя Марти предполагал обратное, Кэрис не было на ужине. Свобода, предоставляемая ей, была невелика, но она всегда могла отказаться от приглашения. Она вынесла целый день его слез, внезапных обвинений и сомнений. Ей было тяжело от этого груза. Поэтому сегодня она приняла дозу больше, чем обычно, мечтая о забвении. Все, что она хотела сейчас, это лечь и уйти в небытие.
Как только она положила голову на подушку, что-то, или кто-то, прикоснулось к ней. Она в испуге вскочила, оглядываясь вокруг. Спальня была пуста. Свет был включен, и занавески опущены. Никого не было; это была только шутка ее чувств. Хотя, она по-прежнему ощущала, как подрагивают ее нервные окончания сзади на шее, где, как казалось, было прикосновение, реагируя, как анемоны, на вторжение. Толчок на время отодвинул летаргию. Не было смысла вновь класть голову на подушку, пока ее сердце не перестанет бешено колотиться.
Сидя, она задумалась, где сейчас может быть ее бегун. Наверное, на ужине, вместе со всем остальным двором папы. Им бы понравилось это: иметь среди них кого-то, до кого можно было бы снисходить. Она уже не думала о нем, как об ангеле. В конце концов, у него уже есть имя и история (Той рассказал ей все, что знал). Он уже потерял свою божественность. Он был тем, кем был — Мартином Френсисом Штрауссом — человеком с серо-зелеными глазами, со шрамом на щеке и с руками, столь выразительными, что они могли бы быть руками актера, кроме того, она не думала, что он был бы хорош как профессиональный обманщик — его бы выдавали глаза.
Затем прикосновение повторилось, и в этот раз она отлично почувствовала пальцы на своей шее, как будто кто-то очень, очень легко сдавливал ее позвонок большим и указательным пальцами. Это была абсурдная иллюзия, но, тем не менее, слишком реальная, чтобы прогнать ее.
Она села за свой столик у кровати и почувствовала, как мерные толчки распространяются по ее телу. Может быть, это результат плохой дозы? До этого у нее никогда не было проблем: героин, который покупал Лютер у своих стратфордских поставщиков, был всегда высочайшего качества — Папа обеспечивал это.
Возвращайся и ложись, сказала она себе. Даже если не сможешь спать, ложись. Но кровать, когда она встала и повернулась к ней, отдалилась от нее, все предметы в комнате сжались в угол, словно они были нарисованы штрихами, которые стягивала от нее какая-то невидимая рука.
Затем она вновь почувствовала пальцы у себя на шее, теперь они были более настойчивыми и уже прокладывали путь внутрь нее. Она дотянулась и энергично ударила себя по шее сзади, громко проклиная Лютера за то, что он принес ей плохой порошок. Возможно, он покупал героин не чистый, а смешанный с чем-то, прикарманивая себе разницу. Ее злость на несколько секунд очистила ее голову, или так ей казалось, поскольку больше ничего не случилось. Она направилась прямо к кровати, ориентируясь по разукрашенной цветами стене, за которую она держалась, пока шла. Вещи встали на свои места, комната вновь приобрела первоначальный вид. Облегченно вздыхая, она легла, не сняв покрывало, и закрыла глаза. Перед глазами запрыгали странные фигуры, которые сформировывались, рассыпались и сформировывались снова. Они не имели никакого смысла — просто вспыхивали и разваливались, лунатичное граффити. Она наблюдала за ними внутренним глазом, очарованная их непрестанными трансформациями, едва сознавая в своем очарованном состоянии, что невидимые пальцы снова нашли ее шею и постепенно вползали в нее с утонченным мастерством умелого массажиста.
Затем — сон.
* * *
Она не слышала, как начали лаять собаки: услышал Марти. Поначалу это было несколько одиночных звуков, где-то к юго-востоку от дома, но сигнал тревоги был почти сразу же подхвачен хором из других голосов.
Он пьяно поднялся из кресла перед мертвым телевизором и подошел к окну.
Поднялся ветер. Может быть, он отломил несколько сухих веток, которые попадали на землю и встревожили собак. Он отметил несколько высохших вязов, которые надо было бы срубить, в углу поместья; возможно, один из них упал. Все же ему следует взглянуть. Он прошел в кухню и включил видео-экраны, просматривая от камеры до камеры внешнюю ограду. Смотреть было не на что. Но, когда он приблизился к востоку от леса, изображения исчезли. Белый шум заменил залитую светом траву. Три камеры абсолютно не работали.
«Дерьмо», — выругался он. Если упало дерево, а такое было более вероятно, чем просто неработающие камеры, все равно разбираться с этим придется ему. Хотя было странно, что не сработала тревога. Любая неисправность, которая отключила три камеры, должна была вывести из строя всю систему ограды — но звонок не звонил, и сирены не визжали. Он снял свой анорак с крюка у двери, прихватил фонарь и вышел наружу.
Огни ограды мерцали по всему периметру, который он видел, и быстро оглядев их, он не заметил ни одного отключенного. Он отправился по направлению собачьего шума. Ночь была мягкой, несмотря на ветер — первые ощутимые признаки весеннего тепла. Он был рад идти, прогуливаясь, хотя это, может быть, и было дурацким походом. Возможно, это было совсем не дерево — просто замыкание. Сломаться может все, что угодно. Дом остался позади него, светлые окна померкли. Теперь вокруг него была одна темнота. Он был на расстоянии двух сотен ярдов от огней изгороди и примерно на таком же от дома — полоса безлюдной земли, по которой он ковылял. Фонарь слабо освещал впереди дерн на расстоянии нескольких шагов. В деревьях ветер иногда поднимал небольшой шум; в остальном же была тишина.
Наконец он достиг ограды в том месте, откуда, по его предположению, исходил шум собак. Все огни в обоих направлениях работали — нигде не было видимых повреждений. Несмотря на уверяющую корректность сцены, что-то во всем этом, в этой ночи и ласковом ветре, было не так. Может быть, темнота была не слишком милостивой и теплый воздух был не слишком подходящим для времени года. В его животе началось подрагивание; его мочевой пузырь был переполнен пивом. Было досадно, что поблизости не было собак, которых можно было слышать или видеть. Либо он ошибся в определении их положения, или они исчезли отсюда, преследуя кого-то, или, появилась безумная мысль, преследуемые кем-то.
Покрытые колпаками фонари наверху ограды качались под свежими порывами ветра, все вокруг дрожало в мерцающем свете. Он решил, что не сможет идти дальше, пока не облегчит свой болящий мочевой пузырь. Он выключил фонарь, засунул его в карман и расстегнул штаны, отвернувшись от света и ограды. Было величайшим облегчением точиться в траву, физическое удовольствие заставило его радостно вскрикнуть.
Полдела было сделано, и тут позади него фонари замигали. Поначалу он решил, что все это шутки ветра. Но нет, они действительно мигали и медленно гасли. По мере того, как они меркли, справа от него по периметру собаки завелись снова, в их лае чувствовались злость и паника.
Он не мог перестать мочиться, поскольку уже начал, и в течение нескольких секунд он проклинал свою неспособность контролировать свой мочевой пузырь. Когда все было сделано, он застегнулся и побежал по направлению к гвалту. Когда он отошел, фонари позади, дрогнув, загорелись снова, их провода издавали мерное гудение. Но они были расположены слишком редко вдоль ограды, чтобы предоставить полную картину. Между ними расползались клочья темноты и только у одного из десяти столбов была полная ясность, у других же девяти — ночь. Невзирая на ужас, растущий у него внутри, он пробегал эти промежутки, ограда мигала позади него. Свет, темнота, свет, темнота…
Впереди показалась живописная картина. В пятне света, отбрасываемого одним из фонарей, стоял нарушитель. Собаки были повсюду — у его ног, на его груди, кусая и терзая его. Человек же все еще стоял прямо на слегка раздвинутых ногах, пока они вертелись вокруг.
Марти понял, что сейчас он будет наблюдать резню. Собаки были безжалостны, разрывая пришельца со всей своей яростью. Странно, но, несмотря на злобу их атаки, их хвосты были поджаты, а низкое рычание, которое они издавали, носясь по кругу и отыскивая уязвимые места, было без сомнения наполнено страхом. Джоб, как он заметил, даже не пытался кусаться — он просто скакал вокруг, прищурив глаза, и наблюдал за героизмом остальных.
Марти стал отзывать их, используя властные, простые команды, которым его научила Лилиан.
— Стоять! Сол! Стоять! Дидона!
Собаки были великолепно надрессированы — он не один раз видел, как они проходили подобные тренировки. Сейчас, несмотря на интенсивность их злости, они отпустили свою жертву, как только услышали команды. Неохотно они попятились назад, прижав уши и оскалившись, не сводя глаз с незнакомца.
Марти направился к пришельцу, который стоял в кольце собак, шатаясь и истекая кровью. Оружия у него не было видно; он выглядел скорее как провинившийся, нежели как возможный убийца. Его простая темная куртка была разодрана на части после нападения; в дырках виднелась кровоточащая кожа.
— Уберите их… от меня, — сказал он болезненным голосом. Все его тело было покрыто укусами. В нескольких местах, особенно на ногах, куски мяса были вырваны совсем. Два сустава его среднего пальца на левой руке были откусаны и болтались на сухожилии. Трава вокруг была забрызгана кровью. Марти восхитило, что человек все еще стоял прямо.
Собаки по-прежнему еще окружали его, готовые по первой команде повторить атаку; одна или две из них смотрели на Марти с нетерпением. Они жаждали прикончить свою страдающую жертву. Но несчастный не показывал им ни малейшего признака страха. Он просто смотрел на Марти, и эти глаза были булавочными остриями в мертвенной белизне.
— Не двигайтесь, — сказал Марти. — Если вы хотите остаться живым. Если вы попытаетесь бежать, они приволокут вас обратно. Вы поняли? Они не слишком-то меня слушаются.
Тот ничего не сказал, только смотрел. Его мучения, как знал Марти, были сильными. Он был не молод. Его несвежая щетина казалась скорее серой, чем темной. Череп, несмотря на вялую восковую плоть, был крепким и мощным, а лицо носило отпечатки страданий и утомления, возможно, даже трагедии. То, как он мучается, было видно только по сальному блеску его кожи и сведенным мускулам лица. Его взгляд был твердым и таил в себе угрозу.
— Как вы сюда попали? — спросил Марти.
— Уберите их отсюда, — произнес человек. Он говорил так, словно ожидал, что ему станут подчиняться.
— Пойдемте со мной в дом.
Тот покачал головой, явно не желая даже обсуждать эту возможность.
— Уберите их отсюда, — повторил он.
Марти подчинился его власти, сам не зная почему. Он позвал собак по именам. Они отошли к его ногам с упреком глазах, разочарованно отдающие свою жертву.
— Теперь пойдем в дом, — сказал Марти.
— Нет нужды.
— Господи, да вы же истечете кровью до смерти.
— Я терпеть не могу собак, — сказал человек, по-прежнему не сводя глаз с Марти. — Мы оба терпеть не можем.
У Марти не было времени, чтобы ясно подумать о том, что говорил незнакомец, он хотел предотвратить ухудшение ситуации. Потеря крови, конечно, ослабила человека. Если он упадет, то Марти не был уверен, что сможет удержать собак от добивания жертвы. Они столпились у его ног, раздраженно поглядывая на него; он чувствовал их горячее дыхание.
— Если вы не пойдете добровольно, я поведу вас силой.
— Нет. — Пришелец поднял свою пораненную руку на уровень груди и взглянул на нее.
— Я не нуждаюсь в вашей доброте, благодарю вас, — сказал он.
Он перекусил сухожилие изувеченного пальца, как швея перекусила бы нитку. Изуродованные суставы отлетели в траву. Затем он сжал свою кровоточащую руку в кулак и засунул ее за пазуху своей разодранной куртки.
— Боже всемогущий, — произнес Марти. Внезапно фонари на ограде замигали вновь. Только на этот раз они выключились одновременно. В этой внезапной темноте Сол заскулил. Марти знал голос собаки и разделял его восприятие.
— Что случилось, парень, — спросил он у собаки, моля Бога, чтобы тот ответил. И вдруг темнота исчезла — что-то осветило все вокруг, но не электричество и не звездный свет. Источником освещения был пришелец. Он начал светиться слабым светом. Свет струился из кончиков его пальцев и из кровавых ран в его одежде. Он покрывал его голову мерцающим сероватым облаком, в котором не было ни плоти ни костей — свет вырывался из его рта, глаз и ноздрей. Теперь свет начинал принимать формы, или так казалось. Все так казалось. Из потока света создавались фантомы. Марти различил собак, затем женщину, затем лицо; все и, возможно, ничего из этого, поток призраков, которые изменялись, прежде чем застывали. И в центре этого моментального феномена глаза пришельца уставились на Марти — ясные и холодные.
Затем без малейшего объясняющего намека представление приняло другой оборот. Выражение боли проскользнуло по лицу фокусника; поток кровавой темноты заструился из его глаз, заливая все, что разыгрывалось в этом дыму, оставляя только яркие формы пламени, восходящие от его головы. Затем они тоже исчезли, так же внезапно, как и появилось все это видение, и остался только изодранный человек, стоящий перед гудящей оградой.
Снова зажглись фонари, их свет был столь ярким, что развеял все остатки волшебства. Марти смотрел на бледную плоть, на пустые глаза, эту жалкую фигуру, стоящую перед ним, и не верил ничему из увиденного…
— Скажи Джозефу, — сказал пришелец.
…Это все был какой-то трюк…
— Сказать ему что?
— Что я был здесь.
…но если это был всего лишь трюк, то почему бы ему не шагнуть вперед и не схватить его?
— Кто вы? — спросил он.
— Просто скажи ему.
Марти кивнул; в нем не осталось ни капли смелости.
— Теперь иди домой.
— Домой?
— Подальше отсюда, — сказал пришелец. Он отвернулся от Марти и собак, и, как только он это сделал, фонари вспыхнули и погасли на несколько дюжин ярдов в обоих направлениях.
Когда они включились снова, волшебник исчез.

Глава 27

— Это все, что он сказал?
Как всегда, Уайтхед сидел спиной к Марти, и было невозможно определить его реакцию на ночные события.
Марти предложил осторожно обработанную версию того, что в действительности произошло. Он рассказал Уайтхеду о том, как услышал собак, о его поисках и небольшом разговоре с незнакомцем. То, что он опустил, было частью, которую он не мог объяснить: те образы, которые, как казалось, человек испускал из своего тела. Он не сделал даже попытки описать это, да и просто сообщить. Он рассказал старику только о том, что фонари на ограде погасли и под покровом темноты пришелец исчез. Это было неубедительным финалом рассказа о происшествии, но у него не было сил улучшить историю. Его разум, все еще переполненный видениями предыдущей ночи, был неспособен оценить всю объективность правды, чтобы сформировать более изысканную ложь.
Марти не спал уже больше двадцати четырех часов. Он провел остаток ночи, проверяя периметр усадьбы и исследуя ограду, в бесплодных попытках найти место, где незнакомец проник внутрь. Однако в проволоке нигде не было повреждений. Либо человек проскочил по земле, когда ворота были подняты для машины одного из гостей, что было вероятно; либо он перелез через ограду, не обращая внимания на электрический ток, который бы мог спокойно убить любого другого. После того, как Марти видел трюки, которые вытворял незнакомец, он не спешил отвергнуть эту вторую возможность. В конце концов, тот же человек отключил сигнализацию — и каким-то образом обесточил фонари по всему периметру ограды. Как он смог совершить эти подвиги, можно было только предполагать. К тому же, после исчезновения пришельца, вся система целиком заработала снова — заработала сигнализация, и камеры включились по всему периметру.
Проверив всю ограду, он вернулся обратно в дом и уселся в кухне, вспоминая все подробности того, чему он стал свидетелем. Где-то в четыре утра он услышал звуки, свидетельствующие об окончании ужина — смех и хлопанье дверей машин. Он не стал сообщать о нарушении сразу же. Он был уверен, что нет смысла портить Уайтхеду вечер. Он просто сидел и слушал шум, который издавали люди в другом конце дома. Их голоса смешивались в несвязный гул, словно Марти был под землей, а они были наверху. И, пока он прислушивался к ним, обессиленный после мощного адреналинового подъема, перед ним мелькали воспоминания о человеке у ограды.
Ничего этого он не сказал Уайтхеду. Только очевидное положение вещей и те слова «Скажи ему, что я был здесь». Этого было достаточно.
— Он был сильно поранен? — Спросил Уайтхед, по-прежнему не поворачиваясь от окна.
— Потерял палец, как я сказал. И он довольно неплохо кровоточил.
— Ему было больно, как по-вашему?
Марти замешкался, прежде чем ответить. Боль было не то слово, которое он хотел бы использовать; он не так понимал его значение. Но, если бы он применил другое слово, как например, страдание — то, что скрывалось в пропасти его леденящих глаз — он рисковал вторгнуться в те области, в которые он не был готов вступать; особенно с Уайтхедом. Он был уверен, что если хотя бы раз возбудить в старике противоречивые чувства, то шпаги будут вынуты из ножен. Поэтому он ответил:
— Да, ему было больно.
— И вы говорите, что он откусил свой палец?
— Да.
— Может, вам следовало бы поискать его?
— Я искал. Я думаю, что одна из собак подобрала его.
Усмехнулся ли Уайтхед? Казалось, что так.
— Вы не верите мне? — спросил Марти, принимая смех на свой счет.
— Конечно, я верю вам. Его появление было только вопросом времени.
— Вы знаете, кто он?
— Да.
— Тогда его можно арестовать.
Личное развлечение закончилось. Слова, которые последовали дальше, были бесцветными.
— Это не обыкновенный нарушитель, Штраусс, как, я полагаю, вы уже поняли. Этот человек — профессиональный убийца высшего класса. Он появился здесь с определенной целью — убить меня. Благодаря вашему вмешательству и собакам это было предотвращено. Но он может попытаться снова…
— Тем более есть причины, чтобы поймать его, сэр.
— Ни одна полиция Европы не в состоянии найти его.
— …Но, если он действительно известный убийца… — настаивал Марти. Его отказ бросить эту кость, не высосав из нее весь мозг, начинал раздражать старика. Он повысил голос.
— Он известен мне. Может быть, еще некоторым, которые сталкивались с ним…
Уайтхед прошел от окна к своему столу, отпер его и вынул оттуда что-то завернутое в тряпку. Он положил сверток на полированную поверхность и развернул его. Это был пистолет.
— Теперь вы всегда будете носить его с собой, — сказал он Марти. — Возьмите. Он не кусается.
Марти взял со стола пистолет. Он был холодным и тяжелым.
— Не смущайтесь, Штраусс. Этот человек смертельно опасен.
Марти переложил пистолет из руки в руку; чувство было весьма неприятным.
— Есть проблемы? — поинтересовался Уайтхед.
Марти подобрал слова, прежде чем заговорить:
— Все это… я под наблюдением, сэр. Предполагалось, что я буду соблюдать букву закона. Теперь же вы даете мне в руки оружие и велите стрелять без предупреждения. Я подразумеваю… вы, конечно, знаете, что он известный убийца, но я даже не видел, чтобы он был вооружен.
Выражение лица Уайтхеда, до настоящего времени бесстрастное, изменилось со словами Марти. Когда он резко ответил, показались его желтые зубы.
— Вы моя собственность, Штраусс. Вы должны заботиться обо мне, или вы провалите отсюда завтра же ко всем чертям. Обо мне! — он ткнул пальцем себя в грудь. — Не о себе. Забудьте о себе.
Марти проглотил возможные возражения: ни одно из них не было вежливым.
— Вы хотите вернуться в Вондсворт? — спросил старик. Все признаки злости исчезли; желтые зубы спрятались. — Хотите?
— Нет. Конечно, нет.
— Вы можете вернуться, если хотите. Только скажите.
— Я сказал нет!.. Сэр.
— Тогда слушайте, — сказал старик, — человек, которого вы встретили этой ночью, хочет причинить мне зло. Он пришел, чтобы убить меня. Если он вернется — а он вернется — я хочу, чтобы вы вернули ему его привет. И тогда посмотрим, да, мой мальчик? — зубы показались снова, и лисья улыбка. — О, да… тогда мы посмотрим.
* * *
Кэрис проснулась уставшей. Поначалу она ничего не помнила из событий предыдущей ночи, но постепенно начала вспоминать то неприятное путешествие, в которое она отправилась: комната, казавшаяся живой, призрачные пальцы, подергивавшие — но так мягко — волосы на ее затылке.
Она не помнила, что произошло, когда пальцы проникли вглубь. Лежала ли она? Да, сейчас она уже могла вспомнить, она лежала. Именно тогда, когда ее голова упала на подушку и сон сломил ее, тогда действительно все это началось.
Не сны: по крайней мере, не то, что она видела раньше. Не было ни действий, ни символов, ни туманных воспоминаний, навевающих ужас. Это было совсем не то; и это все же был (и оставался) ужас. Она была перемещена в пустоту.
— Пустота.
Это было всего лишь мертвое слово, когда она произнесла его вслух: это не могло описать то место, где она побывала — его опустошенность была более совершенна, его ужас был более жестоким, надежда на избавление в его глубине — более хрупкая, чем в любом другом месте, которое она посещала. Это было легендарное Ничто, по сравнению с которым любая другая мгла была ослепляюще яркой, любое другое отчаяние, которое она испытывала, было просто легким флиртом с этой глубиной.
Его создатель тоже был там. "Видишь, — хвастался он, — насколько экстраординарна эта пустота, насколько чиста, насколько совершенна? Все чудеса мира не могут сравниться, даже не могут надеяться сравниться с таким грандиозным Ничем".
И когда она проснулась, хвастовство оставалось. Казалось, что это видение было настоящим, тогда как реальность, в которой она была сейчас, была фантазией. Словно цвет, форма, сама материя были лишь забавным развлечением, созданным, чтобы прикрыть эту пустоту, которую он показал ей. Теперь она ждала, едва осознавая, как течет время, иногда дотрагиваясь до простыни или ощущая ворсистость ковра обнаженными ступнями, с отчаянием ждала того момента, когда все это навалится на нее снова и пустота опять поглотит ее.
«Что ж, — подумала она, — я отправлюсь на солнечный остров». Если когда она и заслуживала того, чтобы поиграть там, то в первую очередь, сейчас, когда она слишком измучена. Но что-то омрачало ее мысль. Был ли остров тоже фантазией? Если она уйдет туда сейчас, не очнется ли она тогда, когда опять придет этот создатель с пустотой в руках? Ее сердце громко застучало в ее ушах. Кто мог помочь ей? Ее никто бы не понял. Есть только Перл с ее обвиняющими глазами и хитрым презрением; и Уайтхед, согласный кормить ее героином, если это делает ее податливой; и Марти, ее бегун, по-своему милый, но столь наивно прагматичный, что она никогда не отважится объяснить ему ту сложность измерения, в котором она живет. Он был человеком одного мира; он будет только смущенно глядеть на нее, будет пытаться понять и не сможет.
Нет; у нее нет ни провожатых, ни ориентиров. Лучшее, что она может сделать, — это вернуться исхоженным путем. Вернуться на остров.
Это была химическая ложь, и она со временем убивает; но и жизнь со временем убивает, не правда ли? И, если смерть была все, что есть, то почему бы не отправиться к ней быстро и счастливо, вместо того чтобы копошиться в этой грязной дыре мира, где пустота шепчет на каждом углу? Поэтому, когда Перл поднялась наверх с ее героином, она взяла его, вежливо поблагодарив, и отправилась на остров, танцуя.

Глава 28

Страх может заставить мир вертеться, если его колеса хорошо смазаны. Марти наблюдал эту систему в действии в Вондсворте — иерархия, построенная на страхе. Это было насилием, нестабильным и несправедливым, но это превосходно срабатывало.
Видеть Уайтхеда — спокойный и постоянный центр своей Вселенной, — так переполненного страхом, такого дрожащего, такого паникующего, было нежелательным шоком. Марти не испытывал никаких личных чувств к старику — по крайней мере он их не осознавал, — но он наблюдал способности Уайтхеда концентрироваться и извлекал из этого выгоду. Сейчас он начинал ощущать, что стабильность, которая начинала доставлять удовольствие, была под угрозой уничтожения. Было ясно, что старик скрывает от Марти некую информацию — возможно кардинальную для понимания им ситуации — о пришельце и его мотивах. Вместо предыдущих спокойных и исчерпывающих слов Уайтхеда теперь оставались только намеки и угрозы. Это было, конечно, его прерогативой. И Марти оставалось только строить догадки.
Одно здесь было бесспорно — что бы Уайтхед ни заявлял, человек у ограды не был обыкновенным наемным убийцей. Было несколько слишком непонятных вещей. Свет, который то вспыхивал, то угасал на его лице, подобно смене настроения; камеры, загадочным образом погасшие, когда человек исчез. Собаки тоже заметили что-то загадочное. Отчего тогда они демонстрировали такую смесь злобы и мрачного предчувствия? И оставались еще видения — эти огненные изображения. Никакое мошенничество, даже самое искусное, не могло дать им удовлетворительного объяснения. Если Уайтхед знал этого «убийцу», как он это заявлял, тогда он должен был знать и его способности — он просто боялся говорить о них.
Марти провел день, задавая абстрактнейшие вопросы всем домочадцам, но очень скоро ему стало ясно, что Уайтхед ничего не сказал ни Перл, ни Лилиан, ни Лютеру. Это было странно. Разве сейчас не самое время повысить бдительность всех? Единственным человеком, который, по его мнению, мог что-то знать о ночных событиях, был Билл Той, но, когда Марти поднял эту тему, он был уклончив.
— Я понимаю, что ты был поставлен в сложную ситуацию, Марти, но это случается со всеми нами в разное время.
— Я просто подумал, что я смог бы выполнять свою работу лучше…
— …если бы ты знал все факты.
— Да.
— Что ж, я полагаю, тебе придется допустить, что Джо лучше нас все знает, — он сделал разочарованное лицо. — Мы все должны зарубить себе это на носу, не так ли? Джо лучше нас все знает. Я хотел бы сказать больше. Я хотел бы знать больше. Думаю, лучше всего будет, если ты бросишь это занятие.
— Он дал мне пистолет, Билл.
— Я знаю.
— И велел мне использовать его.
Той кивнул; казалось, что все это причиняет ему боль и даже сожаление.
— Плохие времена, Марти. Мы все… нам всем приходится делать очень много того, чего мы не хотим, поверьте мне.
Марти поверил ему; он доверял Тою настолько полно, что знал, если бы существовало хотя бы что-нибудь, что могло бы быть сказано по этому поводу, это было бы сказано. Было вполне вероятно, что Той даже не знал о том, кто нарушил спокойствие в Убежище. Если существовало какое-то личное противоборство между Уайтхедом и незнакомцем, тогда полное объяснение, видимо, могло исходить только от самого старика, а этого явно не предвиделось.
* * *
У Марти оставалось одна последняя беседа. Кэрис.
Он не видел ее с того дня, когда он проник на запретную территорию наверху. То, что, как он видел, произошло между Кэрис и ее отцом, несколько расстраивало его, и было, как он знал, ребяческое желание наказать ее за то, что она воздерживалась от его общества. Сейчас он чувствовал себя обязанным отыскать ее, какой бы неприятной не могла оказаться встреча.
Он нашел ее днем бездельничающей в районе голубятни. Она была закутана в меховое пальто, словно купленное в третьесортном магазине; оно было на несколько размеров велико ей и изъедено молью. Она выглядела чересчур тепло одетой, хотя погода была мягкой, даже несмотря на порывы ветра, и облака, пробегающие по голубому небу, таили в себе очень небольшую опасность: слишком маленькие, слишком белые. Это были апрельские облака, содержащие, в худшем случае, легкий дождь.
— Кэрис.
Она взглянула на него глазами, вокруг которых были такие круги от усталости, что поначалу он подумал, что это синяки. В руках у нее был скорее пучок, чем букет, цветов, многие из которых были еще бутонами.
— Понюхай, — сказала она, протягивая их ему.
Он вдохнул воздух. Они практически ничем не пахли — только запах юного тела и земли.
— Почти не пахнет.
— Хорошо, — сказала она. — Я думала, я теряю свои чувства.
Она безразлично уронила пучок на землю.
— Ты не против, что я тебе мешаю?
Она наклонила голову.
— Мешай всему, чему хочешь, — ответила она.
Загадочность ее манеры подействовала на него сильнее, чем всегда; она постоянно говорила так, словно у нее в мыслях была какая-то своя шутка. Он стремился присоединиться к этой игре, но она казалась слишком закупоренной, жестко спрятанной за стеной хитрых улыбок.
— Я полагаю, ты слышала собак прошлой ночью, — сказал он.
— Не помню, — ответила она, нахмурившись. — Может быть.
— А кто-нибудь говорил тебе что-нибудь об этом?
— А почему они должны были?
— Не знаю. Я просто подумал…
Она избавила его от этого неудобства легким, но сильным кивком головы.
— Да, если хочешь знать. Перл сказала мне, что был нарушитель. И что ты напугал его, правда? Ты и собаки.
— Я и собаки.
— А кто из вас откусил ему палец?
Сказала ли ей об этом Перл, или это был старик. Кто соизволил рассказать ей об этой жестокой детали? Были ли они сегодня вместе в ее комнате? Он прервал картину, прежде чем она возникла в его голове.
— Это Перл сказала тебе? — спросил он.
— Я не видела старика, — ответила она, — если это то, к чему ты ведешь.
Его мысль сжалась — это было сверхъестественно. Она использовала даже его фразеологию. Она назвала его «старик», а не «Папа».
— Может, прогуляемся к озеру? — предложила она, хотя ей было явно все равно, каким путем идти.
— Отлично.
— Знаешь, а ты был прав насчет голубятни, — сказала она. — Она отвратительна, когда такая пустая. Я никогда об этом не думала. — Картина опустевшей голубятни явно нервировала ее. Она поежилась под своим толстым пальто.
— Ты бегал сегодня? — спросила она.
— Нет. Я слишком устал.
— Это было плохо?
— Что именно плохо?
— Ночью.
Он не знал, как начать ответ. Да, конечно, было плохо, но, даже если бы он доверился ей достаточно, чтобы описать то, что он видел — а в этом он сильно сомневался, — его словарь был слишком жалок для этого.
Кэрис молчала, пока озеро не показалось перед ними. Маленькие белые цветы покрывали траву под их ногами. Марти не знал, как они называются. Она изучала их, когда задала вопрос:
— Это просто другая тюрьма, Марти?
— Что?
— Быть здесь.
У нее была та же проницательность, что и у отца, без сомнения. Он совсем не ожидал вопроса, который шокировал его. Никто на самом деле ни разу не спросил его, как он себя чувствует, с тех пор, как он прибыл сюда. Конечно, не из поверхностного интереса к его благополучию. Возможно, в конечном итоге, он сам мог спросить себя об этом. Его ответ — когда он последовал — был колеблющимся.
— Да… наверное, это все еще тюрьма, хотя… я не слишком-то задумывался об этом… то есть, я не могу просто встать и уйти в любое время, правда? Но это не сравнимо… с Вондсвортом… — его словарный запас снова подвел его, — …это просто другой мир.
Он хотел сказать, что он любит деревья, огромное небо, белые цветы, по которым они шагали, но он знал, что такие выражения будут выглядеть тяжелыми в его устах. У него не было сноровки в такого рода разговорах, как у Флинна, который мог изъясняться стихами, словно это был его второй язык. Как он обычно заявлял, такая болтливость — от его ирландской крови. Все, что Марти мог сказать, это:
— Я могу бегать здесь.
Она пробормотала что-то, что он не смог расслышать; может быть, просто согласие. Что бы это ни было, его ответ, казалось, удовлетворил ее, и он почувствовал, как злость, с которой он начал, сопротивляясь ее умным речам и ее тайной жизни с Папой, исчезает.
— Ты играешь в теннис? — снова из ниоткуда спросила она.
— Нет и никогда не играл.
— Хотел бы научиться? — предложила она, повернувшись вполоборота к нему и усмехаясь. — Я могу тебя научить, когда потеплеет.
Она выглядела столь хрупкой для физических упражнений; постоянная жизнь на грани, казалось, утомляла ее, хотя на грани чего — он не знал.
— Научишь — буду играть, — сказал он, радуясь их новому договору.
— По рукам? — спросила она.
— По рукам.
И ее глаза, подумал он, так темны; неясные, двусмысленные глаза, которые иногда, когда ты меньше всего этого ожидаешь, глядят на тебя с такой прямотой, что кажется, что она срывает покровы твоей души.
И он не красавец, подумала она, он давно уже перестал быть им и теперь бегает, чтобы поддерживать себя в форме, потому что боится, что иначе он начнет расплываться. Возможно, он просто самовлюбленный нарцисс — могу поспорить, что он стоит перед зеркалом каждый вечер и смотрит на себя, страстно желая остаться этаким красавчиком-мальчиком, вместо того чтобы быть крепким и мужественным.
Она уловила его мысль, ее мозг легко поднялся над ее головой (по крайней мере, она так себе это представляла) и поймал ее в воздухе. Она делала так постоянно — с Перл, с отцом, — часто забывая, что другие люди не обладают такими способностями, чтобы так нахально подслушивать.
Мысль, которую она поймала, была такой: Я должен научиться быть мягким;или что-то вроде этого. Он боялся, что она умчится, господи Боже! Вот почему он был такой чертовски противный, когда он был с ней, и такой осторожный.
— Я не собираюсь обрывать это все, — сказала она, и он почувствовал, как у него начинает краснеть шея.
— Извини, — ответил он. Она не была уверена, признал ли он свою ошибку или просто не понял ее фразу.
— Не нужно обращаться со мной, как с ребенком. Я не хочу этого от тебя. Я и так все время это получаю.
Он метнул на нее печальный взгляд. Почему он не верил тому, что она говорила? Она подождала, надеясь на какой-нибудь намек, но его не последовало, даже самого неопределенного.
Они подошли к плотине, которая образовывала озеро. Она была высокой и бурной. Здесь тонули люди, как ей говорили, пару десятилетий назад, прямо перед тем, как Папа купил поместье. Она стала рассказывать об этом и об экипаже с лошадьми, попавшими в озеро во время шторма; она говорила, не слушая себя, а только думая, как пробиться сквозь эту его вежливость и мужественность к той части, которая могла быть ей нужна.
— А экипаж все еще здесь? — спросил он, глядя на колышущуюся воду.
— Наверное, — сказала она. История потеряла свое очарование.
— Почему ты мне не доверяешь? — прямо спросила она.
Он не ответил; но он явно боролся с чем-то. Выражение хмурой озадаченности на его лице сгустилось до испуга. Черт, подумала она, я действительно как-то все испортила. Но это уже было сделано. Она спросила его напрямик и была готова услышать самое плохое.
Почти не замышляя воровства, она украла у него еще одну мысль, которая оказалась шокирующе ясной, как живая. В его глазах она увидела дверь своей спальни, себя, лежащую на кровати с остекленевшими глазами и Папу, сидящего рядом. Когда это было? Она задумалась. Вчера? Позавчера? Слышал ли он их; было ли это тем, что пробудило такое неприятие в нем? Он играл в детектива, и ему не понравилось то, что он обнаружил.
— Я не слишком хорош с людьми, — сказал он, отвечая на ее вопрос о доверии. — И никогда не был.
Как он извивается, вместо того чтобы сказать правду. Он был цинично вежливым с ней. Она захотела свернуть ему шею.
— Ты шпионил за нами, — сказала она с жесткой прямотой. — Вот оно в чем дело, правда? Ты видел Папу и меня…
Она попыталась произнести фразу так, словно это было страшной догадкой. Но это было бы не так убедительно, как ей хотелось бы. Но, какого черта? Все было сказано и пусть он сам найдет причины того, почему она пришла к такому заключению.
— Что ты подслушал? — потребовала она, но ответа не последовало. Она чувствовала не злость, но стыд за то, что он подглядывал. Краска залила его лицо от уха до уха.
— Он мучает тебя, как будто он владеет тобой, — пробормотал он, не поднимая глаз от струящейся воды.
— Да, в некотором смысле.
— Почему?
— Я — это все, что у него есть. Он одинок…
— Да.
— …и он боится.
— Он когда-нибудь разрешает тебе покидать Убежище?
— У меня нет такого желания, — сказала она, — здесь у меня есть все, что мне нужно.
Он хотел спросить ее, как она решает вопрос с постельными компаньонами, но он и так был достаточно смущен. Она все равно обнаружила мысль, и, сразу за ней, последовал образ Уайтхеда, наклонившегося, чтобы поцеловать ее. Возможно, это было большим, нежели просто отеческий поцелуй. Хотя она пыталась не думать об этом слишком часто, она тем не менее не могла полностью избежать этого присутствия. Марти был более проницателен, чем она рассчитывала; он уловил этот подтекст, хотя и достаточно тонкий.
— Я не доверяю ему, — сказал он. Он оторвал свой пристальный взгляд от воды и посмотрел на нее. Его смущение было более чем очевидно.
— Я знаю, как управляться с ним, — ответила она. — Я заключила с ним сделку. Он понимает сделки. Он получает меня, остающейся с ним, а я получаю все, что мне нужно.
— А что тебе нужно?
Теперь она отвела глаза. Пена на бурлящей воде была грязно-коричневой.
— Немного солнечного света, — наконец ответила она.
— Я думал, что это должна быть свобода, — озадаченно сказал Марти.
— Не в том смысле, как мне нравится, — ответила она.
Чего он ждет от нее? Извинений? В таком случае, он будет разочарован.
— Мне нужно возвращаться, — сказал он.
Внезапно, она произнесла:
— Не надо ненавидеть меня, Марти.
— Я не ненавижу тебя, — вернулся он.
— У нас много общего.
— Общего?
— Мы оба принадлежим ему.
Еще одна отвратительная правда. Она явно была переполнена ими сегодня.
— Ты же можешь убраться отсюда ко всем чертям, если захочешь, правда? — раздраженно сказал он.
Она кивнула.
— Полагаю, что да. Но куда?
Вопрос был для него бессмысленным. За оградой был целый мир, и она, конечно, не имела недостатка в финансах — кто угодно, но не дочь Джозефа Уайтхеда. Действительно ли она находила эту перспективу столь непривлекательной? Они составляли очень странную пару. Он, с его опытом, так ненатурально сокращенным — потерянные годы жизни, — и сейчас страстно стремящимся наверстать упущенное. Она, такая апатичная, такая вялая от самой мысли побега из ею самой созданной тюрьмы.
— Ты можешь идти куда угодно, — сказал он.
— Это так же хорошо, как и никуда, — решительно ответила она; это предназначение занимало слишком много мыслей в ее голове. Она оглядела его, надеясь на то, что его злость хоть немного угасла, но он не показывал ни малейшего сочувствия.
— Выбрось из головы, — сказала она.
— Ты идешь?
— Нет. Я думаю, что побуду здесь еще немного.
— Смотри, не бросайся вниз.
— Не умеешь плавать, а? — вспылила она.
Он нахмурился, не понимая.
— Не важно, я никогда не принимала тебя за героя.
Он оставил ее стоящей в нескольких дюймах от берега и глядящей на воду. То, что он сказал ей, было правдой — он никогда не был хорош с людьми. Но с женщинами он был еще хуже. Может быть, религия могла бы помочь ему, но он не был религиозен — никогда. Может быть это и была часть проблемы между ним и девушкой — ни один из них ни во что не верил. Не о чем было говорить, не было вопросов для обсуждения. Он оглянулся. Кэрис немного отошла вдоль берега от того места, где он оставил ее. Солнце отражалось от поверхности воды и освещало ее силуэт. Это выглядело так, словно она была почти нереальна.
Назад: Часть II ПРИЮТ
Дальше: Часть III DEUCE