Книга: ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ. Том I
Назад: Мадонна
Дальше: Сумерки над башнями

КНИГА VI

Заключительный том знаменитых «Книг крови», самого кровавого цикла в истории литературы ужасов. Читайте его и вы узнаете какой же святой дух обитает в заброшенных церквях. Как правильно вести переговоры о покупке земли. Вам раскроются «секретные архивы» спец. служб. И в чем же разница между фокусами и магией.
Так же Вы узнаете развязку истории о парне, который стал Книгой крови.

Жизнь смерти

Сидя в приемной клиники, Элейн жадно читала свежую газету. Зверь, которого считали пантерой, и который два месяца терроризировал окрестности Эппинг-Фореста, был застрелен и оказался дикой собакой. Археологи в Судане исследовали фрагменты костей, которые, как они полагают, могли бы полностью изменить представления о происхождении человека. Девица, которая однажды танцевала с младшим отпрыском королевской фамилии, была найдена убитой недалеко от Клэпхема, пропал яхтсмен-одиночка, совершавший кругосветное плавание. Она прочитывала сводки о мировых событиях и о житейских с одинаковым пылом — пусть хоть что-нибудь отвлечет ее от предстоящего осмотра — но сегодняшние новости были слишком похожи на вчерашние, изменились только заголовки.
Доктор Сеннет сообщил ей, что заживление идет нормально как изнутри, так и снаружи, и что она вполне может вернуться к своим обязанностям, как только почувствует достаточно психологической уверенности. Ей следует еще раз записаться на прием в первую неделю нового года, сказал он, а затем пройти окончательный осмотр.
Мысль сесть в автобус и вернуться домой казалась ей невыносимой после стольких часов томительного ожидания. Она решила пройти пару остановок пешком: эта прогулка будет для нее полезна.
Однако ее планы оказались слишком смелыми. Уже через несколько минут ходьбы ее начало подташнивать и в нижней части живота появилась тупая боль, так что она свернула с дороги в поисках места, где можно было бы отдохнуть в попить чаю. Ей не мешало бы и поесть, она это знала, хотя никогда не отличалась хорошим аппетитом, а после операции и подавно. Она побрела дальше. Отыскала небольшой ресторанчик, который не оглашался гомоном посетителей, хотя было уже без пяти час — время ленча. Невысокая женщина с бесцеремонно-искусственными рыжими волосами подала ей чай и омлет с грибами. Она старалась есть, но так и не смогла. Официантка была не на шутку озабочена.
— Вам не нравится пища, — спросила она немного раздраженно.
— О, нет, — уверила ее Элейн, — мне очень нравится.
Тем не менее, официантка выглядела обиженной.
— Будьте любезны, принесите еще чаю, — сказала Элейн.
Она отодвинула тарелку, чтобы официантка ее забрала. Вид пищи, застывшей на безыскусной тарелке, не привлекал ее. Она ненавидела эту свою непрошенную чувствительность: это абсурд, что тарелка с недоеденными яйцами вызывает отвращение, но она ничего не могла с собой поделать. Всюду она находила отголоски своих собственных бедствий. В смертях, во внезапных морозах после мягкого ноября, в луковицах растений на своем подоконнике, в воспоминании о дикой собаке, застреленной в Эппинг-Форесте, о которой она прочитала утром.
Официантка принесла горячего чаю, но так и не забрала тарелку. Элейн ее окликнула; та, нехотя, подчинилась.
Кроме Элейн посетителей больше не осталось, и официантка деловито собирала обеденные меню и готовила столы к вечеру. Элейн сидела и задумчиво смотрела в окно. Пелена зеленовато-серого дыма в считанные минуты заволокла улицу, затмив солнечный свет.
— Опять жгут, — проворчала официантка. — Этот проклятый запах проникает повсюду.
— Что там жгут?
— Там какой-то общественный центр. Они его сносят, и строят новый. Бочка без дна для денежек налогоплательщиков.
Дым и вправду уже проникал в ресторан. Элейн он не показался неприятным: это было сладко-благоухающее напоминание об осени, ее любимом времени года. Заинтересовавшись, она допила чай, расплатилась, и решила побродить и посмотреть, откуда берется дым. Ей не пришлось идти далеко. В конце улицы она нашла небольшой сквер — в нем и располагалось здание. Впрочем, ее ждала одна неожиданность. То, что официантка назвала общественным центром, оказалось на самом деле церковью или, точнее, когда-то ею было. Свинец и шифер уже были содраны с крыши, оголяя небу торчащие брусья, окна без стекол зияли пустотой, дерн исчез с лужайки возле здания, и два дерева там были срублены. Это их погребальный костер производил тот мучительно-сладкий запах.
Вряд ли это здание было красивым, но даже по его остаткам можно было догадаться, что оно обладало какой-то притягательной силой. Его обветренные камни не вписывались в окружающий кирпич и бетон, но участь осажденного (рабочие рвались в бой; бульдозер наготове, жадный до камней) придавала ему некое очарование.
Кое-кто из рабочих заметил, как она стояла и смотрела на них, но не попытался удержать, когда она прошла через сквер к главному входу в церковь и заглянула внутрь. Интерьер, лишенный декоративной кладки, кафедры, скамей, купели и прочего, был просто каменным помещением, не создающим никакой атмосферы и не вызывающим эмоций. Впрочем, кто-то все же нашел там нечто интересное. В дальнем углу церкви спиной к Элейн стоял человек и пристально разглядывал землю. Заслышав шаги, он виновато обернулся.
— О, — сказал он, — я зашел только на минутку.
— Ничего страшного, — ответила Элейн. — Похоже, мы оба вторглись в чужие владения.
Мужчина кивнул. Он был одет скромно — даже невзрачно, — выделялся только его зеленый галстук-бабочка. Черты его лица, несмотря на своеобразный стиль одежды и седые волосы, были на удивление невозмутимыми, как будто ни улыбка, ни хмурые морщины никогда не нарушали их совершенного спокойствия.
— Довольно грустная картина, не так ли? — сказал он.
— Вы бывали раньше в этой церкви?
— Приходилось как-то, — ответил он, — но она никогда не была популярна.
— Как она называется?
— Церковь Всех Святых. Скорее всего, была построена в конце семнадцатого века. Вы интересуетесь церквями?
— Не очень. Просто я увидела дым и…
— Сцена разрушения всем нравится, — сказал он.
— Да, — отозвалась она, — наверное, вы правы.
— Все равно что наблюдать за похоронной процессией. Только не своей, верно?
Она что-то пробормотала в ответ, но мысли ее были уже далеко. Опять клиника. Опять боль и заживление. Опять ее жизнь, спасенная лишь ценой другой, несостоявшейся жизни. Только не своей.
— Меня зовут Каванаг, — он шагнул к ней и протянул руку.
— Рада познакомиться, — ответила она. — Я Элейн Райдер.
— Элейн, — сказал он, — замечательно.
— Вы, очевидно, пришли взглянуть в последний раз на это место, прежде чем оно навсегда исчезнет?
— Да, вы правы. Я тут разглядывал надписи на каменных плитах, на полу. Некоторые из них весьма красноречивы. — Он смел ногой строительный мусор с одной из плиток. — Жаль, если все это пропадет. Уверен, что они просто раздробят эти камни, когда начнут вскрывать пол…
Она взглянула под ноги на плитки, разбросанные тут и там. Не все были надписаны, на многих из них просто имена и даты. Но были и надписи. Одна, слева от того места, где стоял Каванаг, содержала почти стертый рельеф, изображающий перекрещенные наподобие барабанных палочек берцовые кости, и краткую фразу: искупи время.
— Должно быть, в свое время там устроили потайной склеп, — сказал Каванаг.
— Да, понимаю. А это люди, которые были там погребены.
— Ну, что ж, я тоже не вижу другой причины для этих надписей. Я вот хотел попросить рабочих… — он помолчал, раздумывая. — Боюсь показаться вам не вполне нормальным…
— О чем вы?
— В общем, просто хотел попросить рабочих не разрушать эти занятные камни.
— Думаю, это совершенно нормально, — сказала Элейн. — Они очень красивы.
Он заметно воодушевился ее ответом.
— Пожалуй, прямо сейчас пойду и поговорю с ними. Я ненадолго, вы меня извините?
Оставив ее стоять в центральном нефе как брошенную невесту, он вышел потолковать с одним из рабочих. Она медленно пошла к тому месту, где раньше был алтарь, читая по пути имена. Кому теперь дело до тех людей, что лежат здесь? Они умерли двести лет назад, их ждала не любовь потомков, но забвение. И тут неосознанные надежды на жизнь после смерти, которые она хранила все тридцать четыре года, улетучились, ее больше не отягощали призрачные видения загробной жизни. Однажды, может быть, сегодня, она умрет, как умерли все эти люди, и это не станет событием. Зачем к чему-то стремиться, на что-то надеяться, о чем-то мечтать. Она думала обо всем этом, стоя в круге мутного солнечного света, и была почти счастлива.
Переговорив с бригадиром, вернулся Каванаг.
— Так и есть, там находится склеп, — сказал он. — Но его еще не вскрывали.
— О-о…
Они все еще там, под ногами, подумала она. Прах и кости.
— По-видимому, они пока не могут проникнуть внутрь. Все входы тщательно закрыты. Поэтому они сейчас копают вокруг фундамента. Ищут вход.
— Что, склепы всегда так тщательно закрывают?
— Но не так, как этот.
— Может быть, там вообще нет входа, — предположила она.
Каванаг принял это очень серьезно.
— Может быть, — сказал он.
— Они оставят вам какой-нибудь из этих камней?
Он покачал головой.
— Они говорят, это не их дело. Они здесь мелкая сошка. Очевидно, у них есть специальная бригада, чтобы проникнуть внутрь и перенести останки к новому месту захоронения. Все это должно быть сделано самым пристойным образом.
— Слишком уж многого они хотят, — сказала Элейн, разглядывая камни под ногами.
— Да, пожалуй, — отозвался Каванаг. — В жизни обычно бывает не так. Но тогда, выходит, мы совсем перестали бояться Бога.
— Возможно.
— Как бы то ни было, они предложили мне прийти через пару дней и поговорить с перевозчиками.
Она рассмеялась при мысли о переезжающем доме мертвецов, представив, как они упаковывают свои пожитки. Каванаг был доволен своей шуткой, хотя и непроизвольной. На волне успеха, он предложил:
— Может быть, выпьете со мной чего-нибудь?
— Боюсь, что не смогу составить вам подходящей компании, — ответила она. — Я очень устала.
— Мы могли бы встретиться позже, — сказал он.
Она отвела взгляд от его загоревшегося желанием лица. Что ж, он довольно приятен, хоть и незатейлив. Ей нравился его зеленый галстук — как усмешка на фоне его общей непритязательности, — и его серьезность. Но она не могла представить себя в его обществе, во всяком случае, сегодня. Она извинилась, объяснив, что еще не оправилась после болезни.
— Тогда, может быть, завтра? — поинтересовался он вежливо. Отсутствие нажима в его предложении казалось убедительным, и она сказала:
— Да, с удовольствием. Спасибо.
Перед тем как расстаться, они обменялись телефонами. Забавно было видеть, как он уже предвкушает их свидание, она почувствовала, что, несмотря на все выпавшие на ее долю беды, все еще остается женщиной.
Вернувшись домой, она обнаружила посылку от Митча и голодную кошку у порога. Накормив страждущее животное, она приготовила кофе и вскрыла посылку. Там, упакованный в бумагу, лежал шарф, как раз на ее вкус, — невероятная интуиция Митча и на этот раз не подвела. В записке было только: Это твой цвет. Я люблю тебя. Митч. Она хотела тут же схватить телефон и позвонить ему, но вдруг мысль услышать его голос показалась ей опасной. Он обязательно спросит, как она себя чувствует, а она ответит, что все в порядке. Он усомнится: хорошо, но все-таки? Тогда она скажет: я пустая, они вытащили из меня половину внутренностей, черт бы тебя побрал, и у меня уже никогда не будет ребенка ни от тебя, ни от кого другого, понял? От одной только мысли о разговоре с ним ее начали душить слезы, и в порыве необъяснимого гнева она затолкала шарф в шелестящую бумагу и сунула его в самый глубокий ящик комода. Черт с ним, не сейчас надо было делать такие вещи. Раньше, когда она так нуждалась в нем, он все твердил лишь о своем отцовстве, и как ее опухоли мешают ему в этом.
Вечер был ясным, холодная кожа неба растянулась от края до края. Ей не хотелось задергивать шторы в передней, потому что сгущающаяся синева была слишком прекрасна. Так она сидела у окна и смотрела на сумерки. Лишь когда угас последний штрих, она задернула потемневшее полотно.
У нее не было аппетита, тем не менее она заставила себя немного поесть и с тарелкой села к телевизору. Еда все не кончалась, она убрала поднос и задремала, слушая телевизор лишь урывками. Она уже прочла обо всем, что ей было нужно, утром: заголовки не изменились.
Впрочем, одно сообщение привлекло ее внимание: интервью с яхтсменом-одиночкой, Майклом Мейбьюри, которого подобрали после недельного дрейфа в Тихом Океане. Интервью передавали из Австралии, и качество передачи было плохим, бородатое и сожженное солнцем лицо Мейбьюри то и дело пропадало. Изображение почти отсутствовало: его рассказ о неудавшемся плавании воспринимался только со слуха, в том числе и о событии, которое, кажется, глубоко потрясло его. Он попал в штиль и, поскольку его судно не имело мотора, вынужден был ждать ветра. Но его все не было. Прошла уже неделя, а он не сдвинулся ни на километр, океан был безразличен к его судьбе, ни птица, ни проходящее судно не нарушало безмолвия. С каждым часом он все сильнее чувствовал клаустрофобию, и на восьмой день его охватила паника. Обвязав себя тросом, он отплыл от яхты, чтобы вырваться из тесного пространства палубы. Но, отплыв от яхты и наслаждаясь теплым спокойствием воды, он не захотел возвращаться. А что, если развязать узел, подумал он, и уплыть совсем?
— Почему у вас возникла такая странная мысль? — спросил репортер.
Мейбьюри нахмурился. Он достиг кульминации в своем рассказе, но явно не желал продолжать. Репортер повторил вопрос.
Наконец, запинаясь, он начал говорить.
— Я оглянулся на яхту, — сказал он, — и увидел, что кто-то стоит на палубе.
Репортер, не поверив своим ушам, переспросил:
— Кто-то стоит на палубе?
— Да, это так, — сказал Мейбьюри. — Там кто-то был. Я видел фигуру совершенно отчетливо: она передвигалась по палубе.
— Вы… Вы разглядели, кто был этот безбилетный пассажир? — последовал вопрос.
Мейбьюри помрачнел, догадываясь, что его рассказ будет воспринят с недоверием.
— Так кто же это был? — не унимался репортер.
— Не знаю, — ответил Мейбьюри. — Наверное, Смерть.
— Но вы ведь, в конце концов, вернулись на яхту.
— Конечно.
— И никаких следов?
Мейбьюри посмотрел на репортера, в его взгляде было презрение.
— Но ведь я пережил это, не так ли?
Репортер пробормотал, что это ему не вполне понятно.
— Я не тонул, — сказал Мейбьюри. — Я мог бы умереть, если бы захотел. Отвязал бы трос, и утонул.
— Но вы этого не сделали. А на следующий день…
— На следующий день поднялся ветер.
— Это необычайная история, — сказал репортер, довольный, что самая душещипательная часть интервью позади. — Вы должно быть, уже предвкушаете встречу со своей семьей, как раз под Рождество…
Элейн не слышала заключительного обмена остротами. Мысленно она была привязана тонким тросом к своей комнате, ее пальцы перебирали узел. Если Смерть может найти лодку в пустыне Тихого Океана, то почему не может найти ее. Сидеть рядом с ней, когда она спит. Подстерегать ее, когда она предается своему горю. Она встала и выключила телевизор. Квартира мгновенно погрузилась в безмолвие. Срывающимся голосом она крикнула в тишину, но никто не ответил. Вслушиваясь, она ощутила соленый вкус во рту. Океан.
Выйдя из клиники, она получила сразу несколько приглашений отдохнуть и оправиться после болезни. Отец предлагал ей поехать в Абердин, сестра Рейчел звала на несколько недель в Букингемшир, наконец, был жалостливый звонок от Митча — приглашал провести отпуск вместе. Она отказала им всем, сказав, что ей, мол, нужно как можно скорее восстановить привычный ритм жизни: вернуться к работе, к коллегам и друзьям. На самом деле причины были глубже. Она боялась их сострадания, боялась, что слишком к ним привяжется и станет во всем полагаться на них. Природная склонность к независимости, которая в свое время привела ее в этот неприветливый город, вылилась в осмысленный вызов все подавляющему инстинкту самосохранения. Она знала, что если уступит нежности их призывов, то наверняка пустит корни в отеческую землю и ничего не увидит вокруг еще целый год. И кто знает, какие события пройдут мимо нее!
Итак, достаточно оправившись, она вернулась к работе, рассчитывая, что это поможет ей восстановить нормальную жизнь. Но какие-то ее навыки были утеряны. Каждые несколько дней что-нибудь да происходило — она могла прослушать какую-нибудь реплику, или поймать на себе взгляд, которого не ожидала, — и это заставило ее понять, что к ней относятся с какой-то настороженной предупредительностью. Ей хотелось плюнуть в лицо своим подозрениям, сказать, что она и ее матка — вовсе не одно и то же, и что удаление последней не так уж трагично.
Но сегодня по дороге в офис она не была уверена, что они так уж ошибаются. Элейн казалось, что она не спала уже неделю, хотя в действительности она спала долго и глубоко каждую ночь. Из-за огромной усталости ее глаза слипались, и все в тот день виделось ей как-то отдаленно, словно она отплывает все дальше и дальше от своего рабочего стола, от своих ощущений, от своих мыслей. Дважды в то утро она обнаруживала, что говорит сама с собой, а потом удивлялась, кто же это говорил. Это, конечно, была не она: она слишком внимательно слушала.
А потом, после обеда, все пошло как нельзя хуже. Ее вызвали в офис управляющего и предложили сесть.
— Ну, как дела, Элейн? — спросил мистер Чаймз.
— Все в порядке, — ответила она.
— Тут небольшое дело…
— Что за дело?
Чаймз, казалось, был в затруднении.
— Ваше поведение, — наконец сказал он. — Ради Бога, Элейн, не подумайте, что я вмешиваюсь в чужие дела. Просто вам, видимо, нужно еще время, чтобы окончательно восстановить силы.
— Я в полном порядке.
— Но ваши рыдания…
— Что?
— То, как вы сегодня целый день плачете. Это беспокоит нас.
— Я плачу? — удивилась она. — Я не плачу.
Управляющий был озадачен.
— Но вы плачете уже целый день. Вы и сейчас плачете.
Элейн судорожно поднесла руку к щеке. Да, так и есть, она действительно плакала. Ее щеки были мокрыми. Она встала, потрясенная своим собственным поведением.
— Я… Я не знала, — проговорила она. Хотя слова звучали нелепо, они были правдой. Она действительно не знала. Только сейчас, поставленная перед фактом, она ощутила соленый вкус в горле: и с этим вкусом пришло воспоминание, что все это началось прошлым вечером перед телевизором.
— Почему бы вам не отдохнуть денек?
— Да, конечно.
— Отдохните неделю, если хотите, — сказал Чаймз. — Вы полноправный член нашего коллектива, Элейн, в этом нет никаких сомнений. Мы не хотим, чтобы вы как-то пострадали.
Последняя фраза больно ударила ее. Неужели они думают, что она склонна к самоубийству? Не потому ли они с ней так заботливы? Бог свидетель, это были всего лишь слезы, к которым она была настолько безразлична, что даже не замечала их.
— Я пойду домой, — сказала она. — Спасибо за вашу… за ваше участие.
Управляющий посмотрел на нее сочувственно.
— Должно быть, вам пришлось многое пережить, — сказал он. — Мы все это понимаем, хорошо понимаем. Если у вас возникнет потребность поговорить об этом, то в любое время…
Ей хотелось поговорить, но она поблагодарила его еще раз и вышла.
Перед зеркалом в уборной она поняла, наконец, что и в самом деле ужасно выглядит. Кожа горела, глаза опухли. Она сделала, что могла, чтобы скрыть следы этого недомогания, надела пальто и пошла домой. Но, добравшись до подземки, она осознала, что возвращение в пустую квартиру — не очень правильный шаг. Она снова будет терзаться своими мыслями, снова будет спать (она и так очень много спала эти дни, и совершенно без сновидений), но так и не обретет душевного равновесия. Колокол с часовни Святого Иннокентия, разливая звон чистому и ясному дню, напомнил ей о дыме, сквере и мистере Каванаге. Она решила, что это как раз подходящее место, чтобы прогуляться и развеяться. Наслаждаться солнцем и думать. Не исключено, что она встретит там своего ухажера.
Она довольно быстро нашла дорогу к Церкви Всех Святых, но там ее ждало разочарование. Рабочая площадка была окружена кордоном, там находилось несколько полицейских постов, между ними находилось красное флуоресцирующее заграждение. Площадку охраняло не менее четырех полицейских, которые направляли прохожих в обход сквера. Рабочие со своими кувалдами были изгнаны из-под сени Всех Святых, и теперь в зоне за ограждением находилось множество людей в форме и штатских, одни что-то глубокомысленно обсуждали, другие стояли среди мусора и разглядывали несчастную церковь. Южный неф и большая площадь вокруг него были скрыты от глаз любопытных брезентом и черным пластиковым покрытием. Время от времени кто-нибудь высовывался из-за этой завесы и переговаривался со стоящими на площадке. Все они, как она заметила, были в перчатках; на некоторых были также и маски. Это выглядело так, как будто они делают какую-то необычную хирургическую операцию под защитным экраном. Может, у Всех Святых тоже опухоль в кишках?
Она подошла к одному из полицейских.
— Что там происходит?
— Фундамент неустойчив, — сказал тот. — Здание может рухнуть в любую минуту.
— Почему они в масках?
— Это просто мера предосторожности против пыли.
Она не стала спорить, хотя ответ показался ей неубедительным.
— Если вам нужно на Темпл-стрит, обойдите вокруг, — сказал полицейский.
Больше всего ей хотелось стоять и смотреть, что будет дальше, но она побаивалась соседства с этой четверкой в форме, поэтому решила не искушать судьбу и отправилась домой. Не успела она выйти на главную улицу, как заметила неподалеку на перекрестке знакомую фигуру. Ошибки быть не могло — Каванаг. Она окликнула его, хотя он уже почтя скрылся из виду, и, как она отметила не без удовольствия, он все же вернулся и приветливо ей кивнул.
— Просто здорово, — сказал он, пожимая ей руку. — Признаться, не ожидал увидеть вас так скоро.
— Я приходила взглянуть на остатки церкви, — ответила она.
Его лицо зарумянилось от мороза, и глаза блестели.
— Я так рад, — сказал он. — Не откажетесь от чашки чаю? Здесь как раз неподалеку.
— С удовольствием.
По дороге она спросила, что ему известно о происходящем с Церковью Всех Святых.
— Это все из-за склепа, — сказал он, подтверждая ее подозрения.
— Они его вскрыли?
— Точно известно, что они нашли вход. Я был там утром.
— По поводу ваших камней?
— Именно так. Но они уже успели к тому времени все накрыть брезентом.
— Некоторые из них в масках.
— Думаю, там внизу воздух не самый свежий. Слишком много времени прошло.
Ей вспомнилась брезентовая завеса — между ней и тайной:
— Интересно, что бы там могло быть?
— Страна чудес, — ответил Каванаг.
Хотя ответ был довольно непонятным, она не стала переспрашивать, во всяком случае сразу, но позже, когда они разговаривали уже целый час и она чувствовала себя свободнее, снова вернулась к его словам.
— Вы что-то говорили о склепе…
— Что?
— Что там страна чудес.
— Я так говорил? — он немного замешкался. — Что я такого сказал?
— Вы просто немного меня заинтриговали. Мне было интересно, что вы имели в виду.
— Мне нравится бывать там, где мертвые, — сказал он. — Всегда нравилось. Кладбища могут быть очень красивы, вы никогда не думали об этом? Мавзолеи, надгробья, потрясающее мастерство, с которым они сделаны. Даже мертвые могут иногда вознаградить внимательный взгляд.
Он посмотрел на нее, чтобы убедиться, что ее не покоробило от этих слов, но, встретив лишь спокойную заинтересованность, продолжал.
— Временами они могут быть очень красивы. Есть в них что-то магическое. Досадно, что все это пропадает зря среди гробовщиков и распорядителей похорон, — он лукаво прищурился. — Уверен, в этом склепе есть на что посмотреть. Странные знаки. Удивительные знаки.
— Я только однажды видела покойника. Свою бабушку. Я тогда была очень маленькой.
— Наверно, это самое сильное воспоминание вашей жизни.
— Нет, не думаю. По правде говоря, я плохо все это помню. Я помню только, что все плакали.
— Да-а.
Он глубокомысленно покачал головой.
— Это так эгоистично, — сказал он, — вам не кажется. Отравлять последнее прощание соплями и всхлипами.
Он вновь посмотрел на ее реакцию, и вновь с удовлетворением убедился, что она слушает спокойно.
— Мы ведь плачем по себе, не так ли? Не по покойнику. Покойнику уже ничего не нужно.
Она тихо ответила:
— Да, — и потом громче: — Бог свидетель, это так. Всегда только по себе…
— Вы видите, сколь многому мертвые могут научите, не ударив костью о кость?
Она рассмеялась, он присоединился к ее смеху. Она ошиблась при первой их встрече, полагая, что он никогда не улыбается; это было не так. Но едва смех затих, черты его лица вновь обрели то мрачное спокойствие, которое она отметила при первой встрече.
Еще через полчаса своих замысловатых фраз он заторопился по делам. Она поблагодарила его за компанию и сказала:
— Я не смеялась уже несколько недель. Я вам очень благодарна.
— Вам нужно смеяться, — ответил он. — Это вам к лицу.
Затем добавил:
— У вас прекрасные зубы.
После его ухода, она все думала об этом его странном замечании, а также о дюжине других, что он наговорил в тот день. Вне сомнения, он был одним из самых неординарных людей, которых она когда-либо встречала, но в ее жизнь он вошел только сейчас — со своим безудержным желанием говорить о склепах, мертвецах и красоте ее зубов. Он совершенно отвлек внимание от ее нынешних заскоков, выставляя их незначительными по сравнению с его собственными. Домой она шла в приподнятом настроении. Если бы она не знала себя слишком хорошо, то могла бы подумать, что немного в него влюбилась.
По дороге домой и потом вечером она думала главным образом о той его шутке, насчет мертвецов, ударяющих костью о кость, и эти мысли неизбежно привели ее к тайнам, скрывающимся в склепе. Раз возникнув, ее любопытство не могло угомониться; в ней неуклонно росло убеждение, что она во что бы то ни стало должна проскользнуть сквозь заграждения и увидеть место захоронения собственными глазами. Раньше она не давала волю этому своему желанию. (Сколько раз она уходила с места событий, укоряя себя за излишнюю любознательность!) Но Каванаг узаконил ее страсть своим ужасающим энтузиазмом относительно кладбищенских тайн. И вот теперь, когда табу было снято, она захотела вернуться к Церкви Всех Святых и заглянуть Смерти в лицо, а встретив в следующий раз Каванага, у нее будет что ему рассказать. Идея, только зародившись, дала буйные всходы, и поздним вечером она оделась и устремилась к скверу.
Было уже почти двенадцать, когда она добралась, наконец, до Церкви Всех Святых, но там еще продолжались работы. Прожекторы, смонтированные на опорах и на стене самой церкви, освещали место действия. Трое техников (перевозчики, как их назвал Каванаг) с измученными лицами и тяжелым морозным дыханием стояли перед брезентовым покрытием. Спрятавшись, она наблюдала за ходом событий. Ее начинал пробирать холод, и рубцы от операции заныли, но было ясно, что вечерняя работа возле склепа близится к концу. Перебросившись парой фраз с полицейскими, техники удалились. Покидая площадку, они оставили гореть только один прожектор: церковь, брезент и смерзшаяся грязь погрузились в причудливую игру теней.
Двое полицейских, выставленных в охрану, не очень заботились о своих обязанностях. Какому идиоту взбредет в голову грабить могилы в такое время, не без оснований рассуждали они, и при таком морозе? Отбив несколько минут чечетку на улице, они ретировались в относительный комфорт рабочего домика. Когда они перестали маячить, Элейн выбралась из своего укрытия и с максимальной осторожностью двинулась к заграждению, отделяющему одну зону от другой. В домике играло радио, его звуки (музыка с утра до ночи для влюбленных, проворковал далекий голос) заглушали скрип шагов по схваченной морозом земле.
Проникнув за кордон на запретную территорию, она пошла более решительно. Быстро пересекла твердую землю и притаилась возле церкви. Прожектор бил ярким светом, в его лучах дыхание казалось таким же плотным, как дым, что она видела вчера. Музыка для влюбленных продолжала мурлыкать где-то сзади. Никто не вышел из домика, чтобы воспрепятствовать ее вторжению. Не было никаких сирен. Она спокойно добралась до края брезентового покрытия и заглянула под него.
Судя по тщательности, с какой работали землекопы, они получили инструкцию копать ровно на восемь футов по периметру Церкви Всех Святых, чтобы отрыть фундамент. Так они отрыли вход в усыпальницу, который в свое время был тщательно спрятан. Не только наваленная возле стены земля скрывала его, но и сама дверь в склеп была удалена, и каменщики замуровали весь проем. Очевидно, все это делалось на скорую руку, работа была грубой. Они просто завалили проход первыми попавшимися под руку камнями и замазали плоды своих усилий известковым раствором. Хотя раскопки сильно попортили известковое покрытие, на нем все же просматривался нацарапанный кем-то шестифутовый крест.
Однако все их старания — спрятать склеп и предохранить его крестом от безбожников — были тщетны. Печать с тайны была сорвана: известь соскоблена, камни выворочены. В середине дверного проема зияла брешь, достаточно большая, чтобы проникнуть внутрь. Без колебаний Элейн слезла по земляному склону и протиснулась в дыру.
Она ожидала, что внутри будет темно, и прихватила с собой зажигалку, которую три года назад ей подарил Митч. Сделав пламя побольше, она принялась изучать обстановку, выхватываемую неровным колеблющимся светом. Собственно, это был еще не склеп, а своего рода вестибюль: в ярде впереди себя она увидела другую стену, и другую дверь. Эта дверь не была замурована камнями, но на ней чья-то рука тоже нацарапала крест. Она подошла к двери. Замок был снят, видимо, землекопами, и на его месте была намотана веревка. Сделано это было второпях, усталыми руками. Развязать веревку не составило большого труда, и последняя преграда на пути к Мраку была убрана.
Уже распутав узел, она услышала голоса. Полицейские, черт бы их побрал, покинули свой домик и, несмотря на ужасную погоду, начали делать обход. Она оставила веревку и вжалась в стену вестибюля. Голоса полицейских приближались. Теперь они были не дальше нескольких ярдов от входа в склеп (или ей так казалось), стоя под брезентовым навесом. Впрочем, они не собирались спускаться вниз и закончили свой осмотр на обрыве перед спуском. Их голоса стихли.
Довольная тем, что осталась незамеченной, она вновь включила зажигалку и вернулась к двери. Дверь была большой и невероятно тяжелой, первая попытка сдвинуть ее с места потерпела неудачу. Она налегла еще раз, и теперь дверь, скрипя по гравию, сдвинулась. Наконец, дверь открылась настолько, чтобы можно было протиснуться внутрь. Пламя зажигалки колыхнулось, как будто что-то дохнуло на него оттуда; на мгновение цвет его стал не желтым, а электрически-голубым. Впрочем, она не стала из-за этого задерживаться и скорее протиснулась в обещанную страну чудес.
Теперь пламя было ярче и приобрело синевато-багровый цвет, и на какое-то время его блеск ослепил ее. Она зажмурилась, а затем осмотрелась вокруг.
Итак, это была Смерть. Не было здесь ни искусства, ни зачарованности, о которых говорил Каванаг, ни окутанных саваном безмолвия изваяний на холодных мраморных плитах, ни пышных гробниц, ни афоризмов о бренности человеческой природы, не было даже имен и дат. Многие из покойников даже не имели гробов.
Повсюду лежали сваленные в кучу тела: целые семьи были втиснуты в ниши, рассчитанные на одно место, остальные десятками валялись там же, где были торопливо брошены равнодушными руками. Вся картина — хотя и абсолютно неподвижная — была пронизана паникой. Она сквозила в лицах брошенных на полу мертвецов: рты широко раскрыты в беззвучном протесте, углубления от высохших глаз, казалось, зияют ужасом. Похоже было также, что система захоронений в дальнем углу была превращена сначала в свалку грубо сколоченных гробов, с одним только крестом на крышке, а затем в это нагромождение трупов; ритуалы и даже самый обряд погребения — все было забыто в нарастающей истерии.
Произошло какое-то несчастье, это несомненно; внезапный наплыв мертвецов — мужчин, женщин, детей (прямо у нее под ногами лежал ребенок, не проживший и одного дня), — которые умирали в таких количествах, что не было времени даже закрыть им глаза, перед тем как они найдут последнее пристанище в этом подземелье. Возможно, что гробовщики также умерли, и были брошены здесь среди своих клиентов: как и изготовители саванов, и священники. Все произошло за один апокалиптический месяц (или неделю), уцелевшие родственники были слишком потрясены или слишком напуганы, чтобы соблюдать церемонии, и стремились лишь поскорее убрать покойников с глаз долой, и никогда больше не видеть их мертвой плоти.
Этой плоти в склепе было предостаточно. Склеп, замурованный и недоступный для разрушительного воздуха, сохранил своих обитателей в неприкосновенности. Теперь же, сокрушив замкнутость этой тайной обители, Разложение и Распад снова принялись за свое, пожирая ткани. Повсюду она видела гниение за работой; язвы и нагноения, волдыри я прыщи. Она увеличила пламя, чтобы лучше видеть, хотя зловоние, вызванное разложением, стало настолько сильным, что она почувствовала головокружение. Куда бы она ни светила, всюду была та же скорбная картина. Двое детей лежали радом, как будто бы слали в объятиях друг друга, женщина, которая в последнюю минуту, похоже, решила накрасить свое безобразное лицо, словно готовилась к брачному ложу, а не к смертному.
Хотя и не было в этом никакой таинственности, она все же застыла в изумлении. Здесь было на что посмотреть. Увидев все это, она уже никогда не останется такой, какой была прежде. Одно из тел, наполовину закрытое другим, особенно привлекло ее внимание: женщина, с длинными каштановыми волосами, которые так густо спадали с ее головы, что Элейн невольно ей позавидовала. Она подошла ближе, чтобы разглядеть, затем, окончательно поборов отвращение, крепко взялась за труп, лежащий на женщине, и оттащила его. Труп был сальным на ощупь, испачкав ей пальцы, но это ее не смутило. Тело женщины лежало с широко раскинутыми ногами, причем постоянный вес ее напарника привел их в какое-то неестественное положение. Кровь из раны, от которой она умерла, попала ей на бедра и приклеила юбку к животу и паху. Элейн было интересно, скончалась ли она от преждевременных родов, или какая-то болезнь свела ее в могилу. Она все вглядывалась и вглядывалась, наклоняясь все ниже и силясь уловить прощальный взгляд на полусгнившем лице женщины. Лежишь в таком месте, подумала она, а твоя кровь все еще тебя позорит. Когда она увидит Каванага в следующий раз, то обязательно скажет ему, насколько он был неправ со своими сентиментальными сказками о тишине и спокойствии на том свете.
Она видела уже достаточно, более чем достаточно. Вытерев руки о пальто, она направилась к двери, закрыла ее и замотала веревку так, как было раньше. Затем взобралась по склону и вышла на чистый воздух. Полицейских нигде не было видно, и она проскользнула обратно незамеченной.
* * *
Ее уже ничто не могло тронуть, коль скоро она сумела подавить возникшее было естественное чувство отвращения и тот приступ жалости при виде детей и женщины с каштановыми волосами; но даже и эти эмоции — жалость и отвращение — были ей подвластны. Глядя на бегущую за машиной собаку, она испытывала больше чувств, чем в склепе Церкви Всех Святых, несмотря на все его ужасы. Ложась в тот день спать, она не чувствовала ни трепета, ни отвращения, она ощущала себя сильной. Что вообще теперь может ее испугать, если она так спокойно вынесла видение смерти? Она спала глубоко, и на следующий день чувствовала себя превосходно.
В то утро она вышла на работу и, извинившись перед Чаймзом за свое вчерашнее поведение, уверила его, что чувствует себя как никогда хорошо. Чтобы окончательно реабилитироваться, она старалась быть как можно более общительной, раздавая улыбки направо и налево. Сначала это вызывало некоторое сопротивление, она догадывалась, что сослуживцы боятся принимать первый проблеск солнца за настоящее лето. Но она не изменила свое поведение ни в этот день, ни в следующий, и они начали понемногу оттаивать. К четвергу никто уже не помнил о слезах, пролитых ею на неделе. Все говорили ей, как хорошо она выглядит. И это было правдой — зеркало это подтверждало. Ее глаза сияли, ее кожа блестела. Вся она была олицетворением жизненной силы.
В четверг после обеда, когда она сидела за своим рабочим столом и разбирала бумаги, прибежала одна из секретарш и начала, заикаясь, что-то рассказывать. Ее окружили, и сквозь всхлипы стало ясно, что речь идет о Бернис, женщине, с которой Элейн лишь обменивалась улыбками на лестнице, не более того. Похоже, с ней что-то случилось: секретарша говорила о крови на полу. Элейн встала и присоединилась к тем, кто пошел посмотреть, из-за чего сыр-бор. Управляющий уже стоял возле женской уборной, тщетно пытаясь унять любопытство сотрудниц. Кто-то — кажется, еще один свидетель — излагал свою версию случившегося:
— Она просто стояла вон там, и вдруг ее затрясло. Думаю, у нее начался какой-то припадок. Из носа пошла кровь, потом изо рта, и залила все вокруг.
— Нечего вам здесь делать, — настаивал Чаймз. — Пожалуйста, расходитесь.
Но никто его не слушал. Были разложены одеяла, чтобы вынести женщину, и, как только дверь в туалет открылась, все подались вперед. Элейн мельком увидела фигуру, корчащуюся в конвульсиях на полу. Ей не хотелось смотреть, что будет дальше. Оставив толпящихся в коридоре, Элейн вернулась за свой стол. У нее была уйма работы — так много упущено за эти горькие дни. В голове пронеслась подходящая фраза: искупи время. Она записала ее в свою записную книжку как напоминание. Откуда она взялась? Она не могла вспомнить, во это было неважно. Иногда в забывчивости есть мудрость.
* * *
Вечером ей позвонил Каванаг и пригласил на ужин. Ей очень хотелось рассказать ему о своих подвигах, но все же она отказалась, так как в тот день намечалась небольшая вечеринка — друзья решили отпраздновать ее выздоровление. Может быть, он присоединится к ним спросила она. Он поблагодарил за приглашение, но заявил, что большое количество людей всегда пугает его. Она сказала, что это ерунда: ее друзья будут рады познакомиться с ним, а ей будет приятно его представить, на что он ответил, что придет только в том случае, если его внутреннее "я" на это согласится, а если не придет, то просит на него не обижаться. Она попыталась рассеять его сомнения. В конце разговора она хитро намекнула, что при следующей встрече расскажет ему кое-что интересное.
Следующий день принес плохие новости. Бернис умерла в пятницу рано утром, так и не приходя в сознание. Причина смерти до сих пор не была установлена, хотя в офисе ходили слухи, что она всегда была болезненной — первой среди секретарш простужалась и последней выздоравливала. Был и другой слух, правда, менее популярный, насчет ее личной жизни. Она была довольно смазлива, и весьма неразборчива в выборе партнеров. Не в венерическом ли заболевании, разросшемся до общего заражения, и кроется причина ее смерти?
Эта новость, хотя и давшая работу сплетникам, плохо повлияла на общий психологический климат. Две девушки в то утро сказались больными, а за обедом аппетит был, похоже, только у Элейн. Но уж она ела за троих. Она была голодна, как волк; казалось, ее аппетит носит какой-то патологический характер. Это было приятно, после стольких месяцев апатии. Когда она оглянулась вокруг на унылые лица сослуживцев, то почувствовала острую неприязнь к ним всем: к их дурацкой болтовне и примитивным суждениям, к тому, как они обсуждают внезапную смерть Бернис, как будто никогда в жизни не задумывались о таких вещах, я были изумлены, что такое может случиться.
Элейн знала это лучше. Так часто за последнее время она была на грани смерти: в течение долгих месяцев, приведших к гистерэктомии, когда опухоли, словно почувствовав, что на них покушаются, вдруг увеличились вдвое; на операционном столе, когда хирурги дважды отчаивались ее спасти; и вот недавно, в склепе, лицом к лицу с гниющими трупами. Смерть была повсюду. То, что она так неожиданно ворвалась в их милую компанию, показалось Элейн исключительно забавным. Она ела с вожделением, и пусть себе шушукаются о чем угодно.
* * *
На вечеринку они собрались в доме Рубена — Элейн, Гермиона, Сэм с Нелвин, Джош и Соня. Это было прекрасно — увидеть старых друзей за одним столом, когда ранги и амбиции ничего не значат. Все быстро захмелели, языки, уже заплетающиеся в фамильярностях, становились еще более заплетающимися. Нелвин произнесла трогательный тост в честь Элейн, Джош и Соня обменялись язвительными замечаниями по поводу протестантизма, Рубен разыграл сценку о приятелях-адвокатах. Было чудесно, как в старые добрые времена, и воспоминания только украшали их отношения. Каванаг не появлялся, и Элейн была этому рада. Несмотря на свои протесты, она понимала, что он потерялся бы в их теплой компании.
Уже за полночь, когда все разбрелись, непринужденно беседуя между собой, Гермиона упомянула о яхтсмене. Хотя она была в другом конце комнаты, Элейн слышала его имя вполне отчетливо. Прервав разговор с Нелвин, она направилась, переступая через ноги, к Гермионе и Сэму.
— Я услышала, вы говорили о Мейбьюри, — сказала она.
— Да, — ответила Гермиона, — мы с Сэмом как раз говорили, как все это странно.
— Я видела его в программе новостей, — сказала Элейн.
— Печальная история, — отозвался Сэм. — Так все это странно.
— Почему печальная?
— Он говорил о Смерти, которая была с ним на лодке…
— А потом он умер, — добавила Гермиона.
— Умер? — переспросила Элейн. — Откуда это известно?
— Это было во всех газетах.
— Мне было не до газет, — ответила Элейн. — Что же произошло?
— Он был убит, — сказал Сэм. — Его везли в аэропорт, чтобы отправить домой, и там произошел инцидент. Его убили вот так, — он щелкнул пальцами, — за здорово живешь.
— Как печально, — вздохнула Гермиона.
Она посмотрела на Элейн, и ее лицо вытянулось в недоумении. Элейн смутилась, но лишь до тех пор, пока не поняла — с тем же чувством потрясения, которое она испытала в офисе Чаймза, — что она улыбается.
* * *
Итак, яхтсмен умер.
Когда на следующее утро вечеринка подошла к концу, когда после прощальных объятий и поцелуев она снова была дома, — ее не покидали мысли о последнем интервью Мейбьюри, вызывая в памяти обожженное солнцем лицо и взгляд, обесцвеченный океанской пустыней, где он чуть не остался навсегда. Она думала о его каком-то странном замешательстве, когда он рассказывал о своем безбилетном пассажире. И, конечно, о тех его последних словах, когда его попросили объясниться:
— Наверное, Смерть, — сказал он.
Он не ошибся.
* * *
В субботу она встала поздно, не чувствуя похмелья. Ее ждало письмо от Митча. Она не стала его вскрывать, оставив на камине до удобного случая. Первый снег кружился в воздухе, слишком мокрый, чтобы оставить какой-то след на улицах. Впрочем, судя по недовольству на лицах прохожих, морозец был немалый. Она же чувствовала, что ей мороз нипочем. Хотя ее квартира не отапливалась, она расхаживала по ней в одном халате, босая, как будто у нее в животе была печка.
После кофе она пошла умываться. Паук уже успел свить на плафоне свою сеть. Она ее смела и спустила в унитаз, потом снова вернулась к раковине. Раньше, раздеваясь, она избегала смотреться в зеркало, но сегодня сомнения и предрассудки, кажется, были отброшены. Она сняла халат и критически себя осмотрела.
Она была приятно удивлена. Грудь была полной и смуглой, кожа на ней красиво блестела, волосы на лобке вились более густо, чем обычно. Шрам от операции все еще был болезненным, но его мертвенная бледность тешила ее честолюбие, как будто теперь изо дня в день ее женское начало будет расти от заднего прохода до пупка (а может, и дальше), раскрывая ее пополам.
Это было невероятно, но именно сейчас, когда хирурги выпотрошили ее, она чувствовала себя как никогда крепкой и сильной. Не менее получаса она стояла перед зеркалом, наслаждаясь своим видом, ее мысли были где-то далеко. Наконец она снова вернулась к умывальнику, потом пошла в комнату, все еще совершенно нагая. Она не хотела скрывать свою наготу, скорее наоборот. Она с трудом удержалась, чтобы не выйти тут же на улицу: пусть знают, с кем имеют дело.
Занятая подобными мыслями, она подошла к окну. Снег усилился. Сквозь метель она заметила какое-то движение между соседними домами. Там кто-то был, и смотрел на нее, но она не могла понять, кто. Она наблюдала за наблюдающим, думая, что он все-таки обнаружит себя, но он так и не показался.
Так она простояла несколько минут, пока не догадалась, что ее нагота отпугнула его. Разочарованная, она вернулась в спальню и оделась. Теперь ей снова захотелось есть; она ощутила уже знакомое чувство неистового голода. В холодильнике было почти пусто. Надо было пойти и купить что-нибудь на уик-энд.
Супермаркет был запружен народом, была суббота, но толкотня не испортила ей настроения. Сегодня ей даже нравилось наблюдать эту сцену массового потребления: эти тележки и корзины, набитые продуктами; детей, глаза которых жадно загорались при виде сладостей, и наполнялись слезами, когда они их не получали, хозяек, пристрастно оценивающих достоинства бараньей вырезки, и их мужей, с не меньшим пристрастием наблюдающих за молоденькими продавщицами.
Она купила продуктов на уик-энд, вдвое больше, чем обычно покупала на неделю, от вида деликатесов и мясных прилавков ее аппетит приобрел разрушительную силу. К тому времени, когда она добралась до дому, ее уже немного трясло от предвкушения еды. Положив сумки на лестницу и нашаривая ключи, она вдруг услышала, как хлопнула дверца машины позади нее.
— Элейн?
Это была Гермиона. От вина, выпитого прошлым вечером, ее лицо пошло пятнами, и выглядела она помятой.
— С тобой все в порядке? — спросила Элейн.
— Речь не обо мне. Как ты? — Гермиона была взволнована.
— У меня все отлично, почему бы и нет?
Гермиона бросила испуганный взгляд.
— Соня в тяжелом состоянии, с каким-то пищевым отравлением. И Рубен тоже. Я пришла, только чтобы убедиться, что ты в порядке.
— Да, у меня все отлично.
— Не понимаю, как это могло произойти.
— А как Нелвин и Дик?
— Я не могла им дозвониться. Но Рубен очень плох. Его увезли в больницу на обследование.
— Может, зайдешь на чашку кофе?
— Нет, спасибо. Мне нужно вернуться к Соне. Просто я боялась, что ты совсем одна, если с тобой тоже что-нибудь случится.
Элейн улыбнулась.
— Ты просто ангел, — сказала она и поцеловала Гермиону в щеку. Гермиона, казалось, остолбенела. Она почему-то отступила, глядя на Элейн с недоумением.
— Мне… Мне нужно идти, — сказала она, ее лицо окаменело.
— Я позвоню тебе позже, и узнаю, как у них дела.
— Хорошо.
Гермиона повернулась и пошла через тротуар к своей машине. Хотя она и попыталась скрыть свой жест, Элейн все же заметила, как та поднесла руку к щеке и с силой потерла ее, словно пытаясь избавиться от поцелуя.
* * *
Время мух уже прошло, но те, которым удалось пережить недавние заморозки, жужжали на кухне, в то время как Элейн доставала хлеб, ветчину и чесночную колбасу из своих запасов, и принялась есть. Она была ужасно голодна. Не более чем через пять минут она уже поглотила все мясо, и выгрызла изрядную брешь в буханке, а ее голод едва был утолен. Приступая к десерту — фиги и сыр, она вспомнила о несчастном омлете, который не могла доесть в тот день, когда была на приеме в клинике. Эта мысль потянула за собой другие; дым, сквер, Каванаг, ее последнее посещение церкви, и при мысли о церкви ее охватило жгучее желание еще раз взглянуть на это место, раньше чем оно исчезнет навсегда. Может быть, уже поздно. Тела, наверное, уже упакованы и перенесены, склеп освобожден и вычищен; его стены разворочены. Но она должна увидеть это своими глазами.
Даже после такой обильной пищи, которая свалила бы ее с ног всего несколько дней назад, она, отправляясь к Церкви Всех Святых, чувствовала себя необычайно легко, как будто была пьяна. Это было не то слезливо-сентиментальное опьянение, как с Митчем, а эйфория, от которой она ощущала себя почти неуязвимой, как если бы нашла, наконец, в себе нечто яркое и несокрушимое, и ничто уже не могло принести ей вреда.
Она ожидала увидеть Церковь Всех Святых в руинах, но руин не было. Здание еще стояло, стены были нетронуты, голые балки упирались в небо. Возможно, подумала она, его и нельзя разрушить, может быть, она и оно — суть бессмертная двойня. Ее подозрения укрепились, когда она увидела, что церковь привлекла новую толпу — служителей культа. Полицейская охрана была утроена с тех пор, как она была здесь в последний раз, а брезентовая завеса перед входом в склеп, теперь представляла собой обширный тент, поддерживаемый строительными лесами, полностью скрывающий все крыло здания. Служители алтаря, стоящие в непосредственной близости к тенту, были в масках и перчатках, священники — немногие избранные, кто действительно был допущен в святую святых, — носили глухой защитный костюм.
Она смотрела из-за заграждения: крестные знамения и земные поклоны среди посвященных, окропление тех, в костюмах, когда они появлялись из-за тента, тонкий дымок воскуриваемых благовоний, наполняющий воздух запахом ладана.
Кто-то из зевак расспрашивал полицейского.
— Зачем эти костюмы?
— На случай, если там зараза, — последовал ответ.
— После стольких лет?
— Неизвестно, что там может быть.
— Но ведь болезни не могут сохраняться так долго.
— Это чумная яма, — сказал полицейский. — Они просто принимают меры предосторожности.
Элейн слушала их разговор, и язык ее так и чесался. Она могла бы прояснить все в нескольких словах. В конце концов, она была живым доказательством того, что какая бы бубонная чума ни свела этих людей в могилу, она более не опасна. Она дышала этим смрадом, она прикасалась к этим заплесневелым трупам, и она была сейчас здоровее, чем раньше. Но ведь они не скажут спасибо за ее откровения, не так ли? Они слишком поглощены своими ритуалами, может быть, даже возбуждены от прикосновения к этим ужасам, и их суета только разжигается от того, что смерть еще жива там. Она не будет столь неучтивой, чтобы портить им удовольствие откровениями о своем исключительном здоровье.
Вместо этого она развернулась спиной к этим священникам с их ритуалами и струями ладана, и пошла прочь от сквера. Когда она оторвалась от своих мыслей, то заметила знакомую фигуру, наблюдавшую за ней с угла соседней улицы. Встретившись с ней взглядом, фигура скрылась, но без всяких сомнений это был Каванаг. Она окликнула его и пошла к углу, но он, опустив голову, быстро удалялся. Она снова его окликнула, теперь он повернулся с приклеенной к лицу фальшивой улыбкой и зашагал обратно, приветствуя ее.
— Вы слышали, что они там нашли? — спросила она его.
— О, да, — ответил он. Несмотря на некоторую близость, установившуюся между ними во время последней встречи, сейчас ей припомнилось первое впечатление о нем как о человеке, не очень знакомом с чувствами.
— Теперь вам уже не получить своих камней, — сказала она.
— Похоже, вы правы, — ответил он без всякого сожаления.
Ей хотелось рассказать ему, что она собственными глазами видела чумную яму, надеясь, что от этой новости его лицо просветлеет, но угол этой солнечной улицы был неподходящим местом для таких разговоров. Кроме того, он, кажется, и сам обо всем знал. Он так странно смотрел на нее, от теплоты их предыдущей встречи не осталось и следа.
— Зачем вы вернулись сюда? — спросил он.
— Просто чтобы посмотреть.
— Я польщен.
— Польщены?
— Тем, что моя тяга к гробницам заразительна.
Он все смотрел на нее, и она, взглянув в его глаза, ощутила, насколько они холодны, и как неподвижно они блестят. Как будто стеклянные, подумала она, а кожа, как чехол, плотно обтягивающий череп.
— Мне пора идти, — сказала она.
— По делам или просто так?
— Ни то, ни другое. Кое-кто из моих друзей болен.
— Вот как…
Было такое впечатление, что ему не терпится уйти, что только опасения показаться нелепым удерживают его от того, чтобы убежать.
— Может быть, еще увидимся, — сказала она. — Когда-нибудь.
— Не сомневаюсь, — с готовностью ответил он и пошел прочь. — А вашим друзьям — мои наилучшие пожелания.
* * *
Даже если бы она захотела передать эти пожелания Рубену и Соне, она не смогла бы этого сделать. До Гермионы она не дозвонилась, и до остальных тоже. Самое большее, что ей удалось, — это оставить запись на автоответчике Рубена.
То ощущение легкости, которое она чувствовала днем, ближе к вечеру стало сменяться какой-то дремотой. Она еще раз поела, но это странное заторможенное состояние не проходило. Чувствовала она себя хорошо, ощущение неуязвимости, которое пришло к ней раньше, оставалось таким же сильным. Но иногда она обнаруживала, что стоит на пороге комнаты, не понимая, как туда попала, или, глядя на вечернюю улицу, не была уверена, то ли она наблюдает, то ли за ней. Впрочем, она была вполне довольна сама собой, как и мухи, все еще жужжавшие несмотря на сумерки.
Около семи вечера она услышала звук подъезжающей машины и затем звонок в дверь. Она подошла к своей двери, но не вышла открывать в подъезд. Это, должно быть, опять Гермиона, а ей не хотелось снова заводить эти грустные разговоры. Не нужна ей ничья компания, разве только мушиная.
В дверь звонили все настойчивей, но чем больше звонили, тем тверже она решила не открывать. Она присела возле двери и начала вслушиваться в разговоры на лестнице. Это была не Гермиона, это был кто-то незнакомый. Теперь они последовательно обзванивали все квартиры на верхних этажах, пока мистер Прюдо не спустился из своей квартиры и не открыл им дверь, что-то бормоча на ходу. Из их разговоров она уловила только, что дело очень срочное, но ее возбужденный мозг не хотел вдаваться в детали. Они настояли, чтобы Прюдо впустил их в подъезд, подойдя к ее квартире, тихонько постучали и позвали ее по имени. Она не отвечала. Они еще постучали, сетуя на свою неудачу. Интересно, подумала она, слышат ли они ее улыбку в темноте? Наконец — еще переговорив с Прюдо, — они оставили ее в покое.
Она не знала, как долго просидела на корточках под дверью, но когда она поднялась, ее ноги затекли, и она была голодна. Набросившись на еду, она уничтожила почти все утренние запасы. Мухи, кажется, успели за это время принести потомство, они кружили над столом и ползали по одежде. Она их не трогала. Им ведь тоже нужно жить.
В конце концов, она решила немного прогуляться. Но как только она вышла из квартиры, бдительный Прюдо тут же показался на верхних ступеньках и окликнул ее.
— Мисс Райдер, подождите. У меня для вас записка.
Она уже собиралась захлопнуть дверь перед ним, но подумала, что он все равно не отстанет, пока не вручит ей это послание. Он торопливо зашаркал вниз — этакая Кассандра в домашних тапочках.
— Здесь была полиция, — объявил он, еще не дойдя до нижней ступеньки. — Они вас искали.
— М-м… Они сказали, чего хотят? — спросила она.
— Хотят с вами поговорить. Срочно. Двое ваших друзей…
— Что с ними?
— Они умерли, — сказал он. — Сегодня. От какой-то болезни.
Он держал в руке листок из записной книжки. Передавая, на мгновение задержал его в руке:
— Они оставили этот номер. Вам следует связаться с ними как можно скорее, — и уже ковылял вверх по лестнице.
Элейн взглянула на листок с нацарапанными значками. Пока она пробежала глазами семь цифр, Прюдо уже скрылся.
Она вернулась в квартиру. Почему-то не Рубен и Соня занимали ее мысли, а яхтсмен Мейбьюри, который видел Смерть и, казалось, избежал ее, но та семенила за ним, как верный пес, которому не терпится встать на задние лапы и лизнуть хозяина в щеку. Она села возле телефона, разглядывая цифры на листке, потом пальцы, которые держали этот листок, и руки, которым принадлежали пальцы. Может быть, прикосновение этих слабых пальцев несет смерть? Может, из-за этого и приходили сыщики, и ее друзья обязаны смертью ей? Если так, скольких же людей она коснулась за те дни, что прошли со времени ее посещения смертоносного склепа? На улице, в автобусе, в магазине, на работе, во время отдыха. Она вспомнила Бернис, распростертую на полу в туалете, и Гермиону, когда та соскребала ее поцелуй, как будто знала, что он принесет ей несчастье. И тут она поняла, до мозга костей, что ее преследователи были правы в своих подозрениях, и что все эти дни она вынашивала дитя Смерти. Отсюда и ее голод, отсюда ее нынешняя расслабленная удовлетворенность.
Она отложила листок, и, сидя в полутьме, попыталась установить, где в ней находится источник смерти. На кончиках пальцев? В животе? В глазах? Нет, и все же, да. Ее первое предположение было неверным. Это не был ребенок: она не вынашивала его в себе. Он был везде. Она и он были синонимами. Раз так, они не смогут вырезать злокачественный участок, как вырезали опухоли вместе с пораженными тканями. Не то, чтобы она хотела это скрыть, но они будут ее искать и вновь она попадет в заточение стерильных комнат, лишенная собственного мнения и достоинства, только в угоду их бездушным исследованиям. Эта мысль возмутила ее, лучше она умрет, скорчившись в агонии, как та женщина с каштановыми волосами в склепе, чем снова попадет им в руки. Она порвала листок на мелкие кусочки и швырнула на пол.
Теперь уже было поздно что-либо менять. Рабочие вскрыли дверь, за которой их поджидала Смерть, жаждущая вырваться на свободу. Смерть сделала ее своим агентом, и — в своей мудрости — наделила ее неуязвимостью; дала ей силу и ввела неизъяснимый экстаз; избавила ее от страха. Она же, в свою очередь, распространяла волю Смерти, сама того не замечая до сегодняшнего дня. Все те десятки, а может быть, сотни людей, которых она заразила за последние несколько дней, вернутся к своим семьям и друзьям, к местам работы и отдыха, и понесут волю Смерти дальше. Они передадут ее своим детям, укладывая их в кроватку, и своим любимым в моменты близости. Священники получат ее от своих прихожан на исповеди, хозяева магазинов — с пятифунтовой банкнотой.
Думая обо всем этом — как мор вспыхивает всепожирающим огнем, — она снова услышала звонок в дверь. Они вернулись за ней. И, как и в прошлый раз, начали звонить в другие квартиры. Она слышала, как спускался по лестнице Прюдо. Теперь он знал, что она дома. И он им это скажет. Они начнут стучаться, и когда она не ответит…
Когда Прюдо открывал парадную дверь, она отомкнула черный ход. Выскользнув во двор, она услышала голоса, а затем стук в дверь и требования открыть. Она сняла засов с калитки и выбежала на темную аллею. Когда начали ломать дверь, она была уже далеко.
* * *
Больше всего ей хотелось пойти к Церкви Всех Святых, но она понимала, что это навлечет на нее беду. Ее будут поджидать на этом пути, как преступника, которого всегда тянет к месту преступления. И все же ей как никогда хотелось взглянуть в лицо Смерти. Чтобы говорить с ней. Чтобы обсудить ее стратегию. Их стратегию. Чтобы спросить, почему выбор пал на нее.
Стоя на аллее, она смотрела, что происходит в доме. Теперь там было не менее четырех человек, снующих туда и сюда. Чем они занимались? Рылись в ее белье и любовных письмах, разглядывали в лупу волосы на простыне и выискивали следы отражения в зеркале? Но если они даже перевернут всю квартиру вверх дном, обнюхивая каждую царапинку, то и тогда не найдут того, что ищут. Пусть ищут. Их подружка сбежала. Остались только следы ее слез, да мухи вокруг лампочки, поющие ей дифирамбы.
* * *
Ночь была звездной, но по мере того, как она продвигалась в центр города, рождественские гирлянды на деревьях и домах затмевали свет неба. Хотя большинство магазинов было уже давно закрыто, толпы зевак слонялись по тротуарам, разглядывая витрины. Впрочем, скоро ей все это наскучило, эти куклы и побрякушки, и она свернула с центральной улицы на окраину. Здесь было темнее, и это как раз отвечало ее настроению. Смех и музыка вырывались из открытых дверей баров; в игорной комнате наверху послышались возбужденные голоса, потом обмен ударами; двое влюбленных попирали общественную мораль прямо в подъезде; в другом подъезде какой-то бродяга мочился со смаком, как жеребец.
Только сейчас, в относительной тишине этого болота, она поняла, что слышит сзади шаги. Кто-то шел за ней, держась на безопасном расстоянии, но не отставал. Погоня? Ее окружали, чтобы схватить и заключить в тесные объятия правосудия? Если так, ее бегство только отсрочит неизбежное. Лучше встретить их здесь и дать им отведать ее смертельной силы. Она спряталась; затем, подождав, пока шаги приблизятся, вышла из укрытия.
Это были не стражи порядка, это был Каванаг. Первое замешательство почти тут же сменилось недоумением, зачем он ее преследовал. Она посмотрела на него изучающе, бледный свет падал на его лицо. Кожа на голове так плотно обтягивала череп, что, кажется, сквозь нее можно было увидеть кости. "Почему, — пронеслось у нее в голове, — она не узнала его раньше? Не поняла при самой первой встрече, когда он говорил о смерти и ее чарах, что он ее Творец?"
— Я шел за тобой, — сказал он.
— От самого дома?
Он кивнул.
— Что они говорили тебе? — спросил он. — Полицейские. Что они тебе сказали?
— Ничего такого, о чем бы я сама не догадывалась.
— Ты знала?
— Может и так. Должно быть, где-то в глубине души. Помнишь наш первый разговор?
Он что-то утвердительно промычал.
— Все, что ты говорил о Смерти. И так самовлюбленно.
Внезапно он осклабился, добавив еще костей к своему облику.
— Да, — сказал он. — Так что же ты думаешь обо мне?
— Я уже тогда что-то поняла. Я не знала только, откуда это. Не знала, что принесет будущее.
— И что же оно принесло? — спросил он вкрадчиво.
Она пожала плечами.
— Все это время меня ждала смерть. Верно?
— О, конечно, — он был доволен взаимопониманием. Он подошел и дотронулся до ее щеки.
— Ты бесподобна, — сказал он.
— Не очень.
— Но ты так хладнокровна, так спокойно переносишь все это.
— А чего бояться? — сказала она. Он погладил ее по щеке. Ей казалось, что чехол его кожи вот-вот расползется, а мрамор глаз вывалится и разобьется вдребезги. Но он сохранял свой облик, для видимости.
— Я хочу тебя, — сказал он.
— Да, — ответила она. Конечно, это было в каждом его слове, с самого начала, но ей не сразу было дано понять это. Каждая история любви, в конечном счете, была историей смерти, не об этом ли твердят поэты? Почему эта правда хуже любой другой?
Им нельзя было идти к нему домой, там может быть полиция, говорил он, ведь они должны знать об их романе. К ней тоже, конечно, нельзя. Поэтому они сняли номер в небольшом отеле поблизости: Еще в тусклом лифте ему вздумалось гладить ее по волосам, а когда она отстранилась, он положил ей руку на грудь.
Комната была довольно убогой, но огни с рождественской елки на улице немного приукрашивали ее. Он не сводил с Элейн глаз ни на секунду, как будто боялся, что из-за инцидента в лифте она может удрать и забиться в первую щель. Ему не стоило беспокоиться: она не придала этому значения. Его поцелуи были настойчивы, но не грубы, раздевая ее, хоть и несколько неумело (такой милый недостаток, подумала она), он был полон заботливости и теплой торжественности.
Она удивилась, что он не знал о ее шраме, поскольку ей пришло в голову, что их близость должна была начаться еще на операционном столе, когда она дважды чуть было не перешла в его руки, и дважды хирурги его отпугнули. Но, может быть, он не сентиментален и забыл об этой их первой встрече. Как бы то ни было, когда она разделась, он выглядел разочарованным, и был момент, когда, как ей показалось, он мог отказаться от нее. Но это длилось недолго, и вскоре он уже гладил ее по животу и вдоль шрама.
— Он прекрасен, — сказал Каванаг.
Она была счастлива.
— Я чуть не умерла под анестезией.
— Это ерунда, — он гладил ее тело и мял грудь. Это, казалось, возбуждало его, поскольку следующий вопрос он задал более вкрадчивым голосом.
— Что они сказали тебе? — теперь он гладил мягкую ямку между ключицами. Ее никто не трогал вот уже несколько месяцев, за исключением стерильных рук хирурга, от легких прикосновений по ее телу пробегала дрожь. Она так забылась в наслаждении, что не смогла ответить. Он снова спросил, поглаживая ее между ног:
— Что они сказали тебе?
Задыхаясь от нетерпения, она ответила:
— Они оставили мне телефон. Чтобы помочь, в случае чего…
— Но ведь тебе не нужна помощь?
— Нет, — выдохнула она. — Зачем?
Она лишь смутно видела его улыбку, ей хотелось совсем закрыть глаза. Его внешность вряд ли возбуждала ее, в его облике было многое (например, этот абсурдный галстук-бабочка), что казалось смешным. Но, закрыв глаза, она могла забыть о таких мелочах, она могла снять с него чехол и увидеть его истинный облик. И тогда ее сознание уносилось далеко.
Он вдруг оставил ее, она открыла глаза. Он торопливо застегивал брюки. На улице слышались раздраженные голоса. Он резко повернул голову в сторону окна, его тело напряглось. Неожиданное беспокойство удивило ее.
— Все в порядке, — сказала она.
Он подался вперед и положил ей руку на горло.
— Ни слова, — приказал он.
Она взглянула на его лицо, покрывающееся испариной. Разговоры на улице продолжались еще несколько минут: там ссорились два каких-то жулика. Теперь он успокоился.
— Мне показалось, я слышал…
— Что?
— Что они звали меня по имени.
— Ну, кто это может быть, — она пробовала его успокоить. — Никто не знает, что мы здесь.
Он отвел взгляд от окна. После внезапного страха вся его целеустремленность исчезла, лицо обрюзгло, он выглядел довольно глупо.
— Они близко, — сказал он. — Но им никогда не найти меня.
— Близко?
— Они шли за тобой, — он снова положил руки ей на грудь. — Они очень близко.
Она слышала, как в висках бьется пульс.
— Но я быстр, — бормотал он, — и невидим.
Его рука вновь скользнула к ее шраму, и ниже.
— И всегда аккуратен, — добавил он.
Она прерывисто дышала.
— Уверен, они восхищаются мной. Как ты думаешь, они должны мной восхищаться? Что я такой аккуратный?
Ей вспомнился хаос, царивший в склепе, та непристойность, тот беспорядок.
— Не всегда… — сказала она.
Он перестал ее гладить.
— Ах, да, — сказал он. — Ах, да. Я никогда не проливаю кровь. Это мое правило. Никогда не проливаю кровь.
Она улыбалась его похвальбам. Сейчас она расскажет ему — хотя он и так все знает — о своем посещении Церкви Всех Святых, и о том, что он там устроил.
— Иногда даже ты не в силах остановить кровь, — сказала она. — Но это тебе не в упрек.
Он вдруг весь задрожал.
— Что они сказали тебе? Какую ложь?
— Ничего, — ответила она, немного смутившись его реакцией. — Что они могут знать?
— Я профессионал, — он снова дотронулся до ее лица. Она вновь почувствовала в нем желание. Он навалился на нее всем телом.
— Я не хочу, чтобы они лгали обо мне, — сказал он, — Не хочу.
Он поднял голову с ее груди и посмотрел ей в глаза:
— Все, что я должен сделать, это остановить барабанщика.
— Барабанщика?
— Я должен раз и навсегда остановить его.
Рождественские гирлянды с улицы окрашивали его лицо то в красный, то в зеленый, то в желтый цвет — неразбавленные цвета, как в детской коробке с красками.
— Я не хочу, чтобы обо мне лгали, — повторил он, — будто я проливаю кровь.
— Они ничего не сказали мне, — уверила она его. Он совсем отодвинул подушку, и теперь раздвигал ей ноги. Его руки дрожали от возбуждения.
— Хочешь, покажу тебе, как чисто я работаю? Как легко я останавливаю барабанщика?
Не дав ей ответить, он крепко схватил ее шею. Она не успела даже вскрикнуть. Большими пальцами быстро нащупал дыхательное горло и с силой надавил. Она слышала, как барабанщик бьет все чаще и чаще у нее в ушах.
— Это быстро и чисто, — говорил он. Его лицо окрашивалось все в те же цвета: красный, зеленый, желтый; красный, зеленый, желтый.
Здесь какая-то ошибка, думала она, ужасное недоразумение, которое она никак не могла постичь. Она пыталась найти хоть какое-нибудь объяснение.
— Я не понимаю, — хотела она сказать, но ее сдавленное горло издало лишь бульканье.
— Извиняться поздно, — сказал он, тряся головой. — Ты ведь сама ко мне пришла, помнишь? Ты хотела остановить барабанщика. Ведь ты за этим приходила?
Его хватка стала еще сильнее. Ей казалось, что лицо разбухло, и кровь сейчас брызнет у нее из глаз.
— Разве ты не поняла, что они приходили, чтобы предостеречь тебя? — выкрикивал он. — Они хотели разлучить нас, сказав, что я проливаю кровь.
— Нет, — пыталась она выдавить из себя, но он только сильнее сжимал ее горло.
Барабанщик оглушительно бил ей в уши. Каванаг еще что-то говорил, но она уже ничего не слышала. Да это уже было и не важно. Только теперь она поняла, что он не был Смертью, ни даже ее костлявым привратником. В своем безумстве она отдалась в руки обычного убийцы, Каина с большой дороги. Ей захотелось плюнуть ему в лицо, но сознание уже покидало ее: комната, смена цветов, его лицо — все потонуло в грохоте барабана. А потом все кончилось.
Она посмотрела сверху на кровать. Ее тело лежало поперек, безжизненная рука все еще хваталась за простыню. Язык вывалился, на синих губах была пена. Но (как он и обещал) крови не было.
Она парила, не всколыхнув даже паутинку под потолком, и наблюдала, как Каванаг довершает свое злодеяние. Он склонился над ее телом, перетаскивая его по смятой простыне и что-то нашептывая в ухо. Затем он расстегнулся и обнажил ту свою косточку, возбуждение которой было неподдельным до умиления. То, что последовало дальше, было комичным в своем бесстыдстве. Комичным было ее тело, на котором возраст оставил не одну морщинистую отметину. Как посторонний наблюдатель, она взирала на его безуспешные попытки к соитию. Его ягодицы были бледны и носили отпечаток нижнего белья, двигая ими, он напоминал механическую игрушку.
Работая, он целовал ее, глотая заразу с ее слюной. Его руки соскребали чумные клетки с ее тела, как песок. Этого он, конечно, не знал, он так доверчиво обнимался со смертельной язвой, вбирая ее в себя с каждым толчком.
Наконец, он кончил. Не было ни метаний, ни стонов. Он просто остановил свой механизм и встал с нее, обтерся о край простыни и застегнулся.
Ее уже звали. Ей предстоял Путь, и Воссоединение в конце пути. Но она не хотела идти, по крайней мере, сейчас. Ее душа, заняв удобную позицию, смотрела на Каванага, на его лицо. Взглядом, (или, по крайней мере, той возможностью видеть, которая была ей дана), она проникала вглубь, где за хитросплетением мускулов проглядывала кость. Ох, уж эта кость. Он, конечно, не был Смертью, и все же он был ею. Ведь есть же у него лицо?! И однажды, в день Распада, он покажет его. Как жаль, что его не видно за наслоением плоти.
Пора в путь, настаивали голоса. Она знала, что они не будут долго ждать. Среди голосов она услышала чей-то знакомый. Еще немного, умоляла она, пожалуйста, еще немного.
Каванаг уже закончил свое грязное дело. Он поправил одежду перед зеркалом и вышел. Она последовала за ним, заинтригованная потрясающе-банальным выражением его лица. Скользнув в ночной коридор и вниз по лестнице, он дождался, пока портье отвлечется на свои дела, и вышел на улицу. Небо было светлым — то ли уже утро, то ли рождественская иллюминация. Она наблюдала за ним из угла комнаты дольше, чем ей показалось, — теперь часы для нее летели как мгновения. И лишь в самый последний момент она была награждена за свою настойчивость, пробежав взглядом по его лицу. Голод! Он был голоден. Он не умрет от чумы, как не умерла она. Чума впиталась в него — кожа заблестела, и в животе появилось новое ощущение голода.
Он вошел в нее маленьким убийцей, а вышел Большой Смертью. Она рассмеялась, видя, каким неожиданным образом оправдались ее догадки. На мгновение его шаги замедлились, как будто он мог услышать ее. Но нет, сейчас он слушал барабанщика, который бил все сильнее у него в ушах, требуя новой смертоносной службы в каждом его шаге.

Они заплатили кровью

Локки поднял глаза на деревья. Ветер шумел в их тяжелых ветвях, как река в половодье. Еще одно воплощение, одно из многих. Когда он впервые попал в джунгли, то был поражен бесконечным разнообразием зверей и растений в их извечном круговороте жизни. Но это буйство природы было обманчиво, джунгли лишь прикидывались райским садом. Там, где праздный путешественник лишь восторгался сияющим великолепием, Локки замечал тайный сговор в действии, когда каждая вещь видится не такой, как есть. В деревьях и реке, в цветке и птице, в крылышке мотылька и глазу обезьяны, на спине у ящерицы и в солнечном свете на камне, — все а головокружительной смене воплощений, как в зеркальной комнате, где ощущения становятся неверными, и, наконец, самый рассудок гибнет. "Ну, что, — мысли путались в его пьяной голове, когда они стояли возле могилы Черрика, — смотри, как мы тоже играем в эту игру. Мы живы, но играем мертвых лучше, чем сами мертвые".
Тело давно превратилось в гнилой кусок, когда они засунули его в мешок и понесли хоронить на заброшенный участок за домом Тетельмана. Там уже было с полдюжины других могил. Все европейцы, судя по именам, грубо выжженным на крестах, умершие от укусов змей, от жары и непомерных амбиций.
Тетельман попытался было произнести молитву на испанском, но его голос потонул в шуме деревьев и в криках птиц, спешащих к своим гнездам до наступления темноты.
Так и не окончив молитву, они вернулись в прохладу дома; там сидел Стампф и, тупо уставившись на темнеющее пятно на полу, пил бренди.
Снаружи двое нанятых Тетельманом индейцев засыпали рыхлой тропической землей мешок с Черриком, торопясь закончить работу и убраться до темноты. Локки выглянул из окна. Могильщики работали молча; засыпав неглубокую яму, они начали утрамбовывать землю своими жесткими, как подошва, ступнями. Их притоптывания вдруг приобрели определенный ритм; Локки показалось, что они просто в стельку пьяны. Он знал немногих индейцев, которые не напивались бы как скоты. И вот эти, шатаясь, устроил танцы на могиле Черрика.
— Локки?
Локки проснулся. В темноте светился кончик сигареты. Когда курильщик затянулся, вспыхнувший огонек высветил из ночной тьмы изможденное лицо Стампфа.
— Ты не спишь, Локки?
— Что тебе нужно?
— Я не могу уснуть, — сказало лицо. — Я все думал. Послезавтра из Сантарема прилетит транспортный самолет. Мы могли бы быть там через несколько часов, подальше от всего этого.
— Конечно.
— Я имею в виду, навсегда, — сказал Стампф.
— Навсегда?
Стампф прикурил новую сигарету от старой:
— Я не верю в проклятия, не думай.
— При чем здесь проклятия?
— Но ты же видел тело Черрика, что с ним случилось…
— Это просто болезнь, — сказал Локки. — Как это ока называется, когда кровь неправильно свертывается?
— Гемофилия, — ответил Стампф. — Он не страдал гемофилией, и мы оба об этом знаем. Я видел не раз, как он резался и царапался, и у него заживало не хуже нашего.
Локки прихлопнул москита на своей груди и растер его пальцами.
— Отлично. Так от чего же он тогда умер?
— Ты лучше меня видел его раны, но, мне кажется его кожа просто расползалась от малейшего прикосновения.
Локки кивнул:
— Да, похоже на то.
— Может, он чем-нибудь заразился от индейцев?
Локки задумался:
— Я не коснулся ни одного из них.
— И я тоже. А он коснулся, помнишь?
Локки помнил. Такие картины нелегко забыть, как ни старайся.
— Боже, — простонал он, — что за идиотизм.
— Я отправляюсь в Сантарем. Не хочу, чтобы они пришли за мной.
— Они не придут.
— Откуда ты знаешь? Мы вляпались по уши. Мы могли бы подкупить их, или согнать с земли как-нибудь по-другому.
— Сомневаюсь. Ты же слышал, что сказал Тетельман: родовая собственность.
— Может забрать мою часть земли, — сказал Стампф. — Мне она не нужна.
— Что это значит? Ты что, собираешься смыться?
— Я чувствую себя преступником. У нас руки в крови, Локки.
— Делай, что хочешь.
— Я и делаю. Я не такой, как ты. У меня никогда не было охоты до таких вещей. Купишь мою треть?
— В зависимости от того, сколько ты за нее просишь.
— Сколько дашь. Она твоя.
Исповедавшись, Стампф докуривал сигарету в кровати. Скоро начнет светать: еще один рассвет в джунглях, благодатное мгновение перед тем, как мир вновь покроется испариной. Как он ненавидел это место! В конце концов, он не коснулся ни одного из индейцев, даже близко не стоял. Какую бы инфекцию они не передали Черрику, он не мог ей заразиться. Менее чем через сорок восемь часов он отправится в Сантарем, а потом еще в какой-нибудь город, любой город, куда племя никогда не сможет добраться. Ведь он уже понес свое наказание, разве не так? Заплатил за жадность и самонадеянность резью в животе и тем ужасом, от которого ему уже вряд ли избавиться до конца жизни. Пусть это будет достаточным наказанием, взмолился он, и, пока обезьяны не возвестили своим криком новый день, погрузился в сон: сон убийцы.
Жук с переливчатой спинкой, пытаясь выбраться сквозь москитную сетку, жужжал по комнате; наконец, утомившись, жук спустился и сел Стампфу на лоб. Ползая, он пил из пор; по его следу кожа Стампфа трескалась и расползалась в множество маленьких язв.
* * *
В деревушку индейцев они добрались к полудню. Поначалу им показалось, что деревня покинута; только солнце, как глаз василиска, глядело на них с неба. Локки и Черрик направились к поселку, оставив Стампфа, который страдал дизентерией, в джипе, подальше от зноя. Черрик первым заметил ребенка. Мальчик со вздутым животом, лет пяти, лицо которого было раскрашено яркими полосами красной растительной краски уруку, вышел из своего укрытия и начал разглядывать пришельцев: любопытство оказалось сильнее страха. Черрик и Локки застыли в ожидании. Один за другим, из-под хижины и деревьев, появились индейцы и вместе с мальчиком уставились на незнакомцев. Если на их широких, с приплюснутым носом, лицах и было какое-нибудь выражение, Локки не мог его уловить. Этих людей — а всех индейцев он считал за одно гнусное племя — невозможно было постичь; ясно было только, что они хитрые бестии.
— Что вы здесь делаете? — спросил он. Солнце палило нестерпимо. — Эта земля наша.
Мальчик с интересом смотрел на него снизу вверх. В его миндалевых глазах не было страха.
— Они тебя не понимают, — сказал Черрик.
— Тащи сюда Краута. Пусть он им объяснит.
— Он не может двинуться с места.
— Тащи его сюда, сказал Локки. — Мне наплевать, пусть хоть совсем захлебнется своим дерьмом.
Черрик вернулся на дорогу. Локки продолжал стоять, переводя взгляд с хижины на хижину, с дерева на дерево, и пытался подсчитать, сколько там было индейцев. Он насчитал не более трех десятков, из которых две трети было женщин и детей. Потомки тех многотысячных народов, что когда-то бродили по бассейну Амазонки, теперь эти племена почти исчезли. Леса, в которых они жили многими поколениями, вырубались и выжигались; восьмирядные скоростные магистрали пересекали их места охоты. Все, что било для них свято — нетронутая дикая природа и они как ее часть — вытаптывалось и подвергалось насилию: они были изгнанниками на собственной земле. И все же они терпеливо выносили своих новых сюзеренов и их ружья. Только смерть могла бы убедить их в поражении, подумал Локки.
Черрик обнаружил Стампфа лежащим, как мешок, на переднем сиденье джипа; его измученное лицо было еще более несчастным.
— Локки тебя требует, — он тряс немца, пытаясь вывести его из прострации. — Они все еще в деревне. Ты должен поговорить с ними.
— Я не могу двинуться, — застонал Стампф, — я умираю…
— Локки велел доставить тебя живым или мертвым, — сказал Черрик. Со Стампфом его объединял страх перед Локки; и, пожалуй, еще одна вещь: жадность.
— Я чувствую себя ужасно, — продолжал ныть Стампф.
— Если ты не пойдешь со мной, он придет сам, — заметил Черрик.
Это был сильный аргумент. Стампф принял мученический вид, потом закивал своей большой головой.
— Хорошо, — сказал он. — Помоги мне.
У Черрика было мало желания притрагиваться к нему: от болезни тело Стампфа выделяло миазмы. Казалось, его кишки выдавливаются через кожу, которая имела какой-то отвратительный металлический оттенок. Все же он подал руку. Без помощи Стампф не преодолел бы сотню ярдов до поселения. Локки уже выкрикивал нетерпеливые ругательства.
— Да шевелись же, — говорил Черрик, стаскивая Стампфа с сиденья. — Надо пройти всего несколько шагов.
Добравшись до поселения, они застали все ту же картину. Локки оглянулся на Стампфа.
— Нас тут держат за чужаков, — сказал он.
— Вижу, — безжизненно отозвался Стампф.
— Скажи им, чтобы проваливали с нашей земли. Скажи им, что это наша территория: мы ее купили. И не хотим никаких поселенцев.
Стампф кивнул, стараясь избегать бешеных глаз Локки. Иногда он ненавидел его почти так же, как самого себя.
— Начинай, — Локки дал знак Черрику, чтобы он отошел от Стампфа.
Тот подчинился. Не поднимая головы, немец качнулся вперед. Несколько секунд он обдумывал свою речь, затем поднял голову и вяло изрек три слова на плохом португальском. Локки показалось, что слова просто не дошли до аудитории. Стампф попробовал еще раз, мобилизуя весь свой скудный словарь, чтобы пробудить наконец искру понимания у этих дикарей. Мальчик, которого так забавляли кульбиты Локки, смотрел теперь на третьего демона: улыбка исчезла с его лица. Этот третий был совсем не смешной, по сравнению с первым. Он был болен и измучен; от него пахло смертью. Мальчик отвернулся, чтобы не вдыхать запах гниющего тела.
Стампф оглядел маслянистыми глазами своих слушателей. Если они поняли, но прикидываются, то эго потрясающая игра. Исчерпав свое искусство, он немощно повернулся к Локки:
— Они меня не понимают.
— Скажи им еще раз.
— Мне кажется, они не понимают по-португальски.
— Скажи им как-нибудь.
Черрик щелкнул затвором:
— Нечего с ними разговаривать, — он тяжело дышал. — Они на нашей земле. Все права на нашей стороне…
— Нет, — сказал Локки. — Мы не будем стрелять. Не будем, если есть возможность мирно убедить их уйти.
— Они не понимают здравых рассуждений, — возразил Черрик. — Посмотри на них — это звери, которые живут в дерьме.
Стампф попытался было возобновить переговоры, помогая своему дрожащему голосу жалостливой мимикой.
— Скажи им, что мы пришли сюда работать, — подсказывал Локки.
— Я делаю все, что могу, — вспылил Стампф.
— Что у нас есть бумаги.
— Не думаю, что это произведет на них впечатление, — сказал Стампф с осторожным сарказмом.
— Просто скажи им, чтоб убирались. Пусть селятся где-нибудь в другом месте.
Наблюдая, как Стампф питается воплотить его установки в слова и жесты, Локки невольно подумал о другой, альтернативной возможности. Или эти индейцы — Тксукахамеи, или Акхуали, или еще какое чертово племя — согласятся с их требованиями и уберутся, или им придется прогонять их силой. Черрик правильно сказал — все права на их стороне. У них бумаги от властей; у них карта разграничения территорий; у них санкции на все — от подписи до пули. Он, конечно, не сторонник кровопролития. Мир и так слишком залит кровью душками-либералами и волоокими сентименталистами, чтобы сделать геноцид решением проблемы. Но ружья стреляли раньше и будут стрелять, пока последний немытый индеец не наденет штаны и не перестанет есть обезьян.
Конечно, несмотря на вопли либералов, ружье имеет свою притягательную силу. Оно действует быстро и надежно. Одно его короткое слово убеждает наповал, и ты не рискуешь, что лет через десять какой-нибудь вонючий индеец вернется, размахивая найденной на помойке брошюрой Маркса, и затребует обратно свою исконную землю — с ее нефтью, минералами и всем остальным. Лучше, чтобы они ушли навсегда.
От желания уложить этих краснокожих Локки почувствовал, как чешется его палец на спусковом крючке, физически чешется. Стампф уже закончил свои филиппики: результат был нулевой. Он застонал и повернулся к Локки.
— Мне совсем плохо, — сказал он. Его лицо было белым, как мел, так что зубы казались желтовато-тусклыми.
— Не покидай меня, — съязвил Локки.
— Пожалуйста, мне нужно лечь. Я не хочу, чтобы они на меня смотрели.
Локки отрицательно покачал головой:
— Ты не уйдешь, пока они стоят и слушают. Если они не выкинут какой-нибудь штуки, то можешь болеть себе на здоровье, — Локки поигрывал ружейным ложем, проводя обломанным ногтем по зарубкам на его дереве. Их было с десяток, и в каждой — чья-то могила. Джунгли так легко скрывают преступление, и такое впечатление, что они как-то исподволь соучаствуют в нем.
Стампф отвернулся и посмотрел на безмолвное собрание. Индейцев довольно много, думал он; хотя он носил пистолет, но стрелком был неважным. А вдруг они набросятся на Локки, Черрика и на него самом? Он этого не переживет. Но, вглядываясь в лица индейцев, он не видел угрозы. Когда-то это было очень воинственное племя. А теперь? Как наказанные дети, угрюмые и надувшиеся. Некоторые из молодых женщин были по-своему привлекательны: темная гладкая кожа и красивые черные глаза. Если бы он чувствовал себя не таким больным, ему, наверное, захотелось бы попробовать на ощупь эту красную блестящую наготу. Их притворство еще больше возбуждало его. В своем молчании они казались какими-то непостижимыми, как мулы или птицы. Кажется, кто-то в Укситубе говорил ему, что индейцы даже не дают своим детям нормальных имен, что каждый из них как ветка на дереве племени, безымянный и потому неотличимый от остальных. Теперь он, кажется, видел это сам в каждой паре черных пронзительных глаз, видел, что это не три десятка людей, а единая система сотканной из ненависти плоти. От этой мысли его ударило в дрожь.
Вдруг, впервые с момента их появления, один из индейцев сделал шаг. Это был старик, лет на тридцать старше любом из племени. Как и все остальные, он был почти голым. Обвислое мясо на его груди и конечностях покрывала заскорузлая кожа; шаги старика были твердыми и уверенными, хотя белесые глаза свидетельствовали о слепоте. Старик встал напротив пришельцев и раскрыл рот — беззубый рот с гнилыми деснами. То, что извергалось из его тощего горла, нельзя было назвать речью, скорее эго были звуки: попурри на тему джунглей. Невозможно было определить жанр этого произведения, это было просто воспроизведение — весьма устрашающее — его чувств. Старик рычал, как ягуар, кричал попугаем; из его горла вырывались и всплески тропического ливня на листьях орхидеи, и вой обезьян.
Стампф почувствовал, что его сейчас вырвет. Джунгли заразили его болезнью, иссушили тело и бросили, как выжатую тряпку. А теперь этот старик с гноящимися глазами изрыгал на него все ненавистные звуки. От жары в голове Стампфа начало стучать, и он был уверен, что старик специально подбирает ритм своего звукоизвержения под глухие удары в его висках и запястьях.
— О чем он говорит? — поинтересовался Локки.
— О чем эти звуки? — ответил Стампф, раздраженный идиотским вопросом. — Это просто шум.
— Старый хрен проклинает нас, — сказал Черрик.
Стампф оглянулся на него. Глаза Черрика выкатились из орбит.
— Это проклятие, — сказал он Стампфу.
Локки засмеялся: Черрик был слишком впечатлительным. Он подтолкнул Стампфа вперед к старику, который немного сбавил громкость своих распевов; теперь он журчал почти весело. Стампф подумал, что он воспевает сумерки, тот неуловимый миг между неистовым днем и душным зноем ночи. Да, точно: в песне старика слышались шорохи и воркования дремлющего царства; это было так убедительно, что Стампфу захотелось тут же лечь прямо на землю и уснуть. Локки оборвал пение:
— О чем ты говоришь? — бросил он в изрытое морщинами лицо старика. — Отвечай!
Но ночные шорохи продолжали шуметь, как далекая река.
— Это наша деревня, — послышался вдруг еще один голос, как бы переводя речь старика. Локки резко обернулся на звук. Это говорил юноша, кожа которого казалась позолоченной. — Наша деревня. Наша земля.
— Ты говоришь по-английски, — сказал Локки.
— Немного, — ответил юноша.
— Почему ты раньше не отвечал, когда я спрашивал? — от невозмутимости индейца Локки начал звереть.
— Мне не положено говорить. Он Старший.
— Ты хочешь сказать, вождь?
— Вождь умер. Вся его семья умерла. Он мудрейший из нас…
— Тогда скажи ему, что…
— Ничего не нужно говорить, — перебил его юноша. — Он понимает тебя.
— Он тоже говорит по-английски?
— Нет. Но он понимает тебя. Ты… ты проницаемый.
Локки показалось, что мальчишка иронизирует над ним, но он не был в этом умерен. Он посмотрел на Стампфа; тот пожал плечами. Локки снова обратился к юноше:
— Объясни ему как-нибудь. Объясни им всем. Это наша земля. Мы ее купили.
— Племя всегда жило на этой земле, — последовал ответ.
— А теперь не будет, — сказал Черрик.
— У нас бумаги… — Стампф все еще надеялся, что конфронтация закончится мирно. — Бумаги от правительства…
— Мы были здесь раньше правительства.
Старик, наконец, перестал озвучивать джунгли. Возможно, подумал Стампф, он закончил один день и теперь будет начинать другой. Но старик собрался уходить, совершенно не обращая внимания на чужаков.
— Позови его обратно, — приказал Локки, наводя ружье на юного индейца. Его намерения были недвусмысленны. — Пусть скажет остальным, что им надо убраться.
Несмотря на угрозы, юноша, казалось, нисколько не смутился, и совершенно не собирался давать распоряжения Старшему. Он просто смотрел, как старец возвращается в свою хижину. Остальные тоже потянулись к своим жилищам. Очевидно, уход старика был общим сигналом к окончанию спектакля.
— Нет! — закричал Черрик. — Вы не слушаете! — краска бросилась ему в лицо, голос сорвался на визг. Потрясая ружьем, он бросился вперед: — Вы, вонючие собаки!
Несмотря на его вопли, индейцы быстро расходились. Старик, дойдя до своей хижины, наклонился и исчез внутри. Некоторые еще стояли и смотрели, на их лицах было что-то вроде сострадания к этим помешанным европейцам. Но это только распалило Черрика.
— Слушайте, что я скажу! — визжал Черрик; пот разлетался брызгами, когда он вертел головой, перебрасывая безумный взгляд с одной удаляющейся фигуры на другую. — Слушайте, вы, ублюдки!
— Не волнуйся… — Стампф попытался успокоить его.
Это подействовало на Черрика как детонатор. Без предупреждения, он вскинул ружье, прицелился и выстрелил в дверной проем, в который вошел старик. Птицы с шумом взлетели с соседних деревьев, собаки удирали, не чуя ног. Из двери хижины донесся слабый крик, но вовсе не старика. Заслышав его, Стампф повалился на колени, держась за живот: его тошнило. Лежа лицом в землю, он не мог видеть миниатюрную фигурку, которая появилась в дверях хижины, и, шатаясь, вышла на свет. Даже когда он поднял голову и увидел, как ребенок с разрисованным краской лицом судорожно хватается за живот, он не поверил своим глазам. Но это было так. Была кровь, сочащаяся и между тонких детских пальчиков, и было перекошенное близкой смертью детское личико. Мальчик упал на утоптанную землю у порога, по его телу пробежала предсмертная судорога, и умер.
Где-то между хижинами негромко всхлипывала женщина. На мгновение мир качался на острие — между тишиной и воплем, между спокойствием и нарастающей яростью.
— Ты, вонючий ублюдок, — процедил Локки сквозь зубы. — Быстро в машину. Стампф, подъем. Мы не будем тебя ждать. Вставай сейчас, или можешь оставаться насовсем.
Стампф все еще смотрел на тело мальчика. Подавив стон, он поднялся на ноги:
— Помогите.
Локки протянул ему руку.
— Прикрой нас, — бросил он Черрику.
Черрик кивнул, бледный, как смерть. Некоторые индейцы вышли посмотреть на отступление белых; несмотря на происшедшую трагедию, их лица были так же непроницаемы, как и раньше. Только рыдающая женщина — видимо, мать погибшего мальчика, — покачивалась среди неподвижных фигур, оплакивая свое горе.
Ружье дрожало в руке Черрика. Он уже просчитал: если дело дойдет до Открытого столкновения, у них мало шансов уцелеть. Но даже сейчас, видя отступление врага, индейцы не делали ничего. Только молчаливо обвиняли. Черрик решился бросить взгляд через плечо. Локки и Стампфу оставалось пройти не более двадцати ярдов до джипа, а дикари еще не сделали ни шагу.
Когда Черрик снова обернулся к деревне, ему показалось, что все племя как один испустило тяжелый громкий вздох, и от этого звука Черрик почувствовал, что сама смерть рыбьей костью впилась ему в горло, слишком глубоко, чтобы ее вытащить, и слишком крепко, чтобы проглотить. Она застряла там, в его теле, вне логики и воли. Но он забыл про нее, заметив движение в дверях хижины. Он был готов повторить свою ошибку и крепче сжал ружье. Из дверей вышел старик; переступил через труп мальчика, лежащий у порога. Черрик снова обернулся: добрались они наконец до джипа? Но Стампф еле ковылял; вот и сейчас Локки поднимал его на ноги. При виде приближающегося старика Черрик попятился на шаг, потом другой. А старик шел уверенно. Он быстро пересек деревню и подошел вплотную к Черрику, так что его морщинистый живот, без каких либо следов ранения, уперся в ствол ружья.
Обе его руки были в крови, свежей крови, стекающей по локтям, когда он выставил перед Черриком свои ладони. Разве он прикасался к мальчику, подумал Черрик, когда выходил из хижины? Если да, то это было совершенно неуловимое прикосновение, которое Черрик не смог заметить. Так или иначе, смысл происшедшего был очевиден: его обвиняют в убийстве. Впрочем, Черрик был не из пугливых; он пристально взглянул старику в глаза, отвечая вызовом на вызов.
Но старый черт ничего не делал, только стоял с растопыренными ладонями, и со слезами в глазах. Черрик вновь почувствовал ярость. Он ткнул пальцем в грудь старика.
— Тебе меня не запугать, — сказал он, — понял? Не на того напал.
Когда он это говорил, в лице старика произошло какое-то еле уловимое изменение. Это, конечно, была игра света, или тень птицы, но все же под глубиной морщин вдруг проглянуло лицо мальчика, умершего у дверей хижины; казалось даже, что на тонких губах старика промелькнула улыбка. В следующее мгновение, так же внезапно, как и появилось, видение исчезло.
Черрик убрал палец с груди старика, вглядываясь в его лицо в ожидании новых фокусов; затем вновь отступил. Он сделал три шага назад, когда слева вдруг что-то зашевелилось. Резко повернувшись, он вскинул ружье и выстрелил. Пуля впилась в шею пегой свинье, которая мирно паслась среди своих сородичей возле хижин. Она, казалось, перевернулась в воздухе, и рухнула в пыль.
Черрик вновь направил ружье на старика. Но тот не двигался, только открыл рот: из его горла вырывался звук предсмертного визга свиньи. Пронзительный крик, и жалобный, и смешной, заставил Черрика вновь вспомнить о джипе. Локки уже завел двигатель.
— Давай, быстро, — сказал он.
Черрик не заставил себя уговаривать, и прыгнул на переднее сиденье. Внутри было жарко, тело Стампфа воняло болезненными выделениями, но безопаснее, чем в деревне.
— Это была свинья, — сказал Черрик. — Я подстрелил свинью.
— Знаю, — ответил Локки.
— Этот старый ублюдок…
Он не договорил. Он смотрел на два своих пальца, которыми тыкал в старика.
— Я дотронулся до него, — пробормотал он в недоумении. На пальцах была кровь, хотя на теле старика ее не было.
Локки не прореагировал на слова Черрика, развернул джип и направил машину прочь от деревни, по дороге, которая, казалось, еще больше заросла с тех пор, как они ехали по ней час назад. Видимых признаков преследования не было.
* * *
Небольшая фактория к югу от Аверио являлась своего рода центром цивилизации. Здесь были белые лица и чистая вода. За Стампфом, состояние которого на обратном пути ухудшалось, ухаживал Дэнси, англичанин с манерами графа в изгнании и лицом отбивной котлеты. Как-то, будучи трезвым, он провозгласил себя доктором, и, хотя не было свидетельств в пользу этого, никто не оспаривал его права возиться со Стампфом. Немец метался в бреду, как буйный, но маленькие ручки Дэнси с тяжелыми золотыми кольцами, похоже, справлялись с горячечными выпадами пациента.
Пока Стампф бился под сетью от москитов, Локки и Черрик уселись в полутьме лампы, и, выпив, поведали о своей встрече с племенем. С ними был Тетельман, владелец складов в фактории, которому, когда он выслушал их историю, било что рассказать. Он хорошо знал индейцев.
— Я здесь уже не первый год, — сказал он, подкармливая орехами паршивую обезьянку на своих коленях. — Я знаю, как у этих людей устроены мозги. Может показаться, что они глупы и даже трусливы. Поверьте мне, это не так.
Черрик что-то промычал. Неугомонная, как ртуть, обезьянка уставилась на него своими бессмысленными глазами.
— Они и не попытались двинуться на нас, — сказал он, — хотя их было в десять раз больше. Это что, не трусость?
Тетельман откинулся в своем скрипящем кресле, сбросив зверушку с колен. Его лицо с оттенком охоты было угасшим и изможденным. Только губы, которые он периодически окунал в стакан, имели какой-то цвет; Локки он показался похожим на старую блудницу.
— Тридцать лет назад, — сказал Тетельман, — вся эта территория была их родной землей. Никто их не трогал. Они ходили, куда хотели, делали, что хотели. А для нас, белых, джунгли были загрязнены и заражены болезнями: мы не претендовали на них. И, конечно, мы были по-своему правы. Они действительно загрязнены и заражены болезнями; но в то же время они скрывают то, в чем мы так сейчас нуждаемся: ископаемые, нефть.
— Мы уплатили за эту землю, — пальцы Черрика нервно скользили по сколотому краю стакана. — Это все теперь наше.
— Уплатили? — Тетельман презрительно усмехнулся. Обезьянка застрекотала у него в ногах, как будто слова Черрика позабавили ее не меньше, чем хозяина. — Нет, вы уплатили за кота в мешке, и теперь вам придется с ним повозиться. Вы уплатили за право вышвырнуть отсюда индейцев, насколько вам это удастся. Вот куда пошли ваши доллары, мистер Локки. Правительство страны ждет не дождется, пока вы — или такие как вы — не избавите его от всех этих племен на субконтиненте. Нет нужды изображать из себя оскорбленную невинность. Я здесь уже слишком долго…
Черрик плюнул на голый пол. Слова Тетельмана раздражали его:
— А зачем же ты сюда приехал, если ты такой хренов умник?
— По той же причине, что и вы, — ответил Тетельман миролюбиво, вглядываясь куда-то вдаль, на смутные очертания деревьев, что росли на краю участка земли за складом. Их раскачивали ночные птицы или ветер.
— И что же это за причина? — Черрик с трудом сдерживал враждебность.
— Жадность, — мягко ответил Тетельман, продолжая рассматривать деревья. Что-то быстро прошуршало по низкой деревянной крыше. Обезьянка в ногах Тетельмана прислушалась, наклонив головку. — Я, как и вы, думал, что меня здесь ждет удача. Я дал себе два года. От силы три. Это были лучшие годы за прошедшие двадцать лет. — Он нахмурился; его память вызывала картины прошлого, и все они отдавали горечью. — Джунгли пережуют вас и выплюнут, рано или поздно.
— Не меня, — сказал Локки.
Тетельман посмотрел на него влажными глазами.
— Сожалею, — сказал он очень вежливо. — Дух разрушения носится в воздухе, мистер Локки. Я чую его запах.
Он снова отвернулся к окну. Что бы там ни было на крыше, теперь к нему еще что-то присоединилось.
— Но ведь они не придут сюда? — сказал Черрик. — Они не будут нас преследовать?
В вопросе, прозвучавшем почти шепотом, слышались мольба об отрицательном ответе. Как Черрик ни старался, он не мог отогнать видения предыдущего дня. Ему являлся не труп мальчика — его он еще мог попытаться забить. Но как забыть старика, с его искаженным в солнечном свете лицом и ладонями, поднятыми, как будто он предъявлял какое-то клеймо.
— Не беспокойся, — ответил Тетельман с ноткой снисходительности. — Иногда некоторые из них наведываются сюда — продать попугая или пару горшков — но я никогда не видел, чтобы они приходили в сколько-нибудь значительном числе. Они этого не любят. Ведь для них здесь цивилизация, а она их пугает. Кроме том, они не стали бы обижать моих гостей. Я нужен им.
— Нужен? — спросил Локки. — Кому нужен этот хлам вместо человека?
— Они употребляют наши лекарства. Дэнси их снабжает. И одеяла, время от времени. Я же говорил, они не так глупы.
Рядом послышалось завывание Стампфа. За ними последовали утешения Дэнси, пытающегося унять панику, ему это плохо удавалось.
— Ваш друг совсем плох, — сказал Тетельман.
— Он мне не друг, — ответил Локки.
— Она гниет, — пробормотал Тетельман, больше для себя.
— Кто?
— Душа. — Слово было чудовищно неуместным на мокрых от виски губах Тетельмана. — Она — как фрукт, видите ли. Гниет.
Каким-то образом крики Стампфа воплотились в образы. Это не было страдание здорового существа: сама гниль вопила.
Скорее, чтобы отвлечь внимание от производимого немцем шума, чем из интереса, Черрик спросил:
— Что они дают тебе в обмен на лекарства и одеяла? Женщин?
Этот поворот мысли явно позабавил Тетельмана: он рассмеялся, сверкнув золотыми коронками.
— У меня нет надобности в женщинах, — сказал он. — Я слишком много лет страдал сифилисом.
Он щелкнул пальцами, и обезьянка вновь вскарабкалась ему на колени.
— Ведь душа — не единственное, что гниет.
— Ну, хорошо. Так что же ты получаешь от них взамен? — спросил Локки.
— Поделки, — сказал Тетельман. — Чашки, кувшины, циновки. Их у меня скупают американцы, и продают потом в Манхэттене. Сейчас все хотят приобрести что-нибудь от вымирающего племени.
— Вымирающего? — переспросил Локки. Слово звучало для него соблазнительно, как слово жизнь.
— Да, конечно, — сказал Тетельман. — Они все равно исчезнут. Если вы их не уничтожите, они это сделают сами.
— Самоубийство? — спросил Локки.
— В своем роде. Они просто падают духом. Я видел это полдюжины раз. Племя теряет свою землю, и с ней утрачивает вкус к жизни. Они перестают заботиться о самих себе. Женщины становятся бесплодны, юноши принимаются пить, старики просто морят себя голодом. Через год-другой племени как не бывало.
Локки опрокинул стакан, приветствуя про себя фатальную мудрость этих людей. Они знали, когда умирать. Мысль об их стремлении к смерти освободила его от последних угрызений совести. Чем теперь считать ружье в своей руке, как не инструментом эволюции?
* * *
На четвертый день их пребывания на фактории лихорадка Стампфа пошла на убыль, к немалому удивлению Дэнси.
— Худшее позади, — объявил он. — Дайте ему еще пару дней отдохнуть — и можете снова заниматься своими делами.
— Что вы собираетесь делать? — поинтересовался Тетельман.
Локки, стоя на веранде, смотрел на дождь. Водяные струи лились из облаков, которые нависали так низко, что касались верхушек деревьев. Потом ливень прекратился так же внезапно, и джунгли вновь задымились, расправили ветви и буйно пошли в рост.
— Не знаю, что мы будем делать, — сказал Локки. — Наверное, возьмем подмогу и вернемся обратно.
— Ну что ж, тоже дело, — ответил Тетельман.
Черрик, сидя возле двери, откуда шла хоть какая-нибудь прохлада, взял стакан, который он редко выпускал из рук за последние дни, и снова его наполнил.
— Никаких ружей, — сказал он. Он не притрагивался к ружью с тех пор, как они прибыли на факторию; он вообще ни к чему не притрагивался, за исключением бутылки и кровати. Ему казалось, что с него постоянно сползает кожа.
— Ружья не нужны, — проворковал Тетельман. Его слова повисли в воздухе как невыполненное обещание.
— Избавиться от них без ружей? — удивился Локки. — Если ты предлагаешь ждать, пока они вымрут сами по себе, то я не такой терпеливый.
— Нет, — сказал Тетельман. — Все можно сделать быстрее.
— Но как?
Тетельман томно посмотрел на него.
— Они — источник моего существования, — сказал он, — или, во всяком случае, его часть. Помочь вам — и я окажусь банкротом.
Он не только выглядит, как старая шлюха, подумал Локки, он и думает так же.
— Так чего же ты хочешь взамен за свое хитроумие?
— Часть того, что вы найдете на этой земле, — ответил Тетельман.
Локки покивал головой.
— Что нам терять, Черрик? Возьмем его в долю?
Черрик пожал плечами.
— Хорошо, — сказал Локки. — Говори.
— Им нужны медикаменты, — начал Тетельман, — потому что они очень восприимчивы к нашим болезням. Подходящая болезнь может выкосить их практически за одну ночь.
Не глядя на Тетельмана, Локки обдумывал услышанное.
— Одним махом, — продолжал Тетельман. — Они практически беззащитны перед некоторыми бактериями. Их организм не имеет против них защиты. Триппер. Оспа. Даже корь.
— Но как? — спросил Локки.
Снова воцарилась тишина. У нижних ступенек веранды, где кончалась цивилизация, джунгли распирало в предвкушении солнца. В разжиженном мареве растения цвели и гнили, и вновь цвели.
— Я спросил, как, — сказал Локки.
— Одеяла, — ответил Тетельман. — Одеяла умерших людей.
* * *
Уже после выздоровления Стампфа, в ночь, незадолго до рассвета, Черрик внезапно проснулся, очнувшись от дурных сновидений. Снаружи была непроглядная тьма: ни луна, ни звезды не могли победить черноту ночи. Но его внутренние часы, которые жизнь наемника отрегулировала до удивительной точности, подсказывали ему, что первый свет близок, и ему не хотелось засыпать снова. Чтобы опять увидеть во сне старика. Не его поднятые ладони и не блеск крови так напугал Черрика, а слова, которые исходили из его беззубого рта, от которых все его тело покрылось холодным потом.
Что это были за слова? Теперь он не мог припомнить, но хотел, хотел наяву восстановить те ощущения, чтобы посмеяться над ними и забыть. Но слова не приходили. Он лежал в убогой хижине, тьма была слишком плотной, чтобы он мог хотя бы двинуться, как вдруг перед ним возникли две окровавленные руки, подвешенные в темноте. Не лицо, не небо, не племя. Только руки.
— Чего только не привидится, — сказал Черрик сам себе, но он знал, что это не так.
И вдруг — голос. Он получил то, что хотел: то были слова, которые слышались ему во сне. Но смысл их был неясен. Черрик чувствовал себя младенцем, который воспринимал разговоры родителей, но был неспособен вникнуть в их суть. Ведь он был невежествен, ведь так? Теперь он впервые со времен детства чувствовал горечь своего незнания. Голос заставил его почувствовать страх за неопределенность, которую он так деспотически игнорировал, за шепоты, которые он заглушал своей шумной жизнью. Он пытался понять, и кое-что ему удалось. Старик говорил о мире, и об изгнании из этого мира; о том, что предмет вожделения для многих оборачивается гибелью. Черрик мучился желанием остановить этот поток слов и получить объяснение. Но голос уже отдалялся, сливаясь со стрекотом попугаев на деревьях, с хрипами и воплями, взорвавшими вдруг все вокруг. Сквозь ячейки москитной сети Черрик видел, как между ветвями ярко вспыхнуло тропическое небо.
Он сел в кровати. Руки и голос исчезли, и с ними то возбуждение, которое он начал было испытывать от слов старика. Во сне он скомкал простынь: теперь он сидел и с отвращением оглядывал свое тело. Его спина, ягодицы и бедра болели. Слишком много пота на этих жестких простынях, думал он. Не в первый раз за последние дни он вспомнил маленький домик в Бристоле, где когда-то жил.
Птичий гомон спутывал его мысли. Он подвинулся к краю кровати и откинул москитную сеть. При этом грубая проволока сети поцарапала ему ладонь, он разжал руку и выругался про себя. Сегодня он снова ощутил ту болезненную раздражительность, что не оставляла его со времени прибытия на факторию. Даже ступая по деревянному полу, он, казалось, чувствовал каждый сучок под тяжестью своего тела. Ему хотелось убраться из этого места, и поскорее.
Теплая струйка, бегущая по запястью, привлекла его внимание, и он обнаружил тонкий ручеек крови, стекающей по руке. На подушке большого пальца был порез, наверное от москитной сетки. Из него и текла кровь, хотя не так сильно. Он пососал ранку, вновь ощутив ту непонятную раздражительность, которую лишь алкоголь, и лишь в больших количествах, был способен притупить. Сплюнув кровь, он начал одеваться.
Рубашка обожгла ему спину, как удар плети. Задубевшая от пота, она нестерпимо натирала плечи и шею, казалось, своими нервными окончаниями он чувствует каждую нить, как будто это была не рубашка, а власяница.
В соседней комнате проснулся Локки. Кое-как одевшись, Черрик пошел к нему. Локки сидел за столом у окна. Сосредоточенно склонившись над картой, составленной Тетельманом, он пил крепкий, кофе со сгущенным молоком, который варил для всей компании Дэнси. Им нечего было сказать друг другу. После инцидента в деревне все намеки на дружбу исчезли. Теперь Локки проявлял нескрываемую ненависть к своему бывшему компаньону. Их связывал только контракт, который они подписывали вместе со Стампфом. Покончив кое-как с завтраком, Локки принялся за виски, что служило первым признаком его дурного расположения; Черрик глотнул пойла Дэнси и пошел подышать утренним воздухом.
Было как-то странно. Что-то сильно беспокоило его в этой утренней картине. Он знал, как опасно поддаваться необоснованным страхам, и пытался с ними бороться, но они не отступали.
Может, это просто усталость делает его таким болезненно-чувствительным ко всему в это утро? Из-за чего еще он так страдал от своей провонявшей потом одежды? Он чувствовал нестерпимое трение краев ботинок о лодыжку, ритмическое обдирающее прикосновение ткани брюк к ногам во время ходьбы, даже завихрения воздуха — кожей лица и рук. Мир давил на него — по крайней мере, ему так казалось — как будто хотел выдавить его куда-то вовне.
Большая стрекоза, звеня радужными крыльями, врезалась в его руку. От боли он выронил кружку; она не разбилась, а покатилась по веранде и исчезла в зарослях. Разозлившись, Черрик прихлопнул насекомое, оставив кроваво-липкое пятно на татуированном предплечье как знак его кончины. Он стер кровь, но она снова проступила большим темным пятном.
Он понял, что это не кровь насекомого, а его собственная. Стрекоза каким-то образом поранила его, хотя он этого не почувствовал. Он внимательно присмотрелся к повреждению на коже: рана его была незначительной, и в то же время болезненной.
До него донесся голос Локки изнутри; он громко говорил Тетельману о бестолковости своих компаньонов.
— Стампф вообще не пригоден для такой работы, — говорил он. — А Черрик…
— А что я?
Черрик шагнул вглубь хижины, стирая вновь проступившую кровь со своей руки. Локки даже не поднял головы.
— Ты параноик, — сказал он спокойно. — Параноик, и на тебя нельзя положиться.
Черрик не был расположен отвечать на грубость Локки.
— Ты злишься, что я прибил какого-то индейского выкормыша, — сказал он. Чем больше он пытался стереть кровь со своей пораненной руки, тем более болезненной становилась ранка. — Просто у тебя кишка тонка.
Локки продолжал изучать карту. Черрик шагнул к столу:
— Да ты слушаешь меня? — закричал он и стукнул кулаком по столу. От удара его рука как будто треснула. Кровь брызнула но все стороны, заливая карту. Черрик взвыл и закружил по комнате с кровоточащей трещиной на тыльной стороне руки. Несмотря на болевой шок, он услышал знакомый тихий голос. Слова были неразборчивы, но он знал, от кого они исходили.
— Я не хочу этого слышать! — вскричал он, тряся головой, как собака с блохой в ухе. Он оперся о стену, но прикосновение к ней только вызвало новую боль. — Я не хочу этого слышать, будь ты проклят!
— Что за вздор он несет? — В дверях появился Дэнси, разбуженный криками, все еще держа в руках Полное Собрание Сочинений Шелли, без которого, по словам Тетельмана, невозможно уснуть.
Локки задал тот же вопрос Черрику, который стоял с дико расширенными глазами и сжимал руку, пытаясь остановить кровотечение:
— О чем ты?
— Он говорил со мной, — сказал Черрик. — Тот старик.
— Какой старик? — не понял Тетельман.
— Он имеет в виду того, в деревне, — ответил Локки, и вновь повернулся к Черрику: — Ты это хотел сказать?
— Он хочет, чтобы мы ушли. Как изгнанники. Как они. Как они! — Черрика охватывала паника, с которой он уже не мог справиться.
— У него тепловой удар, — Дэнси не удержался и поставил диагноз. Но Локки знал, что это не так.
— Нужно перевязать твою руку… — Дэнси медленно подвигался к Черрику.
— Я слышал его, — мычал Черрик.
— Конечно. Только успокойся. Мы сейчас во всем разберемся.
— Нет, — ответил Черрик. — Нас изгоняет отсюда все, чего мы ни коснемся. Все, чего мы ни коснемся.
Казалось, он сейчас рухнет на землю, и Локки рванулся, чтобы подхватить его. Но как только он взялся за плечо Черрика, мясо под рубашкой начало расползаться, и тут же руки Локки окрасились в ярко-красный цвет; от неожиданности он их отдернул. Черрик упал на колени, которые обратились в новые раны. Расширенными от страха глазами он смотрел, как темнеют кровавыми пятнами его рубашка и брюки.
— Боже, что со мной происходит, — он плакал навзрыд.
Дэнси двинулся к нему:
— Сейчас я тебе помогу…
— Нет! Не трогай меня! — умолял Черрик, но Дэнси не мог удержаться, чтобы не проявить заботу:
— Ничего страшного, — сказал он деловито, как заправский доктор.
Но он был не прав. Взяв Черрика за руку, чтобы помочь подняться с колен, он открыл новые раны. Дэнси чувствовал, как струится кровь под его рукой, как мясо соскальзывает с костей. Даже ему, видавшему виды, было не по себе. Как и Локки, он отступился от несчастного.
— Он гниет, — пробормотал Дэнси.
Тело Черрика уже растрескалось во многих местах. Он пытался подняться на ноги, но вновь обрушивался на землю, и от любого прикосновения — к стене, стулу или полу — обнажались новые куски мяса. Он был безнадежен. Остальным ничего не оставалось, как стоять и смотреть наподобие зрителей на казни, дожидаясь заключительной агонии. Даже Стампф поднялся с постели и вышел взглянуть, что там за шум. Он стоял в дверях, прислонившись к косяку, и не верил своим глазам.
Еще минута, и Черрик ослабел от потери крови. Он упал навзничь, и растянулся на полу. Дэнси подошел к нему и присел на корточки возле головы.
— Он умер? — спросил Локки.
— Почти, — ответил Дэнси.
— Сгнил, — сказал Тетельман, как будто это слово объясняло весь драматизм происходящего. В руках он держал большое грубо вырезанное распятие. Наверное, индейская поделка, подумал Локки. Распятый Мессия имел хитроватый прищур и был непристойно обнажен. Несмотря на гвозди и колючки, он улыбался. Дэнси взял Черрика за плечо, от чего потекла еще одна струйка крови, перевернул тело на спину и склонился над подрагивающим лицом. Губы умирающего едва заметно двигались.
— Что ты говоришь? — спросил Дэнси; он еще ближе придвинулся к лицу Черрика, пытаясь уловить его слова. Но вместо слов изо рта шла только кровавая пена.
Подошел Локки. Мухи уже кружили над умирающим Черриком. Отстранив Дэнси, Локки наклонил свою бритую голову и взглянул в стекленеющие глаза:
— Ты слышишь меня?
Тело что-то промычало.
— Ты узнаешь меня?
Снова — мычание.
— Ты хочешь отдать мне свою часть земли?
На этот раз мычание было слабее, почти вздох.
— Здесь свидетели, — продолжал Локки. — Просто скажи — да. Они услышат тебя. Просто скажи — да.
Тело силилось что-то сказать, его рот открылся чуть шире.
— Дэнси! — Локки обернулся. — Ты слышишь, что он говорит?
Дэнси побаивался Локки и не хотел бы влезать в его дела, но кивнул.
— Ты свидетель, Дэнси.
— Если так нужно, — ответил англичанин.
Черрик почувствовал, как рыбья кость, которой он подавился в деревне, повернулась и добила его.
— Дэнси, он сказал "да"? — поинтересовался Тетельман.
Дэнси почти услышал, как рядом звонит по нему погребальный колокол. Он не знал, что сказал умирающий, но какая в конце концов разница?
Локки все равно приберет к рукам эту землю, так или иначе.
— Он сказал "да".
Локки встал и пошел пить кофе.
Первым движением Дэнси было закрыть глаза умершему; но от малейшего прикосновения глазные впадины разверзлись и наполнились кровью.
Ближе к вечеру они его похоронили. Хотя тело было спрятано от дневной жары в самом холодном углу склада, среди всякого барахла, оно уже стало разлагаться к тому времени, как его зашили в мешок и понесли хоронить. В ту же ночь Стампф пришел к Локки и предложил ему свою треть земли, в добавок к доле Черрика, и Локки, всегда трезво смотрящий на вещи, согласился. План карательных мер был окончательно разработан на другой день. Вечером того же дня, как Стампф и надеялся, прилетел самолет снабжения. Локки, которому надоели надменные позы Тетельмана, тоже решил слетать на несколько дней в Сантарем, вышибить там джунгли из головы алкоголем и вернуться с новыми силами. Он надеялся также пополнить там необходимые запасы и, если удастся, нанять надежных водителя и охранника.
В самолете было шумно, тесно и неудобно, за все время перелета оба попутчика не обмолвились ни словом. Стампф просто глазел вниз на нетронутую дикую местность, над которой они пролетали, хотя картина не менялась часами: темно-зеленые полосы леса, прореженные кое-где сверканием воды; иногда языки дыма, там, где выжигали лес, вот, пожалуй, и все.
По прибытию в Сантарем они расстались, едва пожав руки. От этого каждый нерв в руке Стампфа болезненно съежился, и на мягкой коже между большим и указательным пальцем открылась трещина.
Назад: Мадонна
Дальше: Сумерки над башнями