Книга: Собрание сочинений Джерома Клапки Джерома в одной книге
Назад: Глава восьмая
Дальше: Дневник одного паломничества
Ферма в Шварцвальде — общительность ее разнообразных обитателей. — Ее особый аромат. — Джордж наотрез отказывается поздно вставать. — Дорога, где не приходится скучать. — Мое шестое чувство. — Неблагодарные друзья. — Гаррис в роли естествоиспытателя. — Деревня: где она оказалась и где ей следовало быть. — Прагматизм Джорджа. — Прогулка на колесах. — Немецкий кучер спит и бодрствует. — Человек, который пропагандирует английский язык за границей.
Однажды, вымотавшись настолько, что не было сил добраться до ближайшего города, мы заночевали на ферме. Шварцвальдская ферма отличается необыкновенной общительностью ее многочисленных обитателей. В соседней с вами комнате живут коровы, наверху — лошади, в кухне — утки и гуси, а поросята, дети и цыплята живут повсюду.
Вы одеваетесь, и вдруг слышите за спиной хрюканье:
— Доброе утро! Нет ли у вас картофельных очисток? Нет? Тогда до свидания!
Затем раздается кудахтанье, и из-за угла высовывается старая курица.
— Хорошая погода, не правда ли? Вы не против, если я съем здесь червячка? В этом доме трудно найти место, где можно было бы спокойно перекусить. С раннего детства я люблю есть не спеша; а сейчас у меня у самой дети: двенадцать цыплят — и нет от них покоя. Как завидят съестное, прямо из клюва рвут. Ничего, если я заберусь к вам на кровать? Может, здесь меня не найдут?
Пока вы совершаете свой туалет, в дверь просовывается множество самых разнообразных голов; безусловно, младшее поколение считает, что в комнате разместился передвижной зверинец. Непонятно только, кто это — мальчики или девочки: остается лишь надеяться, что это все же особы мужского пола. Закрывать дверь бесполезно — запереть ее нечем, и стоит только отойти, как ее тут же снова открывают. Ваш завтрак похож на трапезу Блудного Сына: вы вкушаете пищу в компании парочки свиней; с порога на вас осуждающе поглядывает стайка гусей; по их недовольному виду и шипению можно сделать вывод, что о вас говорят гадости. Случается, в комнату не без интереса заглядывает корова.
Этот Ноев ковчег отличается вдобавок особым ароматом. Чтобы представить его, смешайте запах роз, лимбургского сыра и бриолина, вереска и лука, персиков и мыльной пены, добавьте сюда свежесть морского воздуха и трупный смрад. Отдельные запахи неразличимы, но чувствуется, что вдыхаешь все ароматы, какие только встречаются на земле. Самим фермерам такой букет приходится по вкусу. Они не открывают окон, и аромат сохраняется — его держат в закупоренном виде. Если же вам захочется других запахов, ступайте на улицу и вдыхайте аромат фиалок и сосен; дом же есть дом; через некоторое время, как мне говорили, вы привыкаете к этому букету. Перестаете его замечать и не можете даже без него заснуть.
На следующий день нам предстоял дальний путь, и хотелось встать пораньше, не позже шести, поэтому мы справились у хозяйки, не перебудим ли мы обитателей фермы. Хозяйка ответила, что самой ее в это время уже не будет: ей надо в город, за восемь миль, и вряд ли она успеет вернуться до семи; но наверняка муж или кто-нибудь из детей в это время зайдут домой пообедать. Так что будет кому нас разбудить и собрать на стол.
Однако будить нас не пришлось. Мы проснулись в четыре утра сами, ибо вся ферма сотрясалась от невероятного шума. В котором часу встают крестьяне в Шварцвальде летом, сказать не берусь; нам показалось, что вставали они всю ночь. Пробудившись, шварцвальдский фермер первым делом надевает пару крепких башмаков на деревянной подошве и обходит дом: пока хозяин раза три не пройдется вверх-вниз по лестнице, он не почувствует себя окончательно проснувшимся. После этой освежающей процедуры он тут же поднимается в конюшню и будит лошадь. (Дома в Шварцвальде стоят на крутых склонах, вот и получается, что конюшня и хлев — наверху, а сеновал — внизу.) Лошадь в свою очередь тоже начинает свой день с обхода (такое, во всяком случае, создается впечатление); фермер же тем временем спускается в кухню и принимается колоть дрова; работа спорится, и, испытав чувство законной гордости, фермер затягивает песню. Приняв все это во внимание, мы пришли к заключению, что нам ничего не остается, как последовать замечательному примеру славных обитателей шварцвальдской фермы, поэтому даже Джордж в то утро встал с необыкновенной легкостью.
В половине пятого мы сели за стол, а в пять уже вышли из дому. Наш путь лежал через горный перевал, и, расспросив фермеров, мы поняли, что скучать в дороге нам не придется. Думаю, такие дороги известны всем. Они всегда выходят на то место, откуда начинаются, и в этом, в сущности, нет ничего плохого, ибо хочется по крайней мере знать, где находишься. Я с самого начала был настроен пессимистически, и действительно, не прошли мы и двух миль, как одна дорога разделилась на три. Изъеденный червями дорожный указатель доводил до нашего сведения, что левый рукав ведет в деревню, о которой мы слышали в первый раз — ни на одной карте ее не было; о том, куда ведет средняя дорога, указатель глухо молчал; правая же дорога — тут мы были единодушны — вела обратно.
— Старик ясно сказал, — напомнил Гаррис, — держитесь горы.
— Какой горы? — поинтересовался Джордж и попал в точку.
Нас окружало не меньше десятка гор разной величины.
— Он сказал, — продолжал Гаррис, — что мы должны выйти к лесу.
— Естественно, — заметил Джордж. — Все дороги ведут в лес.
И действительно, горы были до самого горизонта покрыты густым лесом.
— И еще он сказал, — пробормотал Гаррис, — что до вершины мы доберемся часа через полтора.
— Вот тут, — буркнул Джордж, — он, по-моему, ошибается.
— Как же нам быть? — спросил Гаррис.
Надо сказать, что я удивительно хорошо ориентируюсь на местности. Понимаю, хвастаться тут особенно нечем, ведь это какое-то шестое чувство, сам я тут ни при чем. Если же на пути попадаются горы, обрывы, реки и прочие преграды, то я не виноват. Мое шестое чувство никогда меня не обманывает, а вот природе случается и ошибаться.
Я повел их по средней дороге. Эта средняя дорога оказалась на редкость бесшабашной — и четверти мили не могла пройти она в одном направлении: попетляв по горе, она через три мили внезапно кончилась осиным гнездом, о чем я, естественно, и подозревать не мог. Ясно было одно: если бы средняя дорога пошла в том направлении, в каком ей положено идти, она вывела бы нас туда, куда надо.
Но даже и в этой ситуации я бы и дальше использовал свой природный дар, снизойди на меня вдохновение. Но я не ангел — в чем честно признаюсь — и отказываюсь делать добро тем, кто платит мне черной неблагодарностью. К тому же я вовсе не был уверен, что Джордж с Гаррисом безропотно последуют за мной. Так что я умыл руки, и роль поводыря взял на себя Гаррис.
— Ну что, — спросил Гаррис, — ты собой доволен?
— Вполне, — отвечал я, опустившись на груду камней. — Во всяком случае, пока, благодаря мне, вы пребываете в целости и сохранности. Я бы повел вас и дальше, но всякий творец нуждается в поощрении. Вы недовольны мной потому, что не знаете, где находитесь. И вам не приходит в голову, что, очень может быть, мы вовсе и не отклонились от цели. Но я молчу, я не жду благодарности. Ступайте своим путем, с меня хватит.
Должно быть, в речи моей звучали горькие нотки, но я не мог совладать с собой: за весь наш изнурительный путь я не услышал ни одного доброго слова.
— Пойми нас правильно, — сказал Гаррис, — мы с Джорджем прекрасно осознаем, что без твоей помощи нас бы здесь не было. Тут мы отдаем тебе должное. Но интуиции свойственно ошибаться. Я предлагаю заменить интуицию наукой. Наука, в отличие от интуиции, точна. Ну-с, где у нас солнце?
— А вам не кажется, — сказал Джордж, — что если мы вернемся в деревню и найдем за марку мальчишку-проводника, то в конечном счете сэкономим время?
— На этом мы потеряем не один час, — решительно сказал Гаррис. — Предоставьте дело мне. Я на этом собаку съел. — И, достав часы, он стал крутиться на месте.
— Нет ничего проще, — продолжал он. — Направляешь часовую стрелку на солнце и делишь угол между нею и двенадцатью пополам — там и будет север.
Он еще немного повозился и наконец сказал:
— Так, север нашли. Он там, где осиное гнездо. Давайте сюда карту.
Мы вручили ему карту, и он, сев лицом к осиному гнезду, стал изучать ее.
— Тодтмоос отсюда, — изрек он, — на юго-юго-запад.
— Откуда отсюда? — спросил Джордж.
— Ну отсюда… от того места, где мы находимся, — ответил Гаррис.
— А где мы находимся? — допытывался Джордж.
Этот вопрос несколько смутил Гарриса, но ненадолго, вскоре он вновь приободрился.
— Неважно, где мы, — сказал он. — Где бы мы ни были, Тодтмоос находится на юго-юго-западе. Пошли, нечего время терять.
— Не совсем понятно, как это у тебя получилось, — сказал Джордж, поднимаясь и надевая рюкзак, — но, по-моему, это значения не имеет. Мы здесь набираемся здоровья, да и места тут красивые.
— Все будет в порядке, — заявил Гаррис бодрым голосом, — до десяти мы доберемся до Тодтмооса, не беспокойтесь. А в Тодтмоосе что-нибудь перекусим.
Он сказал, что не отказался бы от бифштекса и омлета. Джордж же заметил, что предпочитает не думать о еде, пока не увидит Тодтмоос.
Мы шли полчаса, а затем, выйдя на поляну, увидели внизу, милях в двух, деревню, ту самую, в которой побывали утром. Узнали мы ее по старинной церкви с наружной лесенкой — довольно странному сооружению.
Вид церквушки поверг меня в уныние. Мы плутали уже три с половиной часа, а прошли никак не больше четырех миль. Между тем Гаррис был в восторге.
— Теперь, по крайней мере, мы знаем, где находимся, — заявил он.
— Но ты же сказал, что это не имеет значения, — напомнил ему Джордж.
— Так оно и есть, — ответил Гаррис, — но свое местоположение знать никогда не мешает. Теперь я чувствую себя много увереннее.
— Про себя я этого сказать не могу, — пробормотал Джордж, но, по-моему, Гаррис его не слышал.
— Сейчас мы, — продолжал Гаррис, — находимся к востоку от солнца, а Тодтмоос от нас на юго-западе. Поэтому, если…
Внезапно он замолчал.
— Вы случайно не помните, — сказал он после паузы, — куда показывает биссектриса этого утла — на юг или на север?
— Ты сказал, на север, — ответил Джордж.
— Ты уверен?
— Уверен, но на твои расчеты это повлиять не должно. Вероятнее всего, ты ошибся.
Гаррис задумался; затем лицо его прояснилось.
— Все правильно, — сказал он, — конечно же, на север. Там должен быть север. С чего это я взял, что на юг? Нам надо идти на запад. Пошли.
— С удовольствием пойду на запад, — сказал Джордж, — почему бы и нет? Хочу лишь заметить, что в настоящий момент мы идем прямо на восток.
— Ничего подобного, — возразил Гаррис, — мы идем на запад.
— А я тебе говорю, на восток.
— Твердишь одно и то же — только меня путаешь.
— Много бы я дал, чтобы тебя запутать, — проворчал Джордж. — Уж лучше тебя запутать, чем идти не в том направлении. Говорю же тебе, мы идем прямо на восток.
— Вздор! — воскликнул Гаррис. — Вон же солнце!
— Солнце-то я вижу, — ответил Джордж. — Хорошо вижу. Там ли оно, где ему положено быть по твоей науке, или не там — судить не берусь. Знаю одно: когда мы были в деревне, вот та гора находилась на севере. Поэтому в данный момент мы смотрим прямо на восток.
— Ты абсолютно прав, — совершенно неожиданно признал свою ошибку Гаррис. — Я чуть не забыл, мы же развернулись.
— Я бы на твоем месте этого не забывал, — посоветовал ему Джордж. — Судя по всему, аналогичный маневр нам придется повторить еще не один раз.
Мы развернулись на сто восемьдесят градусов и пошли в прямо противоположную сторону. Сорок пять минут мы карабкались в гору, после чего снова очутились на полянке, и снова под нами лежала деревня. На этот раз, правда, она была на юге.
— Невероятно, — пробормотал Гаррис.
— Ничего невероятного, — возразил Джордж. — Если кружить вокруг деревни, то, естественно, из виду ее не потеряешь. Лично я рад, что вижу ее. Это свидетельствует о том, что мы еще не окончательно сбились с пути.
— Мы должны были выйти с другой стороны, — проговорил Гаррис.
— Дай срок, выйдем и с другой, — успокоил его Джордж, — если будем продолжать действовать в том же духе.
Что же касается меня, то я в их спор не вмешивался — я был сердит на них обоих. В то же время мне было приятно, что Джордж вышел из себя; со стороны Гарриса было полнейшим абсурдом воображать, что ему удастся найти дорогу по солнцу.
— Хотелось бы все-таки знать, — задумчиво произнес Гаррис, — куда показывает биссектриса: на юг или на север?
— Да, уж, пожалуйста, узнай, — заметил Джордж. — От этого ведь многое зависит.
— На север стрелка показывать не может, — сказал Гаррис, — и я сейчас объясню почему.
— Не стоит, — сказал Джордж. — Верю тебе на слово.
— Ты же сам сказал, что на север, — обиделся Гаррис.
— Ничего подобного я не говорил, — отрезал Джордж. — Я лишь повторил то, что сказал ты, а это не одно и то же. Если тебе кажется, что дело обстоит иначе, — пошли в другую сторону. Во всяком случае, это внесет разнообразие в наши действия.
Гаррис вновь занялся вычислениями, и мы опять сначала углубились в лес, затем полчаса, из последних сил, карабкались в гору — и опять обнаружили под собой все ту же деревню. Правда, на этот раз мы стояли повыше, а деревня находилась между нами и солнцем.
— Мне кажется, — поделился своими наблюдениями Джордж, — отсюда она смотрится лучше всего. А раз так, имеет смысл спуститься в деревню и немного перевести дух.
— По-моему, это не та деревня, — высказал предположение Гаррис. — Быть этого не может.
— А как же церковь? Ее ни с чем не спутаешь, — поспешил разочаровать его Джордж. — Впрочем, может быть, повторилась история с пражской статуей? Не исключено, что местные власти сделали несколько макетов деревни в натуральную величину и расставили их в лесу, чтобы посмотреть, где они лучше смотрятся. Ну-с, куда прикажешь идти на этот раз?
— Не знаю, — взорвался Гаррис, — и знать не хочу. Я сделал все, что мог, ты же всю дорогу ворчишь и меня путаешь.
— Согласен, я не скрывал своего недовольства, — согласился Джордж, — но ведь у меня были для этого все основания. Один из вас утверждает, что у него шестое чувство, и заводит меня в чащу к осиному гнезду…
— Не могу же я запретить осам строить в лесу гнезда, — возмутился я.
— А я и не говорю, что можешь, — возразил Джордж. — Я же не спорю, я только констатирую факты… Другой, руководствуясь строго научными выкладками, часами водит меня по горам, а сам не может отличить север от юга и не всегда знает, менял он курс или нет. Что же до меня, то я не владею ни шестым чувством, ни научным подходом. Я действую иначе. Вон, видите крестьянина? Если он перестанет косить траву и доведет меня до Тодтмооса, я готов компенсировать ему стоимость сена, которое я оцениваю в одну марку пятьдесят пфеннигов. Хотите — пойдемте со мной. Не хотите — можете совместно разработать новую систему ориентирования на местности.
План Джорджа не отличался ни оригинальностью, ни дерзостью, однако в тот момент он показался нам любопытным. К счастью, мы недалеко ушли от того места, где сбились с пути; в результате с помощью рыцаря серпа и косы мы выбрались на нужную дорогу и достигли Тодтмооса на четыре часа позже, чем рассчитывали, нагуляв аппетит, на утоление которого ушло никак не меньше сорока пяти минут вдумчивого и упорного труда.
Первоначально мы собирались прогуляться от Тодтмооса до Рейна пешком, но, с учетом чрезмерных утренних нагрузок, решили совершить, как говорят французы, «променад на колесах», для чего и был нанят живописный экипаж, запряженный лошадью, которую можно было бы назвать бочкообразной, особенно по контрасту с кучером, кажущимся по сравнению с ней несколько угловатым. В Германии любой экипаж предназначен для пары лошадей, но обычно впрягают лишь одну. На наш взгляд, это придает экипажу некоторую однобокость — с точки же зрения немцев, в этом есть свой шик: обычно, дескать, у нас в упряжке пара лошадей, но сегодня одна из них куда-то запропастилась. В немецком кучере нет того, что называется молодечеством. Всем лучше, когда он спит. Тогда, во всяком случае, он безвреден, и если лошадь умна и знает дорогу (а так оно обычно и есть), вы добираетесь до места без особых приключений. Если бы в Германии научили лошадей взимать с пассажиров плату, то необходимость в извозчике вообще отпала бы. Тогда пассажиры вздохнули бы спокойно, ибо немецкий извозчик, когда он не спит или не щелкает кнутом, занят почти исключительно тем, что преодолевает трудности, которые сам создает. Второе, впрочем, ему удается лучше. Однажды в Шварцвальде мне довелось с двумя дамами спускаться в экипаже с крутой горы. Дорога вилась серпантином по склону, который находился под углом в семьдесят пять градусов; ехали мы спокойно, я бы сказал, слишком спокойно: возница наш закрыл глаза, как вдруг что-то — то ли дурной сон, то ли несварение желудка — разбудило его. Он подхватил вожжи и ловким движением удержал пристяжную на самом краю обрыва, где она и повисла на собственной упряжи. Между тем извозчика происшествие это нисколько не смутило, да и лошади, судя по всему, восприняли рассеянность кучера как должное. Мы вышли; кучер слез с козел, вынул из-под сиденья огромный складной нож, как видно специально используемый для подобных целей, и хладнокровно обрезал постромки, после чего лошадь, теперь уже ничем не удерживаемая, покатилась кубарем с обрыва, упала, пролетев ярдов пятьдесят, на дорогу, а затем как ни в чем не бывало поднялась на ноги и стала нас поджидать. Мы снова сели в экипаж и вскоре добрались до спокойно стоящей лошади, которую наш извозчик с помощью обрывков веревки перезапряг, и мы двинулись дальше. Больше всего меня потрясло то, что ни извозчику, ни лошадям подобный способ спуска с горы не показался чем-то из ряда вон выходящим.
Очевидно, им казалось, что так спускаться и быстрей, и удобней, и я бы нисколько не удивился, если бы извозчик то же самое проделал с нами.
Кроме того, немецкий извозчик никогда не пытается натягивать или отпускать вожжи. Скорость движения он регулирует не ходом лошади, а всевозможными манипуляциями с тормозами. Если нужна скорость восемь миль в час, возница мягко нажимает на тормоз, так что он лишь слегка царапает колесо, производя характерный звук, какой бывает, когда точат пилу; если же необходима скорость четыре мили в час, он давит на тормоз сильнее и вы едете под аккомпанемент стонов и визга, сродни тем, что издает свинья, когда ее режут. Когда же ему надо остановиться, он жмет на тормоз изо всех сил и может — если, конечно, тормоз хорош, а лошадь не обладает чудодейственной силой — рассчитать остановку с точностью до дюйма. По-видимому, ни немецкий извозчик, ни немецкая лошадь не знакомы с другими способами торможения. В результате немецкая лошадь продолжает что есть силы тащить экипаж, пока не убеждается, что ей не удается сдвинуть его ни на дюйм, — только тогда она прекращает сопротивление. Во всех других странах лошади останавливаются по первому зову. Я даже знавал лошадей, которых можно было уговорить сбавить скорость. Но немецкая лошадь словно бы создана небесами для перемещения с одной и той же постоянной скоростью, и ничего с этим поделать нельзя. Я сам, собственными глазами видел, как немецкий извозчик, бросив поводья, изо всех сил, двумя руками давил на тормоз, пытаясь предотвратить неминуемое столкновение.
В Вальдсхуте, одном из многочисленных немецких городков XVI века в верховьях Рейна, нам попался весьма распространенный в Европе типаж: английский турист, до глубины души пораженный и возмущенный тем, что «эти европейцы» не понимают тонкостей английского языка. Когда мы пришли на вокзал, он на очень правильном английском языке, хотя и с легким сомерсетширским акцентом, втолковывал носильщику — в десятый, по его словам, раз, — что, хотя у него билет до Донауешингена и ему самому надо в Донауешинген, чтобы посмотреть истоки Дуная (который, кстати, находится, что бы там ни говорили, совсем в другом месте), он хочет, чтобы его велосипед отправили в Энген, а чемодан — в Констанц. Все его красноречие пропадало даром. Носильщик, с виду человек еще совсем молодой, казался запутанным и больным стариком. Я предложил свои услуги и тут же горько (хотя, подозреваю, не так горько, как мой разгневанный соотечественник) пожалел об этом. До всех трех городов, объяснил нам носильщик, невозможно добраться без многочисленных пересадок. К сожалению, вникнуть в суть дела времени не было — наш собственный поезд отходил через несколько минут. Британец же отличался многословием, что редко ведет к взаимопониманию; что до носильщика, то бедняга хотел лишь одного — чтобы его оставили в покое. Лишь через десять минут, уже в поезде, я вдруг сообразил, что, хоть я и согласился с носильщиком, что велосипед лучше всего отправить через Иммендинген и следует оформить его багажом до Иммендингена, я не позаботился о том, чтобы из Иммендингена его отправили дальше. Будь я меланхоликом, меня бы и по сей день мучила мысль, что велосипед до сих пор находится в Иммендингене. Но истинный философ всегда должен верить в лучшее. Возможно, носильщик по собственной инициативе исправил мой недосмотр, а может, случилось чудо, и велосипед каким-то образом вернулся к владельцу еще до его возвращения в Англию. Что же касается чемодана, то его направили в Радольфцель, и остается лишь надеяться, что, поскольку на этикетке был указан Констанц, железнодорожные служащие Радольфцелля, обнаружив невостребованный багаж, рано или поздно переправят его в Констанц.
Но мораль вышеприведенной истории вовсе не в этом. Суть ее заключается в том, что британец пришел в ярость, обнаружив, что немецкий носильщик не понимает английского языка. Его возмущение поистине не знало границ.
— Большое вам спасибо, — сказал он мне, — все ведь очень просто. До Донауешингена я хочу доехать поездом; из Донауешингена — дойти пешком до Гейзенгена; в Гейзенгене собираюсь сесть на поезд до Энгена, а из Энгена на велосипеде — в Констанц. Чемодан же мне в дороге не нужен — поэтому я и посылаю его в Констанц, где он будет меня ждать. Казалось бы, что может быть проще, а между тем я уже десять минут пытаюсь втолковать этому болвану, что мне от него нужно.
— Действительно, безобразие, — согласился я. — Эти неучи в большинстве своем предпочитают изъясняться на своем родном языке.
— Я уж и в расписание его тыкал, — продолжал возмущаться британец, — и целую пантомиму разыграл. Все без толку.
— Подумать только, — снова поддакнул я. — Можно сказать, разжевали и в рот положили.
У Гарриса, однако, наш соотечественник не вызвал сочувствия. Он хотел указать ему на то, что, не зная ни слова на языке чужой страны, легкомысленно забираться в самые отдаленные ее уголки и задавать железнодорожникам головоломные задачи. Но я умерил его пыл, объяснив, что человек этот, сам того не подозревая, делает очень важное для своей страны дело.
Шекспир и Мильтон, в меру своих скромных возможностей, пытались приобщить к английскому языку другие, менее просвещенные народы Европы. Ньютон и Дарвин, быть может, добились того, что язык их стал необходим образованным и думающим иностранцам. Диккенс и Уида (те из вас, кто воображает, будто читающий мир находится в плену предрассудков Нью-Граб-стрит, будет удивлен и огорчен, узнав о высокой репутации за границей этой дамы, творчество которой вызывает на родине столько насмешек), также внесли сюда свою лепту. Однако главная заслуга в распространении английского языка от мыса Св. Винсента до Уральских гор принадлежит англичанину, который не может или не хочет выучить ни одного иностранного слова и путешествует с толстым кошельком в кармане по самым отдаленным уголкам континента. Его невежество может шокировать, глупость — раздражать, самонадеянность — вызывать бешенство. Но факт остается фактом — этот человек англизирует Европу. Это из-за него швейцарский крестьянин зимними вечерами, пробираясь сквозь глубокий снег, спешит на курсы английского языка, которые открываются теперь в каждой деревне. Это благодаря ему склонились над английской грамматикой и разговорником извозчик и сторож, горничная и прачка. Это благодаря ему иностранные лавочники и коммерсанты тысячами отправляют своих сыновей и дочерей учиться в Англию. Это благодаря ему владельцы европейских отелей и ресторанов указывают в своих объявлениях о приеме на работу: «Принимаются лишь лица, прилично знающие английский язык».
Если англоязычные народы по какой-то причине возьмут за правило говорить не только по-английски, триумфальное шествие английского языка по планете застопорится. Англичанин стоит в толпе чужестранцев и звенит золотом:
— Все, кто говорит по-английски, — кричит он, — получат щедрое вознаграждение!
Это он — великий просветитель. В теории мы можем презирать его, однако на практике нам следует снять перед ним шляпу. Ведь он миссионер английского языка.

Глава двенадцатая

Приземленность немцев. — Возвышенный ум и низменная природа. — Что думает европеец об англичанине? — Что тот по недомыслию мокнет под дождем. — Усталый человек с кирпичом на веревке. — Охота на собаку. — Жизнь прожить — не поле перейти. — Благодатный край. — Разбитной старичок подымается в гору. — Джордж демонстрирует искусство быстрой ходьбы. — Гаррис устремляется за ним, дабы указать дорогу. — Прибавляю шагу и я. — Фонетический курс для иностранцев.
Витающего в небесах англосакса очень раздражает приземленность немца, который считает, что конечной целью всякой прогулки является ресторан. На крутой горе и в живописной долине, в узком ущелье и у водопада на берегу бурлящего потока всегда имеется какой-нибудь «Wirtschaft».
Как, скажите, можно любоваться красотами природы, когда тебя окружают залитые пивом столики? Как можно погрузиться в седую древность, когда пахнет жареной телятиной и шпинатом?!
Как-то раз, пробираясь сквозь густой лес, мы предавались возвышенным мыслям.
— А на вершине, — с грустью произнес Гаррис, когда мы остановились, чтобы отдышаться и затянуть пояс, — нас будет ждать аляповатый «виртшафт», где пожирают бифштексы и сливовые торты и напиваются белым вином.
— Ты так думаешь? — спросил Джордж.
— Иначе и быть не может. Так уж у этих немцев заведено. Не осталось ни одной горной тропинки, ни одного утеса, где можно было бы уединиться и предаться созерцанию…
— По моим подсчетам, — заметил я, — если поспешить, мы придем на гору к часу.
— Mittagtisch уже будет накрыт, — вожделенно простонал Гаррис. — Наверняка будет голубая форель, которая здесь водится. В Германии, как я уже понял, от съестного и спиртного никуда не денешься. С ума сойти!
Мы двинулись дальше, и красота пейзажа несколько отвлекла нас от гастрономической темы. В своих расчетах я не ошибся.
Без четверти час Гаррис, который шел впереди, воскликнул:
— Мы у цели! Я вижу вершину!
— Ресторан там есть? — поинтересовался Джордж.
— Что-то не видать, — ответил Гаррис. — Но будьте спокойны, он где-то здесь, черт бы его побрал!
Через пять минут мы уже были на вершине. Мы посмотрели на север, на юг, на восток и на запад. А потом — друг на друга.
— Потрясающий вид! — воскликнул Гаррис.
— Великолепно! — согласился я.
— Восхитительно! — поддержал Джордж.
— На этот раз, — сказал Гаррис, — у них хватило ума убрать свой виртшафт подальше.
— Похоже, они его замаскировали, — высказал предположение Джордж.
— Собственно говоря, ничего плохого в ресторане нет, когда он не мозолит глаза, — буркнул Гаррис.
— Всякая вещь хороша на своем месте, и ресторан — не исключение, — глубокомысленно заметил я.
— Хотел бы я знать, куда они его упрятали, — подал голос Джордж.
— Поищем? — с заметным воодушевлением предложил Гаррис.
Эта мысль мне понравилась. Мы договорились разойтись в разные стороны, а затем встретиться на вершине и поделиться увиденным. Через полчаса мы стояли на вершине. Все молчали, но и без слов было ясно: наконец-то нам удалось отыскать уголок, где никто не собирается нас поить и кормить.
— Глазам своим не верю, — сказал Гаррис. — А вы?
— Должен сказать, — заметил я, — что это единственный во всем «Фатерланде» клочок земли, где добропорядочные немцы не успели открыть ресторан.
— И троих иностранцев угораздило забрести именно сюда, — с горечью констатировал Джордж.
— Ничего не поделаешь, — сказал я. — По большому счету нам даже повезло: сколько пищи должен найти здесь для себя возвышенный ум без воздействия низменной природы! Взгляните на этот неземной свет, что струится там вдали, над вершинами, — разве это не восхитительно?!
— Кстати о низменной природе, — буркнул Джордж. — Как бы нам побыстрее спуститься?
Я заглянул в путеводитель:
— Дорога налево приведет нас в Зонненштейг, где, между прочим, имеется неплохой ресторанчик «Goldener Adler», мне о нем рассказывали. Дорога направо немного длиннее, зато более живописна. Говорят, оттуда открывается великолепный вид.
— «Великолепный вид»! — проворчал Гаррис. — Тебя послушать, так на каждом шагу великолепный вид. А по мне, так везде одно и то же.
— Лично я, — решительно заявил Джордж, — иду налево.
И мы с Гаррисом последовали его примеру.
К сожалению, спуститься так быстро, как мы рассчитывали, нам не удалось. Гроза здесь начинается неожиданно, и не прошли мы и четверти мили, как столкнулись с дилеммой: или сейчас же искать укрытие от дождя, или весь день ходить в мокрой одежде. Мы остановились на первом варианте и нашли дерево, крона которого при обычных обстоятельствах послужила бы нам надежной крышей. Но гроза в Шварцвальде — обстоятельство далеко не обычное. Поначалу мы утешали себя тем, что такие ливни быстро кончаются, затем попытались успокаивать друг друга соображением о том, что в противном случае мы вскоре промокнем до нитки и нам будет все равно.
— Раз уж так получилось, — сказал Гаррис, — имело бы смысл пересидеть грозу в каком-нибудь ресторанчике.
— Дождь на пустой желудок — это уж слишком, — заявил Джордж. — Жду пять минут и иду.
— Живописные горные пейзажи, — рассудил я, — хороши в ясную погоду. В дождь же, да еще в нашем возрасте…
Тут мы услышали, как нас окликнул какой-то дородный джентльмен, стоявший под огромным зонтом футах в пятидесяти от нас.
— Что же вы не заходите? — крикнул он.
— Куда?! — откликнулся я, решив, что это один из тех болванов, что пытаются острить в любых ситуациях.
— Как куда? В ресторан.
Мы немедленно покинули наше укрытие и устремились к нему. Нас разбирало естественное любопытство.
— Я же кричал вам из окна, — недоумевал дородный пожилой джентльмен, проявивший поистине отеческую заботу. — Эта гроза на час, никак не меньше, вы промокнете насквозь.
Я расчувствовался:
— Мы очень тронуты вашей заботой, сэр. Только не подумайте, что мы сбежали из сумасшедшего дома. Мы не стали бы прятаться от дождя под деревом, если б знали, что в двадцати ярдах от нас в чаще деревьев находится ресторан.
— Я так и подумал, — сказал джентльмен, — потому к вам и вышел.
Оказалось, что и посетители ресторана уже полчаса с любопытством смотрели на нас из окна, теряясь в догадках относительно причин столь странного поведения, и если бы не симпатичный толстяк, эти болваны глазели бы на нас до самого вечера. Хозяин перед нами извинился, объяснив, что принял нас за англичан, и слова эти следует понимать совершенно буквально. В Европе убеждены, что все англичане — не в себе, точно так же как английский фермер убежден, что все французы питаются исключительно лягушками. И даже когда стараешься на личном примере доказать обратное, удается это далеко не всегда.
В ресторанчике было тепло, уютно, вкусно, а Tischwein, — так просто великолепно. Мы просидели часа два, наелись, обсохли, всласть наговорились о красотах природы и уже собирались уходить, когда произошло событие, которое лишний раз доказывает, что зло в этом мире сильнее добра.
В трактир вошел неряшливо одетый человек. В руке он сжимал веревку, к которой был привязан кирпич. Вошел он торопливо, с опаской огляделся по сторонам, тщательно прикрыл за собой дверь, проверил, плотно ли она закрылась, с тревогой посмотрел в окно и лишь после этого, с облегчением вздохнув, положил кирпич рядом на лавку и заказал еду и питье.
Было в его поведении что-то странное; непонятно было, для чего ему кирпич, почему он так тщательно закрывал дверь, зачем смотрел из окна с такой тревогой. Но поскольку вид у него был такой несчастный, донимать его вопросами мы сочли бестактным. Впрочем, чем больше он ел и пил, тем веселее становился, тем реже вздыхал. Пообедав, он вытянул ноги, закурил дешевую сигару и откинулся на спинку стула.
Тут-то все и началось. События разворачивались столь стремительно, что трудно восстановить их последовательность. Из кухни появилась Fraulein со сковородой в руке. Я видел, как она подошла к входной двери, а затем… затем началось нечто несусветное. Это походило на балаган, где сцены меняются так быстро, что ничего не успеваешь понять: только что звучала тихая музыка, колыхались цветы, светило солнце, парили добрые феи — и вдруг невесть откуда появляется что-то истошно крича полицейский, горько рыдает ребенок, выбегает Арлекин; падая на ровном месте и избивая друг друга колбаской, кривляются клоуны. Стоило служанке коснуться дверной ручки, как дверь тут же распахнулась настежь, словно за ней притаились все силы преисподней, только и ждавшие этого момента. В комнату ворвались две свиньи и курица; кот, мирно дремавший на пивной бочке, очнулся и злобно зашипел. Служанка от неожиданности уронила сковороду и легла на пол, а господин с кирпичом вскочил, опрокинув стол со всей стоящей на нем посудой.
Виновником несчастья оказался нечистокровный терьер с торчащими ушами и беличьим хвостом. Из другой комнаты выбежал хозяин, намереваясь пинком выкинуть терьера за дверь. Но ничего у него не вышло: вместо собаки он угодил ногой в свинью, в более толстую из двух. Удар, надо сказать, получился великолепный — хозяин вложил в него всю свою недюжинную силу. Было, конечно, жаль ни в чем не повинное животное; но наша жалость не шла ни в какое сравнение с той жалостью к себе, которую испытала сама свинья: перестав метаться, она повалилась посреди ресторана, призывая весь мир стать свидетелем чудовищного злодеяния. Причитания ее были столь выразительны, что гулким эхом отозвались в далеких ущельях, до смерти испугав население близлежащих деревень.
А курица тем временем с воплями носилась по комнате, демонстрируя редчайший дар взбегать по отвесной стене; она и гнавшийся за ней по пятам кот опрокидывали все то, что еще не было опрокинуто.
Через сорок секунд к ним присоединились девять человек, стремящихся пнуть ногой собаку. Время от времени кому-то одному это удавалось, ибо собака вдруг переставала лаять и начинала жалобно скулить; впрочем, присутствия духа она не теряла: даром ведь ничего не дается, досталось не только ей, но и свинье, и курице — так что игра стоила свеч. Кроме того, собака со злорадством отметила, что другим животным перепало еще больше, чем ей, в особенности же бедной свинье, которая по-прежнему лежала посреди комнаты и горько сетовала на судьбу. Все попытки пнуть собаку походили на игру в футбол с несуществующим мячом: занес ногу — и уже не можешь удержаться, уповая лишь на то, что под ногу подвернется что-нибудь твердое, способное принять удар на себя. Если кто и попадал по собаке, то совершенно случайно; для ударившего это было такой неожиданностью, что он большей частью сам терял равновесие и падал. Вдобавок все то и дело спотыкались о свинью — ту самую, что лежала на полу и была не в силах подняться.
Трудно сказать, сколько времени продолжалось бы это столпотворение, если бы не благоразумие Джорджа. Некоторое время он гонялся, но не за собакой, а за второй свиньей, той, что еще была в состоянии бегать. Наконец он загнал ее в угол, дал ей хорошего пинка и вышиб за дверь.
Мы все хотим того, чего у нас нет. Пожертвовав свиньей, курицей, людьми, котом, собака очертя голову ринулась в погоню за второй свиньей, а Джордж, воспользовавшись этим, захлопнул дверь и для верности запер ее на щеколду.
С пола поднялся хозяин и окинул взглядом разгромленный ресторан.
— Боевой у тебя пес, нечего сказать, — обратился он к человеку с кирпичом.
— Это не моя собака, — угрюмо отозвался тот.
— А чья же?
— Понятия не имею.
— Меня не проведешь, — сказал хозяин, поднимая лежавший в луже пива портрет кайзера и вытирая его рукавом.
— Знаю, что не проведу, я и не рассчитывал. Мне уж надоело говорить всем, что это не моя собака. Все равно никто не верит.
— Зачем же ты ходишь с ней, если это не твоя собака? — удивился хозяин. — Что ты в ней такого нашел?
— А я с ней и не хожу. Это она со мной ходит. Она пристала ко мне в десять утра и с тех пор не отстает. Когда я вошел сюда, мне показалось, что наконец-то удалось от нее отвязаться. За четверть часа до этого я оставил ее поохотиться на уток. Боюсь, на обратном пути придется и за них рассчитаться.
— А вы камнями в нее бросали? — спросил Гаррис.
— А то нет! Еще как бросал — даже рука заболела. Да все без толку — собака решила, что я с ней играю, и стала приносить камни назад. Уже час, если не больше, я хожу с этим дурацким кирпичом. Понимаете, я хотел ее утопить. Так ведь нет, не получается! Никак не удается ее схватить. Сядет неподалеку, разинет пасть и смотрит на меня. Попробуй — поймай!
— Забавная история, ничего не скажешь, — процедил хозяин.
— Забавная — не то слово, — откликнулся человек с кирпичом.
Когда мы уходили, он взялся помогать хозяину собирать разбитую посуду. В дюжине ярдов от входа в ресторан верное животное поджидало своего друга. Вид у собаки был усталый, но довольный. Существо она была увлекающееся, темпераментное, и мы вдруг испугались, как бы она теперь не испытала симпатии к нам. Но собака не обратила на нас ни малейшего внимания. Любовь, пусть и не разделенная, заслуживает всяческого уважения, и мы не стали ее переманивать.
Вволю поездив по Шварцвальду, мы отправились на велосипедах в Мюнстер, через Альт-Брейзах и Кольмар, а оттуда совершили короткое путешествие в Вогезские горы, где, как считает нынешний немецкий император, кончается все человеческое. Альт-Брейзах, каменную крепость, которую река огибает то с одной, то с другой стороны — в своей молодости Рейн, как видно, отличался изрядным непостоянством, — издревле населяли любители перемен и искатели приключений. Кто бы ни воевал, каков бы ни был предлог для войны, Альт-Брейзах всегда оказывался в самом пекле. Все его осаждали, многие захватывали, некоторые затем сдавали обратно — и никому не удавалось надолго им завладеть. Кому принадлежит его город, чей он подданный — на эти вопросы житель Альт-Брейзаха никогда не мог дать точный ответ. Он мог, к примеру, проснуться французом, но не успевал выучить и нескольких французских фраз, необходимых для общения со сборщиками податей, как становился подданным австрийской империи. Пока он пытался разобраться, как себя следует вести, чтобы прослыть истинным австрийцем, выяснялось, что он уже не австриец, а немец, хотя какой именно — ведь немцев, как известно, было много — никто не мог сказать наверняка. Сегодня он мог быть набожным католиком, а назавтра — ревностным протестантом. Единственное, что обеспечивало жителя Альт-Брейзаха некоторым постоянством, — это одинаковая во всех государствах обязанность платить круглую сумму за право называться подданным этого государства. В общем, когда обо всем этом думаешь, то поневоле задаешься вопросом: как мог жить в средние века человек, не будучи ни королем, ни сборщиком податей.
По разнообразию и красоте Вогезы не идут ни в какое сравнение с горами Шварцвальда. С точки зрения туриста, главное достоинство этого края — полнейшая нищета его обитателей. Нет в вогезском крестьянине той филистерской сытости и довольства, которые отличают его рейнского визави. В деревнях и на фермах ощущаешь особое обаяние упадка. Вогезы вообще славны своей стариной. Многочисленные замки стоят здесь в таких местах, где лишь горным орлам под силу вить свои гнезда. Старинные крепости, заложенные еще римлянами и законченные в эпоху трубадуров, занимают огромную площадь, и по их причудливым, на редкость хорошо сохранившимся галереям бродить можно часами.
Торговля овощами и фруктами — занятие в Вогезах неведомое. Овощами и фруктами здесь не торгуют — их рвут и едят. Когда странствуешь по Вогезам, планов лучше не строить — уж очень велик соблазн сделать привал и вдоволь насытиться дарами природы. Малина, вкусней которой я не пробовал, земляника, смородина, дикий крыжовник растут здесь прямо по склонам, как у нас в Англии черника. Вогезскому мальчишке нет нужды шнырять по чужим садам — объедаться фруктами можно и не нарушая библейских заповедей. И то сказать, Вогезы утопают в садах, и воровать фрукты так же глупо, как, скажем, рыбе — пытаться проникнуть в плавательный бассейн без билета. Впрочем, всякое бывает.
Однажды, подымаясь в гору, мы вышли на плато, где отдали должное многочисленным ягодам, которые там росли. Кончилось все это печально. Мы начали с поздней земляники, а затем перешли к малине. И тут Гаррису попалось сливовое дерево, на котором росли еще не вполне созревшие плоды.
— Вот это да! — воскликнул Джордж. — Везение! Грех упускать такую возможность.
По правде сказать, с ним трудно было не согласиться.
— Жаль, — вздохнул Гаррис, — что сливы еще твердые.
Он бы еще долго сокрушался по этому поводу, но тут мне попались крупные желтые сливы, что несколько примирило его с действительностью.
— Север есть север, — вздохнул Джордж. — Ананасов здесь не бывает. А жаль. С удовольствием съел бы сейчас свеженький ананас. А то все эти сливы да груши быстро надоедают.
— Ягод здесь хватает, а вот фруктовых деревьев маловато, — пожаловался в свою очередь Гаррис. — Лично я съел бы еще слив.
— Вон идет какой-то человек, — сказал я. — Должно быть, он местный. Может, он нам подскажет, где еще здесь растут сливы.
— Он неплохо сохранился для своих лет, — заметил Гаррис.
Действительно, старик подымался в гору с поразительной скоростью. Мало того: он явно пребывал в приподнятом настроении: пел, что-то громко кричал, жестикулировал и размахивал руками.
— Славный старикан, — сказал Гаррис. — Смотреть на него — одно удовольствие. Но почему свою палку он держит на плече? Почему на нее не опирается?
— А знаете, — сказал Джордж, — мне кажется, это не палка.
— А что же? — спросил Гаррис.
— По-моему, это ружье, — ответил Джордж.
— А вы не думаете, что мы могли ошибиться? — предположил Гаррис. — Вы не думаете, что мы попали в чей-то сад? Что это частное владение.
— Помните трагический случай, имевший место на юге Франции года два тому назад? — сказал я. — Солдат шел по улице и сорвал пару вишен из чужого сада, а французский крестьянин, владелец этого сада, вышел за калитку и не долго думая уложил солдата на месте.
— Нельзя же стрелять в человека только за то, что он рвет чужие фрукты! — возмутился Джордж. — Такое даже во Франции невозможно.
— Конечно, невозможно, — успокоил я его. — Убийцу отдали под суд, и адвокат заявил, что его подзащитный находился в состоянии крайнего возбуждения и из всех ягод особенно дорожил вишнями.
— Что-то припоминаю, — сказал Гаррис. — Да, конечно. Общине — commune, так она у них, кажется, называется, — пришлось выплатить семье погибшего солидную компенсацию, что, впрочем, было лишь справедливо.
— Что-то мне здесь надоело. Да и поздно уже… — проговорил Джордж.
— Если Джордж и дальше будет передвигаться с такой скоростью, то упадет и разобьется, — забеспокоился Гаррис. — Да и дороги он не знает.
Они оставили меня позади, и пришлось прибавить шагу — одному было как-то неуютно. К тому же, подумалось мне, я с детских лет не бегал с крутой горы. В самом деле, почему бы не вспомнить забытое ощущение? Трясет здорово, зато полезно для печени…
Мы заночевали в Барре, славном городке на пути в Оттилиенберг, старинный монастырь в горах, где прислуживают настоящие монашки, а счет выписывает священник. В Барре, как только мы сели ужинать, в дверях ресторана появился турист. Он был похож на англичанина, но говорил на языке, который я слышал впервые. Впрочем, язык был красивым и благозвучным. Хозяин ресторана недоуменно смотрел на пришельца; хозяйка грустно качала головой. Турист вздохнул, начав все сначала, и тут только до меня дошло…
И на этот раз его никто не понял.
— Черт побери! — в сердцах сказал он, обращаясь к самому себе.
— Так вы англичанин! — заулыбавшись, воскликнул хозяин.
— Мсье устал, — подхватила смышленая хозяйка, — мсье сейчас пообедает.
Оба они превосходно говорили по-английски, ничуть не хуже, чем по-немецки или по-французски; хозяйка засуетилась, гостя усадили рядом со мной, и мы разговорились.
— Скажите, пожалуйста, — поинтересовался я, — на каком языке вы говорили, когда вошли?
— На немецком.
— Вот оно что…
— Вы ничего не поняли?
— В этом нет ничего удивительного, — успокоил его я, — ведь немецкий я знаю неважно. Что-то, разумеется, усваиваешь, запоминаешь, пока здесь живешь, но, сами понимаете, это не называется знать язык.
— Но ведь и они меня тоже не понимают, — возразил незнакомец. — А ведь это их родной язык.
— Не скажите. Дети здесь говорят по-немецки, это верно, да и наши хозяева знают этот язык недурно. Но в принципе в Эльзас-Лотарингии люди старшего поколения изъясняются по-французски.
— Я и по-французски с ними говорил… Французский язык они понимают ничуть не лучше.
— Действительно, очень странно… — вынужден был согласиться я.
— Более чем странно. Просто непонятно. Я всегда хорошо успевал по немецкому и французскому языку. В колледже все говорили, что у меня абсолютно правильная речь и безукоризненное произношение. И вместе с тем стоит мне выехать за границу, как меня перестают понимать. Вы можете это объяснить?
— Думаю, да. Дело в том, что произношение ваше слишком хорошее. Помните, что сказал шотландец, впервые в жизни отведав настоящее виски? «Может, оно и чистое, но пить я его не могу». То же и с вашим немецким. Он слишком безупречен для живого, разговорного языка. Вам мой совет: произносите слова как можно неправильнее, делайте как можно больше ошибок.
И так во всем мире. В каждой стране разработан специальный фонетический курс для иностранцев; им ставится произношение, о котором сами носители языка даже не мечтают. Мне, например, довелось слышать, как одна английская дама учила француза произносить слово «have».
— Вы произносите его, — выговаривала ему дама, — как если бы оно писалось «h-a-v». А это не так. На конце пишется «e».
— Но я думал, — сказал в свое оправдание ученик, — что «е» в слове «h-a-v-e» не читается.
— Напрасно думали, — говорила учительница. — Это так называемое немое «e», оно не читается, но влияет на произношение предшествующего гласного.
До этого француз неплохо справлялся с произношением слова «have». Теперь же, дойдя до этого слова, он замолкал, собирался с мыслями, после чего произносил такое, что только по смыслу можно было догадаться, какое слово он хотел выговорить.
Разве что первые христиане прошли через те мученья, которые довелось испытать мне, осваивая правильное произношение немецкого слова «Kirche» — церковь. Еще задолго до того, как я потерпел окончательное фиаско, я принял решение не ходить в Германии в «кирхе» — себе дороже!
— Нет-нет, — объяснял мне мой учитель — он оказался на удивление терпеливым джентльменом, — вы произносите это слово так, будто оно пишется «K-i-r-c-h-k-e». Там нет звука «к». Нужно говорить… — И он вновь, уже в двадцатый раз, демонстрировал мне, как следует правильно произносить этот звук. Когда же бедняга окончательно убедился, что я не могу уловить разницу между тем, как говорит он, и тем, как говорю я, избран был другой метод.
— У вас звук горловой, — объяснил он. И был прав: я говорил — как, впрочем, и всегда — горлом, — а надо, чтобы он шел вот отсюда…
И он своим толстым пальцем указал на то место, где должен был родиться таинственный звук. Предприняв мучительные усилия, результатом которых стали звуки, не имевшие ничего общего с местом поклонения высшему божеству, я вынужден был сдаться.
— Боюсь, что ничего у меня не выйдет, — прохрипел я. — Видите ли, я всю жизнь говорил ртом и никогда не знал, что человек может говорить желудком. Теперь переучиваться слишком поздно.
Часами я твердил это слово, забившись в темный угол или в одиночестве гуляя по тихим улочкам и пугая случайных прохожих, пока наконец не научился произносить его правильно. Учитель мой был в восторге, да и сам я был доволен собой, пока не попал в Германию. В Германии же выяснилось, что решительно никто не понимает, что я хочу сказать. Ни разу мой язык не доводил меня до церкви. Пришлось поэтому забыть правильное произношение и, затратив немалые усилия, вернуться к неправильному. Первоначальный вариант был всем понятен, лица прохожих светились неподдельным участием, и мне объясняли, что церковь за утлом.
Мне все же кажется, что обучать произношению можно гораздо эффективнее, если не требовать от ученика самых невероятных и причудливых языковых кульбитов, тем более что это ни к чему не ведет. Вот как выглядит самое распространенное фонетическое упражнение:
— Прижмите миндалевидную железу к нижней стенке гортани. Затем выгнутой частью перегородки, так, чтобы она верхней частью почти касалась язычка, попытайтесь дотянуться до щитовидной железы. Глубоко вдохните и сомкните голосовую щель. А теперь, не размыкая губ, произнесите: «G-a-r-o-o».
Заранее предупреждаю: как бы вы ни прижимали миндалевидную железу, как бы ни пытались дотянуться до щитовидной железы — учитель все равно останется недоволен.

Глава тринадцатая

Характер и образ жизни немецкого студента. — Дуэль по-немецки. Ее положительные и отрицательные стороны. — Взгляд импрессиониста. — Кровожадные инстинкты. — Какие лица по душе немецким девушкам. — «Саламандра». Совет иностранцу. — История, которая чуть было плохо не кончилась. — О двух мужьях и двух женах. — И о холостяке.
На обратном пути мы заехали в немецкий университетский город — нам хотелось познакомиться с образом жизни немецкого студента, что мы и сделали благодаря любезности наших немецких друзей.
В Англии до пятнадцати лет мальчик играет, а с пятнадцати до двадцати трудится. В Германии труд — удел ребенка; юноша же развлекается. В Германии занятия в школе начинаются летом в семь утра, зимой в восемь; отношение к занятиям — самое серьезное, и к шестнадцати годам мальчик неплохо ориентируется в латыни, греческом и в математике, свободно говорит на европейских языках, а его осведомленности в истории может позавидовать политический деятель. Если только немецкий юноша не собирается защищать диссертацию, его обучение в колледже длится не более четырех лет или восьми семестров. Немецкий студент, как правило, спортом не занимается, хотя из него вышел бы отличный спортсмен. Он неважно играет в футбол, неохотно ездит на велосипеде. Зато с удовольствием целыми днями играет на бильярде в душном кафе. В основном же он занят тем, что слоняется по городу, пьет пиво и дерется. Если он сын состоятельных родителей, то вступает в корпорацию — членство в которой обходится примерно в четыреста фунтов в год. Выходцы из средних слоев вступают в Burschenschaft или Landsmannschaft, что несколько дешевле. Эти сообщества в свою очередь подразделяются на более мелкие кружки, образованные по национальному признаку: швабы — из Швабии, франконцы — потомки древних франков, тюрингцы и так далее. На практике это, разумеется, приводит к тому, к чему приводят все попытки такого рода (я уверен, что половина членов Шотландского общества — лондонские кокни), но в результате каждый университет делится на десять-пятнадцать объединений, члены которых носят фуражки и куртки разного цвета и фасона и, что не менее важно, посещают определенную пивную, куда студенты из других объединений не допускаются.
Основная цель подобных студенческих объединений — проводить поединки (знаменитая немецкая Mensur между своими членами или с членами соперничающей корпорации или землячества.
О немецкой дуэли многое известно, поэтому я не стану утомлять читателя ее подробными описаниями. Попытаюсь лишь, подобно импрессионисту, передать свое впечатление от первой дуэли, свидетелем которой я стал, ибо считаю, что первое впечатление всегда вернее того, что составлялось постепенно, в беседах или под чьим-то влиянием.
Француз или испанец постараются убедить вас, что бой быков придуман исключительно в интересах самого быка. По этой логике лошадь, которая вроде бы стонет от боли, на самом деле смеется над тем, как выглядят ее собственные внутренности. Ваш французский или испанский друг сравнит героическую смерть быка на арене с его бесславным концом под ножом живодера. Если будете слушать эти россказни развесив уши, то вернетесь в Англию с твердым намерением пропагандировать бой быков как средство пробуждения рыцарского духа. Торквемада не ставил под сомнение гуманность инквизиции. И то сказать, тучному джентльмену, страдающему радикулитом или ревматизмом, пытка на дыбе пошла бы только на пользу. Суставы его после этой оздоровительной процедуры стали бы более гибкими, чего он безуспешно добивался годами. Сходным образом английский охотник полагает, что лисе должны завидовать все звери, ведь ее целый день бесплатно развлекают, целый день она в центре внимания.
Мы закрываем глаза на то, что не хотим видеть. Каждый третий немец, которого вы встретите на улице, носит и будет носить до самой смерти следы тех десятков дуэлей, на которых он дрался в студенческие годы. Немецкие дети играют в «мензур» в детском саду, отрабатывают ее навыки в школах. Немцы убедили себя, что в дуэли нет ничего жестокого, оскорбительного, унизительного. Наоборот: дуэль приучает немецкую молодежь к выдержке и мужеству. Такая точка зрения, казалось бы, имеет право на существование — во всяком случае, в Германии, где каждый мужчина — солдат. Но это лишь одна сторона медали. Разве отвага завзятого дуэлянта и мужество солдата одно и то же? Едва ли. На поле боя сноровка и быстрая реакция куда более важны, чем бессмысленное, порой губительное хладнокровие. В известном смысле отказ от дуэли требует большего мужества, ведь немецкий студент дерется не для собственного удовольствия, а из-за страха перед общественным мнением, которое отстало от жизни по меньшей мере лет на двести.
Дуэль только ожесточает. Правда, говорят, что дуэль способствует развитию силы и ловкости, — может быть, однако, обычная дуэль совершенно не похожа на поединок на шпагах во времена Ричардсона; зрелище это комическое и отвратительное одновременно. В аристократическом Бонне, где отдают дань традициям, и Гейдельберге, где чаще встречаются иностранцы, дуэль носит более благопристойный характер. Я слышал, что дуэли там проводятся в удобных помещениях; что седовласые врачи обслуживают раненых, а лакеи в ливреях — проголодавшихся, и вся церемония весьма живописна. В исконно же немецких университетах, где иностранцы учатся реже и любят их меньше, дуэль носит сугубо прагматический и, соответственно, нелицеприятный характер.
Настолько нелицеприятный, что чувствительному читателю я очень рекомендую опустить нижеследующее описание. Приукрасить эту тему невозможно, да я и не пытаюсь.
В помещении, где проводится дуэль, пусто и грязно; стены залиты пивом, кровью и воском, на потолке копоть, на полу опилки. Зрители расположились по стенам; студенты смеются, курят; одни сидят на стульях, другие на скамейках, а некоторые прямо на полу.
В центре, лицом к лицу, стоят два противника, похожие на самураев, которых мы знаем по изображениям на чайных подносах. Выглядят оба жутковато: шея обмотана толстым шарфом; на глазах — защитные очки; тело закутано в какое-то грязное стеганое одеяло; рукава подбиты ватой, руки вытянуты над головой — словом, какие-то малопривлекательные заводные игрушки. Секунданты (эти тоже неплохо экипированы — на головах у них огромные кожаные шлемы) разводят дуэлянтов по углам. Кажется, что уже звенят клинки. Судья занимает свое место, дает сигнал, и тут же противники обмениваются пятью ударами длинных прямых шпаг. Схватку как таковую смотреть неинтересно: дуэлянты не демонстрируют ни движения, ни мастерства, ни изящества (это, разумеется, мое мнение). Побеждает тот, кто физически сильнее, кто дольше выдержит: не так-то просто размахивать длинной шпагой, стоя в неестественной позе, да еще завернувшись в стеганое одеяло!
Нездоровый интерес вызывают раны. Большей частью они бывают в двух местах — на макушке и на левой щеке. Случается, что кусочек скальпа или часть щеки отлетает во время боя в сторону, и тогда его гордый обладатель — а вернее, бывший обладатель — прячет этот «амулет» в конверт, чтобы потом демонстрировать его участникам дружеской попойки; из ран, конечно же, потоком хлещет кровь — на врачей, секундантов и зрителей, попадает на стены и потолок, заливает самих дуэлянтов и образует на полу лужи. В конце каждого раунда на площадку спешат врачи; уже испачканными кровью руками они зажимают зияющие раны и затыкают их мокрыми комочками ваты, которую подает им на подносе лакей. Естественно, после короткой передышки кровь льется вновь, заливая дуэлянтам глаза и растекаясь по полу. Нередко бывает, что у фехтующего застывает на лице кривая ухмылка — и тогда одной половине зрителей кажется, что он смеется, а другой — что он необычайно мрачен. Если же противник метким ударом рассекает ему нос, то вид у него становится до смешного надменный.
Поскольку целью каждого студента является выйти из университета с как можно большим числом шрамов, оборонительная тактика не пользуется у дуэлянтов популярностью; настоящим победителем считается тот, кто получил больше ран; тот, кто, изуродованный противником до неузнаваемости, найдет в себе силы уже через месяц пройтись по улицам, вызывает зависть немецких юношей и восхищение немецких девушек. Тот же, кому удалось получить лишь несколько незначительных повреждений, покидает поле боя угрюмый и разочарованный.
Но сам по себе поединок — это только начало представления. Действие второго акта происходит в перевязочной. Врачи — это, как правило, студенты-медики, которые после защиты диплома нуждаются в практике. Справедливости ради должен отметить, что те из них, с кем приходилось общаться мне, оказались людьми суровыми и любящими свое дело. И это не удивительно, ибо медику в этом представлении отводятся карающие функции, и настоящему врачу такая работа едва ли придется по душе. Перевязка потребует от студента не меньше (если не больше) мужества, чем кровавая схватка. Любая операция совершается с предельной жестокостью, и друзья раненого внимательно следят за тем, чтобы во время мучительных процедур с лица его не сходила мужественная улыбка. Любой участник дуэли мечтает о том, чтобы рана была побольше и чтобы шрам остался на всю жизнь. Если же такую рану запустить, то ее счастливый обладатель имеет все основания претендовать на жену с приданым, которое оценивается по крайней мере пятизначной цифрой.
Описанная мною дуэль считается обычной и устраивается два раза в неделю; в дуэли наподобие этой немецкий студент участвует раз по десять в год. Однако бывают и такие поединки, на которые зрители не допускаются. Если публике показалось, что студент смалодушничал, машинально уклонившись от удара, свою репутацию можно восстановить лишь в схватке с лучшим фехтовальщиком корпорации, где провинившийся не столько демонстрирует свою удаль, сколько подвергается наказанию. Его искусный противник безжалостно наносит ему многочисленные и кровавые ранения; задача же жертвы состоит в том, чтобы доказать своим товарищам, что он может выстоять под градом ударов и не уступить, даже если противник отхватил ему полчерепа.
Можно ли сказать что-нибудь в защиту немецкой дуэли? Если и можно, то касаться это будет лишь самих дуэлянтов; зрителям же дуэль противопоказана, она приносит им один только вред. Себя я знаю достаточно хорошо и должен сказать, что особой кровожадностью не отличаюсь. Кровопролитие действует на меня как и на любого другого. Сначала, пока поединок еще не начался, я испытывал лишь любопытство, смешанное с легкой тревогой за свое самочувствие, — и это несмотря на то, что с прозекторскими и операционными я знаком не понаслышке. Когда же полилась кровь и стали обнажаться нервы и мышцы, я почувствовал отвращение и одновременно жалость. Однако после второй дуэли жалость почему-то исчезла, а в разгар третьей, когда помещение наполнилось тяжелым запахом крови, я понял, что становлюсь кровожадным.
Пролитой крови мне было мало. Я вглядывался в лица окружавших меня людей и читал в них те же чувства. Если считать кровожадность полезной для современного человека, то лучшего средства для его воспитания, чем немецкая дуэль, не найти. Но полезно ли это, вот в чем вопрос. Мы можем сколько угодно разглагольствовать по поводу нашей цивилизованности и гуманности, но те из нас, кто не дошел в своем лицемерии до самообмана, знают, что под нашими крахмальными сорочками прячется дикарь со всеми его дикарскими инстинктами. Да, случается, нам его не хватает, но не следует бояться, что дикарь вымер. Культивировать же дикарство и вовсе не стоит.
В пользу дуэли, если говорить серьезно, можно выдвинуть немало доводов. Дуэли — но не немецкой Mensur. Ведь это чистое ребячество, жестокое и беспощадное. Раны как таковые не являются знаком доблести: важно, за что они получены, а не какого они размера. Вильгельм Тель по праву считается героем; иное дело — члены клуба, которые договорились собираться два раза в неделю и сбивать из арбалетов яблоки с голов своих сыновей. Тех результатов, которыми так гордятся юные немецкие рыцари, можно без труда добиться, дразня дикую кошку. Вступить в корпорацию исключительно для того, чтобы тебя изрубили на мелкие кусочки, — значит, низвести себя до интеллектуального уровня пляшущего дервиша. Если верить путешественникам, в центральной Африке есть дикари, которые выражают свои чувства тем, что прыгают вокруг костра и хлещут себя плетьми. Европе нет резона подражать им. По сути дела, немецкая дуэль — это reductio ad absurdum рыцарского поединка; и если сами немцы не понимают, что это смешно, их стоит только пожалеть за отсутствие чувства юмора.
Со сторонниками немецкой дуэли можно не соглашаться, но их, по крайней мере, нельзя не понять. Университетский же устав, если не поощряющий, то по сути узаконивающий пьянство, не укладывается в голове. Пьянствуют вовсе не все немецкие студенты; мало того, большинство из них — трезвенники и трудяги; однако меньшинство, причем представительное меньшинство, пьют полдня и всю ночь, умудряясь при этом сохранять все пять чувств — умение, достигнутое большой ценой. Спиваются далеко не все, но в каждом университетском городе вы обязательно встретите молодого человека, который, несмотря на свои неполные двадцать лет, отличается телосложением Фальстафа и цветом лица рубенсовского Вакха. То, что немецкой девушке может понравиться лицо, испещренное шрамами и порезами до такой степени, что оно больше похоже на рваную тряпку, — доказанный факт. Однако вряд ли ее привлечет опухшая, в красных пятнах физиономия и огромное брюхо, такой величины, что оно грозит опрокинуть своего владельца. Впрочем, ничего удивительного в этом нет, ведь молодой человек начинает пить пиво в десять утра (Fruhschoppen) и кончает Kneipe в четыре ночи.
Kneipe — это то, что у нас называется холостяцкой пирушкой; она может быть безобидной, а может закончиться потасовкой — все зависит от ее участников. Обычно студент (или корпорация) приглашает однокашников — от десяти до ста человек — в кафе и угощает их пивом и дешевыми сигарами в количестве, которое они определяют сами, исходя из возможностей и потребностей своего организма. Здесь, как и везде, бросается в глаза немецкая любовь к дисциплине и порядку. При появлении каждого нового гостя все сидящие за столом вскакивают и, щелкнув каблуками, приветствуют его. Когда все в сборе, каждый стол выбирает своего председателя, в чьи обязанности входит называть номера песен. Отпечатанные песенники — один на двоих — заранее разложены на столе; распорядитель называет номер двадцать девять. «Первый куплет!» — выкрикивает он, и все хором поют первый куплет, держа перед собой песенник, как держат молитвенник во время церковной службы. В конце каждого куплета все замолкают и ждут, когда председатель даст гостям знак петь дальше. Так как почти каждого немца в детстве учили петь и у очень многих сильные голоса, хор производит незабываемое впечатление. По манере пение напоминает церковное; по манере — но не по словам. И патриотический гимн, и сентиментальная баллада, и песенка, которая способна вогнать в краску английского юношу, поются с исключительной серьезностью, без смеха, без единой фальшивой ноты. В конце ведущий восклицает: «Прозит!», приглашенные хором отзываются: «Прозит!» — и тут же осушают стаканы. Аккомпаниатор встает и кланяется, все встают и кланяются ему в ответ; появляется Fraulein и наполняет стаканы.
В перерыве между песнями произносятся тосты, но и они так же серьезны, как и песни. У немецких студентов не принято смеяться — они улыбаются и важно кивают в знак одобрения.
Специальный тост, под названием «Salamander», в честь особенно почетного гостя, произносится с исключительной торжественностью.
— А сейчас, — говорит председатель, — мы будем «драить саламандру» (einen Salamander reiben). — Мы все вскакиваем и стоим не шелохнувшись, как полк на плацу.
— У всех налито? (Sind die Stofe parat?), — спрашивает председатель.
— Да! — хором отвечаем мы.
— Ad exercitum Salamandri! — говорит тогда председатель.
— Eins! — И мы начинаем кругами водить наши кружки по столу.
— Zwei! Drei! — Все вновь чокаются.
— Пьем! Bibite!
Присутствующие одновременно подымают кружки, выпивают пиво и некоторое время держат кружки на весу.
— Eins! — командует ведущий. Дно пустой кружки трется об стол, и кажется, будто морская волна накатывается на каменистый берег.
— Zwei! — На берег накатывается вторая волна.
— Drei! — Все разом с грохотом ставят кружки на стол и садятся.
Ни одна Kneipe не обходится без состязания: кто кого перепьет. Сначала студенты обмениваются оскорблениями (шуточными, естественно), после чего назначается судья, наполняются две огромные кружки, противники садятся друг против друга и, по сигналу судьи, кружки опорожняют. Побеждает тот, кто первым стукнет по столу пустой кружкой.
Тем иностранцам, которые хотят продержаться до конца Kneipe и не отстать от своих немецких друзей, рекомендую заранее прикрепить к пиджаку карточку с указанием своего имени и адреса. Немецкий студент не оставит вас в беде и позаботится, в каком бы состоянии он сам ни находился, чтобы его гость в целости и сохранности к утру добрался до дому. Вашего адреса он, разумеется, помнить не может.
Мне рассказывали об одной берлинской Kneipe, в которой приняли участие трое иностранцев и которая могла закончиться трагически. Иностранцы решили строго соблюдать все правила, что, разумеется, было встречено аплодисментами, после чего каждый из них написал на карточке свой адрес и приколол карточку к скатерти. В этом и заключалась их ошибка. Им следовало бы, как уже говорилось, приколоть карточки не к скатерти, а к пиджаку — гость ведь, сам того не заметив, может пересесть, но пиджак потеряет вряд ли.
После полуночи председатель предложил, руководствуясь интересами всех, кто еще стоял на ногах, отослать домой тех, кто был уже не в состоянии оторвать от стола голову, в том числе и трех англичан, которые к этому времени утратили всякий интерес к происходящему. Было решено отправить их на извозчике под присмотром одного относительно трезвого студента. Но, на свою беду, они не сидели на одном месте, а то и дело пересаживались, поэтому у кого какой адрес, не знал никто, в том числе и они сами. В разгар веселья значения этому, естественно, не придавалось: было ведь всего три англичанина и три карточки; на худой конец, — решили, вероятно, немцы, — утром джентльмены сами разберутся. Как бы то ни было, англичан посадили в экипаж, относительно трезвому студенту вручили три карточки, и наши соотечественники тронулись в путь под прощальные крики и напутствия всей честной компании.
Немецкое пиво имеет одно преимущество: от него не пьянеешь в том смысле, как мы это понимаем в Англии. Выпивший не буянит — он просто устал. Ему не хочется разговаривать, ему хочется, чтобы его оставили в покое, хочется поскорей лечь спать — все равно где.
Решено было ехать по ближайшему адресу, и, когда экипаж остановился, высадили — из чувства самосохранения — самого пьяного из трех. Извозчик и немецкий студент вынесли бесчувственное тело и позвонили в дверь пансиона. Заспанный портье открыл дверь, они втащили свою ношу и стали думать, куда бы ее положить. Дверь спальни, по счастью, оказалась не заперта, комната пустовала. Сняв с англичанина все, что легко снималось, извозчик и студент положили тело на кровать и, довольные собой, вернулись к экипажу.
Поехали по следующему адресу. На этот раз дверь им открыла дама в халате, с книгой в руках. Студент взглянул на верхнюю из двух оставшихся карточек и осведомился, не имеет ли он удовольствие говорить с фрау X. Оказалось, что это действительно фрау X.; что же касается удовольствия, то его она разделить отказывалась. Студент объяснил фрау X., что джентльмен, который в данный момент крепко спит, прислонившись к стене, является ее мужем. Особого восторга предстоящая встреча с супругом у дамы не вызвала, она молча открыла дверь в спальню и удалилась. Студент с извозчиком внесли англичанина и уложили его на кровать. Сил раздевать его — после пива! — уже не было. Хозяйка дома больше не появлялась, и они ушли, не попрощавшись.
Согласно последней визитной карточке, оставался еще холостяк, проживающий в отеле. Туда и отправились; англичанина занесли в холл, сдали ночному портье и уехали.
Отправимся теперь по первому адресу, куда был доставлен самый пьяный гость. Вот какой разговор произошел в пансионе за восемь часов до этого. Мистер У. сказал миссис У.:
— Я не говорил тебе, дорогая, что сегодня меня пригласили на так называемую Kneipe.
— Да, кажется, говорил, — отозвалась миссис У. — А что такое Kneipe?
— Понимаешь, что-то вроде холостяцкой пирушки. Там собираются студенты, чтобы попеть, побеседовать и э-э-э… покурить.
— Что ж, прекрасно. Надеюсь, ты неплохо проведешь время, — сказала миссис У., женщина славная и неглупая.
— Будет очень интересно, — заметил м-р У. — Мне уже давно не терпится побывать там. Я могу… — продолжал м-р У. — Я хочу сказать, может так получиться, что я приду довольно поздно.
— Что ты называешь «поздно»? — спросила миссис У.
— Трудно сказать, — ответил м-р У. — Видишь ли, студенты эти такие безалаберные, и когда собираются вместе… К тому же, по-моему, там принято произносить много тостов. Не знаю, как это на меня подействует. Если будет возможность уйти пораньше, я постараюсь… сама понимаешь, они ведь могут обидеться… если же не получится…
На это миссис У., женщина, как уже отмечалось, очень неглупая, сказала:
— Попроси, чтобы тебе дали ключ от входной двери. Я лягу с Долли, а ты придешь, когда захочешь.
— По-моему, прекрасная мысль, — согласился м-р У. — Я потихоньку войду и проскользну в спальню.
Поздно ночью, а точнее, под утро, Долли, сестра миссис У., села на постели и стала прислушиваться.
— Дженни, — сквозь сон проговорила Долли, — ты не спишь?
— Не сплю, дорогая, — ответила миссис У. — Но все в порядке. Спи.
— Что это? — не могла успокоиться Долли. — Уж не пожар ли?
— Я думаю, — ответила миссис У., — это Перси. Скорее всего, он налетел на что-то в потемках. Не беспокойся, дорогая, спи.
Но как только Долли опять уснула, миссис У., которая была хорошей женой, подумала, что надо бы встать и пойти посмотреть, как там Перси. И, накинув халат и сунув ноги в шлепанцы, она на цыпочках прошла по коридору к себе в комнату. Чтобы разбудить джентльмена, лежащего в постели, потребовалось бы землетрясение. Она зажгла свечу и неслышно подошла к спящему.
Это был не Перси; совсем не Перси. Этот человек не мог быть ее мужем ни при каких обстоятельствах. В сложившейся ситуации глубочайшее отвращение было единственным чувством, которое она могла к нему испытывать, а единственным желанием — от него избавиться.
Но лицо его показалось ей знакомым. Она подошла поближе и присмотрелась. И тут она сообразила. Конечно же, это был мистер X., тот самый джентльмен, у которого они обедали, приехав в Берлин.
Но что он здесь делает? Она поставила свечку на стол, села и, обхватив голову руками, стала думать. И придумала. Ведь Перси отправился в Kneipe не один, а вместе с м-ром X. Произошла ошибка. М-ра X. доставили по адресу Перси. А Перси, стало быть, сейчас…
Чего только не приходило ей в голову, одна догадка казалась страшнее другой. Вернувшись в комнату Долли, она наспех оделась и неслышно спустилась по лестнице. К счастью, удалось поймать извозчика, и она отправилась к миссис X. Велев извозчику подождать, она взбежала наверх и нажала на кнопку звонка. Дверь ей открыла миссис X., все в том же халате и с той же книгой в руке.
— Миссис У.! — воскликнула миссис X. — Что произошло?
— Мой муж! — Бедняжка сама не слышала, что говорила. — Он у вас?
— Миссис У.! — ответила миссис X., приосанившись. — Как вы смеете?!
— Бога ради, поймите меня правильно… — взмолилась миссис У. — Произошла ужасная ошибка. Бедного Перси, вместо того чтобы доставить домой, привезли к вам. Прошу вас, пойдите в спальню и посмотрите.
— Милочка, — сказала покровительственным тоном миссис X. — она была старше. — Успокойтесь. Его привезли полчаса назад, и я, признаться, даже на него не взглянула. Он здесь. По-моему, они не потрудились даже снять с него обувь. Возьмите себя в руки — и мы доставим его домой. Так что никто, кроме нас с вами, ничего не узнает.
Миссис X. горела желанием помочь миссис У.
Она распахнула дверь, и миссис У. влетела в спальню.
Через секунду она вышла — бледная, испуганная.
— Это не Перси, — с трудом проговорила она. — Что же мне делать?
— Вы наверняка ошибаетесь, — сказала миссис X. и двинулась было в спальню, но миссис У. ее остановила:
— Но и не ваш муж.
— Ерунда, — не поверила миссис X.
— Уверяю вас, — сказала миссис У. — Ведь ваш муж спит сейчас в кровати Перси.
— С какой это стати? — грозно спросила миссис X.
— Его туда положили, — объяснила миссис У. и заплакала. — Вот почему я и подумала, что Перси, должно быть, у вас.
Некоторое время женщины молча смотрели друг на друга; за дверью раздавался богатырский храп.
— Кто же это? — спросила наконец миссис X., которая первая пришла в себя.
— Не знаю, — ответила миссис У. — Я его первый раз вижу. Взгляните, может, вы его знаете?
Но миссис X. захлопнула дверь в спальню.
— Что же нам делать? — спросила миссис У.
— Что делать мне, я знаю, — ответила миссис X. — Я поеду с вами и заберу своего мужа.
— Если удастся его разбудить. Он спит как убитый.
— Могу себе представить, — откликнулась миссис X., накидывая плащ.
— Где же Перси? — Несчастная миссис У. с трудом сдерживала рыдания.
— А это, милочка, вы уж у него спросите.
— Если они все перепутали, — сказала миссис У., — то просто невозможно предсказать, где он сейчас находится.
— Завтра утром все узнаем, — утешила ее миссис X.
— По-моему, эти Kneipe — ужасная вещь, — сказала миссис У. — Никогда больше не пущу туда Перси. Никогда!
— Дорогая, — заметила миссис X., — если вы правильно себя с ним поставите, ему и самому туда не захочется.
По слухам, так оно и есть…
Но, ведь уже говорилось, произошло все оттого, что карточку прикололи не к пиджаку, а к скатерти. В этом и состояла ошибка. А ошибки, как известно, наказуемы.

Глава четырнадцатая

Серьезная, ибо прощальная. — Немцы с точки зрения англосаксов. — Провидение в мундире. — Рай для беспомощного идиота. — Всепобеждающая немецкая сознательность. — Как, должно быть, вешают в Германии. — Что случается с добропорядочными немцами после смерти. — Военный инстинкт. — Немец в роли лавочника. — Немецкая женщина. — Недостатки немецкой нации. — Наше путешествие подошло к концу.
— Этой страной может управлять кто угодно, — изрек Джордж. — Я, например.
Мы сидели в саду Кайзер-хоф в Бонне и любовались Рейном. Шел последний вечер нашего путешествия; утренний поезд должен был стать началом конца.
— Я бы написал на листе бумаги все, что должен делать этот народ, — продолжал Джордж, — нашел бы солидную фирму, которая напечатала бы мои рекомендации, и велел бы расклеить их по городам и деревням — и этого было бы достаточно.
В безропотном, законопослушном немце наших дней, который гордится тем, что платит налоги и делает все, что ему велят те, кого поставило над ним Провидение, трудно найти какое-либо сходство с его мятежным предком, для которого личная свобода нужна была как воздух; который назначал судей только для советов, а право исполнения приговоров оставлял за своим племенем; который шел за своим вождем, но никогда беспрекословно ему не подчинялся. В Германии сейчас много говорят о социализме, но ведь это тот же деспотизм, только под другим названием. Индивидуализм не привлекает немецкого избирателя. Он хочет, больше того — стремится, чтобы его контролировали, чтобы им управляли. Для него важен не способ правления, а его внешняя сторона. Полицейский в его представлении — бог, и таковым он останется для него навсегда. В Англии мы смотрим на людей в синих мундирах как на безвредную необходимость; средний англичанин использует его в основном в качестве дорожного указателя, а также — в оживленных кварталах — для того, чтобы переводить через дорогу старушек. За это мы ему благодарны, в остальном же просто его не замечаем. В Германии, напротив, полицейскому поклоняются как божеству, его любят как ангела-хранителя. Для немецкого ребенка он — Санта-Клаус и домовой в одном лице. Все блага исходят от него: Spielplatze с качелями и гигантскими шагами, песочницы, бассейны и ярмарки. За шалости он примерно наказывает; все как один послушные немецкие мальчики и девочки хотят угодить полицейскому. Если он им улыбнулся, они преисполняются самомнения; с немецким ребенком, которого полицейский погладил по головке, невозможно иметь дело — он ужасно важничает.
Немецкий обыватель — солдат, а полицейский — его офицер. Полицейский указывает ему, куда идти и с какой скоростью. В Германии у каждого моста стоит полицейский и говорит, как следует его переходить. Если же полицейского на привычном месте не окажется, немец сядет и будет ждать, пока не высохнет река. На вокзале полицейский запирает немца в зале ожидания, чтобы тот не причинил себе вреда. В нужное время он выведет его на перрон и сдаст с рук на руки проводнику — тому же полицейскому, только в другой форме. Проводник указывает ему, какое место занять, когда выходить, и проследит, чтобы он вышел. В Германии вы не несете за себя никакой ответственности. Все делается за вас, и делается хорошо. Вы не должны о себе беспокоиться, и если вы не в состоянии за себя отвечать — вы не виноваты; заботиться о вас — долг немецкого полицейского. Он отвечает за вас в любом случае — даже если вы круглый идиот. Где бы вы ни были, что бы ни делали — он за вас отвечает, он о вас заботится, и заботится, надо отдать ему должное, неплохо.
Если вы потерялись, он вас найдет; если вы потеряли какую-нибудь ценную вещь — он вам вернет ее. Если вы не знаете, чего хотите, он вас надоумит; если вам чего-то захочется — достанет. Частные адвокаты в Германии не нужны. Если вы захотите купить или продать дом, участок земли, государство займется этим само. Если же вас одурачили, государство защитит вас в суде. Государство вас женит, застрахует и даже может, шутки ради, поставить на карту вашу жизнь.
«Твое дело — родиться, — говорит немцу немецкое правительство, — а остальное мы берем на себя. Дома и на улице, когда ты работаешь и когда отдыхаешь, когда ты здоров и когда болен, мы укажем тебе, что делать, и проверим, как ты это сделал. Ни о чем не беспокойся».
И немец не беспокоится. Там, где он не может найти полицейского, он после недолгих поисков найдет инструкцию, приклеенную к стене. Он читает инструкцию и делает то, что там сказано.
В одном немецком городе — каком не помню, да это и не важно — я увидел открытые ворота, ведущие в сад, где давался концерт. Если бы кто-нибудь захотел проникнуть в сад через эти ворота и таким образом попасть на концерт бесплатно, ничто не могло бы ему помешать. Больше того, удобней было бы войти здесь, а не тащиться четверть мили до других ворот. Однако никто, ни один человек не попытался попасть в сад через эти ворота. Все понуро брели под палящим солнцем к дальним воротам, где стоял служитель и взимал плату за вход. Я сам видел, как немецкие мальчишки стояли на берегу пруда и с вожделением смотрели на лед. Они давно могли бы надеть коньки и начать кататься: взрослые и полицейские были далеко, и их никто не видел. Однако они не катались, их удерживало сознание того, что этого делать нельзя. Все это заставляет всерьез задуматься: а являются ли тевтоны представителями грешного рода человеческого? Быть может, этот послушный, покладистый народ — ангелы, сошедшие на землю, дабы отведать кружку немецкого пива, лучше которого, как известно, нет во всем мире.
В Германии проселочные дороги обсажены фруктовыми деревьями, и ничто не может помешать мальчишке или взрослому остановиться и нарвать плодов — ничто, кроме сознательности. В Англии бы это могло стать причиной публичного скандала. Дети бы сотнями умирали от холеры. Медики сбились бы с ног, пытаясь справиться с последствиями чрезмерного увлечения кислыми яблоками и зелеными орехами. Общественное мнение потребовало бы, чтобы эти деревья в целях безопасности были обнесены забором. Садоводам же, пожелавшим таким образом сэкономить на заборах и оградах, не позволили бы сеять по стране болезни и смерть.
Зато в Германии мальчишка будет целый день шагать по безлюдной дороге, обсаженной фруктовыми деревьями, чтобы потом купить в деревне пару дешевых груш. Пройти мимо никем не охраняемых деревьев, ломящихся под тяжестью спелых плодов, показалось бы англосаксу непростительной глупостью, разбазариванием священных даров, ниспосланных Провидением.
Не знаю, так ли это на самом деле, но, если судить по моим наблюдениям за немецким характером, в Германии человеку, осужденному на смерть, надо давать веревку и велеть повеситься. Это избавило бы государство от лишних хлопот и издержек; я хорошо представляю себе, как немецкий преступник берет эту веревку, идет с ней домой, изучает инструкцию, после чего, в соответствии с предписанием, вешается у себя на кухне.
Немцы — хороший народ, возможно даже, лучший в мире: дружелюбный, бескорыстный, добрый. Я уверен, что подавляющее большинство немцев попадает в рай. И действительно, сравнивая их с другими христианскими народами, невольно приходишь к выводу, что рай устроен по немецкому образцу. Непонятно только, как они туда попадают. Ни за что не поверю, что душа каждого немца в отдельности рискнет в одиночку пуститься в дальний путь и постучаться в ворота Св. Петра. Я думаю, что на небеса их доставляют небольшими партиями под присмотром покойного полицейского.
Карлейль сказал как-то о пруссаках — и это касается всех немцев, — что их главная добродетель — это умение поддаваться муштре. Немец, в этом не приходится сомневаться, пойдет туда, куда ему велят, сделает то, что ему прикажут. Приучите его к работе, пошлите в Африку или Азию под присмотром человека в форме, и из него выйдет превосходный колонист, смело смотрящий в лицо трудностям, а если прикажут, то и самому дьяволу. Но первопроходец из него едва ли получится. Брошенный на произвол судьбы, он, скорее всего, растеряется и погибнет — и не по глупости, а из-за отсутствия предприимчивости.
Немец слишком долго был солдатом, и тяга ко всему военному у него в крови. Воинской доблести ему не занимать; но в военной подготовке имеются и некоторые просчеты. Мне рассказывали об одном немецком слуге, незадолго до того служившем в армии; хозяин велел ему отнести письмо и дождаться ответа. Время шло, а слуга не возвращался. Обеспокоенный хозяин отправился на поиски и обнаружил своего слугу возле дома, куда он был послан; ответ слуга держал в руке и стоял в ожидании дальнейших указаний. История эта воспринимается как анекдот, однако мне она кажется правдивой.
Удивительно, что безвольный человек, стоит только ему надеть мундир, становится существом, способным принимать решения и проявлять инициативу. Немец может распоряжаться другими, другие могут распоряжаться им, но распоряжаться собой он не способен. Из каждого немца следует сделать офицера, а затем отдать его под его же собственную команду. Тогда он будет отдавать сам себе приказы, преисполненные мудрости и рассудительности, и одновременно следить, чтобы выполнялись они четко и в срок.
Формирование немецкого характера возложено на школу. Долг немца — постоянно учиться. Это светлый идеал, к которому должен стремиться любой народ. Но прежде чем перенимать передовой опыт, посмотрим, что же такое «долг». Немец понимает его как «слепое подчинение каждому, кто носит форменный мундир». Англосаксы понимают долг совершенно иначе, но, коль скоро и англосаксы, и тевтоны процветают, значит, в обоих подходах есть свое разумное начало. До сих пор судьба благоприятствовала немцу — им исключительно хорошо управляли; если так пойдет и дальше, менять свои взгляды ему не придется. Все его беды начнутся в тот момент, когда по каким-то причинам откажет механизм управления. Но, быть может, именно немецкое понятие о долге и является залогом для появления хороших правителей — не исключено, что так оно и есть.
Думаю, что в качестве торговца немец, если только его темперамент не претерпит существенных изменений, всегда будет далеко позади своего англосаксонского конкурента, ведь жизнь для него — нечто большее, чем просто погоня за деньгами. Страна, в которой банки и почтовые конторы закрываются посреди дня на два часа, чтобы служащий мог пойти домой и не торопясь пообедать в кругу семьи, а в придачу еще и вздремнуть, не надеется (а может быть, и не стремится) выдержать конкуренцию с нацией, которая ест стоя и спит с телефоном под подушкой. В Германии нет — во всяком случае, пока нет — заметного классового расслоения, поэтому жизнь не превратилась, как в Англии, в смертельную схватку за место под солнцем. За исключением земельной аристократии, куда невозможно пробиться, со званиями здесь считаются мало. «Фрау Профессор» и «фрау Плотник» каждую неделю встречаются за Kaffee-Klatsch и обмениваются сплетнями на основе взаимного равенства. Ливрейный конюх и врач пьют пиво за одним столиком в своей любимой пивной. Преуспевающий подрядчик, снарядив для загородной поездки вместительный фургон, приглашает с собой десятника и портного с семьями. Выпивка и закуска делится на всех, и на обратном пути все поют хором. Пока такое положение вещей сохраняется, никто не станет тратить лучшие годы жизни на то, чтобы обеспечить свои преклонные годы. Вкусы немца, а точнее, вкусы его жены — весьма непритязательны. Он любит, чтобы стены его квартиры или дома были обиты красным плюшем, чтобы было много золота и лака. Таков уж его вкус, и едва ли это многим хуже, чем, скажем, мебель, представляющая собой смесь елизаветинской подделки с имитацией эпохи Людовика XV, чем мебель, освещенная ярким электрическим светом и завешанная фотографиями. Случается, он приглашает местного живописца для росписи фасада, и на свет Божий является кровавая битва, с входной дверью на переднем плане и портретом Бисмарка на заднем. В то же время он весьма охотно посещает картинные галереи, дабы полюбоваться старыми мастерами, а поскольку «домашняя коллекция» в «Фатерланде» еще не привилась, он не расположен сорить деньгами, превращая свой дом в антикварную лавку.
Немцы знают толк в еде. В Англии тоже еще попадаются фермеры, которые, жалуясь, что умирают с голоду, едят семь раз в день, и весьма плотно. В России раз в год устраивается недельное пиршество, и многие умирают, объевшись блинов, — но это религиозный обряд и исключение из правил. Но ни англичане, ни русские не могут тут составить конкуренцию немцу. Он встает рано и, одеваясь, выпивает на ходу несколько чашек кофе с пятью-шестью горячими булочками. Но это еще не завтрак — за настоящий завтрак немец садится не раньше десяти утра. В час или в половине второго немец обедает, сидя за столом часа два. В четыре он идет в кафе, где лакомится пирожными и пьет шоколад. Ест он и вечером, а вернее, непрерывно перекусывает: бутылка пива и парочка belegte Semmel в семь часов; еще одна бутылка пива и, конечно же, Aufschnitt — в театре, в буфете; бутылочка белого вина и Spiegeleier перед возвращением домой; и, наконец, на сон грядущий кусочек сыра или колбасы и, разумеется, глоток пива.
В то же время он не гурман. В большинстве немецких ресторанов нет ни французской кухни, ни французских цен. Пиво или недорогое белое вино местных сортов он предпочитает дорогим бордо и шампанскому. И, кстати, правильно делает: можно представить, какое мстительное чувство испытывает разбитый при Седане француз всякий раз, когда он продает в немецкий ресторан или отель бутылку своего вина. Правда, в результате страдают не немцы, которые это вино, как правило, не пьют; «удар» принимают на себя ни в чем не повинные английские туристы. Возможно, впрочем, французский виноторговец не забыл и Ватерлоо и считает себя в выигрыше в любом случае.
В Германии дорогих удовольствий не предлагают и не ждут. В «Фатерланде» все запросто, по-домашнему. В Германии нет роскошных развлечений, за которые надо платить; пускать пыль в глаза здесь не принято. Самое главное развлечение — это место в опере или на концерте, которое обходится всего-то в несколько марок, причем жены и дочери немца являются в театр в домашних платьях, с платком на голове. На англичанина такая скромность, что и говорить, действует отрезвляюще. Собственный выезд здесь — большая редкость, и даже извозчика нанимают лишь тогда, когда отсутствует электрическая конка, которая и чище, и быстрее.
Так немец сохраняет свою независимость. В Германии лавочник не лебезит перед покупателем. В Мюнхене мне довелось сопровождать по магазинам одну английскую даму. Она привыкла делать покупки в Лондоне и Нью-Йорке, и ей ничего не нравилось — во всяком случае, она делала вид, что не нравится. Продавца она уверяла (и делала это неспроста), что в других магазинах такую же вещь, но лучшего качества можно купить гораздо дешевле. Ваш товар дурного вкуса, говорила она, у вас бедный выбор, это не модно, не оригинально, быстро сносится и т. д. При этом она вовсе не хотела лавочника обидеть — просто она так привыкла. Хозяин не стал с ней спорить, он аккуратно разложил товар обратно по коробочкам, коробочки расставил по полочкам, прошел в служебное помещение и закрыл за собой дверь.
— Почему он не возвращается? — недоумевала дама.
Она не скрывала своего нетерпения.
— Он вряд ли вернется, — ответил я.
— С чего вы взяли?!
— Боюсь, вы ему надоели. Скорее всего, он сидит сейчас за дверью, курит трубку и читает газету.
— Он, видно, не в себе! — в сердцах воскликнула моя знакомая, собрала свертки и с возмущенным видом вышла на улицу.
— Здесь все лавочники такие, — сказал я. — Они рассуждают так: «Вот товар; хотите — берите. Не хотите — не морочьте голову».
В другой раз в курительной комнате немецкого отеля я услышал, как какой-то низкорослый англичанин рассказывает историю, которую я бы на его месте рассказывать постеснялся.
— Торговаться с немцем, — начал коротышка, — абсолютно бессмысленно. Боюсь, они просто не понимают, что это такое. В витрине магазина на Георг-Плац я как-то увидел первое издание «Разбойников», вошел и спросил, сколько стоит книга. «Двадцать пять марок», ответил мне сидевший за прилавком старичок и продолжал читать. Я, как водится, стал ему говорить, что несколько дней назад видел экземпляр в лучшем состоянии и всего за двадцать марок. «Где?» — спросил он. «В Лейпциге», — ответил я, после чего старичок посоветовал мне вернуться в Лейпциг и купить «Разбойников» там; по-моему, ему было совершенно безразлично, куплю я у него книгу или нет. «Значит, не уступите?» — продолжал торговаться я. «Я же назвал вам цену, — спокойно ответил он, — двадцать пять марок». Упрямый попался тип. «Но она этих денег не стоит», — сказал я. «А я разве говорю, что стоит?», — буркнул он «Могу дать вам за нее десять марок», — сказал я, подумав, что мы сойдемся на двадцати. Тут старик встал, и я решил, что сейчас он протянет мне книгу. Но я ошибся, старик (он оказался здоровенным детиной) подошел ко мне, взял меня за плечи, вывел на улицу и с грохотом захлопнул за мной дверь. Удивительно, не правда ли?
— А может, книга действительно стоила двадцать пять марок? — осторожно предположил я.
— Наверняка стоила, — ответил коротышка, — и даже больше. Но разве ж так торгуют?!
Изменить характер немца способна только немка. Сама она меняется быстро — прогрессирует, как бы выразились мы. Десять лет назад ни одна немка, которая дорожит своей репутацией и рассчитывает выйти замуж, не рискнула бы прокатиться на велосипеде; сегодня же они тысячами колесят по стране. Старики укоризненно качают головами, зато молодые люди устремляются за ними следом и пристраиваются рядом. До недавнего времени в Германии считалось неприличным, если женщина каталась по внешнему кругу катка. Ей надлежало ковылять в самом центре, вцепившись в кого-нибудь из родственников-мужчин. Теперь же она выписывает восьмерки где-нибудь в стороне, пока к ней не подкатит какой-нибудь молодой человек. Немка играет в теннис, и я даже видел (слава Богу, со стороны!), как она сама управляет двухколесным экипажем.
Немка всегда была прекрасно образована. Восемнадцати лет она говорит на двух-трех иностранных языках и уже успевает забыть больше, чем ее английская сверстница прочтет за всю свою жизнь. Впрочем, дальнейшее образование ей совершенно ни к чему. Выйдя замуж, она удаляется на кухню и, забыв обо всем, чему ее учили, совершенствуется в искусстве плохо готовить. Но представим себе на минуту, что в один прекрасный день немка прозреет и поймет: женщина не должна жертвовать собой ради дома, равно как и мужчина не должен посвящать себя одной лишь коммерции. Представим себе на минуту, что в немке вдруг пробудилось честолюбие, что она хочет участвовать в общественной и государственной жизни. Вот тогда-то на немце и скажется влияние супруги, женщины здоровой телом, а потому и здоровой духом, тогда-то влияние это покажет себя в полной мере.
Все дело в том, что немец в основе своей исключительно сентиментален и необычайно легко поддается женскому влиянию. Говорят, что немец — великолепный любовник и никудышный муж. Виновата в этом женщина. Выйдя замуж, немка не просто расстается с романтикой; она хватает скалку и гонит ее вон со двора. Девушкой она ничего не смыслила в нарядах; став же замужней женщиной, она запихивает в сундук даже те платья, которые лишь условно можно было бы назвать нарядами, и облачается в какое-то оказавшееся под рукой тряпье, решительно и целенаправленно она начинает портить свою фигуру, ничем не уступающую фигуре Юноны, а также свой ангелоподобный цвет лица. Она жертвует своим данным ей от рождения правом на восхищение и преданность за кулек конфет. Изо дня в день она приходит в кафе и лакомится пирожными с жирным кремом, запивая их обильными дозами шоколада, и вскоре становится толстой, рыхлой, вялой — и никому не нужной.
Когда немка бросит пить днем кофе, а вечером — пиво, когда она займется гимнастикой, чтобы вновь стать изящной и стройной, когда, выйдя замуж, она перестанет часами штудировать поваренную книгу — тогда немецкое правительство столкнется с новой и неведомой силой, силой, с которой ему придется считаться. А в наши дни налицо очевидные признаки того, что традиционные немецкие Frauen уступают место современным Damen.
Когда об этом задумываешься, поневоле начинаешь испытывать любопытство, ведь немецкая нация еще очень молода, и то, какой она станет, очень важно для мира. Немцы — добрый, отзывчивый народ, способный сделать мир лучше.
Да, у немцев, безусловно, есть свои недостатки, причем сами они об этом даже не подозревают, считая себя совершенными, что довольно глупо с их стороны. Они поразительным образом даже ставят себя выше англосакса, но воспринимать это всерьез едва ли возможно.
— У них есть свои плюсы, — заявил Джордж, — но хуже их табака нет ничего на свете. Я пошел спать.
Мы вышли из-за стола и, облокотившись на низкий каменный парапет, стали смотреть, как в темноте над рекой пляшут огоньки.
— В целом я считаю наш Bummel удачным, — сказал Гаррис. — Домой я возвращаюсь с удовольствием, и в то же время мне жаль, что наше путешествие подошло к концу. Надеюсь, вы меня поняли.
— А что такое Bummel? — спросил Джордж. — Как это перевести?
— Bummel, — объяснил я, — это такая прогулка; она может быть длинной или короткой, однако особенность ее в том, что вы должны в определенное время вернуться туда, откуда начали свой путь. Иногда Bummel проходит через оживленные улицы, а иногда — через поля и леса; иногда в дороге находишься несколько часов, а иногда — несколько дней. Но независимо от того, долог наш путь или короток, независимо от того, где мы находимся, мы всегда помним, что время идет и час расставания близится. Нам многие попадаются на пути: одним мы лишь кивнем и улыбнемся, с другими остановимся перекинуться словом, с третьими же нам по пути. Нам было очень интересно, хотя и не всегда легко, однако в целом мы отлично провели время, и нам жаль, что наш Bummel подошел к концу.

 

Назад: Глава восьмая
Дальше: Дневник одного паломничества

Сергей_Лузан
см. http://www.proza.ru/2007/01/24-48