Книга: Собрание сочинений Джерома Клапки Джерома в одной книге
Назад: Глава четвёртая
Дальше: Глава двенадцатая
Джордж рассуждает. — Любовь немцев к порядку. — «Выступление дроздов из Шварцвальда начнется в семь». — Фарфоровая собачка. — Ее преимущества. — Германия и Солнечная система. — Аккуратная страна. — Горная долина с точки зрения немцев. — Как вода приходит в Германию. — Скандал в Дрездене. — Гаррис нас развлекает. — Мы не развлекаемся. — Джордж и его тетушка. — Джордж, подушка и три продавщицы.
На полпути из Берлина в Дрезден Джордж, который последние четверть часа не отрывался от окна, сказал:
— Что за странный обычай у этих немцев вешать почтовый ящик на дерево? Почему бы не прибить его к входной двери, как у нас? Что за радость каждый день карабкаться на дерево за письмами? Ведь это доставляет немало хлопот и почтальону. Для человека в теле занятие это при сильном ветре не только утомительное, но и рискованное. И потом, если уж им так нравится прибивать ящик к дереву, то почему бы не прибить его пониже? Впрочем, возможно, я их недооцениваю, — продолжал он. — Скорее всего, немцы, обскакавшие нас во многих отношениях, усовершенствовали голубиную почту. Но даже и в этом случае следует признать, что они поступи ли бы мудрее, приручив птиц доставлять письма куда-нибудь поближе к земле. Даже для немца в расцвете сил доставать письма из ящика — дело непростое.
Разглядев то, что он принял за почтовые ящики, я сказал:
— Это не почтовые ящики, это птичьи домики. Пойми, немец любит птиц, но аккуратных. Если птицу предоставить самой себе, она совьет гнездо там, где ей взбредет в голову. Это некрасиво — если исходить из немецкого представления о красоте. Кисть маляра гнезда не касалась, здесь нет ни штукатурки, ни флажка. Свив гнездо, птица продолжает жить где попало. Она сорит на траву повсюду валяются прутики, объедки червей и все такое прочее. Она дурно воспитана. Она влюбляется, ссорится с мужем, кормит птенцов — и все это на людях, что любящего порядок немца, естественно, не устраивает.
— Многое в тебе мне нравится, — говорит от птице. — Смотреть на тебя — одно удовольствие. Поешь ты красиво. Но вести себя не умеешь. Вот тебе ящичек, и складывай туда весь свой мусор, чтобы я его не видел. Захочется попеть — милости прошу; но чтобы все ваши дрязги оставались в семье. Сиди себе в ящичке и не пачкай мне сад.
В Германии любовь к порядку впитывается с молоком матери; в Германии даже младенцы погремушками отбивают время, и немецкой птичке в конце концов скворечник пришелся по нраву — она свысока относится к тем немногочисленным отщепенцам, которые продолжают вить гнезда в кустах и на деревьях. Можете быть уверены: со временем каждой немецкой птичке будет отведено место в общем хоре. Их разноголосые трели раздражают немцев, которые больше всего на свете ценят единообразие. Любящий музыку немец организует птиц. Птицу посолиднее, с хорошо поставленным голосом научат дирижировать, и вместо того, чтобы без толку заливаться в лесу в четыре утра, птицы в точно указанное в программе время будут петь где-нибудь в городском саду под аккомпанемент фортепиано. Все к этому идет.
Немец любит природу, но природа в его представлении — это знаменитая Валлийская арфа. Своему саду он уделяет максимум внимания: сажает семь розовых кустов с северной стороны и семь — с южной, и если они, не дай Бог, выросли неодинаковыми по размеру и форме, немец от волнения теряет сон. Каждый цветок подвязывается к колышку. Природная красота цветка теряется, но немец доволен: ведь главное, чтобы цветок был на своем месте и вел себя прилично. Пруд по краям выложен цинком, поэтому раз в неделю цинк этот снимается, относится на кухню и драится до блеска. Строго по центру окруженного заборчиком газона (даже если газон ничуть не больше скатерти) немец водружает фарфоровую собачку. Немцы вообще очень любят собак, но собаки эти большей частью фарфоровые. Фарфоровая собачка никогда не станет рыть в газоне ямку, чтобы спрятать там косточку, и ни за что не разорит цветочную клумбу. С точки зрения немцев, это идеальная порода. По заказу вам изготовят собаку, которая будет полностью отвечать требованиям общества собаководов, впрочем, вы можете заказать и нечто совершенно уникальное. Скрещивайте любые породы — собаководы стерпят и такое кощунство. Вы можете заказать фарфоровую собаку голубого или розового цвета. За небольшую дополнительную плату вам изготовят даже двуглавого пса.
Осенью, в определенный, раз и навсегда установленный день немец пригибает цветы и кусты к земле и укутывает их на зиму циновками, весной в определенный, раз и навсегда установленный день циновки убираются, а цветы распрямляются. Если же осень выдалась особенно погожей, а весна — поздней, тем хуже для несчастного растения. Ни один истинный немец не позволит, чтобы заведенный порядок нарушался такой неуправляемой вещью, как Солнечная система. Будучи не в состоянии управлять погодой, он ее попросту игнорирует.
Из деревьев немец больше всего любит тополь. Другие, неорганизованные народы могут воспевать могучий дуб, развесистый каштан, пышный вяз. Немцу все эти своенравные, дурно воспитанные деревья мозолят глаза. Другое дело тополь. Он растет там, где его посадили, и так, как его посадили. Ему и в голову не придет своевольничать. Ветвиться и раскачиваться ему не хочется. Он растет прямо и строго по вертикали — как и положено немецкому дереву, поэтому немцы постепенно выкорчевывают все остальные деревья, а на их место сажают тополя.
Немец любит природу, но он, подобно знатной даме, полагает, что одетый дикарь выглядит приличней раздетого. Он любит гулять по лесу — направляясь в ресторан. Но тропинка должна быть пологой, на ней не должно быть луж, для чего по сторонам следует провести сточные канавки и выложить их кирпичом, а через каждые ярдов двадцать должна иметься в наличии скамеечка, на которую можно присесть и вытереть пот, ибо скорее вы увидите англиканского епископа, который кубарем скатывается с ледяной горки, чем немецкого бюргера, сидящего на траве. Немцу нравится вид, открывающийся с холма, но ему надо, чтобы была установлена каменная дощечка, где сказано, на что смотреть, а также скамейка и столик, за которым он сможет выпить заранее припасенную бутылочку пива и съесть belegte Semme. который он предусмотрительно прихватил с собой. Если же в придачу он обнаружит на дереве запрещающее объявление, то почувствует себя и вовсе счастливым…
Готов немец полюбить даже дикую природу — умеренно дикую, разумеется. Однако если она покажется ему чересчур дикой, он употребит все силы, чтобы приручить ее. Помнится, в окрестностях Дрездена я набрел на живописную узкую долину, выходящую к Эльбе. Тропинка повторяла изгибы горного ручья, который, шумя и пенясь, бежал меж скал и валунов вдоль поросших лесом берегов. Восхищенный этим бесподобным зрелищем, я шел по тропинке, как вдруг за поворотом обнаружил толпу рабочих, человек восемьдесят-сто, которые приводили в порядок долину и придавали потоку «приличный вид». Все камни, мешающие течению, грузились на телеги и вывозились. Противоположный берег выкладывался кирпичом и цементировался. Склонившиеся над водой деревья и кусты, кудрявый виноград и вьющиеся растения безжалостно выкорчевывались и подрезались. Чуть ниже по течению работы уже закончились, и передо мной предстала горная долина, каковой она должна быть с немецкой точки зрения: не столько ручей, сколько широкая медленная река вяло текла по ровному, засыпанному гравием руслу между двух стен, увенчанных каменными карнизами. Через каждые сто ярдов к воде спускались пологие ступеньки. Берега были расчищены, вместо дико растущих деревьев через правильные интервалы были посажены молодые тополя. Каждый саженец был огорожен и подвязан к железному пруту. Местные власти очень надеются, что через пару лет с долиной будет покончено и приученные к порядку любители природы смогут беспрепятственно здесь прогуливаться. Через каждые пятьдесят ярдов будет скамеечка, через каждые сто — правила поведения отдыхающих, а через каждые полмили — ресторан.
Та же картина на всем протяжении от Мемеля до Рейна. Страну приводят в должный вид. Я хорошо помню Верталь, некогда самое романтическое ущелье в Шварцвальде. Когда я спустился туда в последний раз, несколько сот рабочих-итальянцев в поте лица укрощали буйную речушку Вэр. Чего только с Вэром не делали: заковывали его берега в камень, взрывали на его пути скалы, возводили цементные ступеньки, по которым он может сбегать чинно и бесшумно.
В Германии не принято молоть вздор о бережном отношении к природе. В Германии природа должна вести себя хорошо, а не показывать детям дурной пример. Немецкий поэт никогда не станет, подобно Саути, восхищаться тем, как вода приходит в Ладор, и уж тем более посвящать этому пышные строфы.
Он убежит от несносной реки и тут же донесет на нее в полицию. И тогда недолго ей пениться и кипеть.
— Так-с, что здесь происходит? — суровым голосом обратится к реке немецкий блюститель порядка. — Вы что, не знаете, что это не по закону? Вы что, спокойно не можете течь? Забыли, где находитесь?
И местные власти тут же запрячут бедную речушку в цинковые трубы, пустят по деревянным лоткам, обставят винтовыми лестницами и покажут ей, как в Германии должна течь приличная вода.
Аккуратная страна эта Германия.
В Дрезден мы приехали в среду вечером и пробыли там до воскресенья.
Пожалуй, Дрезден — самый привлекательный немецкий город, при условии, что вы живете в нем долго. Его музеи, галереи, дворцы и прекрасные, богатые историческими парками пригороды производят впечатление, если жить в городе целую зиму, — за неделю же все это великолепие только сбивает с толку. Дрезден не так оживлен, Как Париж или Вена, которые быстро приедаются; его чары по-немецки солидны, основательны. Дрезден — Мекка любителей музыки. В Дрездене билет в партер можно приобрести за пять шиллингов, но, к сожалению, после этого вас ни за какие деньги не затащишь на оперу в Англии, Франции или в Америке.
Любимая тема в Дрездене до сих пор — Август Сильный, или, как его окрестил Карлейль, «человек греха», который, если верить молве, увеличил население Европы более чем на тысячу человек. Замки, где томились в заключении его многочисленные отвергнутые возлюбленные (одна имела неосторожность претендовать на более высокий титул и просидела взаперти сорок лет, после чего, бедняжка, умерла от тоски в мрачном подземелье, которое демонстрируют туристам и по сей день), в изобилии разбросаны по окрестностям Дрездена подобно останкам павших на полях сражений. Большинство историй, которые вам поведает экскурсовод, таковы, что «юной особе», воспитанной в немецком духе, лучше их не слушать. Портрет Августа в полный рост красуется в великолепном Цвингере, построенном в свое время для звериных потех, перенесенных под крышу с рыночной площади; этот угрюмый, зверского вида господин был, безусловно, человеком культурным и развитым, что, как известно, неплохо сочетается с садистскими наклонностями.
Современный Дрезден, несомненно, многим ему обязан.
Однако больше всего в Дрездене иностранца поражает электрическая конка: огромные экипажи мчатся по улице со скоростью от десяти до двадцати миль в час, поворачивая с лихостью ирландского извозчика.
Электрическими конками (или трамваями) пользуются все, кроме офицеров в мундире, которым это запрещено. В трамваях сидят бок о бок дамы в вечерних туалетах, спешащие на бал или в оперу, и разносчики со своими корзинами. Трамвай — самый главный вид транспорта, все ему уступают дорогу. Если же вы не уступили ему дорогу и при этом умудрились остаться в живых, после выхода из больницы вас ждет штраф — впредь будете осторожней!
Однажды после обеда Гаррис решил самостоятельно прокатиться на электрической конке. Вечером, когда мы сидели в «Бельведере» и слушали музыку, Гаррис, как бы между прочим, сказал:
— Эти немцы напрочь лишены чувства юмора.
— С чего ты взял? — спросил я.
— Сегодня, — ответил он, — я вскочил на одну из этих конок. Я хотел посмотреть город и остался стоять снаружи, на площадочке, как она называется?
— Stehplatz. — подсказал я.
— Так вот, там здорово трясет, и нужно быть начеку при отправлениях и остановках.
Я кивнул.
— Было нас на задней площадке человек пять, — продолжал он, — а опыта у меня, сами понимаете, никакого. Конка внезапно рванула с места, и я упал на стоявшего за мной солидного господина. Он в свою очередь не удержался и опрокинулся на мальчика с трубой в зеленом байковом чехле. И, представьте, никто из них даже не улыбнулся, ни господин, ни мальчик с трубой — стояли себе и хмуро смотрели в пол. Я уж было собрался извиниться, но тут конка почему-то затормозила, я, естественно, полетел вперед и уткнулся прямо в седовласого старичка, с виду профессора. И что же? Ни один мускул на его лице не дрогнул.
— Может, он был занят своими мыслями? — предположил я.
— А другие? Ведь за время пути на каждого из них я упал раза по три. Все дело в том, — пояснил Гаррис, — что они знают, когда будет поворот и в какую сторону наклоняться. Я же, будучи иностранцем, оказался в невыгодном положении. Меня мотало, бросало, я цеплялся то за одного, то за другого, и это действительно было смешно. Не скажу, чтобы это был юмор высшего класса, но у большинства людей я бы смех вызвал. Немцы, однако, не заметили в этом абсолютно ничего смешного. Был там один коротышка, он стоял у тормоза. По моим подсчетам, я падал на него раз пять, не меньше. Думаете, на пятый раз он не выдержал и захохотал? Как бы не так. Он лишь затравленно посмотрел на меня. Скучные люди.
В Дрездене Джордж тоже попал в историю. На Старой площади имелся магазинчик, в витрине которого на продажу были выставлены подушечки. В основном магазин торговал стеклом и фарфором, подушечки же были выставлены на пробу. Это были очень красивые подушечки: атласные, ручной работы. Мы часто проходили мимо магазина, и всякий раз Джордж с вожделением на них поглядывал: такой подарок наверняка пришелся бы по душе его тетушке.
Во время нашего путешествия Джордж был очень внимателен к своей тетушке. Каждый день он писал ей длинные письма, а из городов, в которых мы останавливались, отправлял по почте какой-нибудь подарок. Мне это показалось излишним, и я неоднократно на это ему намекал. Наверняка его тетушка встречается с другими тетушками и не забывает похвастаться своим образованным племянником. Я сам племянник, и потому заведенный Джорджем обычай мне не по душе — слишком уж он старается. Но попробуй ему что-нибудь втолкуй!
Итак, однажды в субботу после обеда он в гордом одиночестве отправился покупать подушечку для своей тетушки, сказав, что скоро вернется.
Но вернулся Джордж не скоро, да еще с пустыми руками и с взволнованным видом. На наш вопрос, где же подушечка, он сказал, что подушечка ему больше не нужна, что он передумал, ибо подушечка тетушке наверняка не понравится. Что-то здесь было не так. Мы попытались докопаться до истины, но ничего не вышло. Когда число заданных нами вопросов перевалило за двадцать, ответы его сделались односложными.
Однако вечером, когда мы остались наедине, он сам рассказал мне, что же произошло.
— Какие-то они странные, эти немцы, — начал он.
— Ты это про что?
— Да все про эту подушечку…
— …для тети, — уточнил я.
— Да, для тети! — взорвался он. — Почему, собственно, я не могу послать подушечку своей родной тете?
— Не волнуйся. Посылай на здоровье, я не против. Наоборот, я тебя за это очень уважаю.
Немного поостыв, Джордж продолжал:
— В витрине, как ты помнишь, было выставлено четыре подушечки, очень похожие друг на друга; на каждой — ярлычок с ценой, двадцать марок. Не стану утверждать что я бегло говорю по-немецки, но обычно меня понимают, да и я разбираю, что мне говорят, если, конечно они не трещат как сороки. Я зашел в магазин. Ко мне подошла молоденькая продавщица, хорошенькая, скромная, я бы даже сказал, робкая. От такой, одним словом, я этого не ожидал. Никак не ожидал!
— Чего не ожидал?
Джордж всегда рассказывает историю таким образом, как будто вы знаете ее конец, и это раздражает.
— Того, что произошло, — ответил Джордж. — Того, что я тебе рассказываю. Она застенчиво так улыбнулась и спрашивает: что вам угодно. Я выложил на прилавок двадцать марок и говорю: «Будьте добры, подушечку». И тут она уставилась на меня так, будто я потребовал пуховую перину. Я подумал, что она не расслышала, и повторил громче. Эффект был такой, будто я пощекотал ей под подбородком.
«Вы, должно быть, ошиблись», — сказала она.
Мне не хотелось вступать с ней в пререкания, и, сказав, что никакой ошибки тут нет, я показал на двадцать марок и повторил в третий раз, что мне нужна подушечка, «подушечка за двадцать марок».
Появилась другая девушка, постарше; первая продавщица повторила ей мои слова, и та смутилась: судя по всему, я явно был не похож на человека, которому требуется подушечка. Чтобы убедиться в этом, она спросила меня:
— Вы сказали, вам нужна подушечка?
— Я уже три раза говорил, что мне нужно, — ответил я. — Что ж, повторю в четвертый.
— В таком случае, мы ничем не можем вам помочь.
Тут я стал выходить из себя. Разумеется, после всего сказанного я мог уйти из магазина, но ведь подушечки на витрине были выставлены на продажу, и я не понимал, почему они отказываются мне их продать.
— Нет, можете, — решительно произнес я эту простую фразу. — Вы можете мне помочь!
Тут подошла третья девушка — собрался весь магазин. Быстроглазая, полненькая, при других обстоятельствах она бы мне понравилась, но тогда ее появление еще больше меня разозлило. «Зачем их столько?» — недоумевал я.
Первые две стали объяснять третьей, в чем дело, и, еще не дослушав до конца, третья продавщица стала хихикать — такие, как она, всегда хихикают. Затем они, все втроем, затрещали как сороки, наперебой, и через каждые пять-шесть слов поглядывали на меня; и чем больше они на меня смотрели, тем больше заливалась третья девушка; а потом стали хихикать и первые две, можно было подумать, что я клоун и даю этим идиоткам бесплатное представление.
Наконец третья девушка, не переставая хихикать, подошла ко мне:
— Если вы получите то, что хотите, вы уйдете?
Я не сразу ее понял, и она повторила:
— Подушечка. Если вы получите подушечку, вы тотчас же уйдете из магазина?
Я с радостью ушел бы, о чем ей и сообщил. Но добавил, что без подушечки — ни за что, не уйду, хоть всю ночь простою, а не уйду.
Она вернулась к двум другим продавщицам, и я решил, что сейчас мне наконец вынесут вожделенную подушечку. Но тут произошло нечто странное. Две продавщицы встали за спиной первой девушки и, продолжая хихикать, стали подталкивать ее ко мне. Они толкнули ее на меня, и, прежде чем я успел понять, что происходит, она положила мне руки на плечи, приподнялась на носочках и поцеловала меня. После чего убежала, спрятав лицо в фартук; за ней убежала и вторая девушка. Третья открыла мне дверь, и я, к стыду своему, ретировался, забыв на прилавке двадцать марок. Не стану врать, некоторое удовольствие я испытал, хотя нужен мне был совсем не поцелуй, а подушечка. Нет, я решительно ничего не понимаю…
— А что ты просил?
— Подушечку, — упрямо повторил Джордж.
— Что ты хотел попросить, я знаю. Меня интересует, как ты назвал ее по-немецки?
— Kuss.
— Вот видишь. Есть два немецких слова — Kuss и Kissen. Так вот, Kuss — это «поцелуй», а Kissen — это «подушечка», хотя по-английски все наоборот. Многие путают эти два слова — не ты один. Ты попросил поцелуй за двадцать марок — ты его и получил. Судя по описанию девушки, она того стоит. Гаррису, во всяком случае, я об этом не скажу. Насколько мне известно, у него тоже есть тетя.
Джордж согласился, что Гаррису действительно лучше ничего не говорить.

Глава восьмая

Мистер и мисс Джонс из Манчестера. — Преимущества какао. — Совет обществу «За мир». — Окно как решающий аргумент в богословском споре. — Любимое развлечение христиан. — Язык экскурсовода. — Разрушительное действие времени. — Джордж пробует содержимое пузырька. — Судьба любителя немецкого пива. — Мы с Гаррисом делаем доброе дело. — Статуя как статуя. — Гаррис и его друзья. — Рай без перца. — Женщина и город.
По пути в Прагу мы томились в огромном зале дрезденского вокзала, дожидаясь, когда железнодорожные власти разрешат нам выйти на перрон. Джордж, который вызвался взять билеты, вскоре вернулся. Глаза его сверкали.
— Что я видел! — выпалил он.
— Что? — спросил я.
Он был слишком возбужден, чтобы изъясняться членораздельно:
— Вот он! Идет сюда, оба идут! Сидите на месте, сами увидите. Я не шучу, самый настоящий!
В то лето, как, впрочем, и всегда в это время года, в газетах стали писать о появлении загадочного морского змея, и я грешным делом подумал, что Джордж имеет в виду его. Но в следующий момент сообразил, что в центре Европы, за триста миль от побережья, никакого змея быть не может. Не успел я уточнить, что же все-таки Джордж увидел, как он вцепился мне в руку:
— Ага! Что я вам говорил?!
Я повернулся и увидел то, что мало кому из ныне живущих англичан посчастливилось увидеть, — британских туристов, отца и дочь, какими их представляют себе в Европе. Это были британцы до мозга костей, английский «милорд» и его английская «мисс», словно только что сошедшие со страниц европейских юмористических журналов или с театральных подмостков. Мужчина был высок и худ, рыжие волосы, огромный нос, густые бакенбарды. Поверх костюма цвета соли с перцем — летнее пальто, доходившее ему почти до пят. Белый пробковый шлем, зеленая москитная сетка; на боку театральный бинокль, рука в лиловой перчатке крепко сжимает альпеншток, чуть длиннее его самого. Его дочь была еще выше и еще нескладней отца. Описать ее платье я не берусь, у моего дедушки, давно уже покинувшего сей мир, это получилось бы гораздо лучше; скажу лишь, что платье это было, пожалуй, слишком коротко и открывало пару лодыжек, которые — по крайней мере из эстетических соображений — следовало бы скрывать. Ее шляпка, которая почему-то вызвала у меня ассоциации с миссис Хеменс, как нельзя лучше сочеталась с высокими ботинками на пуговицах из прюнели, с митенками и с пенсне. У нее тоже имелся в руке альпеншток (от Дрездена до ближайшей горы сто миль), а через плечо была перекинута черная сумка. Зубы у мисс выдавались вперед, как у кролика, и издали казалось, что передвигается она на ходулях.
Гаррис бросился искать фотокамеру и, конечно же, не смог ее найти. Когда мы видим, что Гаррис мечется как угорелый и вопит: «Где моя камера? Куда, черт побери, она подевалась? Вы что, не можете вспомнить, куда я ее положил?», — мы уже знаем, что впервые за весь день Гаррису попалось нечто достойное быть сфотографированным. Впоследствии он вспоминает, что камера в сумке: то есть именно там, где ее и следовало искать.
Внешними приметами дрезденского вокзала отец и дочь не довольствовались; стремясь проникнуть в самую суть, они вертели головами во все стороны. У джентльмена в руке был открытый Бедекер, а леди сжимала англо-немецкий разговорник. Они говорили по-французски, которого никто не понимал, и по-немецки, которого не понимали они сами. Джентльмен, желая привлечь внимание железнодорожного служащего, ткнул его альпенштоком, а леди, заметив рекламу какао, сказала: «Кошмар!» — и отвернулась.
И правильно сделала. Вы, наверное, заметили, что даже в благопристойной Англии леди, пьющая какао, не требует, судя по рекламе, от жизни многого — какой-нибудь ярд декоративного муслина, и только. В Европе же она обходится и без этого. По замыслу производителя какао, этот напиток должен заменить женщине не только еду и питье, но и одежду. Но это к слову.
Конечно же, отец и дочь сразу оказались в центре внимания. Я поспешил к ним на помощь, и мне удалось вступить с ними в разговор. Джентльмен сообщил, что зовут его Джонс и что он из Манчестера; однако у меня сложилось впечатление, что он и сам не знает, в каком районе Манчестера живет и вообще где Манчестер находится. Я спросил, куда он направляется, но и здесь он ничего не мог толком объяснить, сказав, что это будет зависеть от целого ряда обстоятельств. Тогда я спросил, не кажется ли ему, что альпеншток не самая удобная вещь для прогулок по оживленному городу, с чем он согласился, признавшись, что нередко об него спотыкается. На мой вопрос, хорошо ли видно сквозь москитную сетку, Джонс ответил, что опускает ее лишь в том случае, когда сильно докучает мошкара. Поинтересовался я также, не боится ли леди холодного ветра, на что джентльмен заметил, что ветер здесь действительно холодный, особенно на перекрестках. Эти вопросы задавались не по порядку, не в той последовательности, которую привожу я; они естественным образом вытекали из нашей беседы, поэтому расстались мы добрыми друзьями.
Я много размышлял над этим явлением и вот к какому выводу пришел. Один человек, с которым я впоследствии познакомился во Франкфурте и которому описал эту парочку, сказал, что видел их в Париже, три недели спустя после Фашодского инцидента, а наш знакомый англичанин из Страсбурга, где он представлял интересы британского сталелитейного завода, вспомнил, что видел их в Берлине во время Трансваальских событий. Из этого я заключил, что отец и дочь были безработные актеры, нанятые для поддержания мира. Министерство иностранных дел Франции, боясь гнева толпы, требующей немедленной войны с Англией, разыскало эту очаровательную парочку и выпустило ее в город. В человека, вызывающего смех, стрелять невозможно. Французы увидели английского гражданина и английскую гражданку — но не на карикатуре, а живьем, — и ненависть сменилась весельем. Успех окрылил актеров, и они предложили свои услуги германскому правительству, в чем, как мы имели возможность убедиться, вполне преуспели.
Наше правительство также могло бы извлечь из этого неплохой урок. Можно было бы где-нибудь неподалеку от Даунинг-стрит держать наготове парочку пузатых французов и, в случае обострения отношений с Францией, пускать их по стране, заставляя то и дело красноречиво пожимать плечами и за обе щеки уплетать лягушек. С тем же успехом можно было бы завербовать взвод нечесаных белокурых немцев, которые расхаживали бы по улицам и, покуривая свои длинные трубки, приговаривали «so».
Народ бы покатывался со смеху и кричал: «С этими воевать?! Еще чего выдумали!» Если правительству мой план не понравится, я предложу его обществу «За мир».
В Праге мы решили задержаться подольше. Прага — один из самых интересных городов в Европе. Каждый ее камень дышит историей и тайной. Нет такого предместья, где в свое время не лилась бы кровь. В этом городе вынашивалась Реформация, готовилась Тридцатилетняя война. Впрочем, не будь пражские окна столь огромны, городу, мне кажется, удалось бы избежать половины бед, выпавших на его долю. В самом деле, первая из грандиозных исторических катастроф началась с того, что из окон пражской ратуши на копья гуситов были сброшены семь католиков — членов Государственного совета. Несколько позже история повторилась — правда, на этот раз имперские советники полетели из окон пражского замка на Градчанах — так был осуществлен второй «Fenstersturz». И в дальнейшем в Праге не раз выносились роковые решения, но поскольку они обходились без жертв, решались эти вопросы, надо полагать, в подвалах. Как бы то ни было, окно как решающий аргумент в богословском споре всегда казалось истинному пражанину чересчур соблазнительным.
В Тейнкирхе имеется видавшая виды кафедра, с которой проповедовал Ян Гус. Сегодня с этого же амвона можно услышать голос католического священника, а в далекой Констанце, на том месте, где когда-то были заживо сожжены Гус и Иероним Пражский, в их память установлен необработанный, увитый плющом камень. История полна подобных несообразностей. В той же Тейнкирхе похоронен Тихо Браге, датский астроном, который, подобно многим, ошибочно полагал, будто Земля, где всего на одно человечество приходится одиннадцать тысяч вероисповеданий, является центром Вселенной; что, впрочем, не мешало ему неплохо разбираться в звездах.
По примыкающим к пражскому граду улочкам спешили по своим делам слепой Жижка и прямодушный Валленштейн — его называют в Праге «нашим героем»: город искренне гордится, что дал миру такого человека. В мрачном дворце на Вальдштейн-плац вам покажут почитаемую святыней каморку, в которой он молился, убедив всех, что у него есть душа. По кривым улочкам Праги не раз громыхали сапоги солдат — то летучих отрядов Сигизмунда, то свирепых таборитов, то фанатичных протестантов, которых обратили в бегство победоносные католики Максимилиана. Кого тут только не было: и саксонцы, и баварцы, и французы, и святоши Густава Адольфа, и непобедимые воины Фридриха Великого, врывавшиеся в городские ворота и сражавшиеся на пражских мостах.
Евреи всегда являлись неотъемлемой частью Праги. Нередко они содействовали христианам в их любимом занятии — взаимоистреблении, и приспущенный над Альтнойшуле флаг свидетельствует об отваге, с которой они помогали католику Фердинанду оказывать сопротивление протестантам-шведам. Пражское гетто — одно из первых в Европе, здесь до сих пор сохранилась крошечная синагога, где пражский еврей молится уже восемьсот лет, а женщины, которым в синагогу входить не положено, стоят на улицах и благоговейно слушают молитву, доходящую до них сквозь слуховые окошечки, специально прорубленные в каменных стенах. Примыкающее к синагоге еврейское кладбище, «Бетшаим, или Дом Жизни», буквально переполнено покойниками, ведь на протяжении веков по закону кости сынов Израиля могли покоиться только на его крошечной территории. Поэтому рассыпавшиеся и разбитые надгробия воспринимаются как свидетельство молчаливой борьбы, происходящей под землей.
Стены гетто давно уже разрушены, но современные пражские евреи по-прежнему неотделимы от своих родных переулков, хотя на их месте с поразительной быстротой возникают прекрасные новые улицы, обещающие превратить этот квартал в самый красивый район города.
В Дрездене нам посоветовали не говорить в Праге по-немецки. В Богемии чешское большинство уже давно испытывает неприязнь к немецкому меньшинству, и немцу, который не обладает былыми привилегиями, лучше на некоторых пражских улицах не появляться. Однако нам ничего не оставалось, как говорить по-немецки, ведь в противном случае нам пришлось бы молчать. Говорят, чешский язык очень стар и имеет давнюю и развитую письменную традицию. В алфавите сорок две буквы, которые могут показаться иностранцу китайской грамотой.
Такой язык быстро не выучишь, и мы решили, что рискуем меньше, если будем говорить по-немецки; так оно и оказалось. Почему — остается только гадать. Пражане — народ проницательный: легкий иностранный акцент, кое-какие грамматические ошибки, вероятно, подсказали им, что мы вовсе не те, за кого себя выдаем. Впрочем, я на этой гипотезе не настаиваю.
И все же, чтобы не подвергаться излишнему риску, мы осматривали город с помощью экскурсовода. Идеального экскурсовода я не встречал. У нашего же было два существенных недостатка. Английский язык он знал крайне плохо. Если это вообще можно назвать английским. Я-то знаю, что это был за язык. На свою беду, наш экскурсовод обучался английскому у шотландской леди. Я неплохо понимаю по-шотландски, без этого нельзя быть в курсе новинок современной английской литературы; но понимать шотландское просторечье, да еще когда говорят со славянским акцентом, перемежая речь немецкими оборотами, не в силах даже я. В течение первого часа мы никак не могли избавиться от ощущения, что наш гид задыхается. Казалось, он вот-вот в тяжких мучениях умрет у нас на руках. Вскоре, однако, мы привыкли к его манере говорить и научились подавлять естественное желание класть его на спину и рвать ему одежду на груди всякий раз, как он открывал рот. Со временем мы стали кое-что понимать, и тут выявился его второй недостаток.
Оказалось, он недавно изобрел средство для волос и пытается всучить его местным фармацевтам для рекламы и продажи. Большую часть времени он расписывал нам не красоты Праги, а то, как выиграет человечество, если будет потреблять его зелье; наши же кивки он воспринимал как живое свидетельство интереса — и не к городским достопримечательностям, а к его гнусному эликсиру.
В результате ни о чем другом он уже говорить не мог. Руины дворцов и покосившиеся церкви вызывали у него лишь короткие замечания довольно легкомысленного свойства. Свою задачу он видел не в том, чтобы привлечь наше внимание к разрушительной работе времени, а в том, чтобы объяснить, как восстановить разрушенное. Какое нам, дескать, дело до героев с отбитыми головами и плешивых святых? Нас должен интересовать не мертвый, а живой мир: пышноволосые девушки или же девушки не столь пышноволосые, но которые могли бы придать своим волосам пышность, употребляй они «Кофкео», а также молодые люди с лихими усами — из тех, что изображены на этикетке.
Хотел того наш гид или нет, но мир в его понимании делился на две части. Прошлое («до употребления») — болезненный, несчастный, лишенный привлекательности мир. Будущее («после употребления») — мир упитанный, веселый, счастливый. В качестве же гида по достопримечательностям средневековой истории наш чичероне никуда не годился.
Незадолго до расставания он прислал нам в отель по бутылочке своего снадобья. Должно быть, в самом начале нашей экскурсии, не разобравшись, что к чему, мы сами попросили его об этом. Лично я не собираюсь ни хвалить, ни ругать это средство от облысения. Череда постоянных неудач в этой области сломила мою волю; прибавьте к этому постоянно присутствующий запах парафина, пусть даже едва уловимый, который способен вызвать колкое замечание, особенно если вы женаты. Больше я таких средств не употребляю. Ни единой капли.
Свой флакон я отдал Джорджу. Он выпросил его у меня для своего знакомого из Лидса. Позже я узнал, что под этим же предлогом он выклянчил такой же флакон и у Гарриса.
После пребывания в Праге нас не покидал запах чеснока. Джордж сам обратил на это внимание, глубокомысленно заметив, что западноевропейская кухня чесноком явно злоупотребляет.
В Праге мы с Гаррисом оказали Джорджу дружескую услугу. Мы заметили, что в последнее время Джордж пристрастился к пиву. Немецкое пиво — коварная вещь, особенно в жаркую погоду, но отвыкнуть от него не так-то просто. В голову оно не ударяет, зато на талии сказывается. Всякий раз, приезжая в Германию, я говорю себе: «Немецкого пива в рот не возьму. Белое вино местных сортов — да, немного содовой — да, стаканчик пунша — пожалуй. Но пиво — никогда… Разве что в самом крайнем случае!»
Это очень хорошее правило, рекомендую его всем путешественникам. В следующий раз попробую и сам соблюдать его. Джордж же, несмотря на все мои уговоры, отказался от столь строгих ограничений. «В умеренных дозах немецкое пиво полезно, — сказал он. — Стаканчик утром, стаканчик-другой вечером. Это никому не повредит».
Возможно, он прав. Нас же с Гаррисом беспокоили не два, а двадцать стаканчиков, которые выпивал Джордж.
— Мы должны что-то предпринять, — сказал Гаррис. — Дело принимает серьезный оборот.
— По его словам, это у него наследственное, — сообщил я. — У них в роду все страдали от жажды.
— Но ведь здесь хорошая минеральная вода, — возразил Гаррис, — с долькой лимона она великолепно утоляет жажду. Я беспокоюсь за его фигуру. Он потеряет элегантность.
Мы обсудили ситуацию и — не без помощи Провидения — выработали план действий. Дело в том, то недавно в Праге была отлита очередная статуя. Кого она изображала, не помню. Помню лишь, что это был самый обыкновенный городской памятник: традиционный всадник с прямой спиной верхом на традиционном коне, который поднялся на дыбы, чтобы, как водится, опередить время. Но было в этом памятнике и нечто оригинальное. Вместо традиционных шпаги или жезла всадник сжимал в простертой руке шляпу с плюмажем, а у коня вместо хвоста, что обычно водопадом низвергается на пьедестал, торчал какой-то худосочный обрубок, никак не вяжущийся с его горделивой позой. По-моему, коню с таким хвостом особенно гарцевать не пристало.
Статую временно установили на небольшой площади неподалеку от Карлсбрюкке: прежде чем окончательно определить ей место, городские власти решили выяснить, где она будет смотреться лучше. Для этого были изготовлены три грубые деревянные копии, которые при всей их аляповатости на расстоянии производили должный эффект. Одну из копий установили перед въездом на мост Франц-Йозеф-брюкке; другая стояла на площади за театром, а третья — в центре Венцель-плац.
— Если только Джордж не в курсе, — сказал Гаррис (мы прогуливались по городу, оставив Джорджа в отеле писать письмо тетушке), — если только он не видел эти статуи, то с их помощью мы вернем ему человеческий облик сегодня же вечером.
Итак, за обедом мы прочитали ему длинную нотацию, но, не заметив и тени раскаяния, вывели на улицу и переулками повели к тому месту, где стояла подлинная статуя. Джордж мельком глянул на нее и, как обычно, собирался пройти мимо, однако мы уговорили его остановиться и внимательно осмотреть всадника. Четыре раза мы обвели его вокруг статуи, показывая ее во всех ракурсах. Мы во всех подробностях рассказали ему историю всадника, назвали имя скульптора, сообщили ее вес и размеры, словом, сделали все, чтобы статуя прочно запечатлелась у него в памяти. По окончании экскурсии Джордж знал о всаднике больше, чем о собственных родителях. Он, можно сказать, сжился с этой статуей, и мы взяли с него слово вернуться сюда утром, когда ее можно будет лучше рассмотреть, а также проследили, чтобы он отметил в записной книжке ее точное местонахождение.
Затем мы зашли в его любимую пивную, где заговорили с ним о человеке, который, не зная о коварстве немецкого пива, злоупотреблял им, в результате чего сошел с ума и страдал манией убийства; о человеке, которого немецкое пиво свело молодым в могилу, о влюбленных юношах, от которых отказывались красивые девушки из-за того, что они пили немецкое пиво.
В десять мы собрались в гостиницу. Дул сильный ветер, луна вышла из-за туч. Гаррис сказал.
— Давайте пойдем другой дорогой, по набережной. Река в лунном свете очень красива.
Во время прогулки Гаррис поведал нам печальную историю одного своего приятеля, который в настоящее время находился в лечебнице для тихих помешанных. Эту историю он вспомнил потому, что последний раз видел беднягу в такую же ночь. Они прогуливались по набережной Темзы, и приятель напутал его, заявив, что видит у Вестминстерского моста памятник герцогу Веллингтону, хотя, как известно, памятник Веллингтону стоит на Пикадилли.
В этот самый момент нашему взгляду предстала первая из деревянных статуй. Стояла она в центре маленького, обнесенного оградой сквера, находившегося на противоположном берегу. Джордж резко остановился и прислонился к парапету набережной.
— Что с тобой? — спросил я. — Голова закружилась?
— Да, немного. Давайте передохнем.
И Джордж застыл, вперив взор в копию статуи.
— Меня всегда поражало, до чего же одна статуя похожа на другую, — произнес он наконец хриплым голосом.
Гаррис возразил:
— Тут я с тобой не согласен. Картины — да. Некоторые картины очень похожи друг на друга, но статуи всегда чем-нибудь да отличаются. Взять хотя бы ту, что мы видели сегодня вечером, перед концертом. В Праге много конных статуй, но похожих на нее нет.
— Неправда, — упорствовал Джордж, — все они похожи как две капли воды. Один и тот же всадник. Не морочьте мне голову.
Он явно начинал терять терпение. Истории Гарриса действовали ему на нервы.
— С чего ты взял, что это один и тот же всадник? — спросил я.
— С чего взял?! — взвился Джордж, набросившись вместо Гарриса на меня. — Да ты посмотри на этого истукана!
— На какого еще истукана? — недоумевал я.
— Вот на этого! Неужели не видно?! Тот же конь с обрубленным хвостом, тот же всадник со шляпой, тот же…
Тут вмешался Гаррис.
— Да ты же говоришь о статуе, которую мы видели на Ринг-плац!
— Ничего подобного. Я говорю о статуе, которая находится перед нами.
— Перед нами?! — изумился Гаррис.
Джордж посмотрел на Гарриса. Из Гарриса при желании мог бы получиться великолепный актер-любитель. На лице его можно было прочесть дружеское участие и — одновременно — тревогу. Джордж перевел взгляд на меня. Я, употребив все свои скромные мимические способности, скопировал выражение лица Гарриса, добавив — от себя — немного укоризны.
— Может, взять извозчика? — сказал я Джорджу как можно мягче.
— На кой черт мне извозчик? Вы что, шуток не понимаете? Хлопочете, точно две старухи перепутанные…
И, не обращая на нас внимания, Джордж зашагал по мосту.
— Если ты пошутил, тогда дело другое, — сказал Гаррис, когда мы поравнялись с Джорджем. — А то я знаю, размягчение мозга иногда начинается…
— Заткнись, болван! — оборвал его Джордж. — Все-то ты знаешь.
Джордж — человек грубый и в выражениях не стесняется.
По набережной мы вышли к театру, убедив его — и не без оснований, — что так будет короче; на площади за театром стоял второй деревянный призрак. Джордж увидел его и замер.
— Что с тобой? — осторожно спросил Гаррис. — Тебе нездоровится?
— Это не самая короткая дорога, — пробормотал Джордж.
— Уверяю тебя, — настаивал Гаррис.
— Как хотите, а я пошел другим путем, — проговорил Джордж, повернулся и зашагал по мостовой, а мы, как и в прошлый раз, поспешили за ним.
Идя по Фердинандштрассе, мы с Гаррисом беседовали о частных клиниках для душевнобольных. Клиники эти, по мнению Гарриса, в Англии пребывают в плачевном состоянии. Один его друг, сидящий в сумасшедшем доме…
— Я смотрю, у тебя все друзья в сумасшедшем доме, — перебил его Джордж.
Он произнес эту фразу крайне язвительным тоном, явно намекая, что друзьям Гарриса там самое место. Но Гаррис не обиделся:
— Да, действительно странно; ведь очень многие, если вдуматься, потеряли рассудок. Это наводит на грустные размышления…
На углу Венцель-плац Гаррис, обогнавший нас на несколько шагов, остановился.
— Красивая улица, не правда ли? — сказал он, засунув руки в карманы и с восхищением оглядываясь по сторонам.
Мы с Джорджем последовали его примеру. В двухстах ярдах от нас, в самом центре площади стояла третья статуя-призрак. По-моему, это была самая совершенная из трех — самая похожая, самая обманчивая. Ее контуры четко вырисовывались на фоне темного неба: гарцующий конь со смешным обрубком вместо хвоста, всадник с непокрытой головой, простирающий к выступившей из-за туч луне шляпу с пышным плюмажем.
— Я думаю, вы не станете возражать, — проговорил Джордж (от былой агрессивности не осталось и следа), — если мы возьмем извозчика.
— Сегодня ты немного не в себе, — мягко возразил Гаррис. — Голова болит?
— Скорее всего, — ответил Джордж.
— Я чувствовал, что это начинается, — заметил Гаррис. — Чувствовал, но не хотел говорить. Тебе что-нибудь мерещится?
— Нет-нет, не в том дело… — поспешно возразил Джордж. — Сам не знаю, что со мной.
— Зато я знаю, — торжественно объявил Гаррис. — Слушай. Это все немецкое пиво. Могу рассказать тебе историю про человека, который…
— Нет, только не сейчас, — взмолился Джордж. — Охотно тебе верю, но, пожалуйста, не рассказывай…
— Пиво тебе противопоказано, — сказал Гаррис.
— С завтрашнего дня — ни капли, — поклялся Джордж. — Конечно же, ты прав. Мне от него как-то не по себе.
Мы отвезли его домой и уложили в постель. Он был на удивление кроток и сердечно нас благодарил.
Как-то вечером, после долгого велосипедного пробега, за которым последовал плотный обед, мы, угостив Джорджа длинной сигарой и убрав подальше тяжелые предметы, раскрыли ему наш секрет.
— Так сколько, вы говорите, нам попалось копий? — спросил Джордж.
— Три, — ответил Гаррис.
— Только три? — не поверил Джордж. — А вы не ошибаетесь?
— Исключено, — категорически заявил Гаррис. — А что?
— Да нет, ничего.
Гаррису он, по-моему, не поверил.
Из Праги мы отправились в Нюрнберг через Карлсбад. Говорят, что праведные немцы после смерти попадают в Карлсбад, точно так же, как праведные американцы — в Париж, однако я в этом сомневаюсь: городок этот небольшой и развернуться там негде. В Карлсбаде вы просыпаетесь в пять утра — самое модное время для прогулок под звуки оркестра, играющего на Колоннаде; двумя часами позже за минеральной водой выстраивается длинная очередь. В Карлсбаде сущее вавилонское столпотворение. Кого здесь только нет: польские евреи и русские князья, китайские мандарины и турецкие паши, норвежцы, как будто сошедшие со страниц Ибсена, французские кокотки, испанские гранды и английские леди, балканские горцы и чикагские миллионеры попадаются тут на каждом шагу. Все сокровища мира к услугам гостей Карлсбада, за исключением одного — перца. В радиусе пяти миль вы не достанете перца ни за какие деньги, а то немногое, что вам удастся выпросить, не стоит затраченных усилий. Для целого полка печеночников, составляющих четыре пятых карлсбадских пациентов, перец — это смертельный яд, а поскольку предупредить болезнь легче, чем вылечить, перца нет во всей округе. В Карлсбаде устраиваются «пикники с перцем»: любители острых ощущений выезжают за пределы города и устраивают дикие оргии, где перец поглощается в неограниченном количестве.
Нюрнберг, если вы ожидаете увидеть средневековый город, разочаровывает. Таинственные уголки, живописные виды — всего этого здесь в достатке, но современная эпоха окружила и поглотила их, а все древнее при ближайшем рассмотрении оказывается не столь уж древним. В конце концов, город — как женщина: ему столько лет, на сколько он выглядит, и в этом отношении Нюрнберг — молодящаяся дама, его возраст трудно определить, он скрыт под свежей краской и штукатуркой, теряется в свете газовых и электрических фонарей. И все же, присмотревшись, начинаешь замечать его морщинистые стены и седые башни.

Глава девятая

Гаррис нарушает закон. — Во что обходится дружба. — Джордж катится по наклонной плоскости. — Для кого Германия блаженный край. — Английский грешник: упущенные возможности. — Немецкий грешник: неограниченные возможности. — Чего нельзя делать с постельным бельем. — Правонарушение, которое стоит недорого. — Немецкая собака: ее невзыскательная доброта. — Жук-нарушитель. — Народ, который ходит «по струнке». — Немецкий мальчик: его приверженность букве закона. — Как детская коляска может свести с пути истинного. — Немецкий студент: законопослушный повеса.
По дороге из Нюрнберга в Шварцвальд каждый из нас по разным причинам ухитрился попасть в беду.
Гарриса задержали в Штутгарте за нанесение оскорбления полицейскому. Штутгарт — чудесный город, начищенный до блеска маленький Дрезден, который привлекает еще и тем, что достопримечательностей здесь не слишком много: средних размеров картинная галерея, небольшой исторический музей и нечто, отдаленно напоминающее дворец. Гаррис не знал, что оскорбляет должностное лицо, он принял его — и не без оснований — за пожарного и назвал «dummer Esel».
В Германии закон запрещает называть должностное лицо «глупым ослом» — даже если на это есть все основания. А произошло вот что. Гаррис гулял в городском парке и, увидев открытые ворота, перешагнул через какую-то проволоку и вышел на улицу. На проволоке же наверняка висела табличка «Durchgang verboten», на что Гаррису было тут же указано стоявшим у ворот человеком. Гаррис поблагодарил и направился дальше, однако неизвестный догнал его и, объяснив, в чем заключалось правонарушение, потребовал, чтобы Гаррис немедленно вернулся и, переступив через проволоку, вошел обратно в парк. Гаррис возразил, что, раз на табличке значится «Проход воспрещен», то, вернувшись в парк через те же ворота, он нарушит закон вторично. Неизвестный признал правоту Гарриса и предложил ему обойти парк и войти через официальный вход, после чего тут же выйти обратно. Тогда-то Гаррис и обозвал его «глупым ослом». В результате мы потеряли день, а Гаррис вдобавок — сорок марок.
Я последовал его примеру и в Карлсруэ украл велосипед. Вообще-то я вовсе не собирался красть велосипед, я просто хотел оказать дружескую услугу. Поезд должен был вот-вот тронуться, когда я заметил, что велосипед Гарриса — так мне показалось — все еще стоит в багажном вагоне. Помочь мне было некому. Я вскочил в вагон и, в последний момент выкатив велосипед, обнаружил, что на перроне, у стены, рядом с какими-то молочными бидонами, стоит велосипед Гарриса. Вывод напрашивался сам собой: велосипед, который мне удалось спасти, принадлежал не Гаррису.
Ситуация возникла взрывоопасная. В Англии я бы пошел к начальнику вокзала и объяснил все как есть. Но в Германии вы так просто не отделаетесь: вам придется давать объяснения не одному, а минимум десяти начальникам различного ранга; и если же хоть одного из них не окажется на месте или он, за неимением времени, откажется выслушать вас, то, по заведенному порядку, вас могут задержать на ночь и приступить к дальнейшему расследованию лишь наутро. Поэтому я решил, что лучше без лишнего шума куда-нибудь велосипед припрятать, и потихоньку стал скатывать его с платформы. Невдалеке я заметил дровяной сарай, как нельзя лучше подходящий для этой цели, и уж было направился туда, как вдруг попался на глаза железнодорожнику в красной фуражке, похожему на отставного фельдмаршала.
— Что это вы делаете с велосипедом? — спросил он, подойдя.
— Да вот, хочу отвезти его в сарай, чтобы на дороге не мешался.
Всем своим видом я пытался показать, что вполне сознательно и от чистого сердца оказываю услугу железнодорожным служащим, за что заслуживаю самых добрых слов, однако благодарности от фельдмаршала я не дождался.
— Это ваш велосипед? — поинтересовался он.
— Не совсем.
— Чей же?
— Не могу вам сказать. Не знаю.
— Откуда он у вас? — последовал очередной вопрос. Фельдмаршал бил в точку.
— Я взял его в поезде, — с обидой в голосе ответил я. — Дело в том, что я ошибся…
Он не дал мне закончить. «Я так и думал», — сказал он и засвистел в свисток.
Воспоминания о дальнейших событиях, признаться, — не из самых приятных. По какому-то поразительному стечению обстоятельств — не зря же говорят, что Провидение хранит некоторых из нас — эта история случилась в Карлсруэ, где у меня был знакомый, занимавший довольно крупный пост. Что ожидало меня, произойди эта история с велосипедом не в Карлсруэ или не окажись в это время моего знакомого дома, — не хочется даже думать; по счастью, однако, знакомый мой вмешался, и я, как говорится, еле ноги унес. Хотелось бы добавить, что покинул я Карлсруэ с незапятнанной репутацией, но это не соответствует действительности. И по сей день в тамошних полицейских кругах моя безнаказанность расценивается непоправимой ошибкой следствия.
Но эти два мелких правонарушения меркнут перед леденящими кровь преступлениями, совершенными Джорджем. История с велосипедом так нас потрясла, что мы потеряли Джорджа. Естественно было бы предположить, что он поджидает нас где-нибудь возле здания суда, но тогда нам это не пришло в голову. Мы подумали, что до Бадена он решил добираться самостоятельно, и, погорячившись — уж очень хотелось как можно скорее покинуть Карлсруэ, — мы вскочили в первый же баденский поезд. Когда Джорджу надоело нас ждать, он вернулся на вокзал и обнаружил, что нет ни нас, ни нашего багажа. Его билет был у Гарриса; все наши деньги хранились у меня, так что в кармане у Джорджа оставалась лишь кое-какая мелочь. Посчитав отсутствие денег смягчающим вину обстоятельством, он встал на путь преступлений и совершил такое, что, когда мы с Гаррисом прочли составленный в полиции протокол, волосы у нас обоих встали дыбом.
Необходимо пояснить, что передвижение по Германии сопряжено с известными трудностями. Вы покупаете билет до места назначения, полагая, что больше ничего не потребуется, но не тут-то было! Прибывает поезд, вы пытаетесь сесть в него, но кондуктор останавливает вас величественным жестом: «Что у вас на проезд?» Вы предъявляете билет, после чего узнаете, что сам по себе билет — пустая формальность: купив его, вы делаете лишь первый шаг к цели; нужно вернуться в кассу и приобрести так называемый «Schnellzug Karte». «Доплатив за скорость» и получив еще один билет, вы по наивности полагаете, что ваши мытарства позади, однако не торопитесь: в вагон вас, конечно, пропустят, но не более того, сидеть вам нельзя, стоять не положено, ходить запрещено. Необходим еще один билет — «плацкарта», который гарантирует сидячее место до определенной станции.
Я нередко задумывался над тем, что остается делать человеку, купившему самый обыкновенный билет. Разрешат ли ему бежать за поездом по шпалам? Сможет ли он, наклеив на себя ярлык, сдать самого себя в багаж? И что станет с человеком, который, «доплатив за скорость», не пожелает или не сможет купить плацкарту разрешат ли ему устроиться на багажной полке или повисеть за окном?
Что же касается Джорджа, то денег у него хватило только на билет в вагоне третьего класса в почтовом поезде. Чтобы избежать расспросов кондуктора, он подождал, пока поезд тронется, и на ходу вскочил в вагон.
Это было его первое преступление:
а) посадка на поезд во время движения;
б) невзирая на предупреждение должностного лица.
Второе преступление:
а) проезд в поезде более высокой категории, чем указанная в билете;
б) отказ заплатить разницу по требованию должностного лица.
(Джордж уверяет, что «не отказывался», а просто сказал, что у него нет денег.)
Третье преступление:
а) проезд в вагоне более высокой категории, чем указанная в билете;
б) отказ заплатить разницу по требованию должностного лица.
(Здесь Джордж также указывает на неточность протокола. Он вывернул карманы и предложил кондуктору все, что у него было, — около восьми пенсов немецкими деньгами. Сказал, что поедет в третьем классе, но третьего класса в поезде не было. Сказал, что поедет в багажном вагоне, но об этом не могло быть и речи.)
Четвертое преступление:
а) занятие неоплаченного места;
б) хождение по коридору.
(Поскольку у него не было ни денег, ни плацкарты, ничего другого ему не оставалось.)
Но в Германии на объяснениях далеко не уедешь, и путешествие из Карлсруэ в Баден оказалось для Джорджа, должно быть, самым дорогим в жизни.
Размышляя о том, с какой легкостью в Германии можно преступить закон, неизменно приходишь к выводу, что для молодого англичанина Германия — сущий рай. Студенту-медику, завсегдатаю ресторанов Темпля, или морскому офицеру, приехавшему в отпуск, жизнь в Лондоне кажется пресной и однообразной. Ведь для истинного британца удовольствие только тогда удовольствие, когда оно запрещено законом. Все, что разрешено, его не устраивает. Он только и думает, как бы нарушить закон. Однако в Англии тут особо не разгуляешься — чтобы попасть в переделку, надо изрядно потрудиться.
Как-то мы беседовали на эту тему с нашим церковным старостой. Было это утром десятого ноября, накануне студенты отмечали свой праздник, и мы не без интереса просматривали раздел полицейской хроники. Накануне вечером у входа в театр «Крайтирион» была, по старой доброй традиции, задержана компания молодых людей.
У моего друга-старосты были собственные сыновья соответствующего возраста, а у меня жил племянник, оставленный на мое попечение любящей мамашей, которая со свойственной ей наивностью полагала, что ее чадо поселилось в Лондоне с единственной целью овладеть профессией инженера. По счастливой случайности наших питомцев среди доставленных в участок не оказалось, и мы, с облегчением вздохнув, пустились в рассуждения о безрассудстве и распущенности юного поколения.
— Просто поразительно, — сказал мой друг-староста, — насколько «Крайтирион» верен своим традициям. Ведь то же самое творилось там и в дни моей юности; каждый спектакль обязательно кончался скандалом.
— Как это нелепо, — отозвался я.
— И как однообразно! Вы и представить себе не можете, — продолжал он, и на его изборожденном морщинами лице появилось мечтательное выражение, — как могут надоесть прогулки от Пикадилли до здания суда на Вайн-стрит. А что оставалось делать? Разобьешь, бывало, уличный фонарь, так нет: придет фонарщик и установит новый. Оскорбишь полицейского, а он и глазом не моргнет — то ли не понимает, что его оскорбляют, то ли просто виду не показывает. Можно было, конечно, подраться со швейцаром из «Ковент-Гардена», как говорится, под настроение. Обычно брал верх он, и тогда приходилось выкладывать пять шиллингов; если же оказывались сильнее вы, то — полсоверена. Меня это развлечение никогда особенно не привлекало. Как-то я попытался угнать двуколку — в наше время это считалось высшей доблестью. Было это поздно вечером, стояла двуколка у пивной на Дин-стрит. Не успел я доехать до Голден-сквер, как меня остановила какая-то старушка с тремя детьми — двое хныкали, а третий спал на ходу. Избавиться от нее мне не удалось: прежде чем я успел что-либо предпринять, она запихала внучат в кеб, записала мой номер, сунула мне деньги, переплатив якобы целый шиллинг, и велела ехать в район Северного Кенсингстона. На деле Северный Кенсингстон обернулся Уилсденом. Лошадь устала, добирались мы туда больше двух часов. Более медлительных кляч я в жизни своей не видал. Раза два я принимался было уговаривать ребятишек вернуться к бабушке, но стоило мне только открыть дверцу, как самый маленький начинал горько плакать; пытался я пересадить их к другим извозчикам, но те отвечали мне словами популярной тогда песенки: «Эй, Джордж! Попроси чего-нибудь попроще!» Один извозчик предложил передать моей жене прощальное письмо а другой пообещал собрать поисковую группу и откопать меня по весне. Когда я влезал на козлы, то воображал, как ко мне сядет какой-нибудь злющий старый полковник, а я умчу его за дюжину миль от того места, куда должен был отвезти, брошу на произвол судьбы и, осыпаемый проклятиями, уеду. Что бы из этого вышло — сказать трудно, ведь многое зависело от самого полковника. Но мне и в голову не могло прийти, что я повезу малолеток, да еще в такую даль. Нет, — закончил мой друг церковный староста, глубоко вздохнув, — в Лондоне любителям нарушать порядок не развернуться.
В Германии же все наоборот, — порядка столько, что нарушать его можно до бесконечности. Молодому англичанину, желающему испытать себя и не имеющему возможности сделать это на родине, я бы посоветовал купить билет в Германию; причем обратного билета брать не стоит — он годен только в течение месяца, поэтому вы рискуете потратить деньги зря.
В полицейском путеводителе по «Фатерланду» юный британец найдет предлинный список запретных деяний, который наверняка вызовет у него живой интерес. В Германии, например, запрещено вывешивать на подоконниках постельное белье, и стоит только взмахнуть перед открытым окном одеялом, как попадешь в полицейский участок, не успев даже позавтракать. На родине можно самому повиснуть на подоконнике, и никого этим не смутишь — если, конечно, при этом не разобьешь чью-нибудь старинную люстру или не сорвешься вниз, травмировав случайного прохожего.
В Германии запрещено появляться на улицах в маскарадных костюмах. Один мой знакомый шотландец, который однажды проводил зиму в Дрездене, первые несколько дней посвятил жарким спорам с саксонским правительством. Его спросили, что означает его юбка. Особой любезностью шотландец не отличался, поэтому он сказал, что это никого, кроме него, не касается, тогда его спросили, зачем он ее носит, и, узнав, что «для тепла», заявили, что слова его не вызывают доверия, и в закрытом фургоне доставили в гостиницу. Потребовалось личное вмешательство министра иностранных дел правительства Ее Величества, который заверил саксонские власти, что для многих уважаемых, законопослушных подданных Британской короны такая одежда является традиционной. По дипломатическим соображениям разъяснения британского министра были приняты, однако немцы и по сей день остаются при своем мнении. К лондонским туристам они уже более или менее привыкли, но джентльмена из Лестершира, приглашенного немецкими офицерами на охоту, тут же арестовали и препроводили в полицию, где ему пришлось давать объяснения по поводу своего легкомысленного наряда.
Кроме того, на улицах Германии запрещено кормить лошадей, ослов и мулов, вне зависимости от того, принадлежат они вам или иному лицу. Если же вы испытаете необоримое желание накормить чужую лошадь, то придется предварительно договориться с самим животным и организовать кормление в специально отведенном месте. Не положено бить стекло и фарфор на улицах, а также в других общественных местах; если же это все-таки произошло, то вы обязаны собрать все осколки. Что делать с собранными осколками — сказать не берусь. Знаю лишь, что их нельзя выбрасывать куда попало, оставлять где попало или избавляться от них иным способом. По всей видимости, имеется в виду, что вы будете носить их с собой до самой смерти и их положат вам в могилу; возможно также, осколки следует незамедлительно проглотить.
На улицах Германии запрещена стрельба из лука. Немецким законотворцам мало правонарушений, на которые способен нормальный человек, — они предусмотрели и те, на которые может отважиться разве что маньяк. Правда, в Германии нет закона о том, что нельзя стоять на голове посреди улицы, такую возможность законодатели не учли. Но если в наши дни какой-нибудь немецкий государственный муж посетит цирк и увидит акробатов, он может наверстать упущенное и сочинить закон, запрещающий стоять на голове посреди улицы; за такое нарушение будет взиматься штраф. В том-то и прелесть немецкого законодательства: каждому нарушению соответствует определенный штраф. В Англии всю ночь не спишь, думаешь, что тебя ждет: то ли отделаешься предупреждением, то ли выложишь сорок шиллингов, то ли судья окажется не в духе и упечет за решетку на семь дней. Здесь же вы твердо знаете, во что вам обойдется та или иная забава. Можете выложить деньги на стол, открыть полицейский справочник и спланировать весь свой отпуск с точностью до пятидесяти пфеннигов. Если, например, хотите без особых затрат провести вечер, рекомендую прогулку по запретной стороне тротуара после устного предупреждения. По моим подсчетам, если район неоживленный, с тихими улочками, то за целый вечер вас оштрафуют не больше чем на три-четыре марки.
В Германии с наступлением темноты запрещено ходить по улицам «толпами». Правда, я не совсем понимаю, что понимать под словом «толпа», и ни один полицейский, с которым мне довелось говорить на эту тему, не смог назвать точную цифру. Как-то я спросил знакомого немца, собиравшегося в театр с женой, тещей, пятью детьми, сестрой, ее кавалером и двумя племянницами, не боится ли он нарушить закон. Немец воспринял вопрос вполне серьезно.
— Нет, — серьезно сказал он. — Ведь мы — одна семья.
— Но в законе не говорится, какая толпа имеется в виду, — возразил я, — там сказано просто «толпа». Не обижайтесь, но, если вдуматься в значение этого слова, вы и есть самая настоящая толпа. К какому выводу придет полиция — сказать трудно. Я бы на вашем месте поостерегся.
Мой знакомый попытался рассеять мои опасения, но рисковать понапрасну его жена не хотела (ведь вечер мог быть безнадежно испорчен), и они решили разделиться, договорившись встретиться в фойе перед самым началом спектакля.
Если вы любите бросать предметы из окна, то в Германии вам лучше это искусство не демонстрировать. Кошки, замечу сразу, уважительной причиной не являются. Первую неделю немецкие кошки не давали мне спать, терпение мое лопнуло, я вооружился двумя-тремя кусками угля, несколькими зелеными грушами, парой свечных огарков, яйцом, оказавшимся на кухонном столе, и бутылкой из-под содовой и, открыв окно, подверг интенсивной бомбардировке то место, откуда доносился шум. Не думаю, чтобы я попал в цель, мне ни разу не доводилось видеть человека, который умудрился бы попасть в кошку, — разве что случайно. Мне приходилось наблюдать, как отличные стрелки — обладатели королевских призов — с пятидесяти ярдов стреляли по кошкам из дробовиков — и всегда мимо! Я часто думаю, что вместо того, чтобы палить по деревянным медведям или по бегущим оленям из папье-маше, спортсмены должны стрелять по кошкам: кто попал, тот и есть лучший стрелок.
Но, как бы то ни было, кошки убежали — скорее всего, их отпугнуло яйцо, которое показалось мне тухлым. Я пошел спать, посчитав инцидент исчерпанным, однако через десять минут в дверь громко позвонили. Я было решил не открывать, но звонили так настойчиво, что пришлось накинуть халат и выйти к калитке. За калиткой стоял полицейский, а у его ног лежали все предметы, выброшенные мною из окна, за исключением яйца. Похоже, он собирался пополнить ими свою коллекцию.
— Это ваши вещи? — поинтересовался он.
— Мои, но мне они больше не нужны. Если хотите, можете взять их себе.
Полицейский пропустил мои слова мимо ушей.
— Это вы выбросили из окна эти вещи?
Пришлось признаться:
— Я.
— А почему вы выбросили эти вещи из окна?
Для немецких полицейских составлен специальный опросник, и они не имеют права ни варьировать вопросы, ни опускать их.
— Я бросался этими вещами в кошек, — ответил я.
— В каких кошек?
Это их любимый вопрос. Не скрывая иронии (и дурного произношения) я ответил, что, к стыду своему, не знаю, какие это были кошки. Лично я с ними не знаком, но если полиция соберет всех подозрительных кошек, то я постараюсь опознать их по характерному визгу.
Немецкий полицейский шуток не понимает, и слава Богу, в противном случае меня могли бы оштрафовать на крупную сумму за «обращение к должностному лицу без должного почтения», — а потому последовал ответ, что опознание кошек не входит в обязанности полиции; в обязанности полиции входит (как он выразился) «наложение штрафов за бросание предметов из окон».
Тогда я спросил, что принято делать в Германии, когда кошки по ночам не дают вам спать, и блюститель порядка объяснил, что в таких случаях следует подать в полицию жалобу на владельца кошки, полиция же предупредит владельца и в случае необходимости прикажет кошку устранить.
На мой вопрос, как, по его мнению, можно установить владельца кошки, полицейский после недолгого размышления посоветовал мне проследить, где она живет. После этого у меня начисто пропало желание с ним спорить, да это и не имело никакого смысла. Ночное развлечение обошлось мне в двенадцать марок, и ни одно из четырех официальных лиц, ознакомившихся с делом, не сочло наказание несправедливым.
Но все нарушения и проступки меркнут в сравнении с таким непростительным преступлением, как хождение по траве. В Германии ходить по траве не разрешается нигде, никогда и ни при каких обстоятельствах. Трава в Германии — предмет поклонения. В Германии хождение по траве расценивается как святотатство, это еще кощунственней, чем пляска под волынку на мусульманском коврике для молитвы. Даже собаки уважают немецкую траву и никогда не посмеют ступить на газон. Если вам в Германии попадалась бегающая по траве собака, то знайте — собака эта принадлежит какому-нибудь нечестивому иноземцу. У нас в Англии, чтобы собака не бегала по траве, газон окружают высокой сеткой, да еще с острыми зубцами поверху, а в Германии просто вешают табличку «Hunden verboten», и любая собака, в жилах которой течет немецкая кровь, посмотрев на эту табличку, поплетется прочь. В одном немецком парке я собственными глазами видел, как садовник в специальной войлочной обуви осторожно вышел на лужайку и, сняв с травы жука, решительно посадил его на гравий и долго стоял, следя, чтобы жук не попытался вернуться обратно; жук же, устыдившись своего проступка, поспешно сполз в канаву и потрусил вдоль дорожки с надписью: «Ausgang».
В немецком парке каждому сословию отведена специальная дорожка, и всякий, кто ступил на дорожку, не соответствующую его социальному положению, рискует лишиться свободы и состояния. Есть специальные дорожки для велосипедистов и специальные дорожки для пешеходов, аллеи для верховой езды и аллеи для легковых экипажей или ломовых извозчиков, тропинки для детей и для «одиноких дам». Отсутствие специальных дорожек для лысых мужчин и «новых женщин» всегда казалось мне досадным упущением.
В дрезденском Grosse Garten я как-то встретил пожилую даму, в растерянности стоящую на пересечении семи дорожек. Над каждой висели грозные таблички, предрекающие суровую кару всякому, для кого эти дорожки не предназначены.
— Прошу извинить меня, — сказала пожилая дама, узнав, что я говорю по-английски и читаю по-немецки, — не могли бы вы сказать, кто я и куда мне идти?
Разглядев даму повнимательней, я пришел к выводу, что она «взрослая» и «пешеход», и указал ей соответствующую дорожку. Посмотрев на дорожку, дама разочарованно повернулась ко мне.
— Но мне туда не надо, — сказала она. — Можно мне пойти по этой дорожке?
— Ни в коем случае, сударыня! Эта дорожка предназначена исключительно для детей.
— Но я им не сделаю ничего дурного, — с улыбкой сказала пожилая дама. Таких, как она, детям и в самом деле бояться было нечего.
— Сударыня, — ответил я, — если бы это зависело от меня, я бы доверил вам идти по этой дорожке, даже если бы там находился мой первенец. Но я, увы, не волен изменить законы этой страны. Если вы, человек, безусловно, взрослый, отважитесь пойти по этой дорожке, вам грозит штраф, а то и тюремное заключение. Вот ваша дорожка, здесь же черным по белому написано: «Nur fur Fussganger» и послушайтесь моего совета: идите скорей, стоять здесь не разрешается.
— Но мне нужно идти в противоположном направлении!
— Вам нужно идти в том направлении, куда ведет эта дорожка, — строго сказал я, на чем мы и расстались.
В немецких парках есть скамейки, на которых висят таблички: «Только для взрослых!» («Nur fur Erwachsene»), и маленький немец, как бы ни хотелось ему посидеть, двинется дальше на поиски той скамейки, на которой разрешается сидеть детям; когда же такая скамейка отыщется, он аккуратно залезет на нее, стараясь не запачкать сиденье грязными ботинками. Теперь представьте себе, что в Риджентс-парк или в Сент-Джеймс-парк появилась скамейка с табличкой «Только для взрослых». Туда ведь сбегутся дети со всей окрути и устроят драку за право на ней посидеть. Взрослому же не удастся и на полмили приблизиться к такой скамейке — дети не подпустят. Напротив, если на скамейку «для взрослых» по досадной случайности сядет маленький немец и вы сделаете ему замечание, он молча встанет и пойдет прочь, низко опустив голову и густо покраснев от стыда и раскаяния.
Вместе с тем было бы неверным утверждать, что германское правительство не проявляет отеческой заботы о детях. В немецких парках и садах для них отводятся специальные площадки (Spielplatze) с песком. Здесь можно сколько угодно печь «пироги» и строить замки. Печь «пирог» из «другого» песка маленький немец сочтет безнравственным. Удовольствия он ему не доставит; такое угощение ему претит.
«Этот пирог, — скажет он себе, — выпечен не из того песка, который правительство специально выделило для этой цели. Он выпечен не в том месте, которое правительство специально отвело для их выпечки. Это негодный, незаконный пирог». И пока отец не заплатит, как полагается, штраф и, как полагается, не накажет его, совесть малыша будет неспокойна.
Есть в Германии еще одна весьма примечательная вещь — обыкновенная детская коляска. Тому, что можно делать с Kinderwagen, как ее здесь называют, а чего нельзя, посвящены многие страницы свода законов, изучив которые вы приходите к выводу, что человек, которому удалось провезти через город коляску, ни разу не нарушив закона, — прирожденный дипломат. Запрещается везти коляску как слишком быстро, так и слишком медленно. Вы с вашей коляской не должны препятствовать движению, и если кто-то движется вам навстречу, вы обязаны уступить дорогу. Если вам надо остановиться с коляской, то сделать это можно лишь в специально отведенном месте, где вы обязаны остановиться и не двигаться. Запрещается переходить с коляской улицу; если же, по досадному стечению обстоятельств, вы живете на другой стороне — тем хуже для вас и вашего ребенка. Коляску нельзя оставить где попало, но и появиться с ней где угодно нельзя тоже. В Германии достаточно полчаса погулять с коляской — и неприятностей не оберетесь на целый месяц. Если кому-то из нашей молодежи приспичит иметь дело с полицией, пусть едет в Германию и прихватит с собой детскую коляску.
В Германии после десяти вечера вы обязаны запирать входную дверь, играть на пианино после одиннадцати строго запрещается. В Англии ни мне, ни моим друзьям ни разу не приходило в голову играть на пианино после одиннадцати; когда же вам говорят, что это «строго запрещается», — вас помимо вашей воли начинает тянуть к инструменту. Здесь, в Германии, до одиннадцати вечера я ощущал полнейшее равнодушие к фортепианной музыке, однако после одиннадцати не мог справиться с желанием послушать «Мольбу девы» или увертюру к «Сельской чести». Для законопослушного же немца музыка после одиннадцати перестает быть музыкой; она становится тяжким грехом и удовольствия ему не доставляет.
Только один немец бросает закону вызов — это немецкий студент, да и тот не выходит за строго определенные рамки. По обычаю, ему предоставлены особые привилегии, но и они весьма ограниченны и очень четко очерчены. К примеру, немецкий студент может напиться и уснуть в канаве; чтобы не ответить перед законом, он должен всего лишь наутро заплатить полицейскому, который его подобрал и отвел домой. Но канава канаве рознь, в переулке можно уснуть, на улице — нет. Немецкий студент, чувствуя, что мозг его не в состоянии дольше сопротивляться винным парам, обязан собрать последние силы и завернуть в переулок, где можно преспокойно падать в любую канаву. В определенных кварталах города студенту разрешается даже звонить в чужие дома. В этих кварталах квартплата ниже, чем в других районах города; семьи, живущие здесь, с успехом выходят из положения, установив тайный код, по которому можно узнать, звонит свой или чужой. Если вы собираетесь навестить своих знакомых, живущих в таких кварталах, вам необходимо заранее узнать этот код, в противном случае в ответ на ваш настойчивый звонок вам на голову могут вылить ведро воды.
Кроме того, немецкому студенту разрешается тушить фонари — хотя и не до бесконечности. Как правило, подгулявший немецкий студент ведет счет потушенным фонарям и, дойдя до полудюжины за одну ночь, успокаивается. Разрешается ему и горланить песни до половины третьего ночи; в отдельных ресторанах ему разрешается даже обнимать за талию официанток. Для соблюдения приличий официантки в ресторанах, куда ходят студенты, набираются из пожилых и степенных женщин, что позволяет молодым немцам повесничать, не вызывая нареканий в безнравственности.
Уж очень они законопослушны, эти немцы.

Глава десятая

Баден-Баден с точки зрения туриста. — Прелести раннего утра, какими они видятся накануне днем. — Расстояние по карте. — Реальное расстояние. — Совесть Джорджа чиста. — Ленивый велосипед. — Велосипед — лучший отдых. — Образцовый велосипедист как он одевается, как ездит. — Грифон или собака. — Собака с чувством собственного достоинства. — Лошадь, оскорбленная в лучших чувствах.
В Бадене, о котором можно сказать лишь, что это абсолютно такой же курорт, как и любой другой, начиналась собственно велосипедная часть нашего путешествия. За десять дней мы должны были проехать через весь Шварцвальд, берегом Донау-Таль, по живописнейшей долине от Тутлингена до Зигмарингена. Эти двадцать миль — самый, пожалуй, красивый утолок Германии: узкий еще Дунай несет свои воды среди старинных деревушек и древних монастырей, раскинувшихся на нежно-зеленых лугах, где и по сей день можно встретить босоногого монаха с выбритой тонзурой, в подпоясанной веревкой сутане и пастухов с посохами, чьи овцы пасутся на холмах; среди поросших лесом скал и между гор, спускающихся отвесными уступами, где каждая вершина увенчана руинами крепости, церкви или замка и откуда открывается живописный вид на Вогезы; где одни недовольно морщатся, когда заговариваешь с ними по-французски, другие чувствуют себя оскорбленными, если обратиться к ним по-немецки, и все до одного приходят в негодование при первых же звуках английской речи, отчего общение с местным населением значительно усложняется.
Полностью выполнить программу нам не удалось: человеческие возможности существенно отстают от потребностей. В три часа пополудни легко говорить: «Завтра встанем в полшестого, позавтракаем и в шесть тронемся в путь».
— Тогда нам удастся проделать значительное расстояние еще до наступления жары, — замечает один.
— Летом утро — лучшее время. А ты как считаешь? — добавляет другой.
— Бесспорно.
— Прохладно, свежо!
— А как восхитительна предрассветная дымка!
В первое утро все идет по расписанию. К половине шестого все готовы. Царит напряженное молчание, лишь изредка кто-то роняет реплику; слышатся отдельные недовольные голоса; все раздражены, атмосфера накалена до предела. Вечером же раздается голос Искусителя:
— А по-моему, если выехать в половине седьмого, ничего не изменится.
Добродетель слабым голосом протестует:
— Но мы же договаривались…
— Договор для человека или человек для договора? — ухмыляется Искуситель, толкуя Священное Писание по-своему. — А потом, вы же всю гостиницу перебудите. Пожалейте хотя бы прислугу.
— Но ведь здесь все рано встают, — шепчет добродетель едва слышно.
— Без надобности они бы не вставали! Значит, так, завтрак ровно в половине седьмого — тогда мы никого не потревожим.
Таким образом, Зло удается скрыть под маской Добра, и вы спите до шести, объясняя своей совести, что делается это исключительно из любви к ближнему, чему она, впрочем, верить отказывается. Бывали случаи, когда приступы любви к ближнему затягивались и до семи.
В той же мере, в какой наши потребности не соответствуют нашим возможностям, расстояние, измеренное циркулем по карте, не соответствует реальному расстоянию, отмеренному колесами велосипеда.
— Десять миль в час, семь часов в пути — стало быть, семьдесят миль за день. Ничего особенного.
— А подъем?
— А спуски? Хорошо, пусть будет восемь миль в час и шестьдесят миль в день. Gott in Himmel! Хороши же мы будем, если не сумеем проехать восемь миль в час! Тогда нам самое место не на велосипедах, а в инвалидных колясках! Кажется, что, даже очень постаравшись, невозможно проехать меньше восьми миль в час. Но это только кажется.
В четыре часа дня голос Долга гремит уже не так призывно:
— Да будет тебе, куда спешить? Посмотри, какой отсюда прекрасный вид.
— Красота. Но не забывай, до Сан-Блазьена еще двадцать пять миль.
— Сколько?
— Двадцать пять, может, двадцать шесть.
— Выходит, мы проехали всего тридцать пять миль?
— Никак не больше.
— Ерунда! Твоя карта врет.
— Мы крутим педали с самого утра.
— Ошибаешься. Начать с того, что мы выехали только в восемь.
— Без четверти восемь.
— Предположим. И каждые шесть миль отдыхали.
— Мы останавливались полюбоваться окрестностями. Какой смысл приехать в страну и ничего не увидеть!
— Это не считая остановок на крутых подъемах.
— Ничего удивительного, сегодня на редкость жаркий день.
— Не забудь, до Сан-Блазьена всего двадцать пять миль.
— Еще подъемы будут?
— Да, два. И, соответственно, два спуска.
— Мне помнится, ты говорил, что в Сан-Блазьен дорога идет под гору?
— Да, последние десять миль. А всего до Сан-Блазьена двадцать пять.
— А не меньше? Это что за деревушка у озера?
— Это не Сан-Блазьен, до него еще далеко. Поехали, а то мы что-то расслабились.
— Наоборот, перетрудились. В таких вещах необходима умеренность. Славная деревушка, как она называется? Титизее. Воздух там, наверное, замечательный…
— Что ж, я не против. Вы же сами предложили ехать до Сан-Блазьена.
— На что нам этот Сан-Блазьен? Дыра какая-то… Вот Титизее — дело другое.
— И недалеко.
— Всего пять миль.
Все хором:
— Остановимся в Титизее!
Подобное несоответствие теории и практики открылось Джорджу в первый же день.
— По-моему, — сказал Джордж (он ехал на одноместном велосипеде, а мы с Гаррисом на тандеме, немного впереди), — мы договаривались, что в гору поднимаемся на поезде, а с горы спускаемся на велосипедах.
— Да, — сказал Гаррис, — в принципе так оно и будет. Но ведь не на каждую же гору в Шварцвальде ходят поезда.
— Есть у меня подозрение, что они вообще здесь не ходят, — проворчал Джордж, и наступила томительная пауза.
— Кроме того, — заметил Гаррис, который немало думал на эту тему, — тебе же самому не захочется ехать только под гору. Это будет нечестно. Любишь кататься, люби и саночки возить.
Опять воцарилась тишина, которую на этот раз нарушил Джордж:
— Вы только, пожалуйста, из-за меня не перенапрягайтесь, — сказал Джордж.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Гаррис.
— Я хочу сказать, — ответил Джордж, — что, если нам подвернется поезд, не бойтесь оскорбить меня в лучших чувствах. Лично я готов ездить по горам в поезде, даже если это и нечестно. Пусть уж это будет на моей совести. Всю неделю я вставал в семь утра, так что совесть моя чиста. Поэтому обо мне не беспокойтесь.
Мы пообещали иметь это в виду, и путешествие продолжалось в гробовой тишине, пока ее снова не нарушил Джордж.
— Какой, ты говоришь, у тебя велосипед? — спросил он Гарриса.
Гаррис ответил. Я забыл, какой марки был у него велосипед, но это не существенно.
— Ты уверен? — не отставал Джордж.
— Конечно, уверен, — ответил Гаррис, — а в чем дело?
— Дело в том, что тебя надули.
— Как это?
— На плакатах рекламируется совсем другой велосипед, — объяснил Джордж. — Такая реклама попалась мне за день-два до нашего отъезда на Слоун-стрит. На велосипеде твоей марки ехал человек со знаменем в руках. Он абсолютно ничего не делал: сидел и блаженствовал. Велосипед катился сам по себе, и это у него хорошо получалось. Твоя же «ослица» всю работу взвалила на меня: если не крутить педали, она ни на шаг не сдвинется. На твоем месте я бы этого так не оставил.
Велосипеды и в самом деле редко соответствуют своей рекламе. Только один раз рекламный велосипедист, если мне не изменяет память, что-то делал — быть может, потому, что за ним гнался бык. В ситуациях же ординарных задача художника — убедить сомневающегося новичка в том, что занятие велоспортом сводится к сидению на великолепном седле и быстрому передвижению в желаемом направлении под воздействием невидимых небесных сил.
Обычно на рекламе изображена дама, вид которой неопровержимо свидетельствует о том, что никакие водные процедуры не окажут на ее усталое тело и истомленную душу столь же благоприятное воздействие, как езда на велосипеде по пересеченной местности. Даже фее, парящей на летнем облаке, не живется так беззаботно, как рекламной велосипедистке. Ее, прямо скажем, воздушный костюм как нельзя лучше соответствует велосипедным прогулкам в жаркую погоду. И пусть чопорные хозяйки не пустят ее в ресторан пообедать, пусть ее арестует тупой полицейский, который, прежде чем отвезти ее в участок, предусмотрительно укутает в плед, — ее это не волнует. В гору и под гору, в потоке транспорта, с ловкостью, которой позавидует кошка, по дорогам, на чьих рытвинах и ухабах скончался не один паровой каток, — мчится это воплощение праздной жизнерадостности; волосы ее развеваются на ветру, пышная грудь разрезает воздух; одна нога покоится на седле, другая — небрежно закинута на фару. Иногда красавица снисходительно опускается на седло, ставит ноги на раму, закуривает сигарету и машет над головой китайским фонариком.
Куда реже за руль рекламного велосипеда усаживают мужчину. Это не столь блестящий акробат, как дама, однако и ему по силам такие несложные трюки, как стоять на седле, размахивая флагом, либо пить на ходу пиво или бульон. Сидеть часами на велосипеде, ничего не делая, — занятие для темпераментного человека малопривлекательное, поэтому велосипедист на рекламе вынужден все время что-то придумывать: вот он, въехав на вершину горы, привстает на педалях, чтобы приветствовать солнце или обратиться с эклогой к лежащим в низине лесам.
Иногда на рекламных велосипедах ездят парами, и тут только начинаешь понимать, насколько превосходит велосипед по части флирта старомодные гостиные и запущенные сады. Убедившись, что велосипеды — именно той марки, какая требуется, он и она садятся за руль… и тут же попадают в старую добрую сказку. По тенистым переулкам, по базарным площадям оживленных городов весело катятся колеса «Лучших в Британии моделей компании «Бермондси» с нижним кронштейном» или «Моделей «Эврика» компании «Кэмбервелл» с цельносварной рамой». Велосипеды эти поистине великолепны: не надо ни нажимать на педали, ни поворачивать руль. Положитесь на них, скажите им, когда вам нужно быть дома, и все будет сделано Эдвин может сколько угодно свешиваться с седла и что-то нашептывать на ухо Анжелине, а Анжелина, дабы скрыть краску смущения, может сколько угодно отворачиваться и смотреть за горизонт — волшебный велосипед будет следовать заданным курсом.
И всегда светит солнце, и всегда сухие дороги. И нет на рекламном плакате ни сурового отца, который катит сзади, ни тетушки, появляющейся, как всегда, некстати, ни младшего братца, подглядывающего из-за угла, — влюбленным ничто не мешает. Боже мой! Но почему не было «Лучших в Британии» и «Эврик» в годы моей юности?!
А вот «Лучший в Британии» или «Эврика» стоит прислонившись к воротам, он ведь тоже не двужильный. Весь день он трудился в поте лица, катая влюбленных, которые теперь, по доброте душевной, слезли и дали ему передохнуть. Они сидят рядом, на травке, под сенью величественных дерев, трава высокая, сухая. У ног их струится ручей. Рай, да и только.
Реклама, впрочем, — это всегда рай.
Но я не прав, утверждая, что рекламный велосипедист никогда не крутит педалями. Теперь я припоминаю, что попадались мне на рекламах джентльмены, работающие ногами изо всех сил, я бы даже сказал, из последних сил. Они изнемогают от усталости, они трудятся в поте лица, ясно, что, окажись за рекламной картинкой еще один подъем, — и они вынуждены будут либо слезть с велосипеда, либо умереть. И все оттого, что они по недомыслию ездят на велосипедах низкого качества. Если бы они сели на «Патни Попьюлер» или на «Баттерси Баундер» как сообразительный молодой человек в центре рекламного плаката, они были бы избавлены от всех этих мучений. Тогда единственное, что бы от них потребовалось, это — в качестве благодарности — выглядеть счастливыми, да еще слегка тормозить, когда велосипед, потеряв по молодости голову, помчится слишком быстро.
Вы, выбившиеся из сил юноши, присевшие на придорожный камень и вымотавшиеся так, что уже нет сил обращать внимание на проливной дождь; вы, измученные девы с мокрыми спутанными волосами, которые сбились с пути и с удовольствием выругались бы, если б знали как; вы, солидные лысые мужчины, с трудом, тяжело дыша, идущие по бесконечной дороге; вы, раскрасневшиеся от усталости почтенные матроны, что безысходно, до боли в ногах жмут на медленно крутящиеся педали, — почему вы все предусмотрительно не купили «Лучший в Британии» или «Эврику»? Почему на земле преобладают велосипеды несовершенных моделей?
Или с велосипедами творится то же, что и со всем остальным? Неужели Рекламу не удается воплотить в Жизнь?
Что в Германии всегда приводит меня в восторг, так это немецкая собака. В Англии устаешь от традиционных пород, все знают их как свои пять пальцев: мастиф — собака цвета сливового пудинга; терьер, он бывает черный, белый, взъерошенный — и всегда злой; колли, бульдог — ничего нового. В Германии же масса разновидностей. Там вы встретите собак, каких никогда и нигде больше не увидите; вы даже не догадаетесь, что это собаки, пока они на вас не залают. Это так необычно, так интересно. В Зигмарингене Джордж обратил наше внимание на одну собаку. Похожа она была на помесь трески с пуделем. Впрочем, утверждать не берусь: может, она и не была помесью трески с пуделем. Гаррис хотел было ее сфотографировать, но собака вскарабкалась на забор и юркнула в кусты.
Не знаю, какую цель преследуют немецкие собаководы — свои замыслы они предпочитают держать в тайне. Джордж предположил, что они пытаются вывести грифона, и гипотеза его не лишена оснований: мне не раз попадались отдельные экземпляры, внешний вид которых свидетельствовал о том, что эксперимент этот близок к удачному завершению. И все же хочется верить, что эта помесь — не более чем игра случая. Немцы — народ практичный, и зачем им нужны грифоны, понять невозможно. Если их цель — вывести какую-нибудь диковинку, то у них ведь есть такса! Что может быть диковиннее? К тому же держать грифона дома неудобно, все будут постоянно наступать ему на хвост. Я-то считаю, что немцы пытаются вывести не грифона, а русалку, которую впоследствии можно будет научить ловить рыбу.
Все дело в том, что немец не терпит праздности. Ему нравится, когда его собака работает, и немецкая собака любит работать, в этом не может быть ни тени сомнений. Жизнь английского пса покажется ей жалким прозябанием. Представьте себе сильное, деятельное и смышленое животное с весьма живым темпераментом, обреченное на полное бездействие двадцать четыре часа в сутки! Поставьте себя на его место! Неудивительно, что наш пес чувствует себя не в своей тарелке, стремится к невозможному и постоянно попадает в беду.
Немецкой же собаке, напротив, всегда есть чем заняться. Она деловита, преисполнена чувства собственного достоинства. Только посмотрите, как она вышагивает, впряженная в молочную тележку! Ни один церковный староста при сборе пожертвований не испытывает большего удовлетворения! А между тем настоящей работы она не делает — тележку толкает молочница, собака же только лает, внося тем самым свой посильный вклад. «Моя старуха не умеет лаять, зато она умеет толкать. Очень хорошо!» — говорит она себе.
Приятно видеть, с каким увлечением и гордостью выполняет собака свой долг. Проходящий мимо пес отпускает, должно быть, какое-то язвительное замечание по поводу качества молока. Наша собака резко останавливается посреди улицы, не обращая внимания на транспорт:
— Простите, вы что-то сказали насчет нашего молока?
— Ничуть не бывало, — с невинным видом заявляет пес. — Я всего лишь сказал, что сегодня прекрасная погода, и спросил, почем нынче известняк?
— Известняк, говорите? Вас это интересует?
— Да, очень. Буду вам очень благодарен, если ответите.
— С удовольствием отвечу. Известняк стоит…
— Пошли! — Молочница потеряла терпение. Она устала, и ей не терпится поскорей разнести молоко.
— Постой. Ты слышишь, на что он намекает?
— Черт с ним! Вон идет трамвай, осторожней!
— Нет, не черт с ним! Мы этого не допустим. Он спрашивает, почем известняк… Так вот, пусть знает, известняк стоит в двадцать раз дороже…
— Господи, ты же все молоко разольешь! — в сердцах восклицает старушка, оттаскивая собаку в сторону. — Боже мой! Знала бы, оставила тебя дома!
На них несется трамвай; их ругает извозчик; с другой стороны улицы к ним спешит на помощь еще одна громадная псина, впряженная в хлебную тележку, за которой бежит плачущая девочка; собирается толпа; к месту происшествия спешит полицейский.
— Известняк стоит, — твердит свое собака молочницы, — ровно в двадцать раз дороже, чем дадут за твою шкуру после того, как я тебя отделаю.
— В самом деле?!
— Да, жалкий потомок французского пуделя, беззубый…
— Знала же, что разольешь! — причитает несчастная молочница. — Я ведь говорила, добром это не кончится.
Но собака не обращает на нее никакого внимания… Через пять минут, когда уличное движение возобновилось, разносчица хлеба собрала перепачканные в пыли булочки, а полицейский удалился, переписав фамилии и адреса всех, кто оказался в тот момент на улице, она снисходительно оглядывается…
— Да, немного разлила, — соглашается она. Но тут же как ни в чем не бывало добавляет: — Но все же я ему сказала, почем нынче известняк. Впредь не будет лезть не в свое дело.
— Уж это точно… — говорит старушка, удрученно глядя на залитую молоком мостовую.
Но самое любимое ее развлечение — это подождать на горке другую собаку и затеять с ней бег наперегонки вниз. Тут хозяин занят главным образом тем, что кругами бежит за тележкой и подбирает все, что с нее падает: буханки, капусту, рубашки. Внизу собака останавливается и ждет хозяина.
— Неплохо пробежалась, а? — тяжело дыша, замечает она, когда с ней поравняется нагруженный хозяин. — Я бы обогнала ее, если бы этот глупый мальчишка под ногами не путался. Ты заметил его? А вот я нет, черт побери! Чего это он раскричался? Потому что я сшибла его с ног? Сам виноват, не надо было путаться под ногами. Нельзя же оставлять детей без присмотра! Смотри-ка, что-то, кажется, просыпалось? Надо было привязать покрепче. Ты, наверно, представить себе не мог, что на спуске я разовью скорость двадцать миль в час? Я понимаю, ты не ожидал, что собака старого Шнейдера так легко обгонит меня. Что ж, бывает, день на день не приходится. Ты все подобрал? Ты в этом уверен? Я бы на твоем месте все-таки сбегала наверх и еще разок все проверила. Нет? Ты устал? Ну что ж, дело твое, сам будешь виноват, если что-то пропадет.
Она очень самонадеянна. С абсолютной уверенностью она сворачивает во вторую улицу направо, и никто не сможет убедить ее, что надо свернуть в третью. Она уверена, что успеет перебежать дорогу, и ее не переубедишь, пока она сама не заметит перевернутую тележку. Тут она признает свою ошибку, надо ей отдать должное. Но что толку? Обычно ведь это здоровенный пес размером и силой с молодого бычка, а ее напарник — немощный старик, хилая старушка или ребенок, поэтому ей ничего не стоит настоять на своем. Самое страшное наказание, на какое способен хозяин, — это оставить ее дома, однако немцы слишком добросердечны и к такому наказанию прибегают не часто.
Невозможно поверить, что ее впрягут в тележку для того, чтобы угодить не ей, а кому-то другому; и мне кажется, что немецкий крестьянин придумал эту аккуратную упряжь и ладную тележку исключительно с целью доставить удовольствие собаке.
В других странах — Бельгии, Голландии, Франции — я видел, как дурно обращаются и как много заставляют работать таких собак; в Германии же — все наоборот, и это при том, что немцы последними словами поносят домашних животных. Я сам видел, как какой-то немец стоял перед своей лошадью и осыпал ее всевозможными проклятиями. Лошадь, правда, не имела ничего против. Я видел, как немец, устав сквернословить, призвал на помощь свою жену. Когда жена пришла, он сообщил ей, в чем лошадь провинилась, и его рассказ привел женщину в такую ярость, что бедному животному пришлось выслушивать оскорбления с обеих сторон. Супруги поносили ее покойную мать, оскорбляли отца, прошлись по поводу ее внешности, умственных способностей, нравственных устоев, лошадиных данных. Некоторое время животное с примерной кротостью сносило оскорбления, а затем поступило так, как и следует поступать в подобных обстоятельствах: степенно удалилось, после чего жена вновь замялась стиркой, а муж последовал за лошадью, продолжая ругать ее на все лады.
Более добросердечного народа, чем немцы, не существует в природе. Жестокость к животным или детям — вещь в этой стране неслыханная. Кнут для немца — музыкальный инструмент, его свист раздается с утра до ночи, но однажды в Дрездене я был свидетелем того, как разгневанная толпа чуть было не линчевала итальянского извозчика, осмелившегося ударить свою лошадь. Германия — единственная страна в Европе, где путешественник, с удобством разместившийся в наемном экипаже, может быть уверен: его четвероногого, впряженного в оглобли друга, существо в высшей степени мягкое и податливое, здесь не обидят, работой не перегрузят.

Глава одиннадцатая

Назад: Глава четвёртая
Дальше: Глава двенадцатая

Сергей_Лузан
см. http://www.proza.ru/2007/01/24-48