Продолжение субботы 24-го
Представитель сильно разветвленного семейства. — Эксцентричный поезд. — Оскорбление англичанину. — Один в Европе. — Невозможно заставить немцев понимать скандинавский язык. — Неудобство знать слишком много языков, — Утомительный переезд. — Наконец мы в Кёльне
Один из ехавших с нами бельгийцев оказался человеком очень знающим и давал нам интересные сведения о всех городах, мимо которых проходил поезд. Если бы я не был так сонлив и мог бы внимательно слушать этого человека и запоминать сообщаемые им сведения, был бы хорошо осведомлен относительно области, простирающейся между Остенде и Кёльном.
Этот бельгиец имел родственников по всем попутным местам. Наверное, немало было и есть на свете больших семейств, но такого чудовищно разветвленного семейства, каким мог похвалиться наш собеседник, я себе и представить не мог. По всем видимостям, это семейство разрослось по всей стране. Каждый раз, когда я немного выходил из своей дремоты, мой слух улавливал такого рода отрывки из сообщений бельгийца:
«Вот Брюгге. С этой вот стороны вы можете увидеть знаменитую соборную колокольню, часы которой каждый час играют одну из рапсодий Гайдна. Здесь живет одна из моих теток. А вот это Гент. Он славится своей ратушей, представляющей собою один из лучших памятников готического зодчества в Европе. Тут живет моя мать. Жаль, мешает та вон церковь, иначе я мог бы указать вам дом моей матери. Вот едем мимо Алоста. Это крупный центр хмелевой торговли. Когда-то тут жил мой дед. Теперь он умер. Вот это королевский дворец… Вы не туда смотрите, он у нас по правую сторону. Вот теперь вы его видите. Моя сестра замужем за человеком, который живет тут… Нет, не в дворце, а в Лакене. Вон там виднеется купол дворца Правосудия. Брюссель называют маленьким Парижем, а я нахожу, он даже лучше Парижа: не так многолюден. В Брюсселе я и живу. Вот Лувэн. Там находится памятник Ван Вайеру, знаменитому революционеру 1830 года, и живет мать моей жены. Она находит, что мы с женой слишком далеко живем от нее, но я ее мнения не разделяю. По мне хоть бы еще дальше жить от нее. Вот Льеж. Видите цитадель? Здесь живут два моих троюродных брата. В Мастрихте живут более близкие родственники — двоюродные братья…» И так далее во всю дорогу, вплоть до Кёльна.
Мне кажется, по всему этому пути не было ни одного города или селения, не осчастливленного одним или несколькими отпрысками семейства, к которому принадлежал наш спутник. Наш переезд по Бельгии и по части Северной Германии являлся, в сущности, лишь последовательным обозрением тех мест, в которых имели свое пребывание члены этого так широко раскинувшегося потомства.
В Остенде я выбрал себе место лицом к паровозу. Я всегда стараюсь сидеть так в поездах. Но во время одного из перерывов моей дремоты я вдруг увидел себя сидящим спиною к паровозу. Это меня крайне возмутило, и я, обращаясь к окружающим, с негодованием спросил:
— Кто это меня перевернул? Я сидел лицом к паровозу, а теперь сижу спиной. С какой целью так подшутили надо мной? Ведь, кажется, я никого не трогал. С какой же стати трогают меня?
Меня уверили, что никто и не думал меня трогать, а дело в том, что наш вагон был повернут в Генте. Это тоже очень не понравилось мне. Что это за безобразные порядки, когда поезда сначала идут в известном направлении, по соображению с которым вы и выбираете себе место, а потом вдруг, не спрашивая вашего согласия и даже не предупреждая вас, поворачивают в противоположную сторону! Мне даже приходило на ум, что наш поезд сам не знает, куда теперь идет.
В Брюсселе мы вышли и опять захотели кофе с булочками. Не помню, на каком языке я там объяснялся, отлично запомнил, что меня никто не понял. Когда я вышел из своей дремоты на следующей остановке после Брюсселя, то нашел себя сидящим в прежнем положении — снова лицом к паровозу. По-видимому, поезд опять захотел перемены и вторично изменил свое направление. Это меня не на шутку встревожило. Изменчивый и прихотливый характер нашего поезда становился мне подозрителен. При такой неустойчивости его настроений можно ожидать, что он, того и гляди, вздумает сойти с рельсов и сверзиться в какую-нибудь пропасть, если таковая встретится по дороге, или, по крайней мере, перекувырнуться вверх колесами. Мне хотелось встать и пойти порасспросить машиниста, нет ли какой-либо возможности избавить нас, пассажиров, от таких проказ; но я так и не выполнил своего намерения, потому что тут же опять задремал.
В Гербестале нас опять попросили в таможню. В своем сонном состоянии я никак не мог понять, в чем дело. Мне мерещилось, что мы едем по Турции и что нас остановили разбойники. Поэтому на просьбу таможенного чиновника открыть сумки я ответил категорическим отказом, но не забыл добавить, что я — англичанин и никому не советую шутить со мною, и что они пусть лучше и не воображают, что им удастся получить за меня какой бы то ни было выкуп.
Мои протесты не вызвали ничего, кроме улыбок со стороны окруживших меня «разбойников», оказавшихся таможенными чинами. Они спокойно овладели моим багажом, осматривали его, пользуясь тем, что я снова заснул.
Очнулся я в буфете и положительно не мог дать отчета, как попал туда. Должно быть, меня повлек неизменный инстинкт моего желудка.
Оставаясь верным своему желудку, я опять потребовал кофе с булочками, намазанными маслом. Сам теперь удивляюсь, какое огромное количество кофе с булочками и маслом могло поместиться в то утро в моем желудке. Так как в моем сонном мозгу внедрилось представление, что я нахожусь в Норвегии, то я и старался выразить свое требование на ломаном норвежском языке, несколько слов которого я подцепил во время своего прошлогоднего пребывания в норвежских фиордах. Как водится, меня опять не поняли. Но я уже привык к тому, что иноземцы всегда конфузятся, когда к ним обращаются на их родном языке, поэтому и теперь отнесся к такой странности вполне хладнокровно, тем более, что приучил себя брать лично с буфетной стойки, что мне нужно, и обходиться без слов.
Взял я, как и в предыдущие разы, две порции кофе с булочками, — одну для себя, а другую для своего спутника. Но каково же было мое удивление, когда я, отыскивая Б. глазами, нигде не находил его. Куда он делся? Что с ним случилось? Я стал припоминать, что не видел его уже несколько часов.
Я совсем растерялся, не зная, где я и что собственно делаю. У меня было только смутное сознание, что мы с Б. вчера, не то полгода тому назад, — о времени у меня тоже не было ясного представления — вместе куда-то отправлялись, чтобы вместе же что-то смотреть. По-видимому, мы теперь находились в Норвегии (почему моя туманная фантазия остановилась именно на Норвегии — этого я до сих пор не могу себе объяснить), и что мы с ним разошлись и потеряли друг друга.
Как же нам теперь снова сойтись? Мне вдруг вообразилось, что мы с Б. осуждены целые годы блуждать по крайнему северу Европы, в тщетных поисках друг друга. Такие несчастия случались; я читал и слыхал о них. Мысль об этом была ужасающая и ошеломляющая.
Однако нужно же что-нибудь предпринять, и притом как можно скорее. Необходимо во что бы то ни стало отыскать моего спутника. Я встал и, обращаясь к буфетчику и его помощникам, усердно залопотал на той смеси разных невозможных слов, которую искренно считал норвежским языком.
Опять никто не понимал. Меня начало возмущать, что эти странные люди упорно не хотят понимать свой собственный язык. Пока дело шло об одном кофе с булочками, я еще готов был относиться снисходительно к причудам этих людей, но теперь возник совсем другой вопрос, очень серьезный, и мое терпение стало истощаться. Ввиду важности минуты я решил заставить этих тупоголовых норвежцев понять их родной язык, хотя бы мне для этого пришлось прибегнуть к помощи экстраординарных средств, вроде, например, воздействия на их головы горячего кофейника.
Схватив за руку буфетчика, я на своем «скандинавском» наречии и с соответствующей мимикою стал допрашивать его, не видал ли он моего друга Б.
Буфетчик испуганно таращил на меня глаза. Я приходил в отчаяние, тряс его за руку и вопил:
— Друг… высокий… толстый… широкий… где он? Кто его видел… это место? Друг… быть… был… была… здесь?
Ввиду ограниченности моих познаний в норвежском языке и неопытности в верном употреблении подхваченных мною на лету существительных, прилагательных и глаголов я сразу сыпал всем своим запасом, в смутной надежде, что как-нибудь да будет понята моя тарабарщина.
Вокруг нас собралась толпа, очевидно, привлеченная испуганно-недоумевающим видом буфетчика и его помощников. Обращаясь одновременно и к буфетному персоналу и к публике, я взволнованно продолжал «скандинавить»:
— Мой друг Б… высокий… голова… красный… сапоги… желтый… серый… куртка… маленький ус… толстый… молода… где быть?.. была?.. кто видала?.. это место?..
Но — увы! — меня по-прежнему не понимали, и никто не пришел мне на помощь. Все только с идиотским недоумение переглядывались между собой, пожимали плечами и качали дурацкими головами.
Я снова, с еще большей выразительностью, не переставая из всех сил теребить буфетчика за руку, повторил оптом весь свой запас скандинавских слов, рассчитывая, что хоть некоторые из них достигнут цели. Вообще очень добросовестно старался быть понятым.
Публика оживленно обменивалась мнениями по случаю разыгрывавшегося пред ней инцидента. Наконец один и зрителей, человек с более умной физиономией, хлопнул себя по лбу и, видимо сгорая желанием выяснить дело, бежал по залу, крича что-то, из чего я понимал только часто повторявшееся слово «норвежец». Через несколько минут он вернулся с довольной улыбкой на лице в сопровождении старого господина, очень добродушного вида, в белом костюме. Публика расступилась пред этим почтенным человеком, который, приближаясь ко мне, приветливо улыбнулся и заговорил со мной на настоящем норвежском языке. Так и чувствовалось, как он обрадовался воображаемой возможности поговорить с земляком.
Как нарочно, во всей его мягкой и, видимо, благожелательной речи я не понял ни одного слова, что должно было отразиться на моем лице и во взгляде. Говорил незнакомец очень быстро, а я мог понять по-норвежски из пятого в десятое только при условии очень тихой и ясной речи.
Заметив мое смущение, белый господин с своей стороны окинул меня недоумевающим взглядом и спросил на своем родном языке, стараясь выговаривать слова как можно яснее:
— Вы говорите по-норвежски?
— Говорит… мал… очень мал, — пролепетал я.
Он сделал негодующее лицо и принялся что-то изъяснять окружающим по-немецки. Те тоже стали делать негодующие лица.
Чем собственно я вызвал общее негодование — я не в силах был понять. Мало ли кто не знает по-скандинавски, так не вменять же им это в преступление! Я же все-таки знал несколько слов, а этим могут похвалиться далеко не все.
Чувствуя, что во мне закипает раздражение против так несправедливо отнесшейся ко мне публики, я повышенным тоном предложил старому господину свой сумбурный вопрос о Б. Старик, очевидно, понял меня; но это нисколько не помогло делу, и я находил, что его совершенно напрасно притащили ко мне.
Не могу теперь и приблизительно представить себе, чем бы окончилась вся эта история, если бы на мое счастье не явился на сцену тот самый, из-за которого я поднял весь этот кавардак, т. е. Б. Беспомощно оглядываясь кругом, я первый увидел его, как он входил в зал. Я бросился к чему в порыве такой сердечной радости, какая обыкновенно проявляется лишь со стороны того, кто желает занять денег у встречаемого им человека.
— Слава богу, вот, наконец, и ты! — крикнул я, чуть не обнимая его. — Ах, если бы ты знал, как я измучился без тебя! Ведь я думал, что потерял тебя по дороге!
— Да вы — англичанин?! — с приятным изумлением вскричал седой старик, услыхав, что я говорю на языке Шекспира и Байрона, на котором теперь заговорил и он, и притом нисколько не хуже меня.
— Да, англичанин, — ответил я, нахохлившись, — и очень горжусь этим. Надеюсь, что уж против этого-то вы ничего не имеете возразить?
— О, конечно, в особенности, если вы перестанете коверкать чужие языки, разыгрывая из себя бог весть кого, — наставительно произнес старик, приподнимая свою белую шляпу, и, удаляясь, добавил на ходу: — Я тоже англичанин.
Когда мы с Б. уселись, наконец, за кофе и я все ему рассказал, он серьезно проговорил:
— Знаешь, почему произошло все это недоразумение? Ты слишком многоязычен. Если ты не перестанешь щедро расточать здесь свои лингвистические богатства, то непременно погибнешь… По-санскритски или по-хаддейски знаешь?
— Нет, эти языки мне совершенно незнакомы, — сознался я.
— А по-китайски и по-еврейски?
— Тоже не знаю.
— Ни одного слова?
— Ни единого.
— Ну и слава богу! — с видимым облегчением проговорил Б. — А я опасался, что ты знаешь и эти языки так же, как и норвежский, и начнешь приводить им в смущение простодушных немецких поселян.
Чем сильнее припекало утреннее солнце, тем утомительней становился переезд до Кёльна. В вагоне была невыносимая духота, так как все окна и двери были крепко заперты. Я уже давно заметил, что пассажиры железных дорог очень боятся свежего воздуха, предпочитая дышать отравленным дыханием друг друга. Даже вентиляторы всегда тщательно ими закрываются. Проникая сквозь стекла, солнце слепит нам глаза и жжет наше тело. Голова болит, все члены ноют от долгого сидения. Одежда, лица и руки покрываются слоем пыли и сажи, проникающих во все щели вагона.
Мы, пассажиры, дремлем и лишь по временам пробуждаемся от какого-нибудь толчка или резкого свистка, а потом опять валимся друг на друга. Очнувшись на мгновение, я вижу на своем плече голову соседа. Мне жаль сбросить с себя эту доверчивую голову, но она так давит мое плечо, что я поневоле отталкиваю ее на плечо другого соседа, который тоже спит, уткнувшись лицом в стену вагона. Оттолкнутая мною голова и на новом месте продолжает покоиться так же безмятежно, как на старом.
Поезд несется на всех парах. При каждом его толчке мы стукаемся друг о друга, а сверху из сеток сыплются на нас разные вещи. Кое-как водворив их на места и сонно поворчав на это беспокойство, мы снова впадаем в тяжелую дремоту. При особенно сильном толчке мой саквояж постоянно падает прямо на голову нашему с Б. единомышленнику в похищении чужих мест. Он испуганно вскакивает, в чем-то извиняется предо мною, сует саквояж обратно в сетку и тут же, прислонившись опять головою к плечу своего соседа, переселяется в мир сонных грез. Успев только кое-как отметить в своем отяжелевшем мозгу суть происшедшего, я тоже снова засыпаю.
Временами мы стараемся стряхнуть с себя сонную одурь, приободряемся и таращим тусклые от сна глаза на открывающиеся пред нами виды немецкой страны: на плоскую, безлесную, истрескавшуюся от засухи землю; на ничем не отделенные друг от друга маленькие участки, на которых рядом мирно уживаются рожь и свекла, овес и картофель, но все в полном порядке, как в садах и огородах. Среди этих зеленых полос разбросаны маленькие довольно невзрачного вида кирпичные домики. На горизонте показывается шпиц колокольни. (Так оно и должно быть: ведь первый вопрос, который мы обращаем к другим народам, относится к тому, во что они верят, поэтому нисколько неудивительно, если они прежде всего стараются показать нам свои священные здания, а потом уж и верха фабричных труб; на первом плане религия, на втором — труд.) Постепенно на наш поезд надвигается море кровель, из которого, так же постепенно, начинают выделяться дома, фабрики, улицы. Поезд то и дело вздрагивает, переходя с одной рельсовой стычки на другую, потом входит под стеклянный навес и медленно останавливается. Это какой-то городок, но такой же сонный, как и мы.
Кто-то снаружи отворяет двери нашего вагона, заглядывает в них на нас, но, должно быть, мало заинтересовывается нами, потому что тут же снова захлопывает двери, и мы снова начинаем клевать носом.
После небольшой остановки поезд снова пускается в путь, и по мере его дальнейшего передвижения окружающая нас страна начинает мало-помалу просыпаться. Там и сям на переездах терпеливо ожидают, за опущенными шлагбаумами, прохода поезда целые ряды своеобразных тележек, запряженных волами, а некоторые и коровами. Поля испещряются вышедшими на работу людьми. Из всех труб домов подымаются столбики голубоватого дыма и черного из труб фабрик. Платформы промежуточных полустанков полны в ожидании поезда публикою.
Еще несколько часов езды по плоской и безлесной равнине — и мы, около полудня, имеем возможность полюбоваться двумя длинными и острыми шпилями, эффектно сверкающими на глубокой лазури неба. Они кажутся близнецами по своему тесному сходству и с каждым поворотом колес наших вагонов все более и более вырастают пред нами. Я описываю их сидящему далеко от окна Б., и он говорит, что это шпили знаменитого Кёльнского собора. Мы все поднимаемся и распрямляем отекшие от долгого сидения члены и начинаем собирать свой багаж, стараясь подавить зевоту.
Между тем поезд начинает замедлять ход и вскоре входит под длинный стеклянный навес.
Слава богу, наконец-то мы в Кёльне!