Книга: Собрание сочинений Джерома Клапки Джерома в одной книге
Назад: Язык мюзик-холла
Дальше: Аренда «Скрещенных ключей»

Силуэты

Боюсь, настроение у меня сегодня прескверное. Мне всегда была близка меланхолическая сторона жизни и природы. Люблю холодные октябрьские дни, когда бурые листья лежат под ногами толстым и набухшим от воды слоем, и тихие, сдавленные стенания, которые доносятся из сырых лесов, и вечера поздней осени, когда туман крадется по полям и возникает ощущение, что древняя земля, почувствовав пронизывающий до костей ночной холод, иссохшими руками натягивает на себя белое одеяло. Люблю сумерки на длинной серой улице, грустящей под далекие, пронзительные крики продавца горячих сдобных булочек. Легко представить себе, как он, в необычной митре, с позвякивающим колокольчиком, бредет в сумраке, прямо-таки верховный жрец призрачного бога чревоугодия, призывая верующих подойти к нему и принять участие в ритуале. Я нахожу сладость в унылой мрачности второй половины воскресного дня в богатых пригородах, во враждебной пустынности берегов реки, когда желтый туман ползет на сушу через болота и грязь, а черные волны мягко плещутся у изъеденных червями стоек пирсов. Люблю унылую вересковую равнину, по которой вьется узкая дорога, белая-белая на темнеющей земле, когда над головой одинокая птица мечется под облаками и что-то сердито кричит — должно быть, ругает себя за то, что слишком уж здесь задержалась. Люблю одинокое свинцовое озеро, затерянное среди спокойствия гор. Полагаю, воспоминания детства заложили во мне любовь ко всей этой мрачности. Одно из самых первых — полоса вязкой, болотистой земли, тянущаяся вдоль моря. Днем вода стояла там широкими мелкими озерами. Но на закате казалось, что озера эти заполнены кровью.
Я говорю о дикой, пустынной части побережья. Однажды вечером я очутился там совершенно один — забыл, как так вышло, — и каким же маленьким я чувствовал себя среди этих дюн! Я бежал, и бежал, и бежал, но, казалось, не двигался с места. Тогда стал кричать, все громче и громче, а кружащие над головой чайки насмешливо откликались, еще больше нагоняя страх.
В далекие дни строительства мира океан создал длинную высокую каменную гряду, отделив болотистую травяную равнину от песка. В здешних краях эти камни принято называть валунами. Одни размером с человека, другие — не меньше дома, и когда океан злится (около этого берега он очень сердитый и вспыльчивый: частенько я видел, как он засыпал со счастливой улыбкой, чтобы проснуться в ярости еще до восхода солнца), он подхватывает пригоршни этих валунов и бросает из стороны в сторону, так что грохот от перекатывания и ударов друг о друга разносится далеко.
Старина Ник играет сегодня в камушки, говорили друг другу мужчины, останавливаясь, чтобы послушать, а женщины плотно закрывали двери, стараясь не слышать.
Далеко в море, напротив широкого мутного устья реки, с берега видна тонкая белая полоска прибоя, и под этими пенными волнами проживало нечто страшное, именуемое Валом. Я рос, боясь и ненавидя этот таинственный Вал (как позже выяснилось, нанос песка), потому что о нем всегда говорили с отвращением, и я знал, сколько страданий он причинял рыбакам. Иной раз они днями и ночами плакали от боли или сидели с застывшими лицами, покачиваясь из стороны в сторону.
Однажды, когда я играл в дюнах, мимо проходила высокая седая женщина с вязанкой хвороста. Остановившись рядом со мной, лицом к океану, она посмотрела на прибой над Валом. «Как же я ненавижу твои белые зубы», — пробормотала она, отвернулась и ушла. А как-то утром, гуляя по деревне, я услышал громкий плач, доносившийся из одного дома. Чуть дальше стояли женщины, разговаривали. «Да, мне вчера вечером показалось, что Вал выглядит голодным», — услышал я слова одной.
Поэтому, сопоставив первое и второе, я пришел к выводу, что Вал — великан, о каких я читал в сказках. Он живет в коралловом замке глубоко под водой напротив устья реки и кормится рыбаками, выходящими в море.
Лунными ночами из окна моей спальни я видел серебристую пену, показывающую место, где прятался великан, и вставал на цыпочки, всматривался в даль, и в конце концов убеждал себя, что вижу этого отвратительного монстра, плавающего у самой поверхности. Потом, когда суденышки с белыми парусами, дрожа, проплывали мимо, я тоже начинал дрожать, боясь, что он раскроет свои жуткие челюсти и утащит их на дно. Когда же они все благополучно добирались до темной спокойной воды за Валом, я возвращался в кровать и молился, просил Бога сделать Вал хорошим, чтобы он перестал пожирать бедных рыбаков.
Еще один эпизод, связанный с жизнью на побережье, не выходит у меня из головы. Произошло все утром после очень сильного шторма — даже для этой части побережья, где сильные шторма не в диковинку. На берег еще набегали тяжелые волны, отголоски ночной ярости океана. Старина Ник разбросал валуны на многие ярды, так что в каменной стене образовались новые бреши, которых раньше не было. Некоторые огромные валуны отлетели на сотни ярдов, и там и тут волны вырыли в песке ямы глубиной в человеческий рост, а то и больше.
Вокруг одной ямы и собралась небольшая толпа. Какой-то мужчина, спустившись вниз, откидывал оставшиеся камни с чего-то такого, что лежало на дне. Я проскользнул между ног высокого рыбака и заглянул вниз. Луч солнечного света упал в яму, и на дне блеснуло что-то белое. Распластавшись среди черных камней, оно напоминало огромного паука. Один за другим мужчина выбрасывал из ямы камни, а когда не осталось ни одного, стоявшие вокруг ямы начали испуганно переглядываться, и многие содрогнулись.
— Интересно, как он туда попал? — спросила какая-то женщина. — Видать, кто-то ему помог.
— Какой-то чужак, это точно, — уверенно заявил мужчина, выбрасывавший из ямы камни. — Океан вынес его на берег и сразу похоронил.
— На шесть футов ниже уровня земли да еще завалил камнями? — спросил кто-то.
— Это не чужак! — выкрикнула высокая старуха, протискиваясь вперед. — Что это там рядом?
Кто-то спрыгнул вниз, взял с камня что-то блестящее, протянул старухе, и она сжала эту вещицу в костлявой руке. Золотую серьгу, которые иногда носили рыбаки. Эта была довольно большая и необычной формы.
— Молодой Эйбрам Парсон. Говорю я вам: там лежит он! — выкрикнула старуха. — Я знаю, потому что подарила ему эти сережки сорок лет назад.
Возможно, это всего лишь моя идея, рожденная после размышлений над увиденным. Я склонен думать, что так оно и есть, потому что никто этого вроде бы и не заметил, а среди присутствующих я был единственным ребенком. Но как только старуха замолчала, еще одна женщина медленно впилась глазами в опиравшегося на палку древнего старика, и какие-то мгновения эти двое стояли, глядя друг на друга.
От этих пропахших морем эпизодов память моя уходит на изнуренную сушу, где разбросаны пепелища и царит чернота — вокруг все черно. Черные реки текут меж черных берегов, черные чахлые деревья растут на черных полях. Черные цветы вянут среди черной травы. Черные дороги ведут из черноты мимо черноты в черноту, и по ним бредут черные одичавшие мужчины и женщины; рядом с ними черные, похожие на маленьких старичков, дети играют в мрачные, недетские игры.
Когда солнце светит в этой черной земле, оно сверкает черным блеском, а когда идет дождь, к небу поднимается черный туман, как безысходная молитва потерявшей надежду души.
К вечеру все не так уж мрачно, небо окрашивается в огненный цвет, в темноте вспыхивает пламя, и высоко поднимаются его языки — демоническое семя этой проклятой земли.
Гости, приходившие в наш дом, рассказывали жуткие истории об этой черной земле, и я готов поверить, что некоторые из них — чистая правда. По словам одного мужчины, он видел бульдога, подбежавшего к мальчику и вцепившегося тому в горло. Мальчишка прыгал и вертелся, пытаясь скинуть пса. Из дома выскочил отец, схватил сына, крепко сжал его плечо.
— Стой смирно! — сердито закричал он. — Или не понимаешь? Пусть попробует крови!
В другой раз я услышал рассказ женщины о том, как она заглянула в какой-то дом во время стачки. Младенец вместе с другими детьми умирал от голода.
— Малыш, милый малыш! — Она взяла исхудавшее тельце из рук матери. — Но я только вчера принесла вам кварту молока. Разве младенцу не дали?
— Вы очень добры, премного вам благодарны, — ответил отец семейства, — но, видите ли, молока хватило только щенкам.
Мы жили в большом доме в конце широкой улицы. Как-то вечером, когда я с неохотой собирался залезть в постель, у ворот зазвонил звонок, потом послышался пронзительный крик, и кто-то принялся трясти железные прутья.
В доме раздались торопливые шаги, двери мягко открывались и закрывались. Я торопливо надел бриджи и выбежал из комнаты. Женщины собрались на лестнице, а мой отец стоял в прихожей, пытаясь их утихомирить. Ворота по-прежнему трясли, стоял яростный перезвон, все перекрывал громкий хриплый крик.
Мой отец открыл дверь и вышел. Прижавшись друг к другу, мы слушали, как он идет по усыпанной гравием дорожке, и ждали.
Прошла, наверное, вечность, прежде чем до нас донесся скрип отодвигаемых засовов, потом их быстро задвинули и под ногами вновь захрустел гравий. Дверь открылась, вошел отец, а за ним скрюченная фигура, слепо ощупывающая перед собой воздух. Незнакомец выпрямился во весь рост на середине прихожей и вытер глаза грязной тряпкой, которую держал в руке. После этого отжал тряпку над стойкой для зонтов, как прачки отжимают белье, и темные капли упали на поднос с глухим и тяжелым стуком.
Отец прошептал что-то матери, и она ушла в глубь дома. Через какое-то время послышалось сердитое ржание лошади, которой в бока неожиданно вонзили шпоры, и топот копыт, вскоре затихший вдали.
Мать вернулась и сказала что-то успокаивающее слугам. Отец, заперев дверь и погасив все лампы, кроме одной или двух, прошел в маленькую комнату по правую сторону прихожей. Скрюченная фигура, все еще вытирая глаза, последовала за ним. Мы слышали, как они там тихо разговаривали. Отец спрашивал — незнакомый грубый голос отвечал короткими фразами. Мы сидели на лестнице, сбившись в кучку в темноте, и я почувствовал, как рука матери обвила меня и прижала к себе, чтобы я не боялся. Потом мы ждали, а тени вокруг наших испуганных шепотков сгущались и придавливали нас к земле.
Вскоре вдали послышался легкий рокот. Приближаясь, он набирал силу, как волна, накатывающая на каменистый берег, пока не превратился в громкие, сердитые крики у наших ворот. Вскоре крики стихли, уступая место яростному стуку, который вновь сменился криками, требующими открыть ворота.
Женщины расплакались. Мой отец вышел в прихожую, затворив за собой дверь в маленькую комнату, и приказал им замолчать, да так строго, что мгновенно воцарилась тишина. Опять звенел звонок, ворота трясли, к требованиям открыть их присоединились угрозы. Мать сильнее прижала меня к себе, и я слышал, как колотится ее сердце.
Крики у ворот сменились бормотанием. Скоро стихло и оно, воцарилась тишина.
Отец зажег лампу в прихожей и застыл, прислушиваясь.
Внезапно из глубины дома донесся шум, треск, за которым последовали ругательства и дикий смех.
Мой отец бросился к коридору, но его оттеснили назад и прихожая тут же заполнилась мрачными, злобными лицами. Отец, чуть дрожа (может, это дрожала его тень в мерцающем свете лампы), сжав губы, противостоял им, тогда как мы, женщины и дети, слишком испуганные, чтобы плакать, подались назад, вверх по лестнице.
Потом в памяти произошла какая-то путаница, я отчетливо помню лишь высокий, твердый голос отца, убеждающий, спорящий, приказывающий. Перед моим мысленным взором возникает самое жестокое из всех лиц этих незваных гостей, и низкий голос, рокочущий бас, заглушает все прочие голоса:
— Довольно болтать, хозяин. Ты отдаешь нам этого человека, или мы сами обыщем дом.
Огонь, вспыхнувший в глазах отца, зажег что-то и во мне, потому что страх пропал. Я попытался вырваться из-под руки матери, чтобы броситься на эти мрачные лица и молотить их кулаками. Отец же, метнувшись через прихожую, сорвал со стены древнюю булаву, боевой трофей давних времен, прижался спиной к двери, в которую они хотели войти, и крикнул:
— Что ж, черт вас побери, он в этой комнате! Подойдите и возьмите его!
Я очень хорошо помню его слова. Они меня поразили даже тогда, несмотря на волнение и тревогу. Мне всегда втолковывали, что только плохие, низкие люди говорят «черт побери».
Незваные гости попятились, зашептались между собой. Оружие выглядело грозно, утыканное заостренными железными шипами. Цепь отец намотал на руку, и выглядел он тоже грозно, что-то изменилось в его лице, и теперь оно не отличалось от лиц тех, кто ворвался в наш дом.
Моя мать побледнела, руки стали холодными, она шептала и шептала: «Они никогда не приедут… Они никогда не приедут…» — и тут где-то в доме затрещал сверчок.
А потом, без единого слова, мать сбежала по лестнице, проскользнула сквозь толпу к парадной двери. Как она это сделала, я так и не понял, но оба тяжелых засова отодвинулись в одно мгновение, дверь распахнулась, хлынул холодный воздух, принесший с собой гул голосов.
Моя мать всегда отличалась отменным слухом.
Вновь я вижу море мрачных лиц, и лицо отца, очень бледное, среди них. Но на этот раз лиц очень много, они приходят и уходят, как лица во сне. Земля под ногами мокрая и скользкая, идет черный дождь. В толпе есть и женские лица, осунувшиеся и усталые, длинные костлявые руки угрожающе тянутся к моему отцу, пронзительные голоса проклинают его. Детские лица проходят мимо в сером свете, и некоторые — с ехидными усмешками.
Я вроде бы у всех на пути, поэтому, чтобы никому не мешать, уползаю в самый дальний, темный угол, скрючиваюсь в угольной крошке. Вокруг яростно пыхтят двигатели, напоминая человеческих существ, сражающихся изо всех сил. Их призрачные руки яростно мельтешат надо мной, и земля дрожит от гула. Темные фигуры мечутся, изредка замирая на мгновение, чтобы вытереть с лица черный пот.
Бледный свет тает, подкрашенная красным ночь ложится краснотой на землю. Мечущиеся фигуры обретают странные формы. Я слышу скрип колес, стук железных оков, грубые крики, топот ног, а громче всего — стоны, вопли и плач, которые никак не замолкают. Я проваливаюсь в тревожный сон, мне снится, что я разбил окно часовни, бросив в него камень, умер и прямиком провалился в ад.
В какой-то момент холодная рука ложится мне на плечо, и я просыпаюсь. Жуткие лица исчезли, вокруг тишина; уж не приснилось ли мне все это? Отец сажает меня в возок, и по холодной заре мы едем домой.
Мать тихонько открывает дверь. Ничего не говорит, только в глазах вопрос.
«Все кончено, Мэгги», — ровным голосом отвечает ей отец, снимает пальто и кладет на стул. Нам придется строить мир заново.
Мать обнимает его за шею, а я, тревожась из-за того, чего не понимаю, отправляюсь спать.

 

Назад: Язык мюзик-холла
Дальше: Аренда «Скрещенных ключей»

Сергей_Лузан
см. http://www.proza.ru/2007/01/24-48