Почему Фауст не женился на Маргарите
«Отчего некоторые люди так боятся супружества?» — спрашиваю я себя почти каждый раз, когда читаю произведения первоклассной литературы. Задавался я этим вопросом и на днях, присутствуя на представлении «Фауста».
Я никак не мог дать себе отчета, почему Фауст не женился на Гретхен. Положим, я сам ни за что не женился бы на ней, но не во мне дело. Фауст не мог видеть в Гретхен ничего такого, что могло бы ему помешать взять ее себе в жены. Он и она были созданы друг для друга. Несмотря на это, ни ему, ни ей, очевидно, и в голову не приходило справить потихоньку свадьбу, потом отправиться на недельку, скажем, хоть в Швейцарию, а по возвращении из свадебного путешествия поселиться близ Нюрнберга на хорошенькой, уютной, скрытой в зелени вилле.
При вилле мог быть фруктовый садик. Маргарита могла бы держать кур и корову. Такие женщины, как она, не получившие «блестящего» образования, не избалованные и приученные к труду, непременно должны иметь что-нибудь такое, с чем они могли бы постоянно возиться. Со временем, с прибавлением семьи, могла бы быть нанята в помощницы хозяйки знающая, дельная и всегда исправная женщина.
Сам же Фауст мог бы снова засесть за свои фолианты и склянки. Это было бы для него истинным счастьем, потому что избавило бы его от дальнейших злоключений. Ведь нельзя же себе представить, чтобы человек высшего полета да еще его зрелых лет мог найти всю цель своей жизни в том, чтобы неотступно вертеться вокруг женской юбки! Таких примеров, насколько мне известно, еще не бывало да и не следует быть.
Валентин, этот милый молодой человек со своими приятными идеями, мог бы проводить у них свои свободные часы и над стаканом хорошего пива и с трубкой в зубах толковать с Фаустом о текущих событиях. Он качал бы на коленях маленьких ребятишек, а старшему сыночку своих друзей рассказывал бы о военных подвигах и учил бы его стрельбе. Очень может быть, что Фауст с помощью практического приятеля в конце концов изобрел бы что-нибудь полезное вроде новой пушки.
Может статься, и Зибель женился бы и, поселившись по соседству с семейством Фауста, посмеивался бы с Маргаритой в отсутствии своей супруги о своем прежнем безумии. Иногда приходила бы из Нюрнберга и мать Маргариты полюбоваться на счастье дочки. Вообще все было бы в полном порядке.
Почему, в самом деле, Фауст и Маргарита не захотели сочетаться законным браком и обзавестись своим домиком? Неужели только потому, чтобы не восстановить против себя старика Мефистофеля, который мог увидеть в этом со стороны своей жертвы желание обмануть его? Может быть, Фауст про себя и думал нечто вроде следующего:
«Я с радостью женился бы на этой девушке, но это будет неловко по отношению к Мефистофелю, приложившему столько стараний, чтобы устроить для меня то, что мне было нужно. Не могу же я состязаться в неблагодарности с обыкновенными людьми? Это было бы уж слишком пошло для меня».
Если у Фауста действительно явилась такая мысль и отвлекла его от женитьбы, то дело становится понятным, и Фауст получает новый оттенок благородства, хотя отчасти и донкихотского.
Я уверен, что если бы Фауст взглянул на дело со свободной, так сказать, точки зрения, то есть без излишней нравственной щепетильности по отношению к своему «благодетелю», а имея в виду лишь интересы девушки и свои собственные, то поступил бы более практично, и дело отлично уладилось бы. В его дни желающим отделаться от дьявола стоило только показать ему эфес меча — и искуситель в ужасе и без оглядки удирал в свое мрачное логовище, а Фауст и Маргарита как-нибудь рано утречком могли бы проскользнуть в ближайшую церковь и устроить так, чтобы паперть до конца церемонии была ограждена рукояткой меча. Для этой надобности они могли нанять любого мальчика.
— Видишь, вон там, под деревьями, прячется господин в красном? — сказал бы мальчику Фауст. — Ну так вот, этот самый красный господин имеет какое-то дело к нам, между тем как мы не желаем с ним знаться. Наверняка он захочет ворваться в церковь. Как только он подойдет поближе к паперти, ты сейчас и покажи ему эту рукоятку. Не надо ни колоть, ни рубить его. Покажи рукоятку и качни головой — он и поймет.
Интересно было бы взглянуть на выражение физиономии Мефистофеля в тот момент, когда Фауст стал бы представлять его своей жене.
— Позволь, дорогая, представить тебе одного из моих добрых друзей. Может быть, ты припомнишь, что раз уже видела его в ту ночь… знаешь, у твоей тетушки?
Разумеется, как я уже заметил, Фаусту пришлось бы немножко поссориться с этим другом, но окончиться чем-либо серьезным это не могло.
По всей вероятности, Мефистофель как личность умная после первых минут досады сам бы посмеялся выкинутой Фаустом ловкой штуке. Очень может статься, что он изредка даже приходил бы навестить Фауста и его семью.
Разумеется, его появление вначале вызвало бы некоторый переполох. Детей поспешили бы отправить спать, и душевное настроение супругов было бы довольно напряженное. Но старый бес знает, чем покорять сердца. Он принялся бы рассказывать историйки, которые заставили бы Маргариту покраснеть, а Фауста — осклабиться. Понемногу к нему привыкли бы и даже стали бы приглашать его к обеду. Даже дети перестали бы его пугаться, освоившись с его странным видом и манерами. Потом, разве нежное женское влияние и простодушная болтовня детей не могли бы в течение времени смягчить его душу и сердце и вызвать в нем коренную перемену к лучшему? Разве таких чудес не бывало? Быть может, в итоге получилось бы полное превращение злой силы в добрую?
Выше я сказал, что сам никогда не женился бы на Маргарите. Она — не мой идеал. Одно уж то, как она обманула свою мать, навсегда оттолкнуло бы меня от нее. А потом ее тетка! Настоящая хорошая девушка ни за что не стала бы дружить с такой женщиной. Кроме того, Маргарита и с Зибелем поступила нехорошо. Ясно, что она обошла этого милого юношу. А история с ящиком, наполненным драгоценностями? Зачем она увлеклась им? Не может быть, чтобы она, каждый день ходившая к фонтану болтать со своими подругами и другими более опытными женщинами, оставалась в неведении насчет того, что если кто-нибудь из мужчин оставляет на пороге жилища девушки подарок стоимостью приблизительно в двадцать тысяч фунтов стерлингов на наши деньги, то, значит, надеется получить взамен нечто еще более ценное. Да уж простой здравый инстинкт хорошей девушки подсказал бы ей, что не следует брать рокового ящика.
Не верю я в такую наивность, которая не ведает, что творит. Спросите любого лондонского судью, что он думает о воровке, уверяющей, что нашла бриллиантовую брошь.
— Помилуйте, сэр, неужели я позволила бы себе такое дело! — тоном полнейшей искренности восклицает она перед судьей. — Разве я способна даже только подумать… взять чужое? Никогда! Я вошла в магазин… там никого не было. Увидела я на выставке этот футлярчик и подумала, не забыт ли он кем. Пока я рассматривала эту хорошенькую вещичку, ко мне вдруг подходит этот вот господин и говорит: «Арестую вас». — «За что?» — удивляюсь я. «За воровство», — отвечает он. Горькое это для меня, честной девушки, слово, и я себя не помнила от огорчения…
Но вернемся к Маргарите. Будь она действительно такая идеально чистая по своему душевному складу, какой ее изображают и воспевают, неужели она поступила бы так? Никогда. Узнав от Фауста, что драгоценности — его подарок, она тут же швырнула бы ему их обратно в лицо.
— Благодарю вас, — сказала бы она, дрожа от негодования. — Потрудитесь немедленно оставить этот сад вместе с вашими блестящими финтифлюшками и никогда больше не возвращаться в него. Я не такая, как вы, может быть, вообразили.
Между тем Маргарита охотно оставляет у себя бриллианты и под ручку с молодым человеком прогуливается при лунном свете. А когда ей наконец приходит в ее наивную голову, что они довольно находилась по полутемному саду, она прощается, уходит в дом и запирает за собой дверь, но вслед за тем открывает настежь окно и начинает петь.
Быть может, я лишен чувства поэзии, зато не лишен чувства справедливости. Когда другие девушки поступают так, им дают очень нелестные названия. Почему же прославляется Маргарита? Что она за исключение?
Дальше, она убивает свою мать и объясняет это «случайностью», которая, однако, остается недоказанной. Потом она убивает своего младенца. Это, положим, еще можно оправдать, так как она в то время должна была находиться в очень растрепанных чувствах. Но, в общем, я положительно не вижу оснований к тому, чтобы Маргарита была похищена ангелами прямо на небо. Думаю, что в Нюрнберге наряду с ней были женщины, гораздо более достойные этой великой чести.
Что же заставляло нас так долго видеть в Маргарите тип чистоты и невинности? Вероятно, это объясняется тем, что Гёте описывал свою Маргариту в то время, когда принято было смотреть на женщину как на носительницу всех добрых начал. Все ее дурные поступки ставили в счет мужчине, под влиянием которого она находилась. Поговорка «Ищите женщину» — более позднего происхождения. В дни Гете всегда слышалось: «Ищите мужчину». Виной всего злого считался мужчина или дьявол в мужском образе, но отнюдь не женщина.
Взгляд этот удержался и до наших дней. Недавно мне пришлось прочесть интересную повесть одной американской писательницы. Эта повесть особенно типична для известного рода идей. Жизнь героини повести, мисс Спархок, течет неправильно, и молодая девушка старается выяснить себе причину этого. После ряда размышлений она приходит к выводу, что причина ее неправильно сложившейся жизни кроется в цивилизации нашего времени. Кроме цивилизации виновными в неудачах мисс Спархок оказываются американская природа, демократичность и мужчина. Героиня выходит замуж за совершенно не подходящего ей человека и в дальнейшем течении повести повторяет эту ошибку. В конце же повести нам дается понять, что героиня собирается замуж в третий раз и, кажется, наконец за такого уж человека, в выборе которого не будет раскаиваться.
Я был бы более удовлетворен, если бы мог услышать, что скажет мисс Спархок полгода спустя после своего третьего брака. Но вперед уверен, что если бы она опять разочаровалась, то все-таки обвинила бы в этом кого угодно, только не саму себя. Она — женщина, поэтому не может быть ни в чем виновна — это основной тон всей повести.
Мне хотелось бы сказать героине:
— Вы правы, уважаемая мисс Спархок, в вашей жизни действительно что-то неладно. Но вы напрасно обвиняете в этом своих соотечественников. Если они и виноваты против вас, то не вам упрекать их в этом. Да и цивилизация наших дней — даже специально ваша, американская — тут ни при чем. На ней и так много лежит грехов, зачем же напрасно обременять ее еще одним? По-моему, если ваша жизнь испорчена, то главная часть вины падает на вас лично. Можете сколько вам угодно сердиться на меня за такое мнение, но, будучи человеком прежде всего справедливым, я изменить его не могу. Вы выходите замуж за человека, который подействовал только на вашу чувственную сторону, и потом, по прошествии манившей вас к нему вспышки, вы разглядываете, что он как человек — полное ничтожество и осыпаете его за это упреками. Где же были раньше ваши глаза и ваше здравое суждение? К тому же вы сами вовсе не имеете ничего особенного ни в своих мыслях, ни в своем поведении, и если вы умеете привлекать к себе мужчин, играя лишь на самых дурных их струнах, то нечего вам и ужасаться полученными результатами. Я знаю, что в Америке, как и повсюду на свете, есть много дурных мужчин, но наряду с ними немало и хороших. Если и ваш третий муж окажется принадлежащим к первому сорту, то спросите сами себя, чем именно вы привлекаете к себе лишь таких мужчин. В первый раз еще могло выйти случайное стечение обстоятельств или, вернее, оказалась действительная ошибка с вашей стороны, но во второй и в третий? Воля ваша, в этом замечается что-то роковое, неизбежное для вас. Разберитесь-ка хоть теперь в самой себе, но только с полным беспристрастием, и выбросите из себя то, что служит у вас приманкой одних дурных людей. Перестаньте воображать себя средоточием мира, поймите, что юбка вовсе не обусловливает порядочности. И тогда, почистившись, вы, быть может, поймете то, чего не могли понять раньше…
— Ах, боже мой! — вероятно, воскликнете вы, с нетерпением дослушав мои внушения и с негодованием воздев очи и руки к потолку или к небу, смотря по тому, где вы в данный момент находитесь, среди четырех стен или на открытом воздухе. — Наговорить таких дерзостей в лицо женщине?! Куда же девалось рыцарство?
Рыцарство основывалось на том предположении, что женщина достойна поклонения не в силу одного своего существования, но и за проявляемое ею благородство мышления и поступков. Современная же женщина требует, чтобы ей поклонялись только за то, что она не мужчина. Это большая ошибка.
Мы любим видеть в литературе действительную, живую героиню со всеми ее достоинствами и недостатками (даже, скорее, с последними). Прежняя героиня, изображавшаяся невинным ангелом в белой одежде, была скучна по своей наивности и, так сказать, излишней прозрачности. Мы всегда наперед знали, что и как она сделает во всех случаях своей жизни. Нет, нам нравится героиня с сильными страстями и душевными движениями, героиня, которая в любой момент может огорошить нас чем-нибудь совсем неожиданным, даже чудовищным. Но в то же время нам хотелось бы, чтобы она в конце концов опомнилась, вгляделась в себя, поняла свои заблуждения и чистосердечно созналась:
— Да, как я ни мудрила, а мне все-таки скверно живется на свете. Я винила в этом свет, но теперь вижу, что виновата во всем сама. Нужно самой быть хорошей, чтобы иметь право требовать хорошего и от других.
И за это чистосердечное сознание мы, мужчины, стали бы не только интересоваться ею, но и уважать ее.
Что об этом думает миссис Уилкинс?
В прошлом году, во время поездки в подземке, я встретил одного знакомого, и такого печального человека мне не доводилось видеть много лет. В прежние времена, когда мы оба занимались журналистикой, мы с ним приятельствовали, так что я сочувственным тоном поинтересовался, как у него дела, ожидая в ответ потока слез и того, что в конце мне придется раскошелиться на пятерку. К моему удивлению, он сказал, что дела идут просто превосходно. Не хотелось спрашивать в лоб: «Так почему у тебя вид плакальщика на похоронах без спиртного, что с тобой случилось?», поэтому я только сказал:
— А как твои домашние?
Я решил, что если неприятности у его близких, то он ухватится за предложенную возможность поделиться. Но он даже как-то просветлел. Выяснилось, что со здоровьем у жены все в полном порядке.
— Ты же ее помнишь, — улыбаясь, продолжал он, — всегда прекрасное настроение, всегда весела, кажется, ничто не может выбить ее из колеи, даже…
Внезапно он замолчал и вздохнул.
Из дальнейшего разговора я узнал, что его теща довольно давно скончалась, оставив им приличное наследство, а старшая дочь помолвлена и собирается выйти замуж.
— Это брак по любви, — рассказывал он, — и жених такой славный, добрый парень, что я бы не стал возражать, даже будь он бедняком. Но разумеется, радуюсь, что у него есть состояние.
Старший сын, выиграв стипендию, собирался осенью в Кембридж. Здоровье моего знакомого тоже значительно улучшилось, а роман, написанный им в свободное время, обещал стать одним из самых больших успехов сезона. И тогда я не выдержал и спросил напрямик:
— Если я задеваю слишком болезненную рану, так и скажи. А если это обычная неприятность и сочувствие коллеги поможет пролить на эту рану бальзам, то объясни — в чем дело?
— Сам я, — ответил он, — с радостью бы тебе все рассказал. Мне от этого только полегчает и, я надеюсь, может натолкнуть на верную мысль. Но ради себя самого послушайся моего совета: не настаивай.
— А как это может затронуть меня, если не имеет ко мне никакого отношения? — удивился я.
— Оно и не будет иметь к тебе отношения, — ответил он, — если ты поступишь разумно и будешь держаться от всего этого подальше. Если я тебе расскажу, это станет и твоей заботой тоже. Во всяком случае, именно так произошло в четырех других случаях. Хочешь стать пятым и дополнить нашу полудюжину — добро пожаловать. Но не забывай, что я тебя предупреждал.
— А что случилось с остальными пятью? — воскликнул я.
— Они из веселых общительных людей превратились в мрачных зануд, одержимых одной мыслью, — сказал он. — Думают только об одном, говорят только об одном, видят сны только об одном. И не могут этого преодолеть, наоборот — со временем оно завладевает ими все сильнее и сильнее. Конечно, есть люди, на которых оно не действует, — они в состоянии просто отмахнуться. Я специально тебя предостерегаю, потому что, несмотря на все сказанное, я уверен, что у тебя есть чувство юмора, а значит, оно тобой завладеет. Будет терзать денно и нощно. Ты же видишь, во что оно превратило меня! Всего три месяца назад дама, бравшая у меня интервью, назвала меня человеком с солнечным темпераментом. Я бы на твоем месте вышел на следующей же станции.
Теперь я жалею, что не послушался его совета, но тогда любопытство взяло верх, и я упросил его объяснить мне, в чем дело. Так он и сделал.
— Это случилось под Рождество, — сказал он. — Мы, трое или четверо, в курительной комнате клуба «Девоншир» обсуждали очередную пантомиму в «Друри-Лейн», и юный Голд сказал, что, по его мнению, было ошибкой затрагивать тему бюджетного вопроса в истории о Шалтае-Болтае. Ему совершенно очевидно, что эти две вещи не имеют между собой ничего общего. И добавил, что испытывает искреннее уважение к мистеру Дэну Лино, с которым однажды вместе ехал на пароходе, но предпочтет, чтобы этот джентльмен наставлял его в других вопросах. Неттлшип, со своей стороны, заявил, что не согласен с утверждением, будто артисты не должны вмешиваться в гражданские дела. Актер — это гражданин, такой же, как мы все. Он сказал, что, согласны мы с ними или нет, все равно должны признать, что нация должна быть благодарна миссис Браун Поттер и мисс Ольге Нетерсол за то, что они поделились с ней своими соображениями по этому поводу. Он лично беседовал с обеими дамами и вынес убеждение, что они разбираются в этом так же хорошо, как и большинство остальных.
Бернсайд, тоже принимавший участие в обсуждении, заявил, что если уж нужно принять чью-то сторону, то пантомима непременно должна была поддержать вопрос о бесплатном питании, поскольку этот вид развлечения рассчитан преимущественно на вкусы сторонников «Малой Англии». Тогда в дискуссию вступил я.
— Бюджетный вопрос, — сказал я, — сейчас у каждого на языке. И раз уж так, то вполне правильно и прилично затронуть его в нашей ежегодной пантомиме, которая считается обзором событий за год. Но его не следовало преподносить с политической точки зрения. Более подобающей позицией было бы невинное добродушное подшучивание без малейших намеков на горячую поддержку.
Подошел старый Джонсон и встал позади нас.
— Именно этого я и пытаюсь добиться вот уже несколько недель, — сказал он. — Ярких, забавных выводов по всей проблеме в целом, но так, чтобы не обидеть ни одну сторону. Вы знаете нашу газету, — продолжал он, — мы избегаем политики, но при этом стараемся идти в ногу со временем, а это совсем не просто. Такое толкование этого вопроса, как вы только что предложили, и есть то, что нам требуется. Будьте добры, напишите мне несколько строк.
Он хороший малый, этот старина Джонсон, и мне показалось, что задача довольна проста. Так что я согласился. И с тех пор обдумываю, как мне это сделать. Собственно, я больше ни о чем и не думаю. Может, ты сумеешь что-нибудь предложить?
На следующее утро я был в прекрасном рабочем настроении. «Пилсон, — сказал я себе, — извлечет из этого недурную выгоду. Ему не нужно ничего особенно смешного. Несколько игривых остроумных замечаний по данному вопросу — и получится идеальная статья».
Я раскурил трубку и начал думать. В половине первого, перед тем как пойти на ленч, мне потребовалось написать кое-какие письма, и я выкинул бюджетный вопрос из головы.
Но не надолго. Он беспокоил меня всю вторую половину дня. Я надеялся, что, может быть, меня осенит вечером, но потратил впустую весь вечер и все следующее утро. Во всем есть смешная сторона, говорил я себе. Комические рассказы пишут даже про похороны и про свадьбы. Вряд ли в истории человечества существует несчастье, о котором нельзя придумать комический рассказ. Один мой американский друг подписал контракт с редактором «Страхового журнала» на четыре юмористических рассказа — про землетрясение, про циклон, про наводнение и про ураган. И я в жизни не читал ничего более смешного. В чем же дело с этим бюджетным вопросом?
Я и сам весело писал про биметаллизм. Над самоуправлением мы смеялись в восьмидесятых. Помню один восхитительный вечер в Коджерс-Холле. Он был бы еще восхитительнее, если б не один костлявый ирландец, поднявшийся часов в одиннадцать и осведомившийся, есть ли еще желающие отпустить шутку насчет старушки Ирландии. Если есть, то костлявый джентльмен был готов сэкономить время, подождав и разделавшись потом со всеми сразу. Но если нет, тогда — так объявил костлявый джентльмен — он намерен разделаться с последним и со следующим ораторами одним ударом, причем без предупреждения.
Не поднялся ни один юморист, и костлявый джентльмен выполнил свою угрозу, чем слегка испортил веселье. Даже о Бурской войне мы отпускали шепотом шуточки в укромных уголках. В этом бюджетном вопросе тоже должно быть что-то смешное, но где оно?
Много дней я не мог думать ни о чем другом. Моя прачка (так мы называем их в Темпле), заметила, что со мной творится что-то неладное.
— Миссис Уилкинс, — признался я, — я пытаюсь придумать что-нибудь невинное и забавное про бюджетный вопрос.
— А-а, я слышала о нем, — ответила она, — но у меня не так уж много времени, чтобы читать газеты. Вроде они хотят заставить нас больше платить за продукты, да?
— За некоторые, — объяснил я. — Но зато мы будем меньше платить за другие вещи, так что на самом деле нам не придется платить больше.
— Что-то не вижу я в этом особого смысла, — заметила миссис Уилкинс.
— Верно, — согласился я, — но в этом и есть преимущество системы. Это никому ничего не будет стоить, зато все будут жить лучше.
— Жаль, — заметила миссис Уилкинс, — что никто не додумался до этого раньше.
— До сих пор, — объяснил я, — все неприятности исходили от иностранцев.
— А! — воскликнула миссис Уилкинс. — Никогда я о них ничего хорошего не слыхала, хоть и говорят, что Всемогущий находит толк почти во всем.
— Эти иностранцы, — продолжал я, — эти немцы и американцы, они, знаете ли, занимаются демпингом.
— А это что значит? — негодующе воскликнула миссис Уилкинс.
— Демпинг? Ну, это значит… демпинг. Они берут и заваливают нас вещами.
— Да какими вещами? Как они это делают? — спросила миссис Уилкинс.
— Ну как же, самыми разными вещами: чугуном в болванках, беконом, дверными ковриками — всем, чем угодно. Привозят их сюда — на кораблях, как вы сами понимаете, и пожалуйста — просто вываливают их на наш берег.
— Вы же не хотите сказать, что они просто выбрасывают их с кораблей и оставляют там лежать? — спросила миссис Уилкинс.
— Ну конечно, нет, — ответил я. — Выражение «вываливают вещи на наш берег» — это просто фигура речи. Я имею в виду, они их нам продают.
— Так зачем же мы их покупаем, если они нам не нужны? — удивилась миссис Уилкинс. — Мы же не обязаны их покупать, правда?
— Это все их хитрость, — объяснил я. — Эти немцы, и американцы, и все прочие (все они хороши и друг друга стоят) — они продают нам вещи дешевле, чем их стоило изготовить.
— Ну, это как-то глупо с их стороны, верно? — задумалась миссис Уилкинс. — Наверное, эти иностранцы, бедняжки, вообще плохо соображают.
— Посмотреть со стороны, это и вправду кажется глупым, — согласился я, — но мы должны думать только об ущербе, который они нам наносят.
— Что-то не пойму я, какой от этого может быть вред, — возразила миссис Уилкинс. — Вроде как наоборот, нам повезло. Пусть бы они еще чего-нибудь вывалили у меня на дороге.
— Кажется, я не совсем верно освещаю вам этот вопрос, миссис Уилкинс, — признался я. — Это долгое объяснение, и я не уверен, что вы все поймете. Просто примите, как уже доказанный факт, что чем дешевле вы покупаете товары, тем быстрее у вас кончаются деньги. Позволяя иностранцу продавать нам все эти вещи за полцены, мы становимся беднее, а он с каждым днем все богаче. Если мы, как государство, не сумеем настоять на том, чтобы платить за все, что нам требуется, хотя бы на двадцать процентов больше, то через несколько лет у Англии не останется ни единого пенни. Это уже подсчитано.
— Как-то все это шиворот-навыворот, — усомнилась миссис Уилкинс.
— Может, на первый взгляд так и кажется, — ответил я, — но боюсь, что сомнений никаких не осталось. Статистические бюллетени министерства торговли доказали это окончательно и бесповоротно.
— Слава Богу, что мы вовремя это обнаружили! — набожно воскликнула миссис Уилкинс.
— Да, с этим нас можно поздравить, — согласился я, — но сложность в том, что многие другие говорят, будто мы далеки от краха, отлично справляемся и становимся богаче с каждым годом.
— Но как же они могут это говорить, — возмутилась миссис Уилкинс, — если, по вашим словам, эти самые статистические бюллетени доказывают обратное?
— Ну, так они тоже утверждают, миссис Уилкинс, что статистические бюллетени министерства торговли доказывают обратное.
— Да не могут же и те, и другие быть правы! — воскликнула миссис Уилкинс.
— Вы не поверите, миссис Уилкинс, — сказал я, — какое количество разнообразнейших вещей можно доказать при помощи статистических бюллетеней министерства торговли!
Но я так и не придумал, что написать в той статье для Пилсона.
Погубит ли нас дешевая китайская рабочая сила?
— А что это я все слышу разговоры про китайцев? — спросила меня как-то утром миссис Уилкинс. Обычно мы с ней беседуем кое о чем, пока она накрывает стол для завтрака. Письма и газеты в мою часть Темпла приносят не раньше девяти, поэтому с половины девятого до девяти я весьма рад присутствию миссис Уилкинс. — Говорят, они опять затеяли какую-то хитрость?
— Иностранец, миссис Уилкинс, — ответил я, — будь он хоть китайцем, хоть кем, всегда задумывает какую-нибудь хитрость. И разве премудрое провидение не подготовило Англию специально, чтобы расстраивать эти жульнические хитрости? Но о каких именно хитростях вы говорите сейчас, миссис Уилкинс?
— Ну как же, китаец идет сюда — правда же, сэр? — чтобы отнять у нас работу и вырвать изо рта кусок хлеба!
— Ну, не совсем сюда, не в Англию, — объяснил я. — Он направляется в Африку, чтобы работать там на копях.
— Забавная штука, — сказала миссис Уилкинс, — но как послушать некоторые разговоры у нас в квартале, так можно подумать (ну, если не знать тамошних жителей), что работа — это единственная их радость в жизни. Я тут вечерком сказала одному (он называет себя полировщиком меди, хотя, Господь свидетель, единственная медь, какую он полирует, — это монетки, что заработала, но не успела спрятать его несчастная жена)… так вот, я ему и говорю — как бы там ни было, а будет очень умно, если китайцы отнимут у тебя работу. Вот уж я их тогда посмешила!.. — добавила миссис Уилкинс с простительной гордостью. — Ах, — продолжала эта славная леди, — прямо удивительно, до чего малым они готовы довольствоваться. Ну, некоторые. Дай им работящую женщину, чтоб заботилась о них, и раз в неделю выходной с демонстрацией безработных, они больше ничего и не попросят. Вот как тот красавчик, за которого моя сестра Джейн, бедняжка, сдуру вышла замуж. Так тебе и надо, говорила я ей сначала, а уж теперь она и сама поняла. А ведь у нее уже был один хороший муж, так что нечестно ей заполучить еще одного такого, тем более что их слишком мало среди кучи других. Но с нами, вдовами, всегда так: если нам повезет в первый раз, так мы думаем, что это мы такие умные и не можем ошибиться. А если вытягиваем плохую карту, как говорит поговорка, так доказываем, что во второй раз провидение должно все исправить. Да как же, я сама чуть не выставила себя дурой три года назад, не окажись он таким молодцом — зашел ко мне как-то днем, когда меня дома не было, да и унес мой лучший чайник, в котором лежали два фунта восемь шиллингов; я сама ему о них рассказала в минуту слабости. И после этого ни разу мне больше на глаза не попался. Да благословит его Господь! Он один из этих, что устали, едва на свет появившись, из них, и бедняжка Джейн и сама бы это увидела, если б посмотрела на него, а не только слушала.
Но оно так на всем белом свете, когда ухаживают, что молодые, что старые, уж я-то вижу, — высказала свое мнение миссис Уилкинс. — Мужчина смотрит во все глаза, а женщина слушает во все уши. Вроде как других чувств у них и не остается. Шла я это вечером домой и наткнулась на него на углу Грей-Инн-роуд. Там, как обычно, собралась толпа — смотреть, как итальянцы кладут асфальт в Холлборне, ну и он был в этой толпе. Нашел там единственный фонарь и держался за него, чтоб не упасть.
Я ему и говорю — мол, привет, хорошо, что ты еще не потерял работу. Нет ничего лучше, как за нее держаться, пока не упадешь туда, где тебе и место.
— О чем это ты, Марта? — спрашивает он. Ну, он не из тех, кого можно назвать умником. Никакой сарказм до него не доходит.
— Ну как же, — говорю, — смотрю, ты все не свернул со своей старой дорожки, все ищешь работу. Гляди не столкнись с ней случайно, а то не успеешь увернуться и ушибешься.
— Да это все паршивые иностранцы, — жалуется он. — Погляди на них только.
— Довольно и того, что ты на них любуешься, — говорю я. — А мне нужно привести комнату в порядок да еще пошить часика три, только потом можно спать ложиться. Так что не буду тебе мешать. Но как бы ты не забыл, что такое работа, если не будешь хоть время от времени за нее браться.
— Они сюда приезжают, — говорит он, — и отнимают работу у нас, славных малых.
— А-а, — говорю я, — бедняжки! Видно, они не женаты.
— Ленивые черти! — возмущенно восклицает он. — Глянь на них, сигареты они курят! Я б такую работу тоже делал, ничего в ней особенного нет. И не нужны нам иностранцы-язычники, чтобы шлепать гудрон на дорогу.
— Да, — говорю я, — ты всегда мог сделать чужую работу, только не свою.
— Я не могу ее найти, Марта, — вздыхает он.
— Нет, — говорю я, — и не найдешь никогда в тех местах, где ищешь. Работа не висит на фонарных столбах и не валяется на углу улиц. Иди домой, — говорю, — и покрути гладильный каток вместо своей несчастной жены. Он достаточно большой, ты его найдешь даже в темноте…
— Ищет работу! — презрительно фыркнула миссис Уилкинс. — Я заметила, что мы, женщины, находим ее безо всякого труда. Иной раз я думаю, что не отказалась бы потерять ее на денек.
— Но что он ответил, миссис Уилкинс? — спросил я. — Этот ваш приятель, полировщик меди, который затронул вопрос о дешевой китайской рабочей силе?
Миссис Уилкинс не умеет придерживаться заданной темы разговора, а мне было любопытно узнать, что об этом думает рабочий класс.
— Ах, это, — отозвалась миссис Уилкинс, — да ничего он не сказал. Он не из тех, кому есть что сказать. Он из толпы, которая держится сзади и только и делает, что кричит. Но там был и другой, молодой парень с женой и тремя детьми, вот его мне жалко. Ему не везет последние полгода, и, надо заметить, не по его вине. «Дураком я был, — вздыхает он, — когда бросил хорошую работу и пошел на войну. Мне говорили, что я буду сражаться за равные права белого человека. Я думал, это значит, что у нас у всех появятся хорошие возможности, а ради этого стоило и пожертвовать кое-чем. А сейчас я был бы рад, если б мне дали работу на тех рудниках, чтобы я мог прокормить жену и ребятишек. Это все, о чем я прошу!»
— Это сложный вопрос, миссис Уилкинс, — сказал я. — Если верить владельцам рудников…
— Ах! — воскликнула миссис Уилкинс. — Эти владельцы рудников, они вовсе не кажутся людьми, каких можно назвать популярными, правда? Но я думаю, они вовсе не такие плохие, какими их рисуют.
— Некоторые люди, миссис Уилкинс, — ответил я, — рисуют их только черной краской. Это те, кто считает, что южноафриканский владелец рудников вообще не человек, а своего рода демон из пантомимы. Возьмите Голиафа, кита, проглотившего Иону, наименее уважаемых граждан Содома и Гоморры в наихудшем их варианте, Синюю Бороду, королеву Марию Кровавую и морского змея — точнее, возьмите самые ужасные качества всех этих персонажей и перемешайте их. В результате получите южноафриканского владельца рудников, монстра, который охотно поддержит фирму, выставившую на рынок новый мясной экстракт, приготовленный исключительно из новорожденных младенцев, да еще и придумает план, как законным образом обобрать вдову и сироту.
— Я слышала, что они очень скверные, — сказала миссис Уилкинс. — Но ведь и все мы покажемся такими, если послушать, что про нас говорят другие люди.
— Совершенно верно, миссис Уилкинс, — согласился я. — Если слушать только одну сторону, до правды ни за что не доберешься. С другой стороны, есть и такие, кто решительно утверждает, будто южноафриканский владелец рудников — это своего рода духовное создание, сплошь сердце и чувствительность, кого против своей воли обрушили, если можно так выразиться, на землю в результате перепроизводства высшего класса архангелов. Число архангелов наилучшей отделки превысило потребность рая; излишки спустили на землю в Южной Африке и заставили стать владельцами шахт. Не то чтобы эти небожители с немецкими именами сами интересовались золотом. Единственное их желание во время своего земного паломничества — это осчастливить род человеческий. В этом мире ничего нельзя получить без денег…
— Это верно, — вздохнула миссис Уилкинс.
— Но за золото можно получить все. У архангела-рудниковладельца есть цель — обеспечить мир золотом. Зачем людям утруждаться, выращивать овощи и изготавливать вещи? Давайте-ка, говорят эти архангелы, временно поселимся в Южной Африке, добудем и распределим по всему миру много-много золота, и тогда мир сможет купить все, что захочет, и будет счастлив… Возможно, в этих доводах есть изъян, миссис Уилкинс, — допустил я. — Я не утверждаю, что это последнее слово по данному вопросу. Просто цитирую точку зрения южноафриканского владельца рудников, который считает себя непонятым благодетелем человечества.
— Мне кажется, — произнесла миссис Уилкинс, — что они обычные христиане, как и мы с вами, и хотят как можно лучше устроиться сами, не особенно интересуясь остальными.
— Я склонен думать, миссис Уилкинс, — заметил я, — что вы не далеки от истины. Один мой друг год назад очень горько высказывался по вопросу дешевой китайской рабочей силы. Но чуть позже скончался его дальний родственник и оставил ему на двадцать тысяч акций южноафриканских рудников. Теперь мой друг думает, что протестовать против китайцев — это узколобость, ограниченность и вообще идет против всех религиозных учений. Он купил себе сокращенное издание учения Конфуция и рассказывает мне, что в китайской этике много облагораживающего. От него я узнал, что китайцы, привезенные в Южную Африку, спасут эту страну. Благородные китайцы дадут несчастному белому человеку наглядный урок, демонстрируя, как добродетельны воздержание, бережливость и смирение. Я также полагаю, что и сами благородные китайцы извлекут из этого неоценимую пользу. Христианский миссионер соберет их всех в кучу, если можно так выразиться, и вдохновит высшей теологией. И получается, что это один из тех редких случаев, когда все получат выгоду, причем не за чей-то счет. Всегда жаль упустить такую редкую возможность.
— Ну, — произнесла миссис Уилкинс, — я против китайца ничего плохого сказать не могу. А что до того, что он язычник, так если ты бросаешь камни в церковь, как говорится в поговорке, это еще не делает тебя христианином. Видывала я христиан, которые не сильно себе напортят, если и поменяют религию. А что до чистоплотности, так знавала я одну чистоплотную христианку, и та была прачкой. В вагоне третьего класса на праздник я лучше сяду рядом с китайцем, чем с некоторыми из них!..
Мне кажется, — продолжала миссис Уилкинс, — что мы взяли в привычку слишком много говорить о грязи у других людей. Лондонский воздух не помогает сохранить одежду чистой, а ведь порядочно людей считают, что помогает. То и дело наталкиваешься на свободнорожденных британцев, кого я не взялась бы отчистить за шиллинг со своим мылом.
— Это всеобщая слабость, миссис Уилкинс, — объяснил я. — Поговоришь, например, с путешественником-французом, так он с удовольствием будет сравнивать парижского ouvrier в его синей блузе с внешним видом лондонского рабочего — в пользу парижанина, разумеется.
— Я думаю, они правы со своей колокольни, — сказала миссис Уилкинс, — но все-таки мне кажется немного неверным, что если наши собственные рабочие хотят трудиться (после всего, что они сделали, чтобы добыть нам эти рудники), им эту работу не дают.
— И опять, миссис Уилкинс, очень сложно прийти к справедливому заключению, — сказал я. — Владелец рудников, если верить его врагам, ненавидит британского рабочего в силу собственных природных инстинктов, которые злобные создания испытывают по отношению к благородным и добродетельным. Он готов нарваться на неприятности и пойти на расходы, лишь бы досадить британскому рабочему и не пустить его в Южную Африку. А если верить его друзьям, владелец рудников отказывается от белых рабочих по двум причинам. Первое и главное — это труд не из приятных; владельцу рудников отвратительна мысль, что его возлюбленный белый брат будет выполнять тяжелую работу в шахте. Благородный белый человек не должен унижать себя такой работой, это неправильно. Во-вторых, труд белого человека стоит слишком дорого. Если за добычу золота людям придется платить столько же, сколько за добычу угля, шахты прекратят работать. А мир потеряет все то золото, которое владелец рудников так стремится ему даровать.
Владелец рудников, следуя собственным склонностям, завел бы себе небольшую ферму, стал выращивать картофель и жить прекрасной жизнью — может, немного писать стихи. Но, раб своего чувства долга, он прикован к благотворительному труду — золотым рудникам. Если мы будем его беспокоить и ему мешать, есть опасность, что он на нас рассердится, прикажет заложить свою огненную колесницу, да и вернется туда, откуда появился.
— Ну, он же не сможет забрать с собой золото туда, куда отправится? — возразила миссис Уилкинс.
— Вы так рассуждаете, миссис Уилкинс, будто золото более ценно миру, чем владелец рудников, — сказал я.
— А разве нет?! — воскликнула миссис Уилкинс.
— Это новая мысль, миссис Уилкинс, — ответил я, — и она нуждается в обдумывании.
Как миссис Уилкинс разрешила вопрос о прислуге
Встречаюсь на одном вечере со своей доброй знакомой миссис Уилкинс, любительницей общественных вопросов, в особенности тех, которые непосредственно касаются существенных интересов каждого, и говорю ей:
— Слава Богу, наконец-то американскому дамскому союзу удалось разрешить больной вопрос о женской прислуге, то есть о правах и обязанностях нанимателей и нанимающихся.
— Неужели? — обрадовалась миссис Уилкинс. — Приятно слышать. Недаром говорят, что американский народ — самый умный на свете. Во всем умеет хорошо разбираться… Надо бы и нам заняться этим вопросом. Ведь у нас хозяева и прислуга стоят друг против друга, как два враждебных полчища, только о том и думающих, чем бы насолить друг другу. Это выходит нечто уж прямо неестественное.
— Мне думается, это оттого, что до сих пор прислуга все попадала не на свое место, — заметил я. — Американский дамский союз и задался целью ставить на надлежащие места надлежащих людей. Вы этому, конечно, сочувствуете, миссис Уилкинс?
— На что бы лучше, если только возможно устроить это. Неужели американки нашли такую возможность?
— Должно быть, нашли, судя по той статье, которую я прочел. Тон статьи очень уверенный.
— Гм! — задумчиво произнесла моя собеседница, отличающаяся порядочной долей скептицизма. — Это было бы настоящим чудом. Я нахожу, что тогда лишь прислуга будет на своем месте, когда она в корень переделается. Разве американки настолько умны, что могут совершить такое чудо? Сомневаюсь, не боги же они… Боюсь, как бы им в этом деле не пришлось разочароваться…
— Так вы не верите в благополучное разрешение этого вопроса? — продолжал я.
— Рада бы верить, да не верится, — проговорила миссис Уилкинс, качая головой. — Ведь, в сущности, виновата не одна прислуга, часть вины падает и на хозяек, которые не умеют держаться разумных границ своего положения. Обыкновенная хозяйка требует, чтобы прислуга была не живым человеком, а каменным истуканом, лишенным всяких чувств и всяких естественных потребностей. Да и то она будет жаловаться, отчего этот истукан не может быть одновременно и в кухне, и в комнатах, и на рынке, и еще где-нибудь и не делает зараз двадцать дел.
Говоря по совести, идеальной прислуге совсем нет места на земле. Я знаю одну девушку по имени Эмма… Да вы, может быть, видали ее у меня? Она племянница моей старой Анны и иногда приходит ее навещать, причем постоянно помогает ей убирать комнаты, подавать, к столу, вообще старается быть чем-нибудь полезной. Не будь Анны, я обеими руками ухватилась бы за Эмму. Но не гнать же мне бедную старуху, которая служила еще моей покойной матери и все свои недочеты в деле покрывает верностью, честностью и преданностью? Да и сама Эмма никогда не согласится, чтобы из-за нее обидели тетку… Ну так вот, эта самая Эмма по смерти своего дряхлого отца, за которым шесть месяцев ходила как за ребенком (он был параличный, и кроме дочери у него никого не было, так как жена умерла раньше), нуждалась в месте. Болезнь и похороны отца поглотили все, что у них было. Эмма даже заложила свою лучшую одежду и осталась чуть не в отрепьях. Труда она никакого не боится и все, что нужно в небольшом хозяйстве, отлично умеет делать. Словом, она из тех немногих девушек, каких теперь и днем с огнем не найдешь.
Вы знаете, нынешняя прислуга требует, чтобы один день в неделю она могла пользоваться хозяйской гостиной с роялем и приглашать к себе на вечеринку кого ей угодно. Положим, лично мне такая еще не попадалась; но разговоров о ней я слышала много, да и в юмористических листках читала… Но вернемся к Эмме. Отправилась она в рекомендательную контору откуда ее послали к одной даме в Клептон.
— А вы можете рано вставать? — спрашивает ее нанимательница. — Я люблю, чтобы прислуга всегда вставала вовремя и с веселым лицом приступала к своей работе.
— Я могу вставать, когда мне прикажут, а кислиться вообще не в моем характере, — отвечает Эмма.
— Очень важно вставать пораньше, — продолжает нанимательница. — Это придает бодрости. Мой муж и младшие дети всегда завтракают в половине восьмого, а я и моя старшая дочь завтракаем в постели в восемь часов.
— Слушаю, сударыня, — говорит Эмма. — Этот порядок нетрудно запомнить.
— И, пожалуйста, чтобы не было никаких неудовольствий и рассуждений, когда вас позовут в то время, когда вы этого не ожидаете.
— Хорошо, сударыня, но лишь бы с меня потом не взыскивали, если я не успела вовремя сделать дело, от которого меня оторвали, может быть, из-за пустяков.
— А! Вы все-таки рассуждаете? — резко выговорила нанимательница. — Этого-то я и не терплю. Прислуга никогда ни в каких случаях не должна рассуждать, она обязана только беспрекословно исполнять то, что ей прикажут… Ну, может быть, я вас отучу от этой нехорошей привычки; Теперь мне хотелось бы знать, как вы относитесь к детям. Любите ли вы детей? Многие их терпеть не могут.
— Моя любовь к детям зависит от них самих, сударыня, — отвечает Эмма. — Я видала детей, которые так милы, что все сердце захватывают, но видала и таких, которые могут отравить всю жизнь.
— Ах, таких детей нет и быть не может! — возражает нанимательница; поджимая губы. — Все дети — настоящее ангельчики. В них нет никакого зла, они безгрешны и чисты. Я люблю только такую прислугу, которая постоянно ласкова и заботлива ко всем детям.
— А сколько у вас детей, сударыня?
— Четверо. Но вам придется иметь дело главным образом только с двумя младшими. Разумеется, прежде всего от вас требуется, чтобы вы подавали детям добрые примеры. Это так важно… Вы, конечно, христианка?
— Да, сударыня.
— Я отпускаю прислугу два раза в месяц по воскресным вечерам, но люблю, чтобы она посещала церковь.
— В ее свободные вечера или в другие? — спросила Эмма.
— Ну конечно, в свободные. Куда же прислуге еще ходить, как не в церковь?
— У меня, например, есть родные, которых я желала бы навещать, — заявила Эмма.
— Религию надо ставить выше родственных привязанностей, — поучительно заметила нанимательница. — Я ни за что не стала бы держать у себя в доме прислугу, предпочитающую шляться по гостям, вместо того чтобы ходить в церковь… Кстати, вы девушка и у вас нет жениха?
— Да, я девушка и никаких женихов у меня нет, — ответила Эмма.
— Это хорошо, — подхватила нанимательница. — Терпеть не могу девушек, имеющих женихов, настоящих или только так называемых. Это отвлекает от дела. Потом, если мы с вами сойдемся в остальных условиях, то предупреждаю, чтобы вы одевались всегда как можно скромнее… Собственно говоря, я нахожу, что жакет и шляпа, которые сейчас на вас надеты, выглядят слишком нарядными.
— Это единственное, что у меня сохранилось, и если вам угодно, чтобы я приобрела что-нибудь еще скромнее, то мне, в случае, если вы пожелаете меня взять, придется просить у вас жалованье за месяц вперед, — отрезала Эмма.
Она сразу поняла, что ей у этой особы не жить, но хотела дать нанимательнице высказаться до конца. Кончилось, разумеется, тем, что нанимательница, испугавшись необходимости дать вперед денег, поспешила объявить Эмме, что находит ее слишком ненадежной, чтобы доверить ей своих маленьких детей, и они расстались… Ну, скажите на милость, можно ли жить у такой требовательной особы? — заключила миссис Уилкинс.
— По-моему, тоже нет, — согласился я. — Однако живут и у таких. Интересно бы только узнать, какого именно сорта прислуга уживается у таких господ.
— Разумеется, или самая терпеливая, которая потом за свое мученичество должна попасть прямо в рай, или же такие озорницы, которым доставляет удовольствие по целым дням переругиваться с хозяйкой и ничего не значит переходить от одной к другой. Им это даже весело: постоянное оживление и разнообразие.
— А чем же объяснить тот общеизвестный факт, что в гостиницах прислуга живет подолгу, причем всегда исправна и довольна? — полюбопытствовал я, заинтересовавшись беседой с этой умной, много видавшей женщиной, которая была нисколько не хуже американок, вызывавших ее восхищение.
— О, это совсем другое дело! — воскликнула она. — В гостиницах женщина великолепно дисциплинирована и знает, что чуть что — ее или чувствительно оштрафуют, или совсем выгонят; кроме того, так расславят, что ее никто больше не возьмет. Потом, в гостиницах прислуге дается правильный отдых, так как там существует смена. Прислуга знает, что в такой-то час она безусловно свободна, и это поддерживает ее. Своим свободным временем она может распоряжаться как хочет. Ко всему этому она получает от постояльцев хороший доход, дающий ей возможность отложить на черный день. Вообще в гостиницах прислуга чувствует себя человеком, а не игрушкой привередливой хозяйки, которая не дает покоя ни днем ни ночью. Очень естественно, что такие хозяйки — а их, к сожалению, большинство — окончательно портят прислугу и заставляют ее смотреть на всех нас как на своих злейших врагов, которых также не грех помучить.
— Да, — подхватил я, — все это так. Но скажите, пожалуйста, как урегулировать рабочее время для прислуги в хозяйствах, где держится одна женщина на все и про все? Там, где их две или три, конечно, можно установить очередь, как в гостиницах, где имеется смена. Но нельзя же вам, имеющей одну прислугу, давать ей полдня отдыха и эти полдня работать за нее самой, содержа ее и платя ей жалованье за весь день? Что же касается того, куда ходит прислуга в свои свободные часы, как она одевается — лишь бы опрятно — и посещает ли церковь, то все это должно быть предоставлено на ее собственное усмотрение, если она вообще дельная и достойна доверия.
— Ну конечно! — подхватила миссис Уилкинс. — Мы не должны стеснять живущего у нас человека в его личных склонностях, раз они не приносят нам вреда. Это понимает каждая мало-мальски рассудительная хозяйка… Если же таких мало, то в этом виновато общее плохое воспитание. Но это вопрос другой и, пожалуй, даже самый важный. Разбираться в нем мы сейчас не будем: слишком далеко это завело бы нас. А насчет урегулирования рабочего времени для прислуги могу сказать, что если бы хозяйки, имеющие в распоряжении только одного человека, разные мелочи делали сами, вместо того чтобы все валить на прислугу, да и своих детей приучали бы быть аккуратнее и не доставлять прислуге лишней возни, то прислуга успевала бы вовремя переделать все, что непосредственно входит в круг ее обязанностей, и даже имела бы время отдохнуть. Потом, не следует будить ее по ночам из-за первой глупой прихоти, не заставлять долго сидеть по вечерам, а стараться самим ложиться спать по возможности раньше, вставать хотя и позже прислуги, но не слишком; во всяком случае, не валяться до полудня и не завтракать в постели. Словом, в доме необходим строго установленный и соблюдаемый самими хозяевами порядок. Не следует допускать, чтобы хозяйка по целым дням сидела сложа руки; она и сама должна что-нибудь делать и приучать к делу детей. Нельзя требовать от других, даже от служащих, чтобы они работали за пятерых, а самим ничего не делать и в то же время проповедовать, что труд — самое почетное и прекрасное занятие.
Слова миссис Уилкинс напомнили мне об одном знакомом семействе, состоявшем из отца, матери и пяти здоровых, хорошо откормленных и донельзя избалованных дочек. В этом семействе, не обладавшем большими средствами, держали двух прислуг, или, вернее, оно вечно нуждалось в двух прислугах, постоянно увольняя их из-за малейшего пустяка и заменяя новыми; или же, наоборот, те сами уходили также по самому пустому поводу. И хозяева поэтому вечно жаловались на то, что мир гибнет, так как в нем уж не осталось ни одной порядочной прислуги, Приглядевшись поближе к этому семейству, я пришел к заключение, что оно могло бы и совсем обойтись без постоянной прислуги, если бы все его члены были более дельными людьми.
Дело в том, что работал за всех только отец, добывая с большим трудом средства к жизни, а матушка постоянно возилась с наймом и увольнением прислуги и жаловалась на свою несчастную судьбу.
Старшая дочь училась живописи и более ни к чему не казалась способной. Успехи ее в этом благородном искусстве были очень неважны; это она и сама замечала, но воображала, что если будет постоянно толковать о своем призвании к живописи и ни о чем больше не думать, то в конце концов все-таки сделается знаменитой художницей.
Вторая дочь с утра до вечера пилила на скрипке, и притом с таким искусством, что мало-помалу отогнала от дома всех хороших знакомых.
Третья возомнила себя будущей сценической знаменитостью и по целым дням выкрикивала разные патетические монологи и реплики, что также немало способствовало разгону друзей дома.
Четвертая писала чувствительные стишки и искренне удивлялась, почему их нигде не принимают и никто не восторгается ими.
Пятая, будучи еще подростком, только и делала, что ломала игрушки и требовала новых; кроме того, разбивала и портила в доме все что попадалось ей под руку. Ввиду этого родители решили, что у нее особенное призвание к механике.
Вообще это семейство считало себя скопищем гениев, призванных удивить мир, но пока оно удивляло только своих знакомых, и то не так, как воображало. А если бы мать и все ее пять дочек занялись своим прямым делом, то есть правильным ведением хозяйства, то с помощью одной приходящей поденщицы отлично могли бы устроить свою жизнь и чувствовали бы себя вполне довольными, да и отцу не пришлось бы так надрываться…
Почему мы не любим иностранцев
Да просто, по-моему, потому, что они ведут себя у нас, в Англии, не так, как мы, англичане, ведем себя в их стране.
Как-то раз, находясь в Брюсселе, я был очевидцем такого случая. Один англичанин проник в трамвай не с надлежащей стороны, потому что иначе не поспел бы вскочить в него. Нужно было видеть изумление кондуктора, когда он заметил сидящего в вагоне пассажира, которого раньше там не было.
Хотя кондуктор и догадался, как это произошло, но, очевидно с целью проверить свою догадку, попросил пассажира объяснить, каким путем тот проник в вагон. Пассажир откровенно признался, что проскользнул в вагон не с указанной стороны. Тогда кондуктор попросил его удалиться, раз он вошел в вагон незаконным путем, так как он, кондуктор, не может допустить, чтобы при нем безнаказанно нарушались священные для него правила.
Но пассажир оказался из упрямых и не пожелал подчиниться кондукторскому приговору. Пришлось остановить вагон. На сцену явилась жандармерия во главе с очень важного вида офицером. Офицер, видимо, не верил показанию кондуктора, и если бы пассажир сказал, что вошел надлежащим ходом, то жандарм непременно поверил бы именно ему. Этот же англичанин скорее мог допустить, что кондуктор был поражен временной слепотой, чем счесть кого-нибудь способным дерзновенно нарушить то, что считается законом.
Будь я на месте злополучного пассажира, я бы солгал, и делу был бы конец. Но он был человек упорный или слишком прямой и держался правды. Выслушав его объяснение и ошеломленный такой небывальщиной в его практике, офицер подтвердил требование кондуктора, чтобы пассажир оставил вагон и дожидался следующего.
Ввиду продолжительности инцидента прибежали жандармы и из других прилегающих участков линии, так что вокруг нас вскоре собралась настоящая армия. Пассажир понял, что всякое сопротивление будет бесполезно, и заявил, что готов выйти из вагона. Он встал и направился было к законному выходу; но этого тоже не могло допустить брюссельское начальство и потребовало, чтобы преступник, вошедший не в законную дверь, в нее же и вышел. Пассажир повиновался и этому распоряжение и таким образом очутился на параллельной линии, по которой то и дело сновали трамваи, так что он легко мог угодить под один из них. В то же время кондуктор, стоя посредине вагона, произнес целую проповедь на тему незаконности и опасности садиться в вагон или выходить из него не в надлежащие двери.
А вот и еще несколько случаев. В Германии существует прекрасное постановление (хорошо бы ввести его и у нас в Англии да и в других странах) не бросать ничего на улицах. Один мой знакомый английский военный рассказал мне об инциденте, случившемся с ним по этому поводу в Дрездене.
Будучи совершенно незнаком с вышесказанным постановлением, мой соотечественник, получив лично на почте длинное и довольно неприятное письмо, прочел его на улице, потом разорвал на мелкие клочки, которые тут же на улице и разбросал, как всегда делал у себя на родине с неприятными или ненужными письмами. Но его тотчас же остановил полицейский чин и вежливо дал ему понять, что он нарушил закон. Офицер извинился в незнании этого закона, поблагодарил за указание и обещал запомнить его. Полицейский выразил уверенность, что обещание господина офицера гарантирует его от нарушения закона в будущем, но так как и настоящее имеет свои права, то он, полицейский, должен просить господина офицера собственноручно собрать с мостовой разбросанные им клочки. Можно себе представить положение офицера!
Нужно сказать, что офицер был высшего ранга, то есть генерал, хотя и в отставке, но очень представительный и при случае способный подавлять окружающих своим внушительным видом. Хотя и со смешком, но довольно серьезным тоном он заявил полицейскому, что не видит ни малейшего удовольствия в том, чтобы ему, генералу такому-то, носящему мундир его величества короля Великобританского и императора Индийского, ползать на четвереньках по одной из многолюднейших дрезденских улиц и собирать клочки бумаги.
Полицейский не отрицал, что положение его превосходительства действительно не совсем приятное, и предложил генералу другой выход: пройти с ним, полицейским, в сопровождении все возрастающей толпы уличных зевак до ближайшего суда, находившегося от этого места милях этак приблизительно в трех. При этом полицейский добавил, что так как уже четыре часа пополудни, то судья, наверное, уже ушел, и дело генерала не может быть разобрано сегодня. Но, разумеется, его превосходительству предоставят в суде самое комфортабельное помещение и позволят пользоваться всевозможными льготами, а на следующее же утро по внесении по приговору судьи штрафа в полсотни марок генерал будет освобожден.
Чтобы избежать и этого удовольствия, превосходительный преступник предложил было нанять кого-нибудь, кто подобрал бы бумажки, но полицейский нашел, что это не могло бы удовлетворить поруганный закон, и не согласился на такую комбинацию.
— Обдумывая создавшееся положение, — продолжал генерал, — я взвешивал все возможные способы выпутаться из него. Между прочим у меня мелькнула и такая мысль: сбить с ног полицейского и в суматохе ускользнуть, но я не решился на это — мог выйти крупный скандал, а потому в конце концов пришел к выводу, что самое благоразумное и удобное будет исполнить первое предложение полицейского, что я и сделал. Однако на практике это оказалось несравненно тяжелее, нежели в теории. Целых десять минут мне пришлось собирать с грязных камней мостовой уже затоптанные бумажные клочки, которых было с полсотни, и проделать это под перекрестным огнем самых откровенных шуток и замечаний, хихиканья и грубого хохота огромной толпы, обступившей меня тесным кольцом. Как я жалел, что раньше не знал прекрасного немецкого постановления, воспрещающего бросать на улице даже бумагу! Я вполне согласен, что постановление это вполне разумное, но отчего бы не предупреждать о нем приезжающих хоть в виде объявлений, помещенных на самых видных местах вокзалов, гостиниц и прочих учреждений.
Как-то раз я провожал в немецкую оперу одну знакомую американку. В немецких театрах обязательно снимание дамских шляп (что, кстати сказать, также не мешало бы ввести у нас в Англии). Но американки привыкли пренебрегать исполнением законов, постановлений, правил — словом, всего, что выработано мужчинами. Поэтому моя спутница заявила швейцару, что намерена оставить шляпу на себе. Швейцар, со своей стороны, заявил, что он этого не допустит, так как приставлен, между прочим, чтобы следить и за этим. Между американкой и немцем произошло, так сказать, столкновение. Чтобы остаться в стороне, я отправился приобретать программу вечера.
Американка настойчиво объявила швейцару, что он может говорить что хочет, но это нисколько не помешает и ей делать что она хочет. По всему было видно, что швейцар не из словоохотливых, и настойчивость американки не развязала ему языка. Он даже и не пытался более возразить, а стоял неподвижно в самой середине прохода. Проход был шириной не менее четырех футов, но швейцар своей массивной фигурой почти загораживал его.
Когда я вернулся с программой, моя спутница стояла перед швейцаром со шляпой в руках и закалывала в нее две огромные шпильки. Делала она это с таким ожесточением, точно вонзала шпильки не в нагромождение кружев и газа, а в живое, трепещущее сердце швейцара. Я думал, что она наконец сдалась перед неумолимостью немецкого театрального чина, но оказалось, что описанное действие было действительно только символическим актом ее мести этому «варвару». Увидев меня, эта заморская леди снова надела свою шляпу и возбужденно крикнула мне, что не нуждается в моей опере и предоставляет мне наслаждаться ею одному. С этими словами она демонстративно направилась к выходу. Из вежливости я, конечно, должен был последовать за ней и проводить ее обратно до гостиницы.
По-видимому, континентальные державы в совершенстве вымуштровали своих граждан. Послушание — первый закон континента, даже для высокопоставленных особ. Я готов поверить рассказу о том испанском короле, который чуть было не утонул, потому что чин, на обязанности которого лежало спасать попавшего в воду короля, только что умер, а назначить ему заместителя еще не успели; другие же лица не имели права прикасаться к священной особе властителя Испании.
Если вы на Континенте сядете во второклассный вагон железной дороги, имея билет на первоклассный, то подлежите за это строжайшему взыскание. А какая кара постигает тех безумных смельчаков, которые дерзнут сесть в вагон первого класса, имея по своему билету право на второй, — не знаю, может быть, за это полагается смертная казнь.
Один из моих знакомых вляпался было в такую грустную историю на одной из немецких железных дорог. Ничего бы не произошло, если бы только мой знакомый не был чересчур честен. Он принадлежал к числу тех чудаков, которые гордятся своей честностью. Мне кажется, что она находят в этой добродетели высшее удовольствие.
Этот джентльмен ехал во втором классе по одной из горных линий. Во время выхода на одной из промежуточных станций он встретил знакомую даму, и она пригласила его пересесть к ней в первый класс. Достигнув места своего назначения, джентльмен заявил коллектору о своей пересадке и, с кошельком в руках, спросил, сколько ему следует уплатить разницы за проезд оттуда-то в первом классе вместо второго. Но пассажира тотчас же пригласили в отдельное помещение станционного здания и, заперев двери, принялись снимать с него форменный допрос, который тут же запротоколировали, потом прочли ему вслух, заставили подписаться под этим протоколом; после всего этого пригласили полицейского чина.
Полицейский, в свою очередь, допрашивал преступника с четверть часа. Встрече с дамой не поверили. Кто такая эта дама? Джентльмен не мог этого сказать, потому что знакомство его с нею было случайное, то есть такое, при котором одна сторона знает другую по фамилии и положению, а другая знает ее лишь в лицо. Стали искать эту даму по всей станции, но не нашли ее. Джентльмен высказал догадку (впоследствии и оправдавшуюся), что дама, соскучившись дожидаться его на платформе, отправилась в горы одна.
Как нарочно, всего за два-три дня пред тем в одном из горных селений той местности был совершен террористический акт, и станционная администрация только и бредила о бомбах. Благодаря этому мой знакомый и подвергся такому долгому и строгому допросу. Хотели было уже приступить к обыску его, но, к счастью, в это время на сцену явился один из проводников, только что вернувшийся с гор с партией туристов. Увидев стесненное положение иностранца, он пожалел его и ловким оборотом речи сумел внушить ему, чтобы он заявил, что ошибся классами, так как и в первом и во втором красная обивка, хотя и разных сортов. Когда же он понял свою ошибку, то и решил заявить о ней, но, пораженный тем, как сурово отнеслись к его честному заявление, забыл сказать о главном, то есть что сел по ошибке не в тот вагон. Обступавшие пассажира чины вздохнули свободно и, посоветовавшись между собой вполголоса, уничтожили протокол. Инцидент казался исчерпанным, если бы нелегкая не дернула кондуктора забеспокоиться относительно спутницы пассажира: она ехала с ним в вагоне первого класса и, может быть, также с билетом второго. И вот только что допетая песнь началась снова. Но тут опять вступился проводник. Попросив пассажира описать приметы дамы, он заставил чересчур придирчивого кондуктора вспомнить, что он получил от дамы билет в надлежащем по этому билету вагоне, и мой обливавшийся холодным потом знакомый наконец был отпущен на волю.
Добропорядочны не только иностранные мужчины, женщины и дети, но даже их собаки отличаются хорошими качествами. Если вы имеете удовольствие иметь при себе английскую собаку, то вам немало придется тратить времени и крови на отвлечение ее от драк, на споры с собственниками других собак, на объяснения с пожилыми дамами, уверяющими, что ваша собака обижает их кошек, на уверения обиженных поведением вашей собаки прохожих, что она вовсе не ваша и вы сами видите ее в первый раз и т. д.
С иностранной же собакой ваша жизнь протекает вполне мирно и спокойно. Когда иностранная собака видит, как дерутся английские, у нее на глазах выступают слезы, и она спешит позвать полицейского, чтобы тот их разнял. Нечаянно столкнувшись нос к носу с какой-нибудь кошкой-мотыгой и видя ее испуг, иноземная собака тотчас же отбегает в сторону и дает кошке спокойно пройти, и все в таком духе. Иностранных собак одевают в курточки с кармашком для носового платка, лапки их обувают в сапожки, на которые, смотря по надобности, надевают и калошки. Этих собачек пока еще не наряжают в шляпы, но когда додумаются и до этого, то каждая собачка, наверное, будет вежливо снимать свою шляпу пред каждой встречной кошечкой.
Однажды утром в одном из итальянских городов я наткнулся на уличный инцидент в форме настоящей суматохи. Причиной этой суматохи был фокстерьер, принадлежавший одной очень молодой даме, как выяснилось уже потом, когда все дело благополучно окончилось. Собственница собаки именно в это время и явилась на место происшествия, вся красная и запыхавшаяся от усиленного бега и волнения. Он бежала целых полчаса, отыскивая свою пропавшую собаку и зовя ее на все лады.
Узнав, что случилось, дама расплакалась и не знала, как ей быть. Видя ее растерянность, я поспешил ей на помощь. С большим трудом сквозь ее всхлипывания и слезы мне удалось понять, кто она и где живет. Я занес все эти сведения в свою записную книжку, а потом по уполномочию дамы вступил в переговоры со всеми лицами, заявившими претензии к фокстерьеру, чтобы умиротворить их.
Фокстерьер, собственно говоря, вовсе не имел в мыслях причинить кому-нибудь неудобства. Он просто гонялся за воробьем, который, по-видимому, не понравился ему или же, наоборот, чересчур понравился. Собака непременно пожелала заключить с ним знакомство, а быть может, и тесную дружбу. Как известно, самое большое удовольствие для воробья — быть преследуемым собакой. Дав ей приблизиться к себе почти вплотную, юркая птичка вспархивает у нее под самым носом, пролетит небольшое расстояние и снова опускается на землю, всем своим видом как бы приглашая собаку продолжать интересную игру.
Так было и в этот раз, и вернее всего, что, когда фокстерьеру надоело бы быть обманутым, он, махнув хвостом на коварного воробья, пустился бы назад к своей госпоже, голос которой отлично слышал издали. Но тут вмешалась дворняжка, вдруг выскочившая из-под ворот и бросившаяся на фокстерьера. Тот недолго думая схватил ее за шиворот и швырнул в канавку, причем сам чуть не попал под колеса мотора, который перекувыркнулся вместе со своим седоком. Толстая женщина, желавшая спасти свою любимую дворняжку, также упала, столкнутая мотором, и увлекла за собой мальчика, торговавшего гипсовыми фигурками.
Чего-чего я не видывал и не слыхивал на свете, но мне никогда не приходилось слышать таких шума и крика, какие поднял маленький торговец гипсовыми фигурками, оказавшийся, как водится, чистокровным итальянцем новейшего пошиба, и мне стоило немало труда удовлетворить крикуна за разбитый товар и заставить замолчать.
Что же касается мотора и его седока, то, к их счастью, оказалось, что они нисколько не пострадали. Седок, снова усевшись на своего стального коня, хотел было уже пуститься в дальнейший путь, но случилось так, что мотор при повороте наехал на тележку с молоком; тележка перевернулась набок, находившиеся в ней кувшины разбились, и по улице потекла молочная река. Вообще переполох вышел большой.
В Англии публика жестоко расправилась бы с невольным виновником всей этой кутерьмы. Итальянцы же, среди которых стряслась эта история, должно быть, видели в фокстерьере лишь орудие Всевышнего, нашедшего нужным через него покарать их за грехи. Один лишь полицейский хотел было схватить собаку за ошейник, чтобы, несмотря на жалобные протесты его плачущей госпожи, задать ему хорошую трепку за дурное поведение на улице или, как это называется у полиции, за нарушение общественного порядка и тишины. Пес вертелся вокруг полицейского вьюном, неистово лаял на него и взрывал задними лапами песок на мостовой. Это так напугало одну молодую няньку, которая толкала перед собой колясочку с нарядным ребенком, что она хотела повернуть колясочку назад, но сделала это так неудачно, что та опрокинулась и полетела в одну сторону, а ее нарядный седок — в другую. Как нарочно, толчком колясочки сбило с ног и меня, так что я очутился сидя на тротуаре и имея по одну сторону распростертого и орущего во всю мочь ребенка, а по другую — валявшуюся вверх тормашками колясочку.
В таком оригинальном положении я и начал читать фокстерьеру нотации. Забыв, что я в чужой стране, я читал свою нотации на английском языке, медленно, толково и внятно. Фокстерьер, стоя от меня в нескольких шагах, слушал мою вдохновенную обличительную речь с такой восторженной радостью, подобной которой мне ни раньше, ни позже не приходилось наблюдать ни у одного живого существа. Казалось, он упивается моими словами как чистейшею райской музыкой.
«Где это я раньше слышал такую славную песню? — видимо, спрашивал он сам себя, глядя на меня восхищенными глазами и склоняя голову то на один бок, то на другой. — Уж не в молодости ли своей я слышал ее там, на родной стороне, откуда меня увезли сюда?»
Понемногу, шаг за шагом, он приблизился ко мне и, тщательно обнюхивая меня со всех сторон, усиленно замахал хвостом. На глазах у него были слезы. Наконец он принялся облизывать мои пыльные штиблеты и поглядел на меня так, словно хотел сказать: «Будь добр, повтори, пожалуйста, все, что ты сейчас напел мне. Ведь ты напевал на моем незабвенном, родном, английском языке, который я не смел уж и надеяться услышать здесь, на чужбине, где мне так скучно и грустно».
Его собственница сообщила мне потом, когда я по окончании своей проповеди поднялся на ноги, что она получила своего фокстерьера в подарок от одной родственницы, побывавшей в Англии и вывезшей его оттуда щенком. Это объяснило мне все.
Иностранная собака никогда не наделала бы такого, потому что родится вполне добропорядочной, то же самое можно сказать и об иностранцах.
Вот за это-то, должно быть, мы и не любим их.