Действие третье
Апрель 1790 года.
Со времени предыдущего действия миновало тринадцать лет.
Во Франции уже девятый месяц идет революция.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ (она сильно сдала). Рене!
РЕНЕ (сидит и вышивает; в ее волосах седина). Что?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Тебе не скучно?
РЕНЕ. Нет.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Тринадцать лет смотрю я, как ты складываешь в корзину провизию и отправляешься в тюрьму – относить Альфонсу передачу. Твое упорство поразительно, оно подавляет меня, я сдаюсь: в силу твоего чувства нельзя не поверить. Но еще больше поражает меня другое – за все тринадцать лет я ни разу не видела, чтобы ты томилась и скучала. Вернувшись с одного свидания, ты сразу же с удовольствием начинаешь ждать следующего. Словно готовясь к пикнику, ты прикидываешь, что бы такое повкуснее приготовить.
РЕНЕ. Так оно и есть… Мне очень не хотелось, чтобы муж видел, как я старею. Однако, встречаясь со мной по два-три раза в месяц, он не замечал, как годы берут свое.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Но теперь-то уж всему конец. В прошлом месяце Учредительное собрание отменило тюремное заключение по именному королевскому указу. Законность и порядок, в которые я свято верила столько лет, умерли. Скоро все злодеи, все умалишенные выйдут на свободу… Ты давно не была у Альфонса. Почему?
РЕНЕ. В том уже нет нужды. Теперь достаточно просто ждать – и он придет.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Резонно. Да, ты сильно изменилась.
РЕНЕ. Устала. И постарела. Да и потом, как не измениться человеку, когда меняется весь мир?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. И все же мне кажется, с тех пор как ты перестала таскать в тюрьму эти твои корзины с вареньем и разносолами да увлеклась вышиванием, вид у тебя стал скучный.
РЕНЕ. Это, наверное, весна виновата. Я так ждала ее когда-то, парижскую весну. Теперь же она приходит, бурная, как наводнение, а я чувствую – она уже не моя, принадлежит кому-то другому. Все вокруг перевернулось вверх дном, да и годы мои ушли. Чем дуться на весну, лучше уж сидеть дома взаперти и вышивать – вдруг весна улыбнется мне хоть из вышитого узора.
Входит Анна.
АННА. Что это у вас – и Шарлотта не выходит? Неужто и она отправилась в Версаль с прочими трудящимися массами требовать хлеба?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Анна, ты? Что-нибудь случилось?
АННА. Пришла проститься. А еще лучше будет, если вы, матушка, поедете со мной.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Как – проститься? Куда ты? Что за новости?
АННА. Мы с мужем уезжаем в Венецию.
РЕНЕ (в первый раз за все время поднимает голову). В Венецию…
АННА. Нет-нет, сестрица. С тем путешествием, увы, ничего общего. Муж купил в Венеции палаццо, и мы срочно туда переезжаем.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. А как же ваш дворец, а должность при дворе?! Все бросить и уехать на чужбину?
АННА. Здесь оставаться опасно. Мой муж – человек дальновидный, он говорит, что пустые надежды аристократии на какие-то перемены к лучшему ему надоели. Да вы, матушка, знаете все и сами. Граф Мирабо предлагал его величеству эмигрировать, но граф Прованский был против. А муж тоже считает, что королю следовало бы уехать, пока не поздно.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. И все же его величество пока еще здесь.
АННА. Да, такого медлительного короля Франция еще не знала.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Пока король здесь, мы тоже должны оставаться в Париже.
АННА. Скажите, какая роялистка! Матушка, поймите вы – теперь не до глупостей. Это вам только кажется, будто буря улеглась, что ждет нас завтра – сказать трудно. Мужу привиделся ночью кошмарный сон, а наутро он решил: все, пора. Ему приснилась площадь Конкорд, превратившаяся в озеро крови.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Когда вокруг происходит такое, надо действовать очень осмотрительно – десять раз проверить брод, прежде чем соваться в воду. У меня, например, предчувствие, что все обойдется и меня ждет спокойная, тихая старость. Возможно, будь жив твой батюшка, и на нас обрушился бы гнев толпы – а так кому мы нужны? Наоборот, с тех пор как все перевернулось вверх дном, стало полегче – все забыли про историю с Альфонсом. Главное – не терять головы, не вставать ни на чью сторону, а жить себе да выжидать, чья возьмет.
АННА. Смотрите, матушка, кончите как графиня де Сан-Фон.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ (смеется). Скажешь тоже! Где уж мне удостоиться такой славной кончины.
АННА. Сегодня, кстати, ровно год. Как раз тогда в Марселе начались первые беспорядки.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Неужели все те слухи – правда?
АННА. Чем невероятнее слухи про мадам де Сан-Фон, тем они достоверней. Графине о ту пору прискучил Париж, и она отправилась в Марсель. По ночам, нарядившись портовой шлюхой, она завлекала матросов, а утром возвращалась в свой роскошный особняк и пересчитывала заработанные медяки. Специальный ювелир оправлял каждую монету в драгоценные каменья. Графиня намеревалась обшить этими медяками платье сверху донизу, а затем поразить весь Париж.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Однако она ведь была далеко не первой молодости – вряд ли она стала бы появляться в свет в открытом платье. А чтобы обшить монетами закрытое платье, надо было, верно, ого-го как потрудиться.
АННА. И вот одной прекрасной ночью, когда графиня караулила на углу очередного клиента, началась заваруха. Нашу ряженую шлюху увлекло разбушевавшейся толпой, и она вместе со всеми стала распевать песни.
В левом углу сцены появляется Шарлотта, одетая во все черное. Она стоит и слушает.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Знаю-знаю. «Всех аристократов на фонарь».
АННА. Графиня пела «Аристократов на фонарь» громче всех и маршировала в самом первом ряду. Потом на толпу напала полиция и началась паника, графиню сбили с ног и затоптали насмерть. Когда настало утро, бунтовщики подобрали труп, положили его на выломанную створку двери и с плачем и стенаниями понесли по улицам. Графиня превратилась в Невинную Жертву, в Народную Богиню. Какой-то рифмоплет – такие есть в каждом квартале – тут же сочинил песню «Прекрасная шлюха», и все стали петь ее хором. Ни один человек в толпе и не подозревал, кого они несут. В сиянии утреннего солнца мадам де Сан-Фон была похожа на ощипанную курицу. Ее набеленное лицо, покрытое пятнами крови и синяками, впоследствии превратилось в красно-бело-синее знамя революции. Когда же белила потекли под горячими лучами солнца, люди, пораженные, увидели, как на их глазах лицо молодой женщины превращается в морщинистую физиономию старухи. Впрочем, она так и осталась для них Прекрасной Шлюхой. Никого не смутили даже дряблые ляжки, просвечивавшие сквозь разодранное платье. Труп протащили по всем улицам, а потом процессия направилась к морю. Графиню опустили в волны Средиземного моря, синего от старости, черпающего силы в одной только смерти… Ну то, что именно с этих событий началась революция, вам известно.
Пауза. Шарлотта тихо уходит.
РЕНЕ. Так ты едешь в Венецию, к этому мертвому морю?
АННА (вздрогнув). Не говори так. Мы едем туда, чтобы жить, а не умирать.
РЕНЕ. Как тебе хочется жить. Как ты всегда ради этого хлопочешь. И такою ты была всегда. А на самом деле жизнь в тебя всякий раз вдыхает кто-то другой. Ну конечно, с тем путешествием в Венецию ничего общего нет. Ты ведь не ведаешь, что такое память, обрывки твоей жизни не связаны между собой ни единой нитью.
АННА. Ты хочешь, чтобы я все помнила? Не беспокойся, когда нужно, воспоминания к моим услугам. Только жить они мне не мешают. И знаешь, Рене, это у тебя нет воспоминаний. Ты всю жизнь, каждый день с раннего утра и до ночи, сидела уткнувшись лицом в белую стену. Если так долго всматриваться в недвижную белую стену, начнешь различать на ней и темные пятна, похожие на засохшую кровь, и дождевые потоки, напоминающие следы слез.
РЕНЕ. Это верно, что я смотрела в одну точку. Только не в стену, а в стоячую воду омута – самого глубокого, какой только может быть. Вот моя доля.
АННА. Поэтому тебе и вспомнить нечего. Всегда – одно и то же.
РЕНЕ. Мои воспоминания подобны мухе, застывшей в янтаре. Это не блики, скользящие по вечно изменчивой водной ряби, как у тебя… Ты правильно сказала. Тебе воспоминания жить не мешают. А мне мешают. Всегда.
АННА. И еще как. К тому же вызывают муки ревности. Вот смотришь ты на мое лицо и читаешь в нем два воспоминания, особенно тебе ненавистные. Воспоминания о том, чего у тебя не было никогда: о Венеции и о счастье.
РЕНЕ. Венеция и счастье… Да, две эти мухи в янтарь не замуруешь. Я никогда не желала ни того ни другого.
АННА. Это ты теперь так говоришь.
РЕНЕ. Нет. Сейчас я знаю, чего я желала. В юности, кажется, я и в самом деле мечтала о том же, что и ты… О Венеции и о счастье… Но мухи, застывшие в моем янтаре, не имеют ничего общего ни с Венецией, ни со счастьем, – они страшны, несказанно, невыразимо страшны. Я не мечтала о таком в юности, даже представить не могла.
Но с годами постепенно я поняла. Когда происходит то, чего ты больше всего боялась, на самом деле исполняется твое неосознанное, сокровеннейшее желание. Только оно достойно чести стать настоящим воспоминанием, навеки застыть в кусочке янтаря. Это плод, которым не пресытишься, вкуси его хоть сто тысяч раз.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ну-ну, Рене, бывает и по-другому. Иногда со старостью на душу нисходят мир и счастье. Когда неделю назад пришло последнее письмо от Альфонса, я почувствовала, как смягчилось мое сердце. Он знает, что скоро будет свободен, и все же не держит ни на кого зла. Даже меня он прощает. Пишет, что в тюрьме познакомился кое с кем из революционных вожаков, и обещает замолвить перед ними словечко, если у меня будут неприятности. Вон до чего дошло! Я всегда знала, что где-то в потаенной глубине его души живет чистый родник доброты.
АННА. Вы, матушка, тоже говорили много добрых слов, когда готовили западню для Альфонса.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. В свою доброту я и не верю. Но верю, что другие люди добры. Так как-то жить спокойней.
АННА. Ну так поверьте и в мою доброту. Я не требую, чтобы вы отправились в путь немедленно. Мы с мужем уезжаем послезавтра – у вас еще целых два дня. А если не решитесь теперь, то приезжайте в Венецию после.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Спасибо, я не забуду твоей доброты. Старики думают медленно, так что не торопи меня, ладно?
АННА. Смотрите только не опоздайте.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Да-да, обещаю, я не стану дожидаться, пока дела примут скверный оборот. Ну а сейчас – прощай.
АННА. Прощайте… Матушка… Рене…
РЕНЕ. Прощай, Анна.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Я буду молиться, чтобы ваш путь был безопасен. Передавай поклон графу.
АННА. Передам.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Шарлотта!
Шарлотта входит и провожает Анну со сцены.
Пауза.
Шарлотта!
Шарлотта появляется вновь.
ШАРЛОТТА. Да, мадам?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. У меня в доме, слава Богу, никакой беды не случилось. А ты, никак, в трауре?
ШАРЛОТТА. Так точно, мадам.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. А, понимаю, – это траур по твоей прежней хозяйке, графине де Сан-Фон. Ведь сегодня годовщина ее смерти. Твоя преданность ее памяти весьма трогательна, однако, сколько мне помнится, ты терпеть не могла покойницу и сбежала от нее ко мне.
ШАРЛОТТА. Так точно, мадам.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Что ты заладила: «так точно» да «так точно»! Ты же не деревенская девчонка, только поступившая на службу. За девять месяцев после взятия Бастилии все вокруг словно взбесились, а ты, наоборот, стала тише воды, ниже травы. С тех пор как голодранцы из Сент-Антуанского предместья, требуя хлеба, устроили марш в Версаль, ты изменилась. Что там у тебя на уме? Ты двадцать лет прожила в моем доме, нужды ни в чем не знала, деньжонок поднакопила, так что вряд ли станешь маршировать по улицам с оборванцами. Или тебя вдохновил пример графини де Сан-Фон? Смотри, как бы и тебя не постигла участь этой поддельной героини… Послушай, а может быть, именно об этом ты и мечтаешь? О такой вот героической гибели, а?
ШАРЛОТТА (решительно). Так точно, мадам.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ (смеется). Ну тогда ладно. Бог с тобой, носи что хочешь. Раз твой траур и твоя скорбь тоже поддельные, я не возражаю.
ШАРЛОТТА. Благодарю, мадам.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Так, значит, ты любила покойную графиню?
ШАРЛОТТА. Так точно, мадам.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Больше, чем свою нынешнюю хозяйку?
ШАРЛОТТА. Так точно, мадам.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ай-яй-яй, до революции ты со мной так разговаривать не смела. Все теперь стали такие честные, прямо беда… А-а, кто-то к нам в гости пожаловал.
Шарлотта выходит. Рене встает.
Шарлотта вводит баронессу де Симиан в монашеском одеянии.
Баронесса, вы? Сколько лет, сколько зим.
БАРОНЕССА (сильно постаревшая). Да, давненько у вас не была. День добрый вам обеим.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Что-нибудь случилось?
БАРОНЕССА. Меня пригласила Рене.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Да?
РЕНЕ. Спасибо за то, что пришли.
БАРОНЕССА. У ворот я встретила вашу сестру. Кажется, она уезжает в Италию?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Так, во всяком случае, она нам сказала.
БАРОНЕССА. Я рада, что вы, Рене, наконец решились. Я ждала от вас этого шага.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Решилась? На что решилась?
РЕНЕ. Матушка, я не стала с вами советоваться, а обратилась прямо к госпоже де Симиан. Я попросила принять меня в тетушкин монастырь.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ (пораженно). Ты? В монастырь? Хочешь удалиться от мира?
РЕНЕ. Да.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ничего не понимаю… Извините, баронесса. Благодарю вас за доброту и участие, но, вы ведь понимаете, речь идет о судьбе моей родной дочери, и я должна… В первый раз об этом слышу! Да и как же – ведь со дня на день маркиз выходит на свободу…
БАРОНЕССА. Ваше удивление вполне естественно. Поговорите между собой, а я, с вашего позволения, пройду в соседнюю комнату и подожду там. (Идет к правой кулисе.)
РЕНЕ. Постойте!
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Рене…
РЕНЕ. Нет, пусть тетушка останется здесь. Я хочу, чтобы она все слышала. Двадцать лет я бегала к ней советоваться об Альфонсе, так что теперь секретничать просто глупо.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Да, конечно, но…
РЕНЕ. Прошу вас, тетушка, останьтесь.
БАРОНЕССА. Ну, если вы настаиваете…
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Раз вы обе заодно, я буду говорить без обиняков. Но прежде, будьте любезны, баронесса, объясните поподробней – о чем именно просила вас Рене.
БАРОНЕССА. Особенно рассказывать нечего. В последние месяцы Рене бывала у меня очень часто, мы много говорили. И я обещала свою помощь, если она твердо решит удалиться от мира. Вот и все.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Значит, когда ты перестала ходить к Альфонсу и вдруг так увлеклась вышиванием, ты готовилась к этому решению?
РЕНЕ. Нет, я уже очень давно думала об этом. Теперь мои мысли просто переросли в решимость.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Именно сейчас, когда должны освободить Альфонса?
РЕНЕ. Это было последним толчком, последней каплей. Прежде в моей душе боролись два желания – уйти от мира и встретиться с мужем. После каждого свидания я решала: «Все, следующая встреча будет последней, а потом ухожу». Но сердцу не хватало твердости… И все же каждое такое половодье мало-помалу углубляло новое русло реки.
БАРОНЕССА. Это Господь взирал на вас с небес, это он был вашей путеводной нитью. Вы – рыбка, выловленная Всевышним. Не раз срывались вы с крючка, но втайне всегда знали: рано или поздно вам не уйти. Вы посверкивали чешуей, плавая в бренном море суеты. Когда взор Божий, подобно лучам предвечернего солнца, падал на вас, вы вспыхивали ослепительным блеском и, трепеща, мечтали только об одном – поскорее быть выловленной. Господь вездесущ, его божественным очам несть числа, и каждое из них обращено в мир. Они бдительнее и неотступнее самого рьяного королевского соглядатая, им видны как на ладони потаен-нейшие закоулки человеческих душ. Господь обладает неистощимым терпением, он ждет, пока заблудшие души сами придут в его сети, и лишь тогда препровождает их в свою сияющую тюрьму, в свои блаженные чертоги. Стыдно признаться, но мне Божий промысел открылся лишь несколько лет назад, уже в преклонные годы. Раньше я лишь изображала набожность, лишь любовалась собственными добродетелями – а это иссушает душу. Есть воспоминания, которые и сегодня заставляют меня краснеть. Сколько же лет назад это было… Девятнадцать. Осенним днем в этой самой зале графиня де Сан-Фон рассказывала мне о вашем зяте. Неужели миновало уже столько лет! Девятнадцать… Потом вошли вы, мадам, – от перенесенных душевных мук ваше лицо обрело особый внутренний свет. Наконец, приехала и Рене – чистая, прекрасная, бесконечно печальная… Кажется, все это было вчера. А может быть, время, меняющее наш облик, тихо вышло из залы, а мы просто не расслышали шелеста его одежд?.. Перед тем как вы, госпожа де Монтрей, присоединились к нам, графиня, помахивая хлыстиком, рассказывала мне о марсельских похождениях маркиза – простите, что говорю об этом. Слушая графиню (как молю я Бога, чтобы Он упокоил ее грешную душу!), я сотворяла крестное знамение, а сама чувствовала, что радужное сияние, дьявольское наваждение страшного ее рассказа завладевает мной. Признаться ли – я вся просто обратилась в слух, боясь пропустить хоть словечко… Уже одно то, что я сейчас так открыто могу говорить об этом, показывает, насколько ближе стала я к Богу. Теперь-то мне ясно: это самолюбование собственной чистотой и праведностью ввергло меня в соблазн, и грех был во мне, а не в поступках маркиза или рассказе мадам де Сан-Фон. Если б меня не одолела гордыня, я поняла бы: мои чистота и праведность – не более чем камешки на берегу реки, и нечего терзаться, если в лучах божественного солнца вспыхивают не они, а соседние. Я полагаю, что ныне и Рене избавилась от пут и обрела свободу. Только предназначенное ей испытание было в сотни раз труднее, поэтому перенесенные ею муки не сравнимы с моими.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Вы высказались. Позвольте и мне, женщине из этого, грешного мира, просто матери, тоже сказать Рене несколько слов. Я хотела бы, чтобы ты, прежде чем удалиться в мир молитвы, закончила свои дела и в нашем суетном мире. Прими его последнее причастие.
Баронесса де Симиан хочет что-то возразить, но госпожа де Монтрей перебивает ее.
Нет уж, дайте мне закончить. Каким бы ни был Альфонс, но разве теперь, когда он наконец обретает свободу, ты не хочешь разделить с ним остаток жизни?
РЕНЕ. Но, матушка…
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Погоди. Девятнадцать лет я твердила тебе: «Оставь его», но ты меня не слушала. Отчего же нынче ты вдруг так переменилась? Ведь я больше этому не противлюсь. Хочешь быть ему верной супругой – ради Бога. Но в монастырь-то зачем? Придворные связи Альфонса по нынешним временам не имеют никакой ценности, скорее даже опасны. Но, видишь, меня это не пугает, я согласна видеть его своим зятем… С другой стороны, если взглянуть на дело глазами Альфонса, – наконец пробил его час, и он может сполна рассчитаться за все удары, которые вынес.
РЕНЕ. И будет, матушка, совершенно прав.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Возможно. Но ведь в душе-то он человек не злой, я знаю. И, надеюсь, поймет, что все мои действия в конечном итоге были только ему на пользу.
РЕНЕ. Вам на пользу.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Это когда же я думала о своей пользе? Лишь о чести и репутации рода де Садов, о сохранении твоего доброго имени. Сейчас весь мир перевернулся, род, имя уже ничего больше не значат, о приличиях все забыли. Нечего больше защищать, так что нет никакого смысла держать Альфонса под замком. Пускай теперь машет себе кнутом сколько влезет, щелкает своей бонбоньеркой. Мир взбесился, никто ему слова не скажет. Откровенно говоря, я и сегодня считаю твоего муженька распутником и негодяем. Но теперь всем заправляют безумцы, преступники и бродяги. Альфонс прекрасно будет смотреться в этой компании. Может, он даже станет спасителем нашей семьи.
РЕНЕ. Я вижу, вы намерены его использовать.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Намерена. И ты должна мне в этом помочь. У Альфонса ведь добрая душа.
РЕНЕ. Да, он всегда был просто добрым ребенком. Златокудрым, с широко раскрытыми глазами. Иногда шалил, но всякий раз искупал провинности лаской и нежностью. Я так и вижу перед собой его стремительный, как изумрудная ящерка на весеннем лугу, взгляд.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Госпожа де Симиан, я думаю так. В нынешнем хаосе, именуемом революцией, бесстыдные выходки Альфонса могут быть сочтены весьма похвальными – уже хотя бы потому, что они бросали вызов обществу. Негодование, которое они прежде вызывали у всех порядочных людей, станет лучшим доказательством невиновности Альфонса, а заключение в королевскую тюрьму теперь почетней любого ордена. Вон как все перевернулось. Когда золото не в цене, медь и даже олово чувствуют себя благородными металлами – только лишь потому, что они не золото… Если Альфонс будет вести себя умно, кто знает, может, ему суждено остаться единственным аристократом, не вздернутым толпой на фонарь. Былые злодейства маркиза спасут от гибели и его, и всех нас. В самой большой опасности сейчас такие люди, как я, люди с безупречной репутацией… И все же это ничего не меняет – Альфонс как был отребьем, так им и остался. Но когда мир сходит с ума, в цене лишь такие, как он, – распутники и лиходеи… Поразительно, до чего мелкими и незначительными кажутся сегодня грехи Альфонса, из-за которых я так мучилась когда-то. Подумаешь, выпорол кнутом каких-то девок. Ну, пролил несколько капель крови. Накормил дурацкими безвредными пилюлями. (Смеется.) Ну, чуть не прикончил одну из моих дочерей – да хоть бы и обеих. Оказывается, тот, с кем я воевала двадцать лет, – добрый ребенок и все это были милые шалости.
БАРОНЕССА. Не стоит так говорить, мадам. Не важно, с кем вы воевали, главное, что вы отважились на эту войну. Вы боролись не с Альфонсом, а с тем злом, которое он олицетворял. Если вы не поймете этого, то можете, подобно Альфонсу, утратить в себе Бога. Что бы ни происходило в окружающем мире, Господь всегда ясно показывает нам, что хорошо, а что дурно, – черта, разделяющая Добро и Зло, подобна линии, которую дети проводят мелом по мостовой.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Вы так полагаете? А по-моему, эта линия скорее походит на границу моря, перемещающуюся по мере приливов и отливов. Альфонс как раз оседлал полосу прибоя – одной ногой он всегда в воде и шарит по дну, подбирает кроваво-красные ракушки и длинные, как кнуты, водоросли.
РЕНЕ. Матушка, вы заговорили прямо как Альфонс. Может быть, вы и в самом деле легко найдете с ним общий язык.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ох, Рене, как же я устала. И ты тоже – только этим объясняю я твое неожиданное решение.
РЕНЕ. Вы устали? От кого – от Альфонса или от самой себя?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Не будь такой злой, Рене. Мы обе очень устали – так давай возьмемся за руки и будем утешать друг друга, помогать друг другу.
БАРОНЕССА. Рене, ваша матушка заплутала во тьме бытия, сбилась с пути, который связывает наш мир с Богом. Вы должны прийти ей на помощь, спасти ее.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Не нужно мне, чтобы ты меня спасала. Скажи лучше, правда ли, что Альфонс в Венсенском замке сдружился с самим Мирабо, чья звезда нынче сияет так ярко?
РЕНЕ. Нет. Они, кажется, все время ссорились.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ах так, значит, они были до того близки, что даже ссорились? Прямо как мы с Альфонсом.
РЕНЕ. Если в вас есть хоть капля гордости, вы не станете просить помощи у того, кому доставили столько зла…
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. А кто просит? Он сам написал об этом в письме. Мол, если у меня возникнут неприятности, он замолвит за меня словечко перед нынешними заправилами.
БАРОНЕССА. Он так написал? Благородное сердце! Воскрес тот чистый, златокудрый мальчик, которого я знала. Маркиз возлюбил врагов своих и простил им все. Должно быть, он раскаялся во всех своих прегрешениях. Кончилась кровавая ночь, и в душе грешника зажглась божественная заря. Как я понимаю ваши чувства, милая Рене. Вы распознали в Альфонсе первые проблески чудесного сияния и решили уйти из суетного мира, чтобы и самой приблизиться к источнику священного огня. И повести за собой душу маркиза, ведь правда? Увлеченный вашим примером, Альфонс не позволит, чтобы зажегшийся в нем огонек угас, станет лелеять его и последует, непременно последует за вами. Вы оба ступите в край, озаренный беспредельным сиянием. Рене, вы воистину зерцало добродетели для всех женщин этого мира. И вы займете истинно высокое, достойное ваших совершенств положение Христовой невесты. За свою долгую жизнь я видела разных женщин, но ни одна из них не была столь добродетельна, как вы.
РЕНЕ. Но, тетушка…
БАРОНЕССА. Что, дитя мое?
РЕНЕ. Вы правы, отказаться от мужа и от мира меня и в самом деле заставило сияние, но… Как бы вам объяснить… Это не то сияние, которое имеете в виду вы.
БАРОНЕССА. Как так?
РЕНЕ. Чудесное-то оно чудесное, это сияние, только источник его несколько иной…
БАРОНЕССА. О чем вы? Разве может у чудесного сияния быть иной источник, кроме Бога?
РЕНЕ. Может. Впрочем, я не знаю – вдруг и в самом деле источник один и тот же. Просто свет отразился от чего-то и его лучи дошли до меня с противоположной стороны.
БАРОНЕССА (встревоженно). Это с какой такой противоположной?
РЕНЕ. Я и сама не вполне понимаю. Знаю только одно: свет забрезжил после того, как я прочитала страшную книгу, присланную Альфонсом из тюрьмы. Он сам написал ее и назвал «Жюстина, или Несчастья добродетели». Получив ее от Альфонса, я вначале не ждала ничего дурного – ведь я не читала раньше ни одного из его сочинений. В книге описаны приключения двух сестер: Жюльетты – старшей, и Жюстины – младшей, лишившихся родителей и вынужденных скитаться. Все в этой истории перевернуто с ног на голову: на младшую сестру, свято хранящую добродетель, обрушиваются одно за другим страшные несчастья, а старшая, ступившая на стезю порока, осыпана дарами судьбы. Мало того, гнев самого Господа обрушивается не на распутную Жюльетту, а на невинную Жюстину, погибающую самым жалким и нелепым образом. Она имеет чистую душу и придерживается самой высокой нравственности, но вечно попадает в постыдные ситуации, подвергается унижениям, ей отрезают пальцы, выбивают зубы, ставят позорное клеймо, без конца то избивают, то похищают, и в завершение всего, когда по ложному обвинению Жюстину должны казнить, спасает ее не кто иной, как погрязшая в грехе старшая сестра! Но не подумайте, что несчастной Жюстине улыбнулась удача, – ее ждет бессмысленная и страшная смерть от удара молнии… Вот что, оказывается, писал Альфонс день за днем, ночь за ночью! Зачем, для чего? Тетушка, разве не ужасный, смертельный грех такое творение?
БАРОНЕССА. Грех, да еще какой. Не только свою душу осквернить, но и чужие души ядом отравить. Это страшный грех.
РЕНЕ. Какой же грех тяжелее – написать такую книгу или пороть до крови проституток и нищенок?
БАРОНЕССА. Оба одинаково тяжелы. Зло, содеянное в душе, столь же греховно, как содеянное наяву.
РЕНЕ. А каков, по-вашему, Альфонс? Понесший кару от людей за свои поступки, лишенный возможности творить зло в жизни, он продолжает творить его в своей душе.
БАРОНЕССА. Монастырский устав, дитя мое, изгоняет в равной степени грехи и содеянные, и помысленные. Зло погибает там, лишенное корней. А тюрьма – дело другое. Альфонс не может там совершать злодейство, но он вцепился в корни греховности, уцелевшие в его сердце.
РЕНЕ. Нет, это не так! Альфонс, тот Альфонс, которого я знала прежде, ушел от меня, скрылся в иной, неизвестный мне мир.
БАРОНЕССА. Ты имеешь в виду преисподнюю?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Господи, ну сочинил он какие-то там дурацкие сказки, так что с того? Когда-то и я придавала много значения подобной ерунде, считала, что сочинительство зловредных книг хуже любого преступления, – то, по крайней мере, раз совершено, да потом и забыто. Но сейчас я думаю иначе. Книгу достаточно бросить в огонь, и от нее останется лишь кучка пепла. Преступление – это то, что оставляет след. Книга же, если никто ее не прочел, следа не оставляет.
РЕНЕ. Если никто ее не прочел? Но ведь я-то прочла.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Всего один человек, к тому же жена сочинителя.
РЕНЕ. Да, один человек, но зато – жена. Эта злосчастная Жюстина – добрая, ранимая, печальная, нелюдимая, так не похожая на ветреную сестру стыдливостью и целомудрием… Полудетское лицо, огромные задумчивые глаза, белоснежная кожа, хрупкая фигура, тихий и грустный голос… Вам не кажется, что Альфонс нарисовал мой портрет – какой я была в девичестве? И еще я подумала: уж не для меня ли написал он историю женщины, которую добродетель обрекла на несчастье и погибель? Помните, матушка, тринадцать лет назад, в этой самой комнате, когда я затеяла с вами ту постыдную перебранку, я еще, вслед за графиней де Сан-Фон, сказала: «Альфонс – это я».
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Еще бы мне не помнить, до сих пор так и слышу эти твои слова: «Альфонс – это я».
РЕНЕ. Так вот – я ошибалась. Я сказала совсем не то, что следовало. «Жюстина – это я», – вот что говорю я теперь. У Альфонса в тюрьме было достаточно времени для раздумий. Он писал, писал и в конце концов посадил меня в темницу своего романа. Меня, живущую на воле, он всю без остатка запер в мрачный плен. Из-за Альфонса вся моя жизнь, все мои бесчисленные страдания обернулись тщетой и тленом. Оказывается, я жила, действовала, горевала, рыдала лишь ради того, чтобы попасть в некую страшную сказку! О-о, лишь прочтя ее, я впервые поняла, чем занимался Альфонс все эти годы в своей камере. Бастилию захватили и разрушили извне, а он свою тюрьму взорвал изнутри, и без всякого пороха. Сила его воображения разнесла каменные стены в прах. Можно сказать, что после этого он сам, по доброй воле, предпочел оставаться в камере – он все равно был свободен. Мои многолетние терзания, подготовка побега, королевский эдикт, мздоимцы-тюремщики, прошения и петиции – все было впустую, все было ни к чему. Этот человек, не удовлетворившись грехами плоти, которые неспособны насытить душу, решил воздвигнуть некий нетленный Храм Порока. Не единичные злодейства, а настоящий кодекс Зла; не деяния, а Догмат; не одна ночь греховных наслаждений, а бесконечная Всенощная, переходящая в вечность; не рабство кнута, а Царство кнута – вот что замыслил он создать. Он, который испытывал блаженство лишь раня и разрушая, кончил тем, что пришел к созиданию. В нем зародилась некая неясная субстанция, некая чистейшая эссенция Зла, и образовала совершенный кристалл Зла. А мы с вами, матушка, живем в мире, созданном маркизом де Садом!
БАРОНЕССА (крестится). Что вы такое говорите!
РЕНЕ. Я следовала повсюду за душой Альфонса. Я следовала повсюду за его телом. Я всегда была там, где был он. И что же! Внезапно его руки обрели крепость стали и сокрушили, раздавили меня. У этого человека больше нет души. Тот, кто написал такое, не может иметь человеческую душу. Это уже нечто совсем иное. Человек, отказавшийся от своей души, запер весь мир людей в железную клетку, а сам похаживает вокруг да знай себе ключами позвякивает. И, кроме него самого, нет больше ключей от этой клетки ни у кого на всем белом свете. Мне этот замок уже не открыть – никогда. И нет сил даже на то, чтобы просовывать меж железных прутьев руки и молить о милосердии… А по ту сторону решетки я вижу всех вас – матушку, вас, мадам, Альфонса. Как хорошо, привольно вам там, на свободе! А он – он растопырил свои длинные руки так широко, что достает до самого края Земли, до самого предела времен; он сгреб целую гору из Зла, забрался на нее и пальцами вот-вот коснется самой вечности. Альфонс намерен влезть по чердачной лестнице прямо в рай!
БАРОНЕССА. Господь разрушит его жалкую лестницу.
РЕНЕ. Нет. Как знать, быть может, Господь сам поручил Альфонсу эту работу. Вот я и хочу провести остаток дней в монастыре, чтобы никто не мешал мне расспросить Бога как следует.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Так ты все-таки…
РЕНЕ. Да, это решено.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Даже если Альфонс придет сюда? Твой муж, которого ты так ждала целых девятнадцать лет?
РЕНЕ. Это не изменит моего решения. Альфонс… самый странный из людей, которых мне довелось видеть в жизни. Из тьмы злодейства он извлек сияние, из мерзости и грязи сотворил возвышенное – он выковал роскошные доспехи, достойные его громкого имени, и обратился в рыцаря без страха и упрека. Лиловое свечение, исходящее от Альфонса, озаряет окружающий мир, и доспехи рыцаря тускло мерцают в этом таинственном свете. На ржавой от крови стали – причудливые узоры, арабески из роз, фестоны из вервий. Огромный щит раскален докрасна, он цвета обожженной женской кожи. Рогатый шлем из чистого серебра окружен нимбом страданий и стонов. Рыцарь прижимает к устам свой меч, досыта напившийся крови, и торжественно произносит слова обета. Золотые волосы, спадая из-под шлема, обрамляют мертвенно-бледное, подобное лучу света лицо. Несокрушимые латы похожи на замутившееся от дыхания серебряное зеркало. Когда рыцарь, снимая кованую рукавицу, своей белой и тонкой, почти женской рукой касается чьего-нибудь чела, самый жалкий, самый обездоленный из людей обретает мужество и следует за своим господином на поле брани, над которым уже занимается заря. Рыцарь не идет – он летит по небу. А после кровавой битвы на широком нагруднике его серебряного панциря начинается беззвучный пир миллионов павших. От рыцаря исходит холодная как лед сила, под чарами которой забрызганные кровью лилии опять становятся белее снега. А белый конь воина, весь в алых пятнах, расправив широкую, как бушприт фрегата, грудь, взлетает в утреннее небо, рассекаемое вспышками молний. И небо рушится, неудержимым потоком разливается по нему божественное сияние, от которого слепнут все, кто наблюдал чудесное зрелище. Альфонс… Быть может, он – дух этого лучезарного света?..
Входит Шарлотта.
ШАРЛОТТА. Его светлость маркиз де Сад. Прикажете просить?
Всеобщее молчание.
Так просить или как?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Рене…
БАРОНЕССА. Рене…
РЕНЕ (после паузы). Шарлотта, а как он выглядит?
ШАРЛОТТА. Да он же тут, за дверью. Привести?
РЕНЕ. Я спрашиваю, как он выглядит?
ШАРЛОТТА. Так переменился – я насилу узнала. Он в черном плаще, на локтях – заплаты, ворот рубахи весь засаленный. Поначалу, грех сказать, я его за старика нищего приняла. И потом, его светлость так располнел – лицо бледное, опухшее, сам весь жирный, еле одежда на нем сходится. Я прямо думала – в дверь не пройдет. Ужас до чего толстый! Глазки бегают, подбородок трясется, а чего говорит, не сразу и разберешь – зубов-то почти не осталось. Но назвался важно так, представительно. «Ты что, – говорит, – Шарлотта, никак, забыла меня? Я – Донасьен Альфонс Франсуа маркиз де Сад».
Все молчат.
РЕНЕ. Отошли его прочь. И скажи: «Вам никогда больше не увидеться с госпожой маркизой».
ЗАНАВЕС