Действие второе
Сентябрь 1778 года. Прошло шесть лет.
На сцену одновременно выходят Рене и Анна.
РЕНЕ. Анна, ты?!
АННА. Рене, у меня хорошая новость!
РЕНЕ. Но откуда ты? И так внезапно.
АННА (высоко поднимает свиток, перевязанный лентой). Ну-ка, угадай, что это.
РЕНЕ. Не нужно меня дразнить.
АННА. Вот, вот, вот!
РЕНЕ. Перестань.
Сестры, обе в пышных кринолинах, мечутся по сцене: Анна убегает, Рене догоняет.
Наконец свиток в руках у маркизы.
Ну, что это? (Очень спокойно, не спеша читает.) «Решение Судебной палаты города Экс-ан-Прованс. В месяце мае сего года нами был получен королевский эдикт, скрепленный золотой печатью, коим предписывалось произвести повторное разбирательство дела Донасьена Альфонса Франсуа маркиза де Сада. Следуя воле его величества, мы признали приговор, вынесенный в 1772 году, недействительным и провели новое слушание, в результате которого по делу вышеозначенного маркиза де Сада вынесен следующий приговор. Подсудимый Донасьен Альфонс Франсуа де Сад, уличенный в распутстве и подрыве нравственности, получает строжайшее предупреждение и подвергается штрафу в размере пятидесяти ливров, а также лишается права въезда в город Марсель сроком на три года. Немедленно по уплате штрафа имя маркиза де Сада из тюремных списков исключить». О Боже… (Застывает в оцепенении, сама не своя от счастья.)
АННА. Ну, как новость, сестрица?
РЕНЕ. Это как сон…
АННА. Наоборот, сон закончился – кошмарный сон.
РЕНЕ. Альфонс свободен. И я… Шесть лет!.. Помнишь, как шесть лет назад, осенью, здесь же, в этом самом доме, мы все ломали голову, не зная, как его спасти? Это было вскоре после той ужасной марсельской истории. Ты только-только вернулась из Италии, куда ездила утешить бедного Альфонса.
АННА. «Утешить»! Почему бы не назвать вещи своими именами? Ведь дело-то давнее.
РЕНЕ. Давнее… Шесть лет я жила только одним – как вернуть мужу свободу. Сколько переменилось за эти годы! Шесть лет я колотила в запертую каменную дверь – в кровь разбила руки, обломала ногти, и все впустую!
АННА. Ты делала все, что могла.
РЕНЕ. Нет, мне одной было бы не справиться. Это матушка заперла дверь между Альфонсом и мной. Только матушке было под силу ее и открыть.
АННА. Рада, что ты это понимаешь.
РЕНЕ. Потому ты и видишь меня в этом доме. Раньше, когда я считала мать своим врагом, я всегда, приезжая в Париж, останавливалась в гостинице.
АННА. Значит, теперь между нами тремя нет больше зла?
РЕНЕ. Ты стала совсем взрослой. А я… я уже немолода.
АННА. Сейчас, когда твое лицо светится счастьем, ты красивее и моложе, чем шесть лет назад.
РЕНЕ. Я поняла одну вещь: счастье – оно как крупицы золотого песка в грязи. И в самом мрачном углу преисподней можно увидеть его сияние. Что для меня счастье? Все вокруг уверены, что женщины несчастнее меня не сыскать на всем белом свете. Унижена собственным мужем, который к тому же еще и в тюрьме. Опозорена гадкими сплетнями. Была б еще хоть богата – а то ведь и замок содержать не на что. Зимой нет денег на дрова, беру с собой в постель жаровню, чтоб не закоченеть. Но зато сколько радости принесла мне эта весна! На лугах вокруг Лакоста зазеленела трава, в высокие окна моего ледяного замка хлынуло теплое солнце, пение птиц обрушилось на Лакост, словно грянул целый оркестр из сверкающих медных труб! И во мне родилась надежда, что час освобождения близок. Злодейство Альфонса и мое несчастье как бы слились в некое единое целое – они ведь и в самом деле так схожи! Разве нет? И злодейство и несчастье подобны заразе – люди в ужасе шарахаются от них, боятся, как бы болезнь не перекинулась. Но зато нет для людей более лакомых тем для пересудов, чем эти две. Мое несчастье за шесть лет достигло вершин, которые не уступят злодейству Альфонса. Я много думала об этом. Я одна понимала, чувствовала всем своим существом, как беспредельно одинок он там, в темнице! Каких бы чудовищных деяний Альфонс ни творил, сколько бы женщин и мужчин ни втянул он в свои бесчинства, ему не достичь того, чего он жаждет, ибо жаждет он невыполнимого. Он всегда будет один. И он никогда никого не любил… Тебя тоже.
АННА. А тебя?
РЕНЕ. Наверное, нет. Потому-то мы, должно быть, всякий раз и миримся так быстро.
АННА. Ну да, а сама уверена, что только тебя он и любит.
РЕНЕ. Мечтать вольно всякому. Уж чему-чему, а полету фантазии у Альфонса я научилась.
АННА. А счастью?
РЕНЕ. Счастье – мое собственное открытие. Ему Альфонс меня учить не пожелал. Счастье – ну как бы тебе сказать – это вроде вышивания гладью, дело кропотливое и трудоемкое. Сидишь одна-одинешенька, тебе горько, тоскливо, тревожно на душе, ночи беспросветны, зори кровавы, и ты все это медленно, тщательно вкладываешь в свой узор. И в результате выходит маленький гобелен, на котором всего лишь одна, самая что ни на есть обыкновенная, но – роза. Женские руки, женское терпение способны даже муки ада превратить в розовый бутон.
АННА. Понятно. Альфонс сварит из лепестков твоей розы варенье и будет мазать им себе булочку на завтрак.
РЕНЕ. Ты все ехидничаешь.
Входит г-жа де Монтрей.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Рене! Какая радость-то! Ну, поздравляю. Я нарочно Анну вперед послала, пусть, думаю, покажет тебе бумагу, пусть порадует.
РЕНЕ. Спасибо, матушка. Я всем обязана только вам. (Опускается на колени и целует подол материнского платья.)
Г-жа де Монтрей в замешательстве смотрит на младшую дочь.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ (поднимая Рене на ноги). Ну к чему этот театр? Я долго была глуха к твоим мольбам, но твоя преданность способна растопить даже лед. Ты склонила меня на свою сторону – а разве могло быть иначе? Я же твоя мать! Ну вот, теперь все у нас снова будет хорошо… А признайся, ведь ты ненавидела свою бедную матушку?
РЕНЕ. Не надо, прошу! Не то я сгорю от стыда. Теперь все разрешилось. Он, верно, сразу же захочет уехать в Лакост. Мне нужно скорее готовиться к отъезду…
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ (быстро переглядывается с Анной). Зачем такая спешка?
АННА. Пусть Альфонс немного потомится в одиночестве. Уж это-то он заслужил.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Побудь хоть денек. В кои-то веки собрались втроем. Столько всего вынесли – неужели нам и поговорить не о чем? Всякое ведь было – теперь и посмеяться не грех. Как тогда, помнишь? Ну, весной, когда ты устроила Альфонсу побег? Мне как сказали – я просто дар речи потеряла.
РЕНЕ. Я в самом деле ненавидела вас, матушка, всей душой. Мне казалось – никто, кроме меня, не спасет Альфонса.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Честно говоря, та история заставила меня взглянуть на тебя по-новому. Я всегда думала, что ты тихая, беспомощная, а тут вдруг поняла: нет, она – моя дочь! Это надо же все так рассчитать, подготовить! Сколько решительности, мужества! Однако должна тебе заметить, Рене: зло можно исправить лишь с помощью справедливости и закона. Так всегда говорил твой отец, это повторю тебе и я. Видишь, как славно я все устроила. А ведь я вела себя не так, как мамочка твоего Альфонса, – та все с Богом на устах, да с молитвой, да в монастырь, подальше от греха, а сама хоть бы один бриллиантик ради сына продала! Так и преставилась.
АННА. И тем не менее Альфонс был безутешен, когда она умерла.
РЕНЕ. Он оставил свое убежище, понесся в Париж, на похороны, там его и схватили.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Точно так же он убивался, когда умер его отец. Такую устроил истерику, что, помню, я и то расчувствовалась.
РЕНЕ. А обо мне он стал бы плакать?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ты же ему не мать… Хотя за эти годы, что он просидел в тюрьме, ты, должно быть, стала для него вроде матери.
АННА. Уж я-то никогда не вела себя с ним как с сыночком.
РЕНЕ. Да и я превратилась в мать собственного мужа не по своей воле.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Девочки, девочки, что за тон, что за пренебрежение к званию матери? Вы забываете, что я – тоже мать!.. Впрочем, вы можете говорить все что угодно, но знайте: я никогда не прощу человека, растоптавшего жизнь обеих моих дочерей, которых я растила с такой заботой и любовью. Надеюсь, Рене, ты это понимаешь…
РЕНЕ. Он вовсе не растоптал мою жизнь.
АННА. А мою и подавно.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ (неприятно удивлена, но пытается это скрыть). Вот как? Любопытно. Значит, не растоптал?
РЕНЕ. Осквернение, надругательство – это тот хворост, который разжигает в Альфонсе костер желаний… Знаете, как морозным утром весело бежит лошадь, разбивая копытами хрустальную корку льда? Так и Альфонс: когда под действием ночной стужи скопившаяся на земле грязная вода превращается в прозрачно-чистые льдинки, он давит их, вновь обращая в грязное крошево. О, это целое церемониальное действо! Поначалу шлюха или нищенка предстает перед Альфонсом кристально чистой, святой. И он самозабвенно хлещет ее кнутом – все, лед раздавлен. Потом, правда, наступает пробуждение, и Альфонс пинком выставляет своих подружек за дверь… Минуты испытанного блаженства наполняют душу Альфонса несказанной нежностью – она копится в нем, как нектар в пчеле. И всю эту нежность он изливает на меня, когда рано или поздно возвращается домой, – ведь больше не на кого. Сладкий нектар нежности, собранной им в поте лица, под палящими лучами жгучего летнего солнца, весь достается мне – измученной ожиданием в темном и холодном улье. Да, Альфонс – это пчела, приносящая блаженный нектар. А цветы, из которых высасывает он свою кроваво-красную пыльцу, – для него они ничто. Сначала Альфонс уподобляет их божеству, затем растаптывает, насыщается – только и всего. Это их жизнь он топчет, не мою.
АННА. До чего же ты, сестрица, обожаешь все приукрашивать. Как у тебя выходит поэтично, да вдобавок еще и логично – прямо красота. Ну и правильно – вещи крайне низменные, как, впрочем, и чрезмерно возвышенные, только и можно уразуметь при помощи поэзии. Правда, это как-то не по-женски. Я, например, никогда и не пыталась понять, что такое Альфонс. Вот почему ему всегда было со мной хорошо и спокойно – он чувствовал себя просто мужчиной. И я, когда он ласкал меня, была просто женщиной.
РЕНЕ. Ну что же, откровенность за откровенность: знаешь, Анна, ведь я попросту воспользовалась тобой. Иногда Альфонс испытывал потребность ощутить себя обыкновенным мужчиной. Со мной притворяться было бесполезно – уж я-то знала, какой он обыкновенный. Вот я и подтолкнула его к тебе.
АННА. Все очень складно, только жаль, милая сестренка, что ты не видела нас в Венеции. Какая кровавая, похожая на вырванную печень луна светила сквозь туман над каналом! С мостика под окном доносился звон мандолины и звучный голос певца. Наша смятая постель стояла возле самого подоконника и была похожа на берег, покрытый белым песком и водорослями, – так пахло влагой и морем. Альфонс не говорил со мной о крови, но я видела кровь в его глазах, она-то и была источником нашей сладостной неги…
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Что вы такое обе несете! Немедленно перестаньте! Да и какой смысл ссориться из-за событий шестилетней давности? Вспомните лучше, какая у нас сегодня радость. Я постараюсь не думать об Альфонсе плохо. Его злодейство – дело прошлое. Давайте поговорим о хороших его чертах. Я слышала – не знаю, верить или нет, – будто Альфонс обратился к религии?
РЕНЕ. Иногда, читая его письма, я чувствовала, что искра веры, стремление к Богу тлеет в его душе.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ну да, а в следующем письме он, наверное, писал, что намерен наложить на себя руки, а чуть позднее – крыл последними словами меня, подлую скрягу. Можешь не рассказывать, я и сама знаю. Очевидно, в этом-то и состоит прелесть твоего мужа – он не способен долго пылать одной страстью. Заглянет в окошко преисподней, отшатнется – понесется к небесам, да по дороге завернет на кухню и затеет какую-нибудь грубую перебранку. К тому же у него вечно в голове грандиозные планы, мнит себя великим писателем. Подумать страшно – что он может понаписать. Меня, конечно, выведет злой ведьмой, а себя – владыкой ада. Только вряд ли кто станет читать его опусы.
РЕНЕ. Альфонс и в самом деле человек увлекающийся, но чувство признательности ему не чуждо. Когда муж узнает, что это вы его спасли, он будет вам беспредельно благодарен.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ну-ну, хотелось бы верить.
Входит Шарлотта.
ШАРЛОТТА. Графиня де Сан-Фон пожаловали. Говорит, гуляла и решила заглянуть.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Вот как? (В нерешительности.) Ладно, и так все про нас знает… Зови.
ШАРЛОТТА. Слушаюсь. (Удаляется. В дверях сталкивается с графиней де Сан-Фон.)
ГРАФИНЯ. А я и сама вошла. Ничего? Ведь не через окно же и не верхом на помеле.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Скажете тоже! (Крестится.)
ГРАФИНЯ. Можете не креститься, все равно на баронессу де Симиан вы не похожи. У вас это выглядит так, будто крестное знамение вы сотворяете не для себя, а для соблюдения приличий.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Это вы так считаете.
ГРАФИНЯ. Знаете, я ведь не просто так зашла – хочу кое-что рассказать. Вчера ночью я проделала то же самое, что во времена Короля-Солнце мадам де Монтеспан.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Стали возлюбленной его величества? Но ведь нынешний король по женской части, кажется…
ГРАФИНЯ. Нет-нет, не перебивайте. Я расскажу все сама, по порядку. Именно такая чудесная слушательница мне и нужна. Госпожу де Симиан слишком легко напугать, а вы – дама закаленная, мужественная, испытанный боец армии добродетели.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. О графиня, вы слишком добры.
ГРАФИНЯ. Признаться вам, мне до смерти наскучили все обычные забавы – любовные интрижки, безобразия, карнавалы масок а-ля королева Марго и тайные прогулки по парижским трущобам. Даже собственная скандальная слава и та обрыдла. Все грехи начинались спальней, ею же и заканчивались. А любовь… любовь – это мед, в котором слишком силен привкус пепла. Не хватало чего-то возвышенного, божественного…
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Неужто вы встали на путь благочестия?
ГРАФИНЯ. О нет, не пугайтесь… Когда в наслаждениях преобладает привкус горечи, вспоминаешь, как тебя, бывало, наказывали в детстве. И хочется, чтобы кто-то снова тебя наказал. Начинаешь оскорблять невидимого нашего Господа: плюешь ему в физиономию, бросаешь вызов – одним словом, стараешься разозлить. Но Боженька, как ленивый пес, – дрыхнет дни и ночи напролет. Его дергаешь за хвост, тащишь за уши, а он и глаз не раскрывает – не то чтоб цапнуть или облаять.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Я не очень поняла… Это вы Господа ленивому псу уподобили?
ГРАФИНЯ. Ну да. Ленивому, старому и дряхлому.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Слава Богу, что мои девочки уже взрослые. Для юной, неокрепшей души это было бы слишком…
ГРАФИНЯ. Да погодите же, самое интересное впереди. Я здорово ошиблась в маркизе де Саде. Он представлялся мне идеальным суррогатом карающего Господа – восхитительным златокудрым палачом с кнутом в белоснежной руке. Ошибка, это была ошибка. Маркиз – всего лишь мой товарищ, он сделан из того же теста, что и я. Когда ленивый пес дрыхнет, ему едины – машущий кнутом и получающий удары, палач и жертва. И тот и другой тщетно бросают ему вызов. Первый – тем, что бьет, пускает кровь, второй – тем, что сносит удары и эту кровь проливает… Псу наплевать, он знай себе посапывает. Мы с маркизом – одного поля ягоды.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. И как же вы додумались до подобного открытия?
ГРАФИНЯ. Не додумалась. Просто почувствовала.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Когда же?
ГРАФИНЯ. Когда почувствовала? В тот самый миг, когда меня сделали столом.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. То есть как «сделали столом»?
Сестры перешептываются.
ГРАФИНЯ. Вы полагаете, что человека превратить в стол невозможно? Так вот, представьте себе: меня, раздетую, уложили на стол, и мое обнаженное тело превратилось в алтарь для Черной Мессы.
Слушательницы ахают.
Рене вздрагивает, и по мере рассказа графини ее волнение становится все заметнее.
Ни где это произошло, ни кто там был, я вам, разумеется, не скажу. Мсье Гибур давно мертв, а я, конечно, – лишь жалкое подобие госпожи де Монтеспан. И все же, как и она, я сама предложила использовать мое тело для мессы. Меня, обнаженную, такую белую-белую, положили навзничь на черное траурное полотнище. Я лежала, закрыв глаза, и представляла, как ослепительно прекрасна моя нагота. Обычной женщине не дано знать, что это такое – видеть все не глазами, а открытой кожей. Мои груди и живот прикрыли маленькими салфетками. Ну, это ощущение вам знакомо – вспомните холодную накрахмаленную простыню. А в ложбинку между грудей мне положили серебряное распятие. Однажды озорной любовник, когда мы отдыхали после утех, положил мне на грудь холодную грушу – примерно такое же было чувство. На лоно мне поставили священную серебряную чашу. Это, пожалуй, несколько напоминало прикосновение ночной посудины из севрского фарфора… Вообще-то все эти глупости не вызывали во мне такого уж святотатственного восторга, когда, знаете, вся дрожишь от наслаждения. Потом началась служба, мне сунули в каждую руку по горящей свече. Пламя было где-то далеко-далеко, я почти не чувствовала, как капает воск. Во времена Людовика Четырнадцатого на Черной Мессе, говорят, приносили в жертву настоящего младенца. Но теперь времена не те, да и месса уже не та. Пришлось довольствоваться ягненком. Священник пропел Христово имя, ягненок жалобно заблеял где-то у меня над головой, потом вдруг вскрикнул так, знаете, тонко и странно – и тут на меня хлынула кровь. Она была обильнее и горячее, чем пот самого страстного из любовников, она заливала мне грудь, стекала по животу, наполняла чашу, что стояла на моем лоне… До этого я пребывала в довольно игривом расположении духа, испытывала обыкновенное любопытство – не больше, но здесь мою холодную душу впервые пронзила неистовая, обжигающая радость. До меня наконец дошел смысл всей этой тайной церемонии: и кощунственность моей позы – с широко, крестом, раскинутыми руками, и дрожащий огонь свечей, истекающих горячим воском, – они символизировали гвозди распятия… Я рассказываю вам все это не для того чтобы побахвалиться. Главное, чтобы вы поняли: я стала зеркальным отражением Альфонса, разделила трепет его души. Правда, Альфонс предпочитает смотреть, а здесь смотрели на меня, так что ощущения наши несхожи. Однако, когда на мое голое тело пролился кровавый дождь, я поняла, кто такой Альфонс.
РЕНЕ. Кто же он?!
ГРАФИНЯ. Он – это я.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Да?
ГРАФИНЯ. Да, в тот миг он был мной. Окровавленным столом из живой плоти, чьи глаза стали незрячи, а из рук и ног ушла сила. Трехмесячным зародышем, выкидышем Господа Бога… Маркиз становится самим собой, только когда вырывается из своего «я», он превращается в выкидыш, залитый кровью выкидыш Небесного Отца. И все, кто окружают его в эту минуту – женщины, которых истязает он, женщины, хлещущие его, – они, они становятся Альфонсом, а он им быть перестает. Тот, кого вы зовете Альфонсом, – тень, мираж, его просто не существует.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Вы хотите сказать, что на самом Альфонсе греха нет?
ГРАФИНЯ. Да, на вашем языке это называется именно так.
АННА (внезапно рассмеявшись). Смотрите-ка, вердикт мадам де Сан-Фон совпал с приговором блюстителей нравственности из Судебной палаты.
РЕНЕ (порывисто). Нет на нем никакого греха! Он невинен! Белее белого! (Показывает свиток.) Вот, мадам, прочтите. Альфонс свободен – и все благодаря матушке.
ГРАФИНЯ. Да? Странно. Помнится, шесть лет назад, когда я собиралась вам помочь, ваша матушка ни с того ни с сего запретила мне что-либо предпринимать. С чего бы это вдруг она теперь стала хлопотать о вашем муже… Та-ак, а число?
РЕНЕ. Какое число?
ГРАФИНЯ. Ну, дата приговора.
РЕНЕ. Не знаю. Я была так рада, что забыла посмотреть.
Г-жа де Монтрей и Анна пятятся в глубь комнаты.
Где же число?.. А, вот! Совсем мелко, я и не заметила. Четырнадцатого июля 1778 года… То есть как 14 июля? Ведь сегодня уже 1 сентября… Полтора месяца назад? А я ничего не знаю и все это время сижу в Париже! Как же так?! (Пронзительным голосом.) Анна! Что это значит? Почему нам отдали бумагу только сегодня?
Анна молчит.
Матушка, да что же это такое? Неужели вы целых полтора месяца скрывали от меня счастливую весть? Зачем?!
Г-жа де Монтрей молчит.
Альфонс, должно быть, весь истомился, ожидая меня в Лакосте!.. Но… но… Почему он не написал? (Охваченная внезапной тревогой.) Я немедленно еду в Лакост.
ГРАФИНЯ. Бесполезно.
РЕНЕ. Это еще почему?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Графиня!
ГРАФИНЯ. Полагаю, что маркиз уже снова в тюрьме. Только в другой. Ваша добрейшая матушка наверняка убедилась, что дело сделано, прежде чем сообщить вам о приговоре.
РЕНЕ. Что за глупости вы говорите! Альфонса освободили… Матушка, ну скажите же ей.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Графиня просто шутит.
ГРАФИНЯ. Мадам, боюсь, что вам, добродетельнейшей из матрон, надолго запомнится сегодняшний день. Придется вам горько раскаиваться, что некогда вы связались со мной, падшей женщиной. Шесть лет назад вы хотели меня использовать. Вам понадобилась моя порочность. Потом вдруг передумали и отказались от моих услуг. О, у меня превосходная память! Я могла бы вам простить желание меня использовать, но то, что вы презрели мою помощь, простить никак не могу. Вы не представляете, как меня потом мучил тот сострадательный порыв, совершенно мне не свойственный. И в память о несостоявшемся благом деянии я еще раз выступлю в непривычном для себя качестве. Сейчас моими устами заговорит сама Истина – представляете? И все благодаря вам, дорогая госпожа де Монтрей! Должно быть, ваша безупречная честность заразительна.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Мадам! Вы, кажется, намерены совать свой нос в наши семейные дела?
ГРАФИНЯ. А разве не вы сами ткнули меня носом в ваши семейные тайны?
РЕНЕ. Мадам, ради Бога, говорите! Вы принесли какую-то страшную весть, да?
ГРАФИНЯ. Бедняжка Рене. Альфонс попал в капкан, расставленный вашей мамочкой. А приговор Судебной палаты города Экса был не более чем приманкой, чтобы птичка попалась уж наверняка.
РЕНЕ. Но почему?
ГРАФИНЯ. Вы знаете, моя информация всегда самая точная. Подробности стали мне известны не далее как вчера. Когда в прошлом году умерла мать Альфонса, госпожа де Монтрей поспешила истребовать личный королевский эдикт на арест маркиза, сбежавшего с вашей помощью из тюрьмы и скрывавшегося в неизвестном месте. Ну, как Альфонса схватили, вам, должно быть, известно?
РЕНЕ. Почти ничего.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Может быть, довольно, графиня?
ГРАФИНЯ (г-же де Монтрей). Вы все сделали для того, чтобы в Эксе дело маркиза пересмотрели побыстрее, пока не истек срок королевского эдикта. Даже в случае оправдательного приговора суда Альфонса, освободив, немедленно арестовали бы по именному указу его величества. Так все и вышло: 14 июля суд освободил маркиза из-под стражи, но несчастного сразу же схватила королевская тайная полиция и вновь заперла в тот же Венсенский замок – только на сей раз в еще более темный, сырой и холодный каземат, даже сквозь решетку которого не видно воли. По дороге Альфонс было сбежал, но, как вам, мадам, известно, его благополучно поймали, и теперь вы можете быть совершенно спокойны. Зятек сидит за двойной железной дверью, в каменном колодце, на окне – решетка. Теперь-то уж он не сбежит.
Пауза.
АННА (поспешно поднимается). Графиня, вы ведь, кажется, гуляли и заглянули сюда по дороге?
ГРАФИНЯ. Именно так.
АННА. Позвольте мне составить вам компанию. Прогуляемся дальше вместе.
ГРАФИНЯ. Охотно. Прогулка со столь очаровательным инструментом чужих замыслов доставит мне огромное удовольствие. В прежние времена вас использовала старшая сестра, теперь – мамочка. Пойдемте, Анна, пора попользоваться вами и мне.
АННА (с деланной веселостью). К вашим услугам, графиня. Готова быть столом, комодом – чем прикажете.
ГРАФИНЯ. Вот послушное дитя! Природа одарила вас прелестными крылышками, расправив которые вы всегда сможете упорхнуть от неприятностей. Пожалуй, это – единственное ваше богатство. Сударыни… (Кланяется г-же де Монтрей и маркизе де Сад, после чего вдвоем с Анной идет к дверям.) Шарлотта!
Выглядывает Шарлотта.
Вглядись-ка хорошенько в мое лицо. Вряд ли мне представится оказия когда-нибудь еще побывать в этом доме, так что отныне по самый гроб тебя будут окружать исключительно добродетельные и высоконравственные лики. Посмотри как следует и запомни это лицо грешницы.
Графиня, Анна и Шарлотта уходят. Рене и г-жа де Монтрей молча смотрят друг на друга.
РЕНЕ. Я хочу спросить только одно. К чему была вся эта комедия?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ну, комедию ломать начала не я. Помнишь, шесть лет назад, когда ты примчалась молить меня о помощи, ты ведь утаила от меня многое… Мерзость и распутство! Когда Анна открыла мне глаза, я, естественно, переменила свое решение. Написала прошение королю, и тот через посла в Сардинии потребовал выдачи Альфонса. Видишь, всему было причиной то, что ты затеяла играть со мной в прятки… А что касается теперешней истории, то, поверь, я устроила все для твоего же блага. Целых шесть лет мы были с тобой врагами – я прилагала все усилия, чтобы не выпустить Альфонса из тюрьмы, ты, наоборот, делала возможное и невозможное, чтобы вернуть ему свободу. Мать с дочерью враждовали между собой! А ведь я уже стара, силы оставляют меня, мне одиноко. Я тверда в своем решении держать беспутного зверя взаперти, но война с родной дочерью разрывает мне сердце. Ведь я заботилась только о твоем счастье.
РЕНЕ (без выражения). О моем счастье-Г-жа де Монтрей. Ты была вне себя от радости, когда я наконец стала добиваться пересмотра приговора. Прошлые обиды сразу забылись, мы с тобой снова зажили душа в душу, как в старые добрые времена. Я потому и скрывала от тебя так долго вердикт Судебной палаты, что знала – твоя радость будет преждевременной. И Анне велела ничего не говорить. А когда утаивать истину стало уже невозможно, решила: дай хоть доставлю тебе несколько радостных минут. Ты сияла от счастья, а материнское сердце разрывалось от жалости и горя… Ну а клевете этой ведьмы графини де Сан-Фон ты не верь – она все перевернула с ног на голову.
РЕНЕ. Но это правда, что Альфонс снова в темном каземате?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. В общем…
РЕНЕ. И то, что засадили его туда вы?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Что значит «засадила»? Я же не король.
РЕНЕ. Какая чудовищная жестокость!
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Если уж говорить начистоту, тут необходима была жестокость, чтобы у тебя наконец раскрылись глаза. Пойми же, я вынуждена была прибегнуть к этой уловке. Я надеялась, что ты избавишься от наваждения и выкинешь Альфонса из головы…
РЕНЕ. Это не в моих силах.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Но почему, почему? Сколько же можно хранить верность этому чудовищу? Ведь он-то никогда тебе верен не был. Это в тюрьме он льет крокодиловы слезы, пишет жалостные письма, уверяет тебя в любви и клянется в верности. Но стоит ему выйти на свободу, и все начнется сызнова. Ты же не слепая!.. Откажись от него. Это единственный путь к твоему счастью.
РЕНЕ (без выражения). К моему счастью…
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Забудь его.
РЕНЕ. Это невозможно.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. О Боже, почему?!.. И как ты могла, ты, дочь судьи, устроить преступнику побег из тюрьмы?
РЕНЕ. О-о, то было блаженное время! Никогда еще я не чувствовала, что моя душа настолько слита с душой томящегося в темнице Альфонса… Бессчетное количество раз подавала я прошения о помиловании – и все тщетно. Я сидела ночи напролет в пустом замке и думала только об одном – как устроить побег. И посоветоваться было не с кем, я – совсем одна! Это походило на шахматную партию: я двигала фигуры слоновой кости, пробуя комбинации одну за другой. И наконец слоновая кость наполнилась пламенем, стала краснее коралла – план был составлен! Разрабатывая детали, я чувствовала биение сердца Альфонса – где-то совсем рядом. И я поняла. Когда Альфонс замышлял новое бесчинство, стремясь в своих исследованиях порока как можно ближе подобраться к недостижимому, он испытывал нечто подобное. Нет, не нечто подобное, а именно то же! Не было в мире человека более одинокого, чем он, когда в его голове – втайне от всех – составлялся план очередного преступления. Это куда страшнее огня неразделенной любви – ведь надежды на взаимность нет, лишь стремление любыми средствами дорваться до неосуществимой мечты, воплотить ее на земле, в определенной точке времени и пространства. И заранее известно наверняка – в последний момент добыча ускользнет из рук… Я ощущала совершенно то же. Понимала – даже увенчайся затея успехом, меня ждет лишь опустошенность. Втайне строила я свои планы и знала, что они бессмысленнее, чем самая безнадежная из неразделенных любо-вей… Нет, на признательность Альфонса я не рассчитывала.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Конечно, на что может рассчитывать человек, таящийся от всех? Ничего удивительного. Каждый, кто разрывает сети праведности и законности, остается один-одинешенек. Так всегда говорил твой отец. Несчастный, ему и в голову не могло прийти, что такая участь ожидает его собственную дочь.
РЕНЕ. Между мной и Альфонсом установилась невидимая связь, разорвать которую было не под силу никому из смертных. Мы были связаны крепче, чем в минуты самых страстных объятий.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Неужели ты станешь меня убеждать, что причина твоего упрямства – любовь? Это выше моего разумения! Какая любовь – ведь он-то тебя не любит, ты губишь жизнь из-за пустой химеры! (Язвительно.) Рене, уж будем говорить начистоту: ведь твой муж – он даже и не человек вовсе.
РЕНЕ. Но все равно он – мой муж.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ага, о любви разговора уже нет, теперь твое убежище – супружеская добродетель.
РЕНЕ. И научили меня ей вы, матушка.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Довольно странная, беспутная она какая-то, эта твоя добродетель. Отчего, интересно? Я давно заметила: любые, самые белоснежно-благородные слова, когда речь заходит об Альфонсе, становятся чернее угля. Чернее китайского лака!
РЕНЕ. И моя любовь?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Да. Она тоже беспутна.
Пауза.
РЕНЕ. Что бы ни произошло, я последую за ним всюду, сколько хватит сил. Если вы хотели разлучить меня с мужем, не следовало запирать его в тюрьму – вы совершили ошибку. Я буду писать ему, ходить на свидания. Для него я – единственное человеческое существо на всем белом свете. Я – его надежда, и мы оба с ним знаем это.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Может быть. Может быть, я и сделала ошибку. Но, знаешь, незаметно для нас обеих мы идем с тобой одной дорогой. И радости у нас с тобой одни и те же. Вот слушаю тебя и думаю: ты ведь тоже счастлива, что посадила Альфонса в клетку – клетку твоей любви. Теперь ты обрела душевное спокойствие. Он один, беспомощен, вся надежда только на тебя. Никаких мук ревности, а? Пусть теперь он поревнует, а? Представляешь, не в силах избавиться от навязчивых, душераздирающих видений, он напишет тебе ревнивое письмо. А ты будешь с наслаждением читать и перечитывать его, блаженно улыбаясь… Ну, будь же честной. Признай, что, хоть на устах твоих горечь, в глубине души ты мне благодарна. Мы обе с тобой хотели посадить его в клетку, и это роднит тебя и меня. Разве нет?
РЕНЕ. Нет! Ничего подобного!
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Нет? Даже несмотря на то, что стоит ему выйти на свободу, и он сразу же превратит твою жизнь в ад?
РЕНЕ. Пусть! Я хочу, чтобы он был свободен.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Но для него свобода – кнут и бонбоньерка.
РЕНЕ. Это не важно. Матушка, умоляю, я буду валяться у вас в ногах – только помогите! Сделайте так, чтобы его освободили!
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ничего не понимаю. Освободить? И расставаться с ним не желаешь? А сама знаешь, что ничего, кроме мук, он тебе не принесет. Тебе что, доставляет наслаждение терпеть муки?
РЕНЕ. Большей муки, чем нынешняя, все равно не бывает.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Что ж, приходится тебе верить – ты знаешь, что такое мука. Значит, единственная твоя радость – его освобождение? В этом твое счастье?
РЕНЕ. Да! И радость, и счастье. Только об этом я и мечтаю.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ (пронзительным голосом). Какое же оно, твое счастье?
РЕНЕ. То есть как?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Какого оно сорта, какой природы?
РЕНЕ. Я не понимаю вас. Разве не должна добродетельная жена добиваться свободы для своего мужа? Разве можно вообразить себе большее счастье, чем…
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Хватит о добродетели! В твоих устах это святое слово становится мерзостным. Я хочу услышать, что для тебя счастье!
РЕНЕ. Ладно, если вам так хочется… Каждую ночь муж наполняет мой дом светом – и это счастье. Лежать зимой в холодной спальне замка одной, мерзнуть и представлять себе жарко натопленную комнату и в ней Альфонса, в этот самый миг подносящего пылающий сук к голой спине связанной женщины. Вот оно – мое счастье! Страшные, кровавые слухи, стелющиеся как полы пурпурной королевской мантии… Идешь по улице городка и смотришь в землю – ты, супруга господина здешних мест! Вот какое это счастье. И еще – счастье бедности, счастье позора… Такое, матушка, счастье обрету я, добившись свободы для Альфонса.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ты лжешь. Все лжешь! Прежде чем обвинять мать, задумалась бы над тем, какая ты дочь! Ведь ты снова скрытничаешь, снова меня обманываешь! А мне известно все. Именно поэтому я и поклялась вырвать свою дочь из лап страшного чудовища, чего бы мне это ни стоило!
РЕНЕ. О чем вы?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Боже, какой стыд! Даже Анне я не смогла об этом рассказать… Твоя хваленая добродетель – гнилой, изъеденный червями плод!
РЕНЕ. На что вы намекаете?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Я скажу. Скажу… Верный человек, которого я послала в Лакост, подглядел в окно и все мне рассказал. Это было как раз на Рождество.
РЕНЕ. На Рождество?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Где уж тебе вспомнить – у тебя, поди, таких ночей много было…
РЕНЕ. Рождество… После удачного побега Альфонс запутал следы и тайно приехал ко мне в Лакост. Это последнее Рождество, проведенное нами вместе. Была студеная зима, дул злой северный ветер. Чтобы купить дров, я заложила фамильное серебро… Тут уж не до праздников.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Рождество у вас и в самом деле было странное. На дрова у вас, несчастных, не хватало – ай-яй-яй. Решили человечиной топить… Бедные, нищие супруги, специально ездившие в Лион, чтобы нанять пять служанок, девчонок лет по пятнадцать, и еще юнца-секретаря… Видишь, даже это я знаю. А ведь я, дура, посылала тебе денег на расходы! Так вот, мой слуга спрятался у окна и, насквозь продуваемый ветром, стал подглядывать, каким поразительным образом справляете вы Рождество. На дрова ты и в самом деле не поскупилась – огонь в камине пылал так, что все деревья в саду стояли залитые багровым светом.
РЕНЕ. Матушка!
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Нет уж, ты выслушай… Альфонс, облаченный в черную мантию, но при этом обнажив свою белую грудь, хлестал кнутом пятерых девочек-служанок и подростка. Те были в чем мать родила и метались по зале, тщетно моля о пощаде. Длинный кнут мелькал в воздухе, словно целая стая ласточек над крышей старого замка. А ты…
РЕНЕ (закрывает руками лицо). Нет!
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. А ты, совершенно голая, была за руки подвешена к люстре. От боли ты почти потеряла сознание, по твоему телу, словно по стволу дерева под дождем, стекали струйки. Струйки крови, вспыхивавшие рубинами в отсветах каминного пламени. Угрожая мальчику кнутом, его сиятельство заставил несчастного облизывать испачканное тело ее сиятельства. Бедняжка был слишком мал ростом, и ему пришлось залезть на стул… Он вылизал тебя всю… (Высовывает кончик языка.) И не только там, где была кровь… (Пауза.) Рене! (Делает шаг к дочери. Та отшатывается.) Рене!
Еще один шаг. Рене пятится.
Госпожа де Монтрей хватает ее за край платья.
Рене с силой вырывается.
Госпожа де Монтрей опускает руки.
Ну, довольно. Теперь я вижу, что все это было правдой, твое мертвенно-бледное лицо – лучшее тому доказательство.
РЕНЕ. Но, матушка…
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Какие еще тут могут быть «но»?
РЕНЕ. Это случилось только один раз и против моей воли. Клянусь вам! Поступить так велела мне добродетель. Вам не дано это понять.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Опять добродетель! А если он велит тебе ползать на брюхе по-собачьи, ты тоже подчинишься? Или превратиться в червя, а?! Где твоя женская гордость? (Задыхается от рыданий.) Разве так воспитывала я свою дочь?! Дьявол-муж отравил твою душу!
РЕНЕ. Когда обретаешься на самом дне позора, в сердце не остается места ни для сострадания, ни для нежности… Эти чувства живут в верхнем слое души, и, когда душа переворачивается вверх дном, грязь и мусор поднимаются наверх и замутняют, загрязняют прозрачный и чистый слой… Вы правы, матушка. Все, что вы говорили, – верно. Но только жалости к вам у меня нет. Ведь вы ровным счетом ничего не знаете, а стало быть, вреда вам никакого нет и не будет.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Кто, я не знаю? Да мне известно все!
РЕНЕ. Нет, ничего вам не известно. Что можете вы знать о пути, которым идет женщина, решившая быть добродетельной до конца и отринувшая ради этой цели все общественные запреты и саму честь?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Так говорят все женщины, ставшие жертвой мерзавцев.
РЕНЕ. Альфонс – не мерзавец. Он – моя лестница к недостижимому, лестница, ведущая меня к Богу. И пускай эта лестница затоптана грязными ногами, даже забрызгана кровью!
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Опять эти твои витиеватые сравнения. Анна и та над ними смеется.
РЕНЕ. Об Альфонсе иначе говорить нельзя. Он – голубь, а не лев. Он – маленький белый цветок в златокудрой пыльце. И при этом не ядовитой, о нет! Когда этот голубь, этот цветок прибегает к кнуту, начинаешь себя, себя, а не его ощущать кровожадным зверем… Тогда, на Рождество, я приняла одно важное решение. Мне мало понимать Альфонса, мало быть его защитницей и опорой. Да, я вытащила его из тюрьмы и воображаю себя истинно добродетельной женой, но гордыня застит мне глаза – того, что я сделала, мало… Матушка, вот вы упрекаете меня за то, что я все твержу: добродетель, добродетель. Но это – добродетель иного рода, стряхнувшая ярмо привычного и общепринятого. После той страшной ночи с моей добродетели начисто слетела присущая ей прежде спесь.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Это оттого, что ты стала соучастницей.
РЕНЕ. Да – соучастницей голубя, маленького белого цветка в златокудрой пыльце. Я поняла, что была прежде не женщиной, а зверем, имя которому Добродетель… Вы же, матушка, и поныне – тот зверь.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Такого о своей скромной персоне мне слышать еще не приходилось.
РЕНЕ. Нет? Ну так я вам повторю хоть тысячу раз. Вы – зверь Добродетели, своими клыками и когтями вы рвете Альфонса на куски.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Ты, верно, шутишь! Это меня, меня рвут на куски. И мой мучитель – твой муженек с его белыми зубами и сверкающими когтями.
РЕНЕ. Нет у Альфонса никаких когтей! Лишь жалкие изобретения человеческого ума: кнут, нож, веревка да заржавленные орудия пыток. Для него все эти предметы – примерно то же, что для нас, женщин, белила, румяна, пудра, помада, духи, зеркальце. А у вас – клыки, дарованные самой природой. Ваши полные бедра, ваша высокая грудь, не увядшая, несмотря на возраст, – вот они, когти и клыки. Все ваше тело до кончиков ногтей покрыто острыми шипами добродетели. Каждого, кто приблизится к вам, вы пронзаете этими шипами, подминаете под себя, душите!
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Не забывай: эта самая грудь вскормила тебя!
РЕНЕ. Помню. Во мне течет ваша кровь, и тело мое устроено точно так же. Но груди мои из другого материала – они не скованы обетами и корсетом благонравия и общественных устоев. Батюшка, должно быть, обожал вашу грудь – ведь для такой четы благонравие было важнее, чем любовь.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Не смей говорить гадости об отце!
РЕНЕ. Ах, я покусилась на ваши драгоценные воспоминания: как приятно думать, что и в постели с собственным мужем продолжаешь оставаться членом общества. Вместо того чтобы говорить о любви, вы, верно, восхищались собственной безупречностью. И были вполне довольны, да? А ведь в вас, матушка, была замочная скважина к той двери, что ведет к блаженству, а у него был ключ. Стоило только повернуть ключ в замке!
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Боже, какая мерзость!
РЕНЕ. Увы, ключ не подходил к замку. А вы еще и посмеивались: «Я не желаю быть этим изогнутым ржавым ключом. А я не желаю быть какой-то скважиной, жалостно скрипящей при повороте ключа». Вы всем телом – грудью, животом, бедрами, – как осьминог щупальцами, прилепились к благопристойности. Добродетель, благонравие и приличия вы клали с собой в постель, да еще урчали при этом от удовольствия. Как звери! А ко всему хоть чуть-чуть выходящему за рамки устоев вы испытывали ненависть и презрение, они стали для вас чем-то вроде обязательного и полезного для здоровья трехразового питания. Все у вас было именно там, где надлежит: и спальня, и гостиная, и ванная, и кухня. А вы расхаживали по своему чинному владению и рассуждали о добром имени, порядочности, репутации. И даже во сне не приходило вам в голову открыть ключом ту дверь, за которой – бескрайнее, усыпанное звездами небо.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Это верно. Открыть дверь в преисподнюю нам и в самом деле в голову не приходило.
РЕНЕ. Поразительная способность – презирать то, чего не можешь даже вообразить. Это презрение висит над всеми вами огромной сетью, а вы почиваете в нем, словно в гамаке, и наслаждаетесь послеобеденным сном. Ваши груди, животы, бедра незаметно для вас самих обретают твердость меди, а вы знай полируете металлическую свою поверхность, чтобы она сияла. Такие, как вы, говорят: роза прекрасна, змея отвратительна. И вам неведомо, что роза и змея – нежнейшие друзья, по ночам они принимают облик друг друга: щеки змеи отливают пурпуром, а роза посверкивает чешуей. Увидев кролика, вы восклицаете: «Какой милый!» А увидев льва: «Какой страшный!» Откуда вам знать, что ночью, когда бушует буря, кролик со львом сливаются в любовных объятиях и кровь одного смешивается с кровью другого. Что известно вам об этих ночах, когда святое становится низменным, а низменное – святым? Ваши медные мозги отравлены ненавистью и презрением, вы отдадите все, только бы таких ночей вообще не было. Но знайте: если их не будет, даже вам, вам всем, придется распроститься со спокойными сновидениями.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. «Вам всем»? Это ты родной матери так говоришь? Мать никто не заменит!
РЕНЕ. Как же, «не заменит». Вы ведь сами страшно гордитесь, что вы такая же, как все, вполне заменимая. Вы добиваетесь, чтобы и я стала заменимой. Нет уж, «все вы» – самое подходящее обращение.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Невинный кролик, мерзкая гадюка, свирепый лев и хитрая лиса становятся одинаковыми в ночь, когда сверкают молнии. Это было известно и без тебя, тоже мне открытие. В свое время за такие вот ночи немало ведьм отправили на костер. Ты, Рене, распахнула эту твою дверь, за которой бескрайнее звездное небо, да и упала в бездну.
РЕНЕ. Как вы обожаете порядок, раскладываете каждый платочек и каждую перчатку на отведенную полку, в свой ящичек. «Невинный кролик», «мерзкая гадюка»… точно так же и людей вы хотите разложить по полочкам. «Добродетельная мадам де Монтрей», порочный маркиз де Сад».
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Каждый сам определяет, на какую полку ему ложиться.
РЕНЕ. Ну а вдруг землетрясение, и содержимое всех ваших полочек перепутается: вас швырнет на полку порока, а Альфонса – на полку добродетели?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. А нужно, чтобы каждая полка запиралась на ключик, тогда и землетрясение не страшно.
РЕНЕ. Посмотрите хорошенько в зеркало и призадумайтесь – на какой полке вам место. Кто, польстившись на громкое имя маркиза де Сада, отдал дочь в заклад? Кто, поняв, что родовой замок маркиза охвачен пожаром, принялся выкупать свое имущество обратно?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Да, и выкуп уплачен щедрый.
РЕНЕ. Все ваши деньги истрачены лишь на то, чтобы не предстать перед людьми в смешном и презренном виде.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Конечно. А кто же станет платить за то, чтобы над ним смеялись и издевались?
РЕНЕ. Вы – как шлюха, выкупающая из ломбарда заложенное платье. Выкупите – будете вполне довольны. О, эта ваша мечта о тихой и спокойной жизни! Сидеть в уютной комнате, завесив окна розовым шелком, и упаси Боже не выглядывать – что там происходит, на краю мира и даже еще дальше. А потом вы умрете, и единственной вашей усладой перед смертью будет мысль о том, что вы не дали ничему презренному и низменному себя запятнать. Есть ли на свете более дешевая, более вульгарная причина для гордости?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. А ты разве не умрешь?
РЕНЕ. Умру. Но не так, как вы.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Я надеюсь – уж я-то во всяком случае на костер попадать не намерена.
РЕНЕ. А я не намерена окончить свою жизнь как состарившаяся проститутка, которая скопила деньжонки на черный день и ударилась в благочестие.
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. Рене, я тебя ударю!
РЕНЕ. Сделайте милость. Как вам понравится, если от вашего удара я вся сладострастно затрепещу?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ. О-о, какое у тебя сделалось лицо…
РЕНЕ (делая шаг вперед). Какое?
Г-ЖА ДЕ МОНТРЁЙ (визгливо). Я боюсь! Ты стала так похожа на Альфонса!
РЕНЕ (улыбается). Графиня де Сан-Фон произнесла замечательную фразу: «Альфонс – это я».
ЗАНАВЕС