Глава 25
Все пропало
Хоппи Макгарк улыбается, являя миру жемчужные зубные протезы, потому что мои идеальные зубы Биневски исчезли вместе со всем остальным. День, когда мы потеряли все, начинался обыкновенно. Миранды не было с нами уже почти год. Ближе к полудню я, как обычно, пришла в гримерку в шатре Арти незадолго до представления. Зрители уже занимали места, ровный гул голосов доносился до нас через брезентовую стену. Арти лежал на животе на массажном столе и рассматривал меня в большое зеркало на стене, пока я натирала его блестящим гелем.
– Давай погуще, где складки. Чтобы я весь сиял.
Я растянула пальцами складочку у него на шее и плюхнула туда целую горсть геля. Он уперся лбом в стол и выгнул спину, чтобы разгладить все складки. Я растерла гель по всей шее и по затылку.
– Подкрасить тебе кончики ластов?
– Да, давай. Весь зал замирает, когда я делаю так… – Арти раскинул ласты в стороны и подмигнул зеркалу.
Я просунула руку ему под грудь и помогла приподняться. Он оттолкнулся ластами от стола, и мышцы у него на спине заиграли, проступив великолепным рельефом, так что я невольно залюбовалась. Когда Арти сел прямо, я принялась натирать гелем его лицо: гладкий высокий лоб, длинные веки, острые скулы.
– Нужно сделать белые полосы под бровями, по переносице и под нижней губой. Только так, чтобы они не особенно бросались в глаза зрителям в первых рядах.
Я открыла баночку с белым гримом и взяла его правую «руку». Бесцветный гель с блестками уже засох в складках кожи. Я взяла кисточку и обвела белыми линиями тонкие косточки, выступающие под кожей – почти кисть руки, вырастающая из плеча. Арти растопырил пальцы, и свет заиграл на его перепончатом плавнике.
У него были очень изящные ласты-ноги. Почти плоские, выгнутые на коротких суставах лебедиными шеями, гладкие, сильные и скошенные внизу, как обычные стопы. Длинные большие «пальцы» с квадратными ногтями, под которыми никогда не было грязи, могли удерживать небольшие предметы и переворачивать страницы книг. Арти боялся щекотки, и когда я раскрашивала ему «ноги», он дергался и извивался.
– Хорошо. Теперь еще слой водостойкого геля, – сказал он.
Защитный гель был без блесток, но, застывая, блестел сам по себе и целый час не давал размываться белому гриму. Идея с белой «окантовкой» в качестве завершающего штриха возникла недавно и работала на «ура». Арти придирчиво рассмотрел себя в зеркале и широко улыбнулся:
– Отлично. Сегодня они на меня обкончаются.
Небо над Молаллой было пронзительно-синим, но по дороге от фургона Арти к фургону родителей я вдыхала все тот же воздух, которым дышала всю жизнь. Фирменная смесь Биневски: машинное масло, пыль, попкорн и горячий сахар. Мы сами «делали» этот воздух и возили его с собой. В Арканзасе огни «Фабьюлона» сияли так же, как в Айдахо, – запатентованный электрический танец Биневски. Мы сами «делали» эти огни. Подобно тому, как крошечный слизняк, которого мы зовем устрицей, одевает себя в раковину, мы, Биневски, выстраивали свой цирк – нашу защиту, наш дом.
Близился полдень, парк развлечений уже наполнялся народом. Арти у себя в шатре проводил духоподъемную службу для артурианцев. Сандерсон выставлял на прилавок свои склянки с опарышами. Две дюжины зазывал и смотрителей аттракционов лезли из кожи вон, чтобы заставить местную публику раскошелиться. Я шла домой на обед. Хрустальная Лил обещала сегодня сварить нам перловый суп.
И тут я увидела Лил у двери в фургон близняшек. Она растерянно огляделась и громко крикнула:
– Цыпа!
И Цыпа уже бежал к ней. Бежал со всех ног. Промчался мимо меня, как ветер, с развевающимися светлыми волосами. Я бросилась следом за ним.
– Это Элли! – взвыла Лил.
Дверь спальни была открыта. Пепельно-розовые простыни на кровати сбились в пылу борьбы. Одна босая нога резко согнулась, ударив твердой пяткой в мягкое бедро другой ноги. Из клубка сплетенных тел и разметавшихся длинных волос поднялась тонкая рука, сжимавшая ножницы, и резко опустилась вниз.
– Нет! – закричал Цыпа, но кулак со сверкающей сталью уже ударил, и нога продолжала колотить пяткой по другой ноге. – Нет! – Он бросился на кровать, и две тонких руки застыли, пригвожденные к постели невидимой силой.
Брыкавшаяся нога распрямилась и тоже застыла. Лицо Ифи, испачканное чем-то красным, запрокинулось к потолку, и она тихо легла рядом с Элли. Алый пузырь на груди Элли, изливающий кровь судорожными толчками, разгладился и перестал кровоточить. Два блестящих кольца острых ножниц торчали из левой глазницы Элли.
– Нет. – Цыпа потянулся к Элли, а Лил, стоявшая на коленях рядом с кроватью, простонала:
– Малыыыыш…
– Элли? – тихо позвал Цыпа.
На полу перед Лил лежал бездыханный ком плоти в окровавленных пеленках. Мампо.
– Я ее не нахожу! – Голос Цыпы звенел от испуга.
Лил тоненько заскулила.
– Я убила ее, – спокойно произнесла Ифи, глядя в потолок. Ее руки так и лежали, раскинувшись в стороны – обездвиженные мысленной силой Цыпы.
– Я не могу до нее дотянуться! – расплакался Цыпа.
– Она убила моего мальчика. – Голос Ифи был ровным и скучным, как равнины Канзаса.
– Мампо, – пробормотал Цыпа, спрыгнул с кровати и увидел кровавое месиво на полу перед Лил. – Нет, – прошептал он. – Я его тоже не чувствую. Мампо.
Лил заголосила.
– Это я виноват! – разрыдался Цыпа. – Я вернул Элли!
– Арти… – произнесла Ифигения. И умерла.
Я стояла, не в силах пошевелиться, и смотрела, как она уходит.
Цыпа резко обернулся к ней. Его залитое слезами лицо как будто надломилась. Он упал на нее, взял в ладони ее лицо, прижался лбом к ее лбу с криком:
– Нет!
Лил причитала, раскачиваясь из стороны в сторону, над остывающим тельцем Мампо. Каждый вздох вырывался пронзительным стоном. Цыпа уткнулся лицом в темные волосы Ифи и произнес одно слово:
– Арти.
Я рванулась к двери. «Арти – думала я. – Надо сказать Арти». Я еще не успела спуститься с дощатого пандуса, как меня обогнал Цыпа. Пронесся мимо золотым вихрем, стуча босыми ногами по пыльной земле. Я бросилась следом за ним. Вылетев на территорию парка, он резко остановился. Топнул ногой, собираясь с силами, повернувшись в ту сторону, где стоял великанский шатер, возвышавшийся над аттракционами и киосками.
– Арти, – сказал он, и я услышала его сквозь грохот музыки на аттракционах.
Цыпа сжал кулаки и вытянул шею, крепко зажмурившись. Не было никаких знаков – предвестников грядущей беды. Воздух вокруг него не дрожал. Но на него снизошла тишина, заглушившая все звуки. Он вдруг показался мне очень старым – с его напряженными жилами на шее, с его синими венами, бьющимися под кожей, – и шатер на другой стороне парка, шатер Арти, где он сам находился сейчас со своей паствой, взорвался пылающим огненным шаром.
Белый трясущийся воздух ударил нас раньше звука. Я не слышала ничего, но подняла руки перед лицом, защищаясь от жаркого ветра, а потом накатил огонь – как волна в детском кошмарном сне, огромный, до самого неба, хотя на самом деле он был не выше киосков, до крыши которых человек нормального роста без труда мог дотянуться рукой. Ревущая волна огня устремилась на нас, и Цыпа, объятый болью, уже не мог сдерживать себя и потянулся сознанием вовне. Я почувствовала, как он ворвался в меня потоком любви и тут же отхлынул назад. Я, стоящая с поднятыми руками, ощутила, как его глаза открылись во мне и зажглись синевой узнавания. А потом он отступил. Отделился от моего «я» и исчез. Он отвернулся – и пришел огонь. Языки пламени рвались прямо из его тела – бледные, словно свет, – они били наружу из его живота. Он не кричал, даже не шевелился, а потом взорвался ослепительной вспышкой, распылился в пространстве, и мой мир взорвался вместе с ним. Я смотрела, сгорая – сгорая и зная об этом – сгорая с чувством безмерного облегчения, – и так стиснула зубы, что они раскрошились. Я стояла столбом, опаленная, и дробила остатки зубов, когда все они умерли – мои розы – Арти и Ал, Цыпа и близнецы, – рассыпались пеплом, разлетелись мерцающими угольками, избавляясь от этого страшного жара.
Жертв было много. Младенцы, словно оплывшие огарки свечей на почерневших руках своих обугленных матерей. Ломкие, опаленные фигуры, застывшие в скрюченных позах, – еще мгновение назад они были танцующими детьми. Потемневшие трупы с разверстыми ртами, навечно остановившиеся в страшном вихре беснующегося огня и еще долго снившиеся в кошмарах тем, кто их обнаружил. Пожарные и врачи «Скорой помощи», повидавшие на рабочем посту многих жертв катастроф вплоть до крушения самолетов, зеленели, блевали и отступались, кто-то потом даже бросил работу и занялся выращиванием овощей, но им все равно снились кошмары после всего, что они видели на пепелище «Фабьюлона Биневски».
Я не видела ничего. Я знала только, что Арти, Ал, Цыпа и близнецы канули в небытие – и я вместе с ними, – дробя в порошок свои зубы.
Кошки сгорели, но Хорст уцелел. Пока я лежала в больнице, он позаботился о делах. Он приносил мне на подпись бумаги, но все решения принимал сам. Я не возражала. Он отправил сыновьям Зефира Макгарка все, что осталось от их отца. Он начистил до блеска ножницы Мушиного ковбоя и отослал их по почте его бывшей жене. Именно Хорст опознал сварившееся и обугленное тело Арти – уже не красивое – в черной золе, оставшейся после того, как испарился большой аквариум. Именно Хорст собрал останки детишек из лопнувших банок в Яслях и устроил им то, что он называл «благопристойной кремацией», вместе с телами всех остальных мертвых Биневски.
Огненный вихрь не тронул наши семейные фургоны. Хорст забрал оттуда все личные вещи, а сами фургоны продал. Норвал Сандерсон сгорел в своем киоске трансцендентальных опарышей рядом с шатром Арти, но его фургон уцелел. Хорст успел прибрать к рукам все записи и дневники Сандерсона, пока до них не добрались репортеры. Он все сохранил и снял для себя комнату рядом с больницей. Несколько месяцев он потратил на то, чтобы разобраться с банкротством и расформированием артурианских пансионатов. Он приходил ко мне каждый день, кроме среды. По средам он ездил в Салем и навещал маму в психиатрической клинике.
Когда меня выписали из больницы, Хорст поселил меня в съемной комнате напротив его собственной комнаты.
– Почему бы нам не остаться здесь, в Портленде? – сказал он. – Теперь уже все равно, где поселиться.
Имя Биневски протухло и смердело вовсю. Когда Хорст снимал для меня жилье, он записал меня как Макгарк.
– Зефир был хорошим человеком, – объяснил он.
Макгарк любил Арти, и я оставила себе его фамилию.
Именно Хорст разыскал Хрустальную Лил после огненного удара. Он рассказал мне об этом лишь через год-полтора. К тому времени я устроилась на работу: записывать аудиокниги для слепых. Я начала потихонечку строить жизнь в этом странном, чужом мне мире. Хорст встретил женщину, обладательницу крепких бедер и сиамской кошки, и собрался переехать к ней. На прощание он сводил меня в бар, где крепко выпил и наконец рассказал мне о Лил.
– Я искал твоего папу. Уже все закончилось, только повсюду кричали люди. Я нашел его у генератора. Он лежал на земле. Наверное, как раз выходил из кабины, когда все случилось. Помятая урна с прахом твоего деда валялась на гравии неподалеку. На ней была кровь. Думаю, кровь Ала.
Хорст не смотрел на меня. Он нервно теребил седые усы и смотрел в свой стакан.
– Я сразу понял, что он мертв, и не стал подходить. Не мог заставить себя подойти. Я сел на землю рядом с урной, но не смог заставить себя прикоснуться и к ней. А потом пришла твоя мама. Она громко кричала: «Ал!» Как будто звала его ужинать. Она была не в себе. Совсем помешалась, ну, ты понимаешь. Она подбежала к нему, сорвала с себя блузку – задрала юбку – стала стягивать с себя исподнее. Она повторяла, как заведенная: «Ал… все пропало… пропало… нужно начать все сначала». Лил опустилась на корточки над телом Ала, оседлав его бедра, расстегнула ремень у него на брюках, открыла «молнию» на ширинке, резко дернула брюки вниз, его белые галифе… спустила их до середины бедер. Пристроилась на его вялом пенисе, стала раскачиваться взад-вперед, терлась пахом о его пах, гладила его по груди, не замечая, что у него нет половины лица – не замечая, что на его обгоревших руках больше нет пальцев, – она медленно терлась об него, ласкалась, как кошка, запускала руки ему под рубашку, гладила волосы у него на груди и говорила, захлебываясь словами: «Ал… все пропало… столько работы, и все пропало… но мы начнем все сначала… Ал… мы с тобой… Ал».
Мампо умер, чуть-чуть не дожив до трех лет. Тебе, Миранда, тогда было два. Ты нанизывала бусы-четки и ела ванильные вафли в монастыре под присмотром сестры Люси. Но в тот год, когда врачи разрешили мне забрать Хрустальную Лил в дом на Карни-стрит, тебе исполнилось девять.
Я была уже взрослой, когда впервые оказалась в доме не на колесах. Конечно, мне доводилось бывать в магазинах, конторах, амбарах, на складах и автозаправках. Но я никогда не заходила в дома, где люди спят, едят, моются, ковыряют в носу и, как говорится, «живут», если только эти дома не были в три раза длиннее своей ширины и не опирались на рессоры и колеса.
Когда я впервые вошла в такой дом, меня поразила его пугающая прочность. Мне было страшно представить его бетонные щупальца, вбитые в землю, страшно подумать о необъятной чрезмерности. Все было больше, чем необходимо: столько сумрачных, запыленных углов, столько пустого, напрасно растраченного пространства, что я боялась там потеряться. Это здание прочно стояло на месте и никуда не стремилось, хотя в его атмосфере ощущалось смутное свербящее недовольство, словно ему было не очень уютно там, где оно находится.
Вот тогда-то я и поняла, что должна объясниться. Осознала, что, когда люди видят меня, в их глазах нет зависти или ненависти, а есть один очень простой вопрос: «Что с тобой приключилось?» Им надо знать, чтобы избежать подобной судьбы для себя.
Мой ответ тоже был очень простым: «Меня так задумали папа с мамой. Их другие проекты получились более оригинальными, ну а я вышла такой».
Сначала я отвечала именно так. Я этим гордилась. Это была чистая правда. На самом деле очень немногие задавали вопросы: маленькие дети, пьяные или совсем старые люди, в силу возраста освободившиеся от запретов, диктуемых вежливостью, когда любое пренебрежение приличиями можно списать на старческий маразм. Мне хотелось, чтобы люди знали. Я выдавала ответ, даже когда вопрос не звучал вслух, а только теплился огоньком интереса в глазах. Я спокойно улыбалась и озвучивала свой ответ пареньку на автозаправке, мусорщику на улице, женщине с хозяйственной сумкой, остановившейся у перехода в ожидании зеленого сигнала светофора.
Многие – особенно женщины – отворачивались, будто не слышат меня, словно меня нет вообще. Они считали, что я сумасшедшая. Им не хотелось меня поощрять. А то я, чего доброго, попрошу денег.
Я шлифовала свою историю и много думала, как ее лучше подать. Чтобы оправдать их интерес, чтобы они поняли: их интерес – абсолютно нормальная вещь. Я рассказывала о себе с искренним воодушевлением, но они все равно отгораживались от меня.
«Не может быть!» – говорили они. Или: «Да ладно!» Лучшее, на что можно было надеяться: «Значит, вы такой родились?» Может, им было скучно? Может, я их смущала? Может, они думали, что я лгу?
Эта тайна открылась мне в те минуты, когда я впервые вошла в нормальный, неподвижный дом. Раньше я не понимала, что мое существование нуждается в разъяснениях. Одно дело читать о домах, смотреть на дома, проезжая мимо, и говорить себе: «Там живут люди». И совершенно другое – войти в такой дом и оказаться внутри.
Ал всегда потешался над стационарными домами и цитировал по этому поводу Святое Писание. «Лисицы имеют норы, – произносил он нараспев, словно детский стишок, – и птицы небесные – гнезда. – На этом месте он поднимал указательный палец и говорил строгим учительским тоном: – Но Сын Человеческий не имеет, где приклонить голову».