Письма дочери Ольге
13—14 октября 1933 г., ст. Ксениевская
Дорогая Олечка, все собирался написать тебе, но так занят, с раннего утра (с 6 ч.) до поздней ночи (12 ч.—1 ч. или позже), что нет ни минуты свободного времени, а к тому же нет и открыток. Скажи маме, что мне ничего не нужно присылать, надеюсь, что как-нибудь добуду все нужное. Мне можете писать, сколько хотите, но я вероятно часто писать не смогу, поэтому не беспокоитесь, если не будете подолгу получать писем. Читай по русской словесности Островского, Лескова, Тургенева; по больше и по внимательнее читай Пушкина, Жуковского, Лермонтова, Боратынского, а когда подрастешь — Тютчева и Фета. Из иностранных писателей читай Шиллера, В. Гюго, Гофмана. Пушкина хорошо тебе читать в издании Поливанова, прочитывая каждый раз объяснение. Тут мне попался 1-й том этого издания и после обеда 1/4 часа я читаю лирические стихотворения Пушкина. Целую крепко тебя, дорогая дочка. Целую маму, Васю, Киру, Мику и Тику. Кланяйся бабушке.
Твой папа.
Адрес мой: ст. Ксениевская, Забайкальской ж. д., почтовый ящик № 1, 5-й лагпункт, мне.
12 ноября 1933 г., ст. Ксениевская
1933.XI.12. Дорогая Олечка, получил твое письмо и сажусь отвечать тебе. Прежде всего, не беспокойся о твоих неудачах со школой: все обойдется и устроится к лучшему. Занимайся спокойно в каждый момент тем, что доступно, расти, развивайся и будь уверена, что все, что ты наработаешь теперь, в юности, когда-нибудь понадобится и притом выйдет так, что потребуется именно это, как будто случайное, знание. Говорю тебе так на основании долгого опыта жизни. Что же тебе нужно делать? Во-первых, надо усвоить известные навыки, необходимые, чем бы ты ни занималась в дальнейшем: языки, литературу, математику, физику и естественные науки, черчение, хотя бы немного, и рисование, музыку. Во всяком жизненном положении и при всякой деятельности это необходимо. Учись излагать мысли, чужие и свои, учись описывать: приобрети навык внимательного отношения к слову, к стилю, к построению. Хорошо, что ты начала учиться немецкому по сериозному; не забывай и французского; для этого старайся каждый день прочитывать хотя бы по страничке, и притом непременно вслух, а незнакомые слова ищи в словаре. Неплохо также читать по-французски, имея и русский перевод текста и сличая, что и как переведено, улавливая недостатки перевода. Вообще же старайся, чтобы языки, как русский, так и иностранные, были для тебя живым звуком, а не только значками на бумаге. Поэтому и русские сочинения, если не целиком, то хотя бы понемножку, старайся читать вслух и улавливай совершенство звука, ритм построения как со стороны звуковой, так и смысловой и образной. Непременно читай вслух хорошие стихи, особенно Пушкина и Тютчева, пусть и другие слушают — учатся и отдыхают. Мне тут попался том Пушкина в Поливановском издании. Как было хорошо после обеда, на берегу реки Угрюма, читать стихи Пушкина вслух и вдумываться в высшее совершенство каждого слова, каждого оборота речи, не говоря о построении целого.
В математике старайся, чтобы ты не просто запоминала, что и как делать, а понимала и усваивала, как усваивается музыкальная пьеса. Математика должна быть в уме не грузом, извне внесенным, а привычкою мысли: надо научиться видеть геометрические соотношения во всей действительности и усматривать формулы во всех явлениях. Тот не усвоил математики, кто умеет отвечать на экзамене и решать задачи, но забывает математическое мышление, когда нет речи о математике.
Спрашиваешь, заниматься ли тебе ботаникой. Конечно, по мере времени и сил старайся, если не заниматься, то подготовиться к этим занятиям: смотри побольше картинки в ботанических сочинениях, сравнивая растения на рисунках и в натуре, старайся понять стиль семейств, то художественное и биологическое единство, которое лежит в основе их. Наконец, следует тебе понемножку запасать капитал названий растений и притом так, чтобы это были не пустые названия, но копилки, куда будут складываться сведения о жизни, свойствах и применении растений, обозначаемых данными названиями. Чем богаче будут твои сведения, хотя бы разбросанные, об отдельных растениях, тем легче и интереснее будут впоследствии твои занятия ботаникой. Пойми, что приступать к какой бы то ни было науке без предварительно приобретенного багажа неправильно, это ведет к мертвому и вредному балласту, и сразу не умея переварить его, учащиеся остаются навеки с засоренной головой. Когда мы вместе с тобой гуляли, я старался обращать ваше внимание на сходство отдельных растений, сообщать кое-какие названия. Теперь к этому можно добавить технические свойства растений. В частности, почитывай Кернера фон Мерелауна «Жизнь растений», там найдешь много полезного, можешь не торопиться, а читай лучше понемногу, спокойно, усваивая и вдумываясь. Очень хорошо смотреть на изображения одного и того же растения в разных книгах и вообще многократно возвращаться к одному и тому же растению, чтобы сделать его себе близким.
Крепко целую тебя, дорогая Олечка, поцелуй мамочку. Живи бодро и весело, работай и будь здорова. Твой папа. Скажи маме, чтобы обо мне не беспокоились, т.к. всегда находится кто-нибудь, кто заботится обо мне и помогает устроиться с едой и прочими условиями жизни.
27 декабря 1933 г., г. Свободный
1933.XII.27. Дорогая Оля, мама пишет, что ты огорчаешься из-за школы. Напрасно. Во-первых, это дело устроится и утрясется со временем, а во-вторых, тебе гораздо полезнее подзаняться самой немецким и музыкой, подработать математику и физику и почитать литературу. А то, ведь, окончишь школу и так останешься без необходимой общей подготовки, потому что там пойдут свои занятия и времени у тебя не будет. Про себя я скажу, что все приобретенное мною знание, оказавшееся действительно прочным и полезным впоследствии, скоплено путем личных усилий, а не в школе. Правда, эти усилия достаются с большим трудом; но зато они дают и большее удовлетворение и лучшие результаты. Тут уж нет полу-знания: что узнал, то узнал надежно. Поэтому, дорогая, не огорчайся, а считай сложившееся положение своим приобретением.
Напиши мне, что ты читаешь. При случае почитай Лескова, да и другим тоже будет полезно и интересно. Потом еще почитай Леонтьева, — имею в виду его рассказы и повести. Но только, когда читаешь художественные произведения, не удовлетворяйся одной фабулой, а отдавай себе отчет в построении произведения, в особенностях языка, обдумывай типы. Надо понимать, как сделано произведение, в его целом и отдельных элементах, и для чего оно сделано именно так, а не иначе. Тогда ты увидишь, что различные особенности произведения, даже такие, которые сперва могут показаться недостатками, недочетами, капризами автора, на самом деле имеют целевое назначение в целом — для того чтобы достигнуть наибольшего впечатления в определенном смысле, чтобы дать цельность и органическую связность отдельным частям. Иное кажется сперва случайным, но когда вдумаешься, то увидишь его необходимость, увидишь, что иначе было бы хуже. Но, конечно, это относится только к произведениям высокого порядка. Слабые же, наоборот, полны случайностей, нецелесообразностей, внутренних несоответствий. В этом отношении очень полезно рассматривать произведения в последовательных его редакциях. Тут можно видеть, как художник безжалостно уничтожает отдельные части, фразы, главы и т.д., сами по себе очень значительные и сильные, но нарушающие единство и цельность произведения. Особенно следил за этим Пушкин. Много-много раз он переписывал и все исправлял и исправлял, так что вся рукопись оказывалась перечеркнутой, надписанной, снова исчерканной, снова надписанной, так что ничего не разберешь. А теперь восстанавливают первоначальные варианты, и они оказываются высокохудожественными в своих частях, и все же уничтоженными из-за нарушения цельного впечатления.
1933.XII.29. Дорогая Оля, никак не могу закончить это письмо вам — все отрывают дела, а вечером поздно писать негде. Писем от вас не получаю и беспокоюсь, в чем дело. Скажи Васе и Кире, что мне очень хотелось написать и им, но письмо я и так очень долго держу: не следует тянуть с ним еще. Напишу в следующий раз, а пока целую их и вас всех.
Целую тебя, дорогая Оля. Не забывай своего папу, будь весела и спокойна. Сегодня тут тепло, идет легкий снег или скорее какой-то признак снега еле-еле, но и то приятно, что немного побелело. Еще раз тебя целую.
П.Флоренский
Скажи мамочке, что тут я кое-что зарабатываю, гораздо больше, чем мне нужно при всем готовом, и чтобы она обо мне не беспокоилась.
8 апреля 1934 г., г. Свободный
1934.IV.8. Ночь. Сковородино, ОМС. Дорогая Оля, сегодня получил твое письмо и, собираясь уезжать, спешу написать тебе, т.к. иначе дней 8 не смогу. Относительно музыки твоей ты напрасно нервничаешь и дергаешься. Тебе надо спокойно идти своей дорогой и научиться, чему способна и как способна, прочее же от тебя не зависит. Вполне понимаю твою учительницу, когда ты задаешь ей вопросы о том, что выйдет из твоей музыки. Лично я вовсе не считаю непременным условием ждать чего-либо необычайного, чтобы учиться музыке. Она есть весьма важный элемент воспитания и образования, который доставит тебе самой и другим много светлого, но если ты не будешь ставить себе тщеславной цели сделаться артисткой и играть превосходно. Когда учатся грамоте, то не волнуются о том, выйдет ли из обучаемого писатель; нет, обязательна грамотность, способность читать книги и излагать свои мысли, а если, кроме этого, обнаружится литературный талант, то это уж бесплатное приложение, выигрыш судьбы. Так и в музыке нужна грамотность, способность пользоваться сокровищами музыкальной культуры. Если эта способность у тебя появится в результате обучения, то я считаю цель достигнутой. Если же сверх расчетов, обнаружится и талант, то это неожиданный подарок, но требовать его себе или от себя неправильно. Расти, учись, развивайся, научись приобщаться тому, что есть у человечества лучшего — вот цель. Возможно, что Мария Афанасьевна не рассчитывает на большее от тебя. Так что ж, разве та цель, о которой говорю я, не стоит того, чтобы ради нее поработать? Но ты своими вопросами, очевидно, добиваешься от Марии Афанасьевны, чтобы она сказала, что не рассчитывает на большее, ей этого не хочется сказать, да кроме того ни она, ни кто другой не могут уверенно сказать, что может выйти в конечном итоге из обучения. Бывает нередко, что и большие способности, проявив себя блестяще сперва, затем хиреют, и наоборот, бывает внезапное пробуждение способностей после вялого и тусклого начала. Но ни о том, ни о другом нельзя сказать с уверенностью наперед, и ни в том, ни в другом случае нельзя отказываться от работы. Плохо лишь, когда вместо интереса к самому делу движущим началом оказывается тщеславие и самолюбие, подменяющее действительность собственной персоной. Вот от этого-то и хочу предостеречь тебя. Посади растение, поливай его, ухаживай за ним, а остальное предоставь его организующей силе, чтобы она произвела то, что может произвести. Не мешай ей, не дергай ее, будь спокойна. Ничто в мире не пропадает, и работа приносит свой плод, хотя часто и совсем не тот, на который рассчитываешь.
Теперь о занятиях в школе. Вы не сообщали мне, что ты стала учиться в школе, и это было для меня новостью. Конечно, если нельзя тебе сдать все предметы, то не надсаживайся, сдай, что можешь, а остальным займешься летом. В частности, займешься физикой и прочим, чего не сдашь. Сейчас я занимаюсь физикой и математикой с одним мальчиком, сыном нашего директора. Моему ученику 17 лет, но вследствие переездов семьи с места на место, он прошел только 7 классов и теперь не у дел, хочет нагнать.
Заботьтесь о мамочке, старайтесь, чтобы она не унывала и была веселее. Не раздражайтесь на Тику. Ведь бедная девочка всю свою маленькую жизнь прожила в тревоге и под гнетом тяжелых впечатлений, да еще болела. Если у нее сейчас неровности характера проявляются слишком сильно, то это вполне понятно, да кроме того это вероятно просто какой-нибудь перелом внутреннего роста. Но это пройдет, и Тика скоро изменится к лучшему. Если же вы будете слишком считаться с наличным ее состоянием, то будет только хуже, и оно может окрепнуть.
Целую тебя, дорогая.
П. Флоренский
22 января 1935 г., Кремль, быв. Наместнический корпус
1935.I.22. Дорогая Олечка, получила ли ты то письмо, в котором я тебе писал кое-что о Тютчеве? Я читаю теперь Расина и наслаждаюсь им. Сегодня, прочтя «Ифигению в Авлиде» и под обаянием этой трагедии я развернул, в ожидании проверки, нашей ежедневной вечерней проверки, «Фауста» Гете и был поражен, насколько «Фауст» груб и неприятен после Расина. Правда, надо добавить, что Расина я читал в подлиннике, а Гете — в переводе, огрубляющем и стирающем тонкую ритмику подлинного Гете. Скажу несколько слов о Расине, м.б. тебе будет интересно. Прежде всего удивительное построение трагедий, — конечно это все-таки не античное построение, но по-своему совершенное. Вся трагедия монолитна, нет спаек, склеек. Действие непреклонно идет вперед, не отвлекаемое ни археологическими подробностями, ни бутафорией, ни побочными мыслями, чувствами и словами. Поэтому нет остановок, бесполезной повествовательности, все целеустремленно. Это — чистая динамика, без мертвых и неподвижных вещей. Второе, на что обращается внимание, можно было бы назвать, как это ни странно для придворного поэта, своеобразная внеклассовость или впечатление внеклассовости: оно объясняется тем, что действуют исключительно цари и герои, простые же смертные еле упоминаются и служат лишь бледным фоном. Таким образом все действующие лица между собою равны, а с прочим миром никак не соприкасаются и следовательно своих отношений к нему не проявляют. Третье, на что хотелось бы обратить твое внимание — это чрезвычайная смелость поэта. Его посвящения коронованным особам полны внутреннего достоинства, а его произведения, написанные для придворного театра, должны были служить уроками, нравоучениями и обличениями двора. Удивительно, как позволяли ставить на сцену подобные трагедии. Далее, чистота и прозрачность Расина, отчасти напоминающая моцартовскую музыку, хотя без игривости и детской ясности Моцарта. Нет ничего пошлого, тяжелого, мажущегося. Построение, словно кристаллы, возносится ввысь. И наконец, хотя и однообразная, но полнозвучная и острая ритмика стиха, при точном, математически точном языке, в котором нет ни одного слова лишнего, приблизительного, наудачу поставленного. — Вот, дорогая, все письмо ушло на Расина. Впрочем, я не знаю, о чем писать, ведь моя жизнь однообразна, день как другой, не только делать что-нибудь, но и думать некогда и негде. 1935.I.29. Несколько слов относительно твоих вопросов (письма я получил на днях и одно сегодня). Анна Каренина мне тоже не представляется ясной в целом. Очень ярки отдельные черты, но они мелькают как в кино, но целостный образ и особенно внутреннее развитие Анны Карениной не выступают наглядно. Правда, читал я Толстого давно и помню его плохо. — Относительно тебя. Постарайся бывать побольше на воздухе. Боюсь, что головные боли и тяжелое состояние отчасти происходят от недостатка свежего воздуха и от переутомления. «Природа — лучшая очистительница». Можно сидеть в комнате много дней без толку и какой-нибудь час в природе даст понять то, чего не понимал раньше. Мысли и понимание растут и зреют, как растения; не надо слишком ковыряться в них. Терпеливо ожидая, когда мысль дозреет, получишь ценное, а вымучивая мысль, рискуешь попасть в кажущуюся ценность, которая будет только обременять сознание и, ненужная сама, не давать роста нужному. Главное, не торопись и спокойно взирай на свой собственный рост: не теряй времени зря, но вместе с тем не упреждай роста: все придет в свое время. Крепко целую тебя, дорогая. Напишу еще в следующий раз по другим вопросам, тобою поставленным. Пришли мне рукопись или копию поэмы «Оро».
13—14 июня 1935 г, быв. Филиппова пустоте
Дорогой Олень, наконец-то ты стала поправляться. Только смотри, не напорти снова. Пользуйся, как можно больше, солнцем, это наилучшее истребление инфекции. Занимайся, как можно меньше, главное же — отсыпайся, отъедайся и дыши воздухом свежим. Хорошо было бы вам воспользоваться летом и есть побольше трав, но лучше в изготовленном виде. Чтобы не забыть. «Оро» переписывать не надо целиком, кое-как я восстановил, хотя и плохо. Но присылать мне все-таки не надо. Пришли только два отрывка — о Батуме и о лесных пожарах, больше ничего не требуется. Этих отрывков я восстановить не могу. Относительно историко-музыкального отделения (чего? — не помню) по-моему решать рано. Для занятия историей музыки требуется хорошая общеисторическая и эстетическая подготовка, знание древних языков и, конечно, хорошее музыкальное образование. Т.е. помимо понимания гармонии, контрапункта и инструментовки, надо уметь достаточно хорошо исполнять произведения и, кроме этого, хотя бы плохо, но владеть рядом разнообразных инструментов. Иначе придется читать и говорить о вещах, которых воспринять не можешь, т.е. впустую. По этому-то я и думаю, что с решением относительно историко-музыкального отделения надо повременить; вероятно, за предстоящий год уже определятся твои музыкальные успехи и возможности, и тогда будет видно, стоит ли делать музыку занятием не для себя и близких, а профессией. Хорошо бы об этом посоветоваться с Марией Вениаминовной, но не сейчас, когда данных для решения еще недостаточно, а именно после зимы. Ведь музыка, как профессия, только тогда даст удовлетворение, когда имеются достаточные силы, иначе же она тягостна. Совсем другое дело музыка для внутреннего употребления, в часы досуга: тут и самая слабая музыка — великое подспорье для души. Но, за всем тем, это не значит, что не следует быть знакомым с историей и теорией музыки: это знание будет весьма полезно и для самой музыки, и для общего развития. Однако, еще раз предупреждаю тебя, как и ранее неоднократно. Чтобы ты не рассчитывала «старанием прибавить себе локоть роста». В твоем характере есть напор и нетерпеливость, ты хочешь натиском брать то, что дается лишь органическим ростом и приходит само в свое время, вылупляясь из оболочек, скрывавших от взора внутренний рост. Не торопись, не предвосхищай не дарованного в настоящем, живи тем, что есть сейчас и в терпении надейся на будущее. Теперь ты нахватываешь себе занятий, и того и другого и третьего сразу, а в результате может получиться, что ничего не будет усвоено и голова не выдержит. Не горячись и не жадничай, все нужное придет. Работай в меру и оставляй силы и время для усвоения: ведь набивание головы без усвоения — дело не только не полезное, но и прямо вредное. Усвоение же совершается во время отдыха, в тиши чувств — даже в некоторой скуке: «fastidium est guies, — скука — отдохновение души». Старайся вдумываться в делаемое и усвояемое, старайся быть благодарной за то, что есть, а не роптать за то, чего нет, как в окружающем, так и в окружающих. Боюсь, ты недостаточно ценишь нашу дорогую мамочку, своих братьев и сестру и других. Бери от них то, чего никогда не получишь впоследствии, вероятно лучшее, что вообще сможешь получить в жизни. Ведь все другие дела — только приправа к отношениям с близкими, и когда нет этих отношений и когда они неполноценны, то никакая приправа, как бы она ни была изысканна, не насытит души и будет казаться ненужной. — Спрашиваешь о линиях роста русской литературы. Напишу после, теперь голова так забита и работой и беспокойством, что трудно сосредоточиться. Хочу тебе отметить только мысль, высказанную Проспером Мериме в его переписке с Соболевским, а именно, что вся литература XIX века (русская и европейская) определяется двумя исходными центрами: В. Гюго и Пушкиным, они — антиподы. Мериме считает, что от Пушкина идет течение здоровое, а от Гюго неестественное, болезненное и риторическое. По последней линии пошел например Достоевский, т.е. это все говорит Мериме. Вероятно провести мысль Мериме до конца было бы затруднительно, но в ней есть какое-то ценное ядро, над которым следует поразмыслить. Относительно генеалогии писателей обрати внимание на родственные связи славянофилов между собою и революционеров — между собою, причем последние идут преимущественно от декабристов (я говорю о деятелях XIX в., и притом не самого конца). Крепко целую тебя, дорогая, поправляйся скорее, отдохни за лето, чтобы быть крепкой к зиме. Ведь лето коротко и надо пользоваться солнцем.
16 сентября 1935 г., быв. Монастырская кузница
Дорогая Оля, недавно прочел я «Сербский эпос» в изд. «Academia» и получил истинное удовольствие, особенно от более древних песен. Большая красота, большая стильность и многое бесконечно близко душе, вероятно вызывает отклик далеких предков с Балкан или, б.м., и каких-то более южных, мне неведомых. А вместе с тем — и противоречие зартуштрианству, вероятно от других предков идущему: это мрачность, беспросветность. Нет в славянстве солнца, прозрачности, четкости! Ясность и мир отсутствуют. Какие-то безысходные и внутренне немотивированные осложнения жизни. В этом сербском эпосе уже обнажаются корни Достоевского и делается ясно, как получился он из славянской души по вычете из него «юначества», т.е. рыцарства. Думается, это существенно связано с не усвоением символического, гетевского подхода к жизни. Уметь видеть и ценить глубину того, что окружает тебя, находить высшее в «здесь» и «теперь» и не рваться искать его непременно в том, чего нет или что далеко. Страсть тем-то и вредна, что во имя того, чего нет, человек проходит мимо того, что есть и что по существу гораздо более ценно. Она ослепляет. Уставившись в точку, человек лезет на нее, не замечая красоты ближайшего. «Хочу того-то» и поэтому пренебрегаю всем остальным. А через некоторое время, когда этого уже нет, «хочу» этого и не пользуюсь тем, чего хотел раньше и что уже достигнуто. Страсть в таком истолковании — типично славянская черта: всегдашний упор в несуществующее или не в данное и немудрое отбрасывание всего прочего — отсутствие бокового зрения. Но незаметно для себя я стал писать не о красоте сербского эпоса, как хотел и теперь забыл уже, что именно. Главное, мне хочется, чтобы ты воспитывала в себе бодрое, жизненное настроение и умела символически воспринимать действительность, т.е., прежде всего, радоваться и пользоваться тем, что есть, вместо поисков того, чего сейчас нет. Я чувствую, ты не научилась ценить дома и окружающих, а этого никогда уже впоследствии не будет. Мамочка гораздо ценнее и дороже всяких вещей и людей, которые кажутся ценными, но неизмеримо менее содержательны, чем она. Не уставляйся в случайные точки со страстностью, а смотри кругом себя спокойно и ясно. Все нужное придет в свое время, а имеющееся теперь — уйдет и его не воротишь. Кажется, ты уже поняла, что в игре нужна легкость; но ты не научилась быть легкой в жизни. Старайся не требовать от жизни, а сама давать. Маме надо оказывать помощь, чтобы она не чувствовала себя перегруженной тяжестью жизни. — Спрашиваешь, есть ли тут луна. Почти 1/2 года ее не видел, а теперь, последнее время, небо довольно часто бывает ясно, правда не очень надолго, и луна светит ярко. Озеро серебрится под нею. Местами видны столбы и пятна золота — от фонарей. С другой стороны неба светит северное сияние. Здесь очень разнообразны и своеобразны облака. Но начались ветры, по нескольку раз в день дождит. Озеро плещется, словно быстрая река. С крутого берега набираю ведром воду для умывания, чая и готовки пищи и смотрю, как плавает по озеру дикая утка или гусь. А сейчас — ночь, за окном бушует ветер, разносятся капли дождя, ветер проносится и по комнате, а я чувствую себя в небытии. Крепко целую тебя, дорогая. Не унывай и не забывай.
1—4 ноября 1935 г., Кремль, быв. Никольский корпус
Дорогая Оля, очень скучаю без тебя и беспокоюсь о твоем здоровье. Непременно позаботься о том, чтобы не простужаться, т.к. в твоем положении всякая простуда может повести к рецидиву болезни. Одевайся по теплее, это очень существенно, поможет организму бороться против инфекции. Думаю, было бы хорошо применить внутренний прогрев — диатермию (токами высокой частоты), м.б. мама спросит об этом опытного врача. Приходится ли тебе говорить с Наташей о музыке? Мне думается, весьма важно обсуждать музыкальные произведения, даже и не вполне правильно, потому что необходимость сформулировать свою мысль заставляет задуматься и приучает расчленять впечатления. Попробуй составлять схемы музыкальных произведений, ничего, если будешь ошибаться. Было бы хорошо с кем-нибудь обсуждать такие схемы. В свое время я, правда в другой области, на философских произведениях, многому научился на подобных схемах. Большое удовольствие и удовлетворение — сделать архитектонику произведения вполне прозрачной для себя и установить органическую связь отдельных его органов и тканей (в творческом произведении нет частей, а есть только органы). Тогда выясняется, что даже противоречия и невязки произведения вытекают из общего его замысла и, из всех мыслимых возможностей, наиполнейше его выражают. Чем отличается органическое-живое-творческое от механического, вещного, безжизненного, — рожденное от сделанного? Тем, что сделанное лишено истинного единства, оно не есть ЦЕЛОЕ, а рожденное — целое. «Целое прежде своих частей» (Аристотель), т.е.: оно из себя их производит, — выводит, полагает, тогда как сделанное слагается своими частями и ими полагается, есть лишь отвлеченная мысль о взаимодействии этих частей. Целого тут нет. Там же, где есть целое, части, им порождаемые, суть органы. Задачи изучения поэзии, музыки, живописи, научной мысли и т.д. — понять изучаемое, как целое, т.е. увидеть, как его целое полагает, производит свои части — органы. Вот, и твое целое должно исправить твои органы и направить их к полному здоровью. Это — дело времени, а пока надо хранить бодрость и энергию и помогать организму, в частности — теплом. Присылаю вам растения, появляющиеся здесь рано, в июне: папоротник и еще одно, покрывающее целые поля, названия которого я не знаю. Часть возьми себе, часть передай мамочке и еще, кто захочет. Кланяйся от меня бабушке и Софье Ивановне. Если увидишь Марию Вениаминовну, скажи, что я постоянно вспоминаю о ней и желаю ей спокойствия и успехов. — Через день по 2 стиха пишу Оро, нет ни времени, ни места, ни благоприятного душевного состояния: природы. Крепко целую своего дорогого Оленя.
Январь 1936 г., Кремль, быв. Никольский корпус
Дорогой Олень, в одном из писем ты выражаешь если не намерение, то тень его, бросить музыку, ссылаясь на безуспешность занятий. Уж сколько раз я говорил тебе о ложности самой постановки вопроса так. Чего ты хочешь, о какой успешности думаешь? Стать славной пианисткой? На это я никогда не рассчитывал и, пожалуй, не хотел бы для тебя. Эстрада — мучительное дело, требующее больших жертв, мало дающее внутреннему человеку, разлучающее с самой музыкой и переносящее интерес из музыки в самолюбие и угодничество публике. Не подменяй чистого бескорыстно-о любования красотою суетливой погоней за славой, кроме горя ничего не дающей. Не задавайся слишком большим. В «Воспоминаниях» Жихарева приводится замечательное наставление ему престарелого Мерзлякова. «Страсть к большим литературным трудам — несомненный признак мелкого таланта, точно так же, как и страсть к необдуманным колоссальным предприятиям — резкий признак мелкой души: то и другое доказывает неясное сознание своей цели и заблуждение самолюбия» (стр. 334). Ты спрашиваешь о Шекспире и о футуристах. О последних я уже писал тебе, наверно ты позабыла. О Шекспире начну теперь, чтобы поговорить еще в следующий раз. Но что же можно сказать о Шекспире в нескольких строках? Ведь Шекспир — это океан, то бушующий, то мирно-плещущийся, принимающий все возможные цвета, скрывающий в себе все мыслимые существа. Это — полнота человеческих чувств, характеров, ситуаций. Он близок к Бетховену, но по силе Шекспир охватывает весь мир человеческих возможностей, все оттенки чувства. Но над этим бушующим океаном не носится луча просветления, который так ясен в античной трагедии. Тут много благородства, но нет святости, как новой по качеству силе, активно переустраивающей. Обрати внимание. Воли без конца, воли избыток — и все-таки эта воля пассивно берет жизнь, как данную, но не ставит себе задачей преобразование и просветление ее. Шекспир выражает в этом отношении самую суть новой, возрожденческой, культуры — затерянность человека в мире, устранение человека, как начала новых рядов причинности. Человек — не творец, человек, смотрящий на мир через замочную скважину, человек, которому нет места в им же придуманном мировоззрении. Этот человек не имеет корней, иных, кроме стихийных, и потому он — игралище стихий, во всем: в нравственности, в личной жизни, в семье, в государстве, в обществе, в экономике и даже в познании и искусстве (натурализм). В значительной мере то же надо сказать о Бетховене. — Крепко целую тебя, дорогая Оля, кланяйся бабушке и Анастасии Федоровне. Поцелуй мамочку и непременно кушай по-человечески.
29 февраля — 1 марта 1936 г.,
Кремль, быв. Кожевенный завод
Дорогой Олень, ты задаешь ряд вопросов, но мудрено ответить на них сколько-нибудь понятно в письме, где так мало места. Спрашиваешь о применимости физических и химических законов к человеку и к обществу. Ответ на такой вопрос весьма сложен, потому что требуется разграничить ряд различных применимостей и неприменимостей. Прежде всего, человек и общество представляют качественно новые планы действительности, характеризующиеся своими собственными законами. Следовательно, поскольку физические и химические законы характеризуют материю иного качества, постольку прямая пересадка этого закона на инородный план недопустима. Однако, между планами есть какое-то соответствие, символическое выражение одного — другим, и потому возможно эмоционально-образное перенесение, метфора (а это и значит перенос), которая однако не есть только метафора, а представляет и нечто большее, указывает и на внутреннее сродство областей, однако не могущее быть точно формулированным. Я сказал «поскольку». Это потому, что большинство законов физики и химии не охватывают данного плана, как такового, но лишь поясняются им, как примером, на самом же деле шире своего общепризнанного, обще-учитываемого содержания, истинным же их предметом служит не этот определенный план бытия, а некоторое формальное его свойство, могущее быть обнаруженным и в явлениях другого и других планов. Математическая схема (формула), относящаяся к известной области и на ее почве найденная, часто учитывает все-таки не специфические свойства этой области, а некоторые общие отношения. Поэтому совершенно естественно, что она оказывается применимой к другим областям, по существу весьма отличным от данной, но однако обладающим теми же общими соотношениями. Если например для электрического тока верна формула Ома IE/R, то она окажется верной для теплоты, магнетизма, электрического поля, диффузии и т.д. Ее можно перенести и на ряд явлений человеческой жизни. Всякий раз мы будем разуметь под символами I, Е и R разное, но соотношение символов останется одним и тем же. Боюсь я, дорогой Олень, что ты, по обыкновению, прешь, уставившись в одну точку, и не видя окружающего. В данном случае говорю о мамочке, о братьях и о Тике, которых ты не замечаешь из-за своих товарищей, между тем как товарищи — дело временное, а близкие — навсегда. Надо стараться уметь брать то, что есть у тебя и около тебя, и не прельщаться нарядным взамен существенного. А чужие люди неизбежно наряднее своих, ибо они — в гостях, в гости же всегда наряжаются. Дело это естественное, но и понимать вещи, как они есть на самом деле — тоже естественно. Праздник есть праздник, против него нельзя возражать, но вредно и ложно искать постоянного праздника и подменять им будни. Софья Ивановна страдает именно этим недостатком, ей нужен сплошной праздник (м.б. был нужен, теперь не знаю), и она умеет прекрасно их устраивать. Но забывая о буднях или не желая знать их, она остается неудовлетворенной и несытой. Ошибка многих! Но ты помни, что только в тиши мирной будничной работы можно найти себя самого и свое удовлетворение. Крепко целую тебя.
10—11 марта 1936 г., быв. Кожевенный завод
Дорогая Оля, вчера мне попалась книга Бертольса, Фирдоуси и его творчество, Л-М., 1935, Изд. Акад. Наук. Несмотря на некоторые промахи по части вкуса, книжка написана в общем неплохо. Она характеризует Фирдоуси и его творчество на фоне персидской истории, и в этом отношении автор свободно владеет материалом. Тебе было бы полезно прочесть эту книжку (она невелика, 71 стр.) не только ради великого эпического поэта, но и ради древней истории и истории литературы, поскольку дается сравнительная характеристика Фирдоуси и Гомера. Еще прочел я недавно Воспоминания художника-акварелиста Соколова и воспользовался ими для составления генеалогической таблицы рода Соколовых с его многочисленными представителями изобразительных искусств, Брюлловых, Бруни и др. Это — одна из многочисленных иллюстраций ГЕНЕТИКИ (учения о наследственности) и исторического значения биологически передаваемых свойств — мысль, которая меня занимает десятки лет, хотя совсем специально у меня не было возможности заняться ею. Мое глубокое убеждение, что если бы люди внимательнее относились бы к свойствам рода, как целого, и учитывали бы наследственность, которая в данном возрасте может и не проявляться ярко, но скажется впоследствии, то были бы избегнуты многие жизненные осложнения и тяжелые обстоятельства. Но люди, особенно в молодости, думают самоуверенно, что можно обойти законы природы и сделать, как им самим хочется в данный момент, нередко по прихоти или капризу, а не так, как это вытекает из природы вещей, — в данном случае — из элементов наследственности, ГЕН, материально присутствующих в нашем теле и никуда из него неудалимых. И за свое нежелание вдумываться, изучать и вникать, за свой каприз потом жестоко расплачиваются, к сожалению, не только собою лично и своею личной судьбой, но и судьбой своих детей. Античная трагедия построена вся на этом понимании, ибо в основе трагической завязки лежит там не проступок данного человека, а его «трагическая вина», т.е. вина, содержащаяся в самом его существе, не в злой воле, т.е. в неправильном рождении, в недолжном сочетании генов. Да иначе трагедии и не возникло бы; если человек согрешил и несет естественное возмездие за свой грех, то можно его жалеть, но нельзя не испытывать нравственного удовлетворения, что грех не остался безразличным и безнаказанным. Трагическое же, как таковое, возникает от зрелища несоответствия между возмездием и проступком или поступком, причем за свой поступок человек отвечать не может, но совершил его он в силу своих наследственных свойств и расплачивается поэтому за роковую вину предков. Греческая трагедия — самая поучительная, самая глубокая и самая совершенная часть мировой литературы. У меня от нее всегда было чувство абсолютного совершенства: лучше быть не может и не нужно — достигнут идеал. Вот почему после греков трагедий в собственном смысле уже не было и не могло быть: задача выполнена, решена; конечно, больше решать ее нечего. — На днях, копаясь в мусорном материале «30 дней» (такой журнал), кажется №2 1936 г., в конце, петитом нашел жемчужину — неизданную доселе поэму (на 2 стр.) Велимира Хлебникова, и притом Ороченскую, т.е. по ороченским мотивам. Вот писатель, которого я уже много лет предощущаю как родного по духу и к которому не могу подойти: несмотря на все старания, никак не мог добыть собрания его, изданного посмертно, знаю же только отдельные, случайно доходившие до меня отрывки. В нем предчувствую близость к другому близкому, к Новалису. Но это — лишь предчувствия, и я не уверен, что они не рассеются, когда заколдованные писания Хлебникова будут у меня перед глазами. В моей жизни почему-то всегда было так: все вопросы, книги, исследования, особенно меня волновавшие, бежали от меня, вытесненные чуждым, делаемым по долгу настоящего момента, и всегда приходилось откладывать на будущее все более глубокое и подлинно занимающее. — Крепко целую тебя, дорогой Олень, будь здоров и весел.
27—28 апреля 1936 г., быв. Кожевенный завод
Дорогой Олень, читаю и перечитываю Бальзака. Сейчас — под впечатлением Цезаря Бирото и Нюсинжен. Гениальная кисть голландского мастера, поразительно — и вместе чуждо. Это типично городская культура, писатель из буржуазии, общество торговцев и спекулянтов всех калибров, дух меркантильности. В одном семействе, как рассказывал мне знакомый, родилась девочка, и первое слово, произнесенное ею, было деньги. И вот у Бальзака все кружится около денег, хищно или страдательно, успешно или неудачно, но около них только. С деньгами связана и честь, и любовь, и успех, и страдания, — только с ними. Деньги и вещи, вещи и деньги. Вещами все завалено и заставлено. Никаких признаков природы, ни одного деревца, ни клочка лазури, хотя бы в окне, ни облачка. Растения — только в виде букетов, но и то весьма редких. Нет даже улицы или площади; все ограничивается комнатами и рестоанами. Но зато какая конкретность в письме вещей и людей, какое проникновение в их внутреннюю жизнь — если можно назвать внутренней жизнью жизнь не человека, как такового, а члена буржуазного общества, всецело и насквозь пронизанного началами этого общества, как древесина, пронизанная грибницею грибов-разрушителей, и сама уже почти разрушенная. В отличие от представителей натуралистической школы, с их холодным, внешним и аналитическим описанием, у Бальзака вещи и люди не описываются, а являются. Обрати внимание, они — не внешние изображения, зависящие от условий освещения, перспективы и других случайных обстоятельств своего бытия, а просвечены изнутри собственным светом, подобно натюрмортам голландской живописи. Это — не фотоснимок с его условной объективностью и не субъективные впечатления импрессионизма, а самые вещи в их собственном бытии, реальные вещи, хотя и не в глубоком разрезе. Еще раз скажу, тут точный аналог голландским мастерам живописи. — Теперь о другом. Думала ли ты о значении стихотворной речи? Конечно, значение ее многообразно, но сейчас хочу отметить лишь один момент — ее конденсированность. Стихотворная речь во много раз короче не стихотворного изложения той же темы. Поэт вынужден быть скупым на слова; как говорил Гете, писать надо так, чтобы «словам было тесно, а мыслям свободно». Но что это значит? Поэт не может сказать многих слов там, где прозаик сказал бы их неограниченно много, и следовательно, вынужден сгущать наиболее важное из того, что хотел бы сказать, в словах немногих, т. е. должен отбрасывать все второстепенное и сгущать наиболее характерное. А т.к. сгущение идет по пути наглядного образа, а не отвлеченного понятия, то образ в стихотворной речи вынужден становиться типом, идеей, символом — в отличие от соблазнительного для прозы фотоснимка и присущего отвлеченному познанию понятия. Стихотворная речь по своей природе поэтична. Есть и другие причины ее поэтичности — порядка звукового, но сейчас о них говорить не стану. Хочу лишь подчеркнуть, что трудность стихотворной формы сама уже направляет изложение в сторону поэзии. Эта общая трудность усиливается, далее, специальными видами стихотворной речи. Трудная форма (сонет, терцины, октавы и т.п.) ведет к подъему творческого усилия, она служит плотиной, повышающей уровень воды — напор, и творчество, вместо того, чтобы легко излиться по легчайшему пути и дать много, но рыхлого и дешевого продукта, конденсируется, работает при высоком потенциале и создаст полновесные произведения, если может подняться до барьера, или вовсе не вырывается на свободу, если слабосильно. В этом повышении потенциала великое значение трудных форм, о которых часто (ошибочно) думают, как об условностях, лишь мешающих свободному проявлению творческих усилий. Если хочешь, действительно они мешают; но когда порыв не встречает никакого сопротивления, то он ничего и не создает, и вместо Ниагары получится лишь застойная лужа. Это относится не только к поэтическому творчеству, а ко всей культуре, ибо она в любой области создает барьеры, изолирующие явление и не позволяющие ему мелко растекаться и смешиваться в безразличном и безличном единстве с прочими, вследствие чего возникает индивидуальное и усиленное раскрытие творческого порыва, если он достаточно мощен, и — устранение, если он не способен достигнуть надлежащего потенциала. Чтобы вырастить великое, надо выполоть кругом все мелкое, или — мелкое заглушит великое, поскольку второй принцип термодинамики (в углубленном толковании) сводится к тому, что естественно, т.е. вне культуры, вне деятельности разума и жизни, низшее вытесняет высшее, т.к. низшее всегда более вероятно, чем высшее. В естественном состоянии менее благородные виды растений и животных забивают и вытесняют более благородные, как, равным образом, низшие фор. мы энергии и материи сменяют более высокие. Лишь установкою культурных барьеров можно бороться против этого разложения в мировом процессе. И эти барьеры достигаются трудными формами — везде в технике, в искусстве, в науке, в быту и т.д. — Крепко целую тебя, дорогая Олень и еще раз целую.
22 мая 1936 г., быв. Кожевенный завод
Дорогой Олень, весна кончается, то есть астрономическая, а весна жизни здесь только начинается. 20-го мая я нашел в лесу цветущее волчье лыко (Daphne mezereum), капустницу у канав, а сегодня, 23-го, розовые бутончики гонобобеля, на болоте. Показалась трава, хотя в большинстве мест еще держится осенняя, засохшая. Похолодало. Царит какое-то уныние, и здешняя весна скорее похожа на осень, чем на весну. Только над водорослевыми выбросами множеством мух заставляет думать о близости чего-то вроде лета. Морские впечатления переносят меня к детству. Море было мне самым близким и родным, и все, связанное с ним, казалось особенно желанным и заветным. Одно огорчало — что на Черном море нет островов. Многократно я спрашивал об этом родителей и, желая получить положительный ответ, повторял свой вопрос. (Впрочем, теперь я узнал, что острова на Черном море все-таки есть, хотя ничтожны и в небольшом числе.) Остров казался таинственным и полным смысла. Жить на острове, видеть приливы и отливы, собирать ракушки, морские звезды и водоросли — это было пределом желаний. При этом остров представлялся непременно небольшим, вроде кораллового рифа. Он должен был быть таким, чтобы с одного места можно было охватить разом всю береговую линию и ясно ощущать обособленность острова от материка. Мечтал плавать по морю. Во дворе у нас в Батуме, в доме Айвазова, стоял ящик, в котором мой отец производил испытания цемента и извести. Я влезал в этот ящик, брал палки вместо весел и видел себя плывущим по безбрежной глади океана. Выскакивали из воды летучие рыбки, в глубине виднелись кораллы и водоросли, а я плыл в упоении, забывая обо всем окружающем. Иногда сооружал из досок плот и плавал на нем тут же по двору. Это, воображаемое, море сливалось с действительным и все дары его в Батуми,2 кстати сказать, очень бедные, принимались с теплотою: обычные кочерыжки кукурузы, обточенные палки, дощечки и пробки, рогатые орехи Trapa natans (чилим — этого названия я не знал), медузы и разнообразные морская галька и гравий.
Июнь 1936 г., быв. Кожевенный завод
Дорогой Олень, ты совсем забыл своего папу. Но папу еще ничего, а я боюсь, что ты, по своему обыкновению, предаешься какому-нибудь одному увлеченью, в шорах идешь к нему и не воспринимаешь окружающего. Это очень грустно и плохо, прежде всего для тебя самой. Мудрость жизни — в умении пользоваться прежде всего тем, что есть, в правильной оценке каждого из явлений сравнительно с другими. В данном случае я имею в виду мамочку, братьев, Тику и других близких. Школа и все, с ней связанное, мимолетный эпизод в жизни. Товарищеская среда сегодня есть, а завтра рассеется и все забудут друг о друге. Так бывает всегда. И тогда можешь оказаться в пустоте. Ведь товарищеская среда потому перетягивает к себе все внимание, что товарищеские отношения в сущности безответственны, каждый отвечает сам за себя и каждый занят своими интересами. Поэтому в ней легко. Но эта легкость есть легкость пустоты, а подлинное требует усилия, работы и несет ответственность. Зато доставшееся с усилиями, действительно внутренне проработанное, остается на всю жизнь. Того, что может дать родной дом, не даст потом никто и ничто, но надо заработать это, надо самой быть внимательной к дому, а не жить в нем, как в гостинице. Может быть, я ошибаюсь и преувеличиваю твое состояние, я был бы рад ошибиться. Но смотри сама, если в моих словах есть хоть частичное указание на неправильную оценку тобою окружающего, то потом ты будешь горько раскаиваться в ошибке, которую уже не исправишь. — Теперь о другом. Недавно прочел «Travail» Э. Зола, «Труд». Раньше не приходилось читать это произведение. И был поражен, до чего оно слабо. Художественно это пустое место. Нет ни одного живого лица — все схемы отвлеченных понятий, как в средневековых «Moralites», т.е. нравоучительных представлениях, где выступают вместо действующих лиц различные пороки и добродетели. Зола воображает, что он идет по стопам Бальзака. Но какое это глубокое самообольщение. У Бальзака все — плотно, конкретно, человечно, построено. У Зола бесплотные призраки, пустота, отвлеченные рассуждения. Он хочет быть близким к жизни, но никакой реальности у него не чувствуешь. Тщетно пытается он возместить пустоту образов подробными описаниями вещей и обстановки: эта инсценировка бутафорская, описания рассыпаются на отдельные, не образующие ничего целостного признаки,— описания Зола — это каталог, а не картина, даже не фотоснимок. И наконец идеология — наивная, без мудрости жизни, какие-то гимназические упражнения на социальные темы. Мне, пожалуй, даже любопытно было читать эту книгу, чтобы воочию убедиться, какой убогой пищей питались люди того времени и сколь мало они понимали жизнь и предвидели будущее. — По поводу Тютчева и, отчасти, Пушкина давно хотел отметить тебе один прием их версификации, сообщающий их стихам полнозвучность ритмики. Это именно постановка в начале стиха многосложных слов, преимущественно составных слов, в которых ударение первого слова-слагающего ослабевает, и потому ударяемый слог становится слабым, но зато его ударение компенсируется долготою: «Но светла» Адмиралтейская игла», стих читается не так «Адмиралтейская игла», а так: «Аадмираалтейскаая звездаа». VI.7. Сейчас, при виде зари, скользящей вдоль горизонта, мне звучит стих: «Спешит заря сменить другую», и думается: ведь это не Полтава и не Украина, а Псковская губ., если не Царское Село. А в Полтаве заря отнюдь не «спешит» сменить другую, между ними темная летняя ночь. Это один из немногих примеров неточности у Пушкина, вообще же он точен до научности и фактичен до мельчайшего штриха. У Пушкина было исключительное чувство реальности и он, при всем полете творческой фантазии, никогда не порывал с конкретными впечатлениями реальности. Замечательны мелкие подробности и штрихи повествования и описания у Пушкина. Внимательный анализ всегда позволяет установить их фактичность. Один из таких примеров не отмечен в пушкинской литературе, это образ Трике. Казалось бы, он выдуман. Но Трике в самом деле существовал, и именно в Тамбове жила семья Трике, близкая к Левшиным (о Левшине в связи с Тамбовом Пушкин тоже упоминает), и фактическое доказательство этого хранилось у Ивана Семеновича, но к сожалению сгорело в пожаре. Лаже фамилий и имен Пушкин не любил выдумывать, а брал их из жизни. Отсюда такая прочность его творений, насыщенных реальностью и полных жизни, несмотря (или вследствие, что точнее) фотографичности случайных обстоятельств, как у натуралистов. Зола гонится за реальностью с кодаком, — и ничего не улавливает. Пушкин идет, «куда влечет свободный ум», и всегда верен реальности, всегда ощущается его образ как плотный и полно-жизненный. Пушкин и Гете, самые свободные в отношении внешней близости — и самые реальные из поэтов. Отсюда следует вывод: об ошибочности пассивного закрепления случайных подробностей, столь свойственного русской литературе. — Крепко целую тебя, дорогая Оля, будь здорова и отдыхай. Кланяйся бабушке и Анастасии Федоровне, кланяйся Софье Ивановне, поцелуй мамочку.
25 августа 1936 г., быв. Кожевенный завод
VIII.25. Дорогой Олень, в последнем полученном мною от мамы письме было сообщение, что врач дал тебе какое-то новое лекарство и обещал скорое поправление. Подозреваю, что это — какой-нибудь эндокринный препарат, т.к. лишь таковой способен вызвать более быстрый рост того или другого органа, в данном случае сердца. Помогло ли тебе это лекарство? И еще, напиши, что за работу, которую можно взять и на дом, обещали тебе. Или возможность брать ее на дом была только предположением? Меня весьма утешила бы твоя домашняя работа, и по состоянию твоего здоровья и чтобы ты была с мамочкой. Если тебе придется бросить музыку, то это очень печально. Замена занятий концертами ни в какой мере не действительна. Пассивное восприятие никак не заменяет собственной активности, и усваиваем (даже усваиваем!) мы только то, что активно в себе перерабатываем. Но и усваивать, только усваивать, недостаточно. «Отраднее давать, нежели врать». Это относится не только к общественным отмщениям, но и ко всему отношению с миром: лишь активность в мире есть источник сознания и познания, а без нее начинаются грезы, да и они постепенно замирают. Человек замыкается в своей субъективной сфере и, не имея притока питания, постепенно засыпает, так что даже сновидения прекращаются. Воплощение есть основная заповедь жизни, — Воплощение, т.е. осуществление своих возможностей в мире, принятие мира в себя и оформление собою материи. Только Воплощением можно проверить истинность и ценность себя, иначе невозможна и трезвенная критика себя. Мечтательность создает в нас болото, где нет никаких твердых точек, никаких репер (термин геодезистов), никаких критериев реального и иллюзорного, ценного и лишенного ценности, хорошего и плохого. Осуществляя возможность, пусть слабо и плохо, ты можешь судить о ней, исправлять, идти дальше; оставаясь пассивной, отражаешься туманом призраков, но и призраки со временем выдыхаются, бледнеют, меркнут. Начинается спячка и вместе глубокая неудовлетворенность. Русской натуре пассивность весьма свойственна, но именно из пассивности происходит, далее, вечное беспричинное недовольство, неудовлетворенность, колебания межу нетрезвым самопревозношением и унылым самоуничижением. Скольких знаю я людей, которые проглатывают книги в десятки раз большие моих. Но проку от этих запасов — никакого. Эти люди не только не могут породить свежей идеи, но не способны даже просто разобраться в самом простом вопросе, когда он появляется пред ними не препарированный в книге, а реально, в природе и жизни. Такое знание хуже незнания, т.к. расслабляет и внушает ложную мысль об овладении предметом. Между тем, всякое знание должно быть не самодовлеющим комом в душе, а лишь вспомогательной линией нашего жизненного отношения к миру, нашей связи с миром. То, что сказано о знании — значения общего, относится и к искусству, и к философии, и к быту. — Недавно прочел, впервые, роман Данилевского «Девятый вал». Данилевского до сих пор я инстинктивно обходил стороною. И убедился в верности своего инстинкта. Но такой слабой литературы все же не ожидал встретить. Фабула склеенная из эпизодов, не только не мотивированных, но и просто произвольных. Целеустремленность отсутствует. Характеры бледные, схематические. Понять, каково мировоззрение автора, никак невозможно, а скорее всего мировоззрения просто нет. Язык однообразный, небрежный, без ритмики, пухлый. Ни действием, ни словами описываемые лица не показываются. Взамен картины автор бессильно комментирует, что думает то или другое лицо, т.е. немотивированно и бездоказательно приписывает ему любые внутренние движения, и нет возможности убедиться, что это так действительно. И наконец, общее гнетущее впечатление от гнилости, разложенности и пустоты всех элементов общества. Это было бы еще терпимо, если бы показать эту гнилость было целью автора. Но так выходит у него случайно, и все высокое (по мысли автора) оказывается бессильным, внутренне бессильным, и гнилым. Светлая, гордая и сильная героиня после ряда глупостей ни с того ни с сего топится. Революционный подвижник увлекается гешефтами и делячеством. Идеалист-учитель втягивается в биржевую игру. Никто не разбирается в окружающих людях, не умеет действовать (кроме мошенников). — Крепко целую тебя, дорогой Олень. Присылаю растение Лук-сковорода (Allium schoeno oprasum L, сем. Liliaceae) с Лудейного острова, взят 16 июля.
23 октября 1936 г., быв. Кожевенный завод
Дорогая Оля, присылаю тебе наброски (по книгам) отдельных ветвей и листьев дерева ГИНКГО (Ginkgo biloba), дерева, глубоко занимавшего меня своим строением с самого детства, хотя я и не знал, что в нем занимательного. Экземпляры его росли в Батуме на бульваре. Когда нас с Люсей водили гулять, я всякий раз останавливался перед гинкго и щупал его листочки. Замечательна их веерообразная, в японском стиле, форма, белесовато-зелено-голубой цвет, жилковатость без соединительных перемычек. Это признаки древности (вероятно и сероватый цвет), промежуточности между собственно листом и хвоей. Лишь впоследствии я узнал, что гинкго, действительно, есть пережиток далекого прошлого — живое ископаемое класса, уж вымершего, возникшего в конце каменноугольного времени, получившего большое распространение в середине юрского времени и затем полу-вымершего. Лишь при японских храмах сохранились экземпляры, от которых теперь размножены по ботаническим садам прочие, да затем найдены еще экземпляры в Южном Китае (кажется недавно). Кстати сказать, семена гинкго съедобны и напоминают фисташку. В моем гербарии листья гинкго были, может быть и еще есть, поищи. У меня с детства был особый нюх на явления и вещи, которые магически привлекали мое внимание без какого-либо явного повода. От них волновался не только ум, но и все существо, билось сердце, пробегал по спине холод. Уже много лет спустя, потом открывалось, что это явление или вещь — «особые точки» (выражаясь математически) мировой ткани и что в них — ключи к пониманию глубокого прошлого мироздания или каких-либо затаенных его уголков. Вот, и гинкго я срисовывал, желая вспомнить свое детское волнение, присылаю тебе эти зарисовки как стенограмму своего развития. Но хорошо понимаю, что даже самый объект может оказаться бездушным чужому взору, не говоря уже о плохом рисунке. Напиши мне, знаешь ли ты какие-нибудь составные растения, типа неразрывных сообществ, и какие именно? Обсудите этот вопрос все совместно. Что такое микориза? Могут ли какие-нибудь растения жить без кислорода? Какие современные ты знаешь, происхождение которых относится к древним геологическим временам? Крепко целую тебя, дорогой Олень. Будь здорова и слушайся мамочку. Играешь ли в 4 руки? Еще раз целую.
29—30 октября 1936 г, быв. Кожевенный завод
Дорогая Оля, все беспокоюсь о твоей голове. Знаешь ли, у меня в детстве, особенно от 4 до 8—9 лет, были никогда не прекращающиеся головные боли. Это можно сравнить, как если бы кто-нибудь сильною рукою схватил за затылок. От этих болей я постоянно заламывал шею назад, откидывая голову, словно стараясь скинуть тяжесть и эту схватившую меня руку, но конечно тяжесть и боль не проходили. Кроме того, вероятно от малярии, был ежедневный жар. Папа, который водил меня пройтись, был обеспокоен и много раз в день спрашивал «болит ли головка» и щупал лоб. Я видел, как он огорчается утвердительным моим ответом и обнаружением повышенной температуры, хотелось мне успокоить папу, но дело говорило за себя и ничего успокоительного сделать я не мог. Папу во время этих прогулок я закидывал тысячью вопросов, главным образом естественнонаучных и в особенности по части тропических стран. А в голове, м.б. в связи с жаром, непрестанно звучали симфонии. Общий характер их помню и по сей день. Это были величественные многоголосые контрапункты, в духе Баха, а частью музыка в стиле Гайдна и Моцарта. М.б. бессознательно воспроизводились и варьировались произведения именно этих композиторов, т.к. тетя Соня тогда усиленно обучалась музыке и много играла классического. Мама моя, равно как и тетя Соня, обладали хорошими голосами и часто пели — почти исключительно Шубертовские и Глинковские романсы, т.е. пожалуй наилучшее из имеющегося в мировой вокальной литературе. Эти романсы врезались мне в сознание и, как только услышу их, невольно вспоминаю детство. Из вокальной музыки впечатления детства остались еще от женщины-врача Марьи Викторовны Флориной. Она приходила лечить нас и вообще осматривать, а заодно пела — Даргомыжского, Глинки и других русских композиторов. Но пение мамы мне нравилось гораздо больше. Тетя Соня обучалась потом в Лейпцигской консерватории пению и собиралась выступать, но из-за туберкулеза должна была бросить пение безусловно. Была у меня еще двоюродная сестра Нина. У нее был замечательный, словно серебряный, голос. Окончила курс в филармонии, начинала выступать — и почти внезапно умерла, от туберкулеза. Пела и моя Валя, по-домашнему, — и тоже скончалась, от той же болезни. Вот, по ассоциациям, я впал в грустные воспоминания, совсем не ладящие с неистовыми румбами и танго, несущимися сегодня как на грех, исключительно отчетливо от радио, через 3 стены, правда дощатых. Впрочем, я не жалею, что записываю иногда в письмах воспоминания детства, — м.б. когда-нибудь они вам станут интересны. Напиши, какого рода рукописи тебе приходится «считывать». Думаю, это очень полезное занятие — для грамотности, развития стиля и, м.б., обогащения литературного и научного. Крепко целую тебя, дорогая Оля.
25 ноября 1936 г., быв. Кожевенный завод
Дорогой Олень, сегодня, 1-го декабря, услышал из Красного Уголка звуки радио — передачу концерта, — которые меня задержали. Начала не слышал. Сложная и очень чистая работа, большое мастерство, но по существу примитивно и бедновато. Я сравнил с чеканкой по серебру или резьбой по дереву первоклассного мастера XVII в. Долго не мог понять, что ж такое играют. Лишь по окончании передачи узнал: 1-й Гамбургский концерт Баха. И тогда сказал себе, что определил правильно. В Бахе я всегда чувствую ремесленника. Не пойми этого слова, как укор. Ремесленников, особенно старых, очень уважаю и ценю, скажу больше, очень хотел бы быть ремесленником. Но это совсем особый строй духа. Привычки и навыки, наследственно выработанные столетиями, мастерство без порыва и вдохновения, точнее сказать, без вдохновения данной минуты, работа, которую мастер может в любой момент начать и в любой момент без ущерба прекратить. Вероятно, это самое здоровое творчество, всегда текущее по определенным руслам, без мучений, без исканий, без романтики, без слез и без восторгов, но со спокойной уверенностью в своей руке, которая сама знает, что делать ей. Гениально, но без малейшего трепета — как коробочки Афония, хотя и выросшие в целые дома. Это бездумное мастерство бесконечно далеко от нашего времени, где все построено либо на мучительной искренности и метании, либо на желании произвести что-нибудь отличное от производимого другими, удивить, ошеломить, ударить — и боязни нечаянно попасть на путь, уже пройденный другими. Сразу видно, что Бах, как и Афоний — осколок древних времен, не опасается повторения — ни себя самого, ни других. Он производит свой добротный товар, уверен в его превосходном качестве, уверен в одобрении потребителя. Он знает силу своего мастерства и вместе с тем относится к своему произведению не как к своему ребенку, личность которого неповторима и ничем незаменима, а как к хорошей вещи, которая навсегда останется ценной и которая, вместе с тем, могла бы быть заменена другою, хотя, быть может, и менее добротною. — Это — полная противоположность Бетховену (если говорить о величинах приблизительно одного порядка). — Ну, вот, расписался о Бахе — и нет места уже. Напиши мне, чем именно занимаешься, как твое здоровье, как себя чувствуешь. Крепко целую тебя, дорогая Оля.
23 марта 1937 г., быв. Кожевенный завод
1937.III.23. Соловки. №96. Дорогой Олень, письмо твое от 11-го февраля получил 21 марта. При такой медленности сообщений не знаешь, стоит ли отвечать на вопросы. М.б. интерес к ответу уже исчезнет, когда ответ дойдет до тебя. Тем не менее, отвечаю. Спрашиваешь о Чайковском и Скрябине. Прежде всего, я никак не могу ставить их рядом. Не по значительности: и тот и другой, и с этого начну, конечно большие люди, бесспорно одаренные. Но по смыслу и характеру своей деятельности они существенно различны. Ты спрашиваешь меня о моем отношении к ним обоим. Повторяю, признаю их большую силу, но внутренне отталкиваюсь и их не приемлю. Когда я хочу дать себе окончательный ответ на вопрос о ценности произведения, то спрашиваю себя: что было бы, если бы этого произведения не существовало. Потерял ли бы мир без него? Закрылся ли бы один из лучей жизни? — И вот. Если бы не было Моцарта, Баха, Бетховена, даже Шуберта, Глинки, мир бы потускнел. А если бы не было Чайковского и Скрябина? — Боюсь, — это слишком резко и неуважительно, мне самому неприятно высказывать свою мысль, — боюсь мир несколько просветлел бы. Нехорошо желать смерти кому бы то ни было. Но бывают тяжелые люди, после ухода которых из жизни делается легче. Я и боюсь, что по исчезновении из людского сознания этих произведений, т.е. Чайковского и Скрябина, стало бы веселее. Однако не думай, что я хочу опорочить их, я знаю их силу. Например, «Пиковая дама», мне кажется, едва ли не самая цельная, самая выкованная из опер, но — тем хуже, ибо она клубок отчаяния, т.е. самого ядовитого из чувств. И она властно заражает отчаянием. Изысканность одежд и завлекательность форм не меняет сути дела, — того, что это — Смерть, закрадывающаяся в душу, и закрадывающаяся тем беспрепятственнее, что она нигде не называет себя своим именем, не доводит до спора и протестов, внутренней борьбы против себя и противления себе. Против Чайковского и против Скрябина я имею разное, но это разное по-видимому объединяется в одном, в их ирреализме. Один уходит в пассивную подавленность собственными настроениями, другой — в активную, но иллюзионистически-магическую подстановку вместо реальности своих мечтаний, не преобразующих жизнь, а подставляющих вместо жизни декорацию, хотя и обманчивую. Но оба не ощущают недр бытия, из которых вырастает жизнь, оба живут в призрачности. — Чайковский — без стержня, в его музыке нет онтологии, и он сознательно бежит от онтологии, закутывая ее своим унынием. Бесспорно, эти призрачные тени красивы, но я не могу назвать их прекрасными, ибо прекрасное не только красиво, но и истинно. Скрябин хочет быть магичным, и он достигает своего, он магичен. Но ведь магия — обман, не в том смысле, что она только шарлатанство (хотя в этой области между шарлатанством и обманом в высшем смысле граница текуча и никогда не м.б. установлена с уверенностью, — в этом существо магии), а в высшем, всегда обман: вместо «так есть» она подставляет Я, я так хочу и теми или другими приемами заставляет видеть, как хочет маг, но лишь на время, пока морока не рассеется. Она может дать сдвиг сознанию — род внушения и перестройки восприятия, но эта насильственная перестройка неустойчива, а неустойчива, ибо небытийственна. Если хочешь, можно сказать, Скрябин и Чайковский — антипушкинцы и антитютчевцы. Этим все сказано. Мне припоминается один вечер, устроенный после кончины Скрябина. Участвовали лучшие пианисты Москвы и некоторые из Ленинграда. Играли кто как, т.е. технически все превосходно, но с разною степенью проникновенности. Зато игра одного, Буюкли (говорят, он — сын Николая Рубинштейна) была гениальна. И сам он, и игра его — прямо из Гофмана. Но не только во время его исполнения, при всех, я почти глазами видел, что стулья скачут, столы пляшут, диваны бегают по комнате, — что еще немного — и рассыплются стены. Было ли хорошо? — Нет, скорее жутко. Сеанс магии. Не менее чудесные действия производят ультразвуки, вызывающие химические реакции, механические эффекты, согревающие, даже обжигающие и убивающие. Но с музыкой у них нет ничего общего. Если несколько преувеличить, то и о Скрябинских произведениях хочется сказать: поразительно, удивительно, жутко, впечатлительно, магично, сокрушительно, но это не музыка. Скрябин был в мечте. Он предполагал создать такое произведение, которое, будучи исполнено где-то в Гималаях, произведет сотрясение человеческого организма, так что появится новое существо. Для своей миродробящей мистерии он написал либретто, довольно беспомощное, но дело не в том, а в нежелании считаться с реальностью музыкальной стихии, как таковой, в стремлении выйти за ее пределы, тогда как музыка Моцарта или Баха бесконечно действеннее Скрябинской, хотя она и только музыка. Один третьестепенный писатель высказывает мысль: «Россия — страна пророков». Да, только лжепророков. Каждый одаренный человек хочет быть не тем, что он есть и чем он может быть реально, а презирает свои реальные способности и в мечтах делается переустроителем мироздания: Толстой, Гоголь, Достоевский, Скрябин, Иванов (художник), Ге и т.д. и т.д. Только Пушкин и Глинка истинные реалисты. Мудрость — в умении себя ограничить и понимании своей действительной силы. Скрябин же жил в туманах мечтаний. Крепко целую тебя, дорогая Оля.
13 мая 1937 г., Кремль, быв. Чоботная палата
Дорогой Олень, не могу вспомнить, что несправедливого, по твоим словам, я написал тебе, но думаю, ты чего-нибудь недопоняла. Очень трудно писать так, чтобы быть правильно понятым, когда приходится учитывать каждый квадратный сантиметр бумаги. Но за всем тем помни, я считаю своим долгом сказать все полезное, что могу сказать, и не обижайся. Надеюсь, с наступлением весны вы несколько отдохнете. Знаешь ли ты растение звездчатку среднюю? (Stellaria media.) Она растет обычно у воды — вдоль канав, у болот. Из нее можно готовить вкусный салат, попробуйте; а также можно варить ее в разных видах. Пишу это, чтобы вы воспользовались весенним временем для пользования травами, что необходимо организму. Относительно сходства Тики с Госей я часто думал, так что твое письмо лишь подтвердило мои мысли. Возвращаюсь к травоедению. Кажется было бы правильно признать то положение, что количество и разнообразие растительной пищи, а особенно травянистых частей, корней и клубней, есть мерило культурности общества. Обращаясь к истории, удивляешься, как поздно современные европейцы усвоили растительную пищу. Например культура салата, моркови и некоторых других овощей была освоена только при Генрихе VIII, т.е. в 1-ой пол. XVIв., а спаржи лишь при Карле II, в XVII в. Благородным культурам материальным базисом служит пища растительная, по крайней мере в основном. Дело не в вегетарианских принципах, — которых я не признаю, — а в физиологическом воздействии растительной пищи на наш организм, от мяса грубеющий и быстро снашивающийся. Секрет творчества — в сохранении юности. Секрет гениальности — в сохранении детства, детской конституции, на всю жизнь. Эта-та конституция и дает гению объективное восприятие мира, не центростремительное, — своего рода обратную перспективу мира, — и потому оно целостно и реально. Иллюзорное, как бы блестяще и ярко оно ни было, никогда не м.б. названо гениальным. Ибо суть гениального мировосприятия — проникновение в глубь вещей, а суть иллюзорного — в закрытии от себя реальности. Наиболее типичны для гениальности: Моцарт, Фарадей, Пушкин, — они дети по складу, со всеми достоинствами и недостатками этого склада. — Еще раз перечел твое письмо и никак не могу вспомнить, чем тебя огорчил. Во всяком случае огорчен этим сам. Ты не понимаешь чувство отца, которому хочется, чтобы дети его были не просто безукоризненны, но и представляли собою высшую ценность. Не для других, а для себя надо быть такими, но неважно, как о вас будут думать другие: быть, а не казаться. Иметь ясное, прозрачное настроение, целостное восприятие мира и растить бескорыстную мысль — чтобы под старость можно было сказать, что в жизни взято все лучшее, что усвоено в мире, все наиболее достойное и прекрасное, и что совесть не замарана сором, к которому так льнут люди и который, после того как страсть прошла, оставляет глубокое отвращение. Крепко целую тебя, дорогая.