Книга: Пуля калибра 7,92
Назад: Глава шестая
Дальше: Глава восьмая

Глава седьмая

Ночь прошла спокойно. А утром, на рассвете, Воронцова разбудил часовой и доложил, что видел, как бойцы Долотёнков, Голиков и ещё двое, с шинелями и винтовками, прошли по ходу сообщения в сторону тыла:
– Я спросил Голикова, куда он? Ответил, что в уборную, что живот, говорит, прихватило. Из уборной они не вернулись. Пошёл посмотреть, а там – никого. И роса сбита в сторону леса. Тропинкой. След в след пошли, товарищ лейтенант.
Воронцов смотрел на часового, на его перепуганное лицо. Тот, конечно, всё уже понял. Воронцова это известие на какое-то мгновение придавило к стенке окопа.
– Ушли они, товарищ лейтенант, – будто сомневаясь, что взводный уже вполне проснулся и способен воспринимать всё так, как есть, торопливо повторил часовой. – К немцам. Или в лес. И Голиков с ними… Вот дурень!
Воронцов растолкал вестового:
– Быличкин, живо к Численко. Скажи: ушли блатные, четверо. Пусть возьмёт десять человек, самых надёжных, с автоматами, и – ко мне.
Пока Воронцов подматывал портянки и затягивал ремень, Численко и десять автоматчиков уже стояли в траншее. Сержант обходил их, дёргал за ремни, проверял снаряжение.
– Долотёнков ушёл. Увёл ещё троих. Часовой видел их. След от нужника ведёт к лесу. Туда, где мы лётчика ловили. Приведи их, Численко. Если окажут сопротивление, стреляйте на поражение. Голикова жалко. Не уберегли мы с тобой парня, Иван. Я – к ротному. Надо докладывать.
Численко вернулся через три с половиной часа. Впереди шли связанные одной верёвкой трое блатных и Голиков. Винтовки их несли бойцы Численко. Всех троих тут же повели в штаб полка. Спустя ещё два часа из штаба полка прибыла полуторка с расхлябанными бортами, побитыми осколками. Из кабины вылезли лейтенант Гридякин и незнакомый капитан. Охранники с синими кантами на погонах открыли задний борт и выбросили на дорогу всех четверых. Руки их были связаны за спиной.
Взводных через полчаса вызвали на НП командира роты. Туда же привели часового, стоявшего на посту в момент ухода группы Вени Долото в лес, и сержанта Численко. Лейтенант Гридякин по очереди вызывал их в землянку. Опрашивал, записывал.
– Что им будет? – спросил Воронцов, когда Гридякин отодвинул от себя исписанный лист и закурил «Герцеговину Флор».
– Что будет, что будет… А ты как думаешь? Вот сейчас подложу свои бумажки и всё. Приговор я на них уже привёз. Показательный расстрел перед строем. Вот что будет. – Гридякин прислушался к дальней канонаде. – Под Белгородом наступление началось. Слыхал?
– Кац довёл до сведения. Когда мы пойдём?
– Пойдём. Пойдём и мы. Представляешь, если бы они ушли с концами? К немцам.
– Мне бы был штрафбат.
– Не только тебе. – Гридякин жадно затягивался. Папироса таяла на глазах. – Но как с ними этот… – Гридякин заглянул в бумаги. – Голиков оказался?
– Приблатнился.
– Теперь точно – приблатнился. В одной яме лежать будут.
– Тут и моя вина. Я ведь замечал, что он возле этой кодлы вьётся.
– Ты на себя там, где не надо, не наговаривай. Помалкивай на эту тему. Лучше другое скажи: почему часовой не сразу тревогу поднял?
– Часовой подождал несколько минут и пошёл к нужнику, проверить. А потом сразу разбудил меня. Вот почему они не успели уйти далеко. Часовой правильно всё сделал.
– Ну, это мне решать. – И внимательно взглянул на Воронцова. – А твоё упущение тут действительно есть. Не ты их перевоспитываешь, а они твоих людей в свою веру обращают. Так получается. Правда, это уже не по моей части. Этим пусть Кац занимается.
Не задирайся, вспомнил Воронцов давний совет тогда ещё старшего лейтенанта Солодовникова и в ответ промолчал.
– Молчишь? Молчишь. Как школьник на уроке ботаники, когда ни в зуб ногой… – Гридякин придавил в пепельнице докуренную до мундштука папиросу и вытащил из стопки синюю папку. Полистал в ней бумаги, вытащил одну. – Мне тут один документ поступил… Ты ведь бывал в тех местах. Вязьма, Всходы, Дорогобуж, Издёшково. Смоленская область. В наши руки попали кое-какие документы. Тебе не вспоминается такое имя, как Радовский Георгий Алексеевич?
– Нет. Не слыхал. Кто он такой?
– Майор вермахта, бывший поручик Добровольческой армии Врангеля. Враг. Руководитель зондеркоманды-П.
– Что такое зондеркоманда-П?
– С сорок второго года абвер начал создавать спецподразделения для действий против партизан. Литера «П» означает – партизаны.
– Значит, это они нас гоняли по лесам как зайцев…
– Сейчас наши войска наступают. Немцы отходят на новые позиции. Освобождаются многие районы. Многие, кто сотрудничал с немцами, уходят с ними. Но не все. По сведениям контрразведки Смерш, майор Радовский остался на очищенной от противника территории…
– Когда построение?
– Думаю, не позже, чем через час.
– Я могу идти?
– Да, конечно. – И уже когда Воронцов отворил дверь, окликнул: – Ну так что? Не припоминаешь?
– Я в зондеркоманде не служил.
Гридякин внимательно посмотрел на него и усмехнулся.
Их выстроили в лесу на небольшой полянке. Лесная полянка всю роту не вместила, и поэтому взводные шеренги свели в полукаре. Первый взвод оказался рядом с ямой. Яму выкопали заранее. Квадратную, два на два, похожую на окоп для одиночного миномёта.
Всё остальное произошло очень быстро. Вывели четверых: Долотёнкова, Голикова, ещё двоих, фамилии которых Воронцов знал только по списку. Он смотрел на них и думал о том, что ещё вчера они были бойцами его взвода. И если бы он за ними получше присматривал…
Приговор зачитывал старший лейтенант Кац. Слова, как пули сквозь тени деревьев, обступивших поляну, пролетали, не проникая в сознание ни своим смыслом, ни интонацией. Воронцов ухватил сознанием только последнее, итог:
– …к расстрелу!
Блатные стояли твёрдо. Веня Долото что-то шептал. Неужели молитву? Голиков успел крикнуть:
– Братцы! Я не виноват!
– Пли! – крикнул сержант в погонах с синим кантом.
Эхо укатилось в лес. Всего мгновение потом длилась тишина. И голос ротного напомнил всем, что задача роты остаётся прежней:
– Командиры взводов! Ведите людей к окопам! Продолжить земляные работы! – Голос капитана Солодовникова отдавал злым металлом, как в бою.

 

Ночью по дороге шли самоходки и колонны грузовиков. Только на рассвете прекратился грохот гусениц и гул моторов. И тут же с юго-запада стало наползать вибрирующее глухое клокотание дальней канонады. Там, на горизонте, за лесом, вздрагивали тусклые дальние зарницы. Вскоре туда снова пролетели большим косяком бомбардировщики. На этот раз они возвращались более организованно, в сопровождении истребителей.
Воронцов накинул на плечи шинель и вышел на опустевшую дорогу. Пахло потревоженной пылью и росой. В поле, куда рота развернула свой фронт, упруго сотрясали тишину сразу несколько коростелей. Из дальнего болота, которое чернело слева узким чернолесьем, наползал утренний туман. То, что солнце вот-вот покажется над землёй, уже чувствовалось. Его близость Воронцов ощущал кожей лица. Неужели земле и всему окружающему миру, этому вечному миру всё равно, что происходит на земле, вдруг подумал он. Неужели и земле всё равно? Этому полю. Что его не сегодня завтра распашут снарядами и гусеницами самоходок и танков. Этому лесу. Что от него останутся одни измочаленные, уродливые пни. Этому прозрачному воздуху, будто пронизанному тончайшими розовыми нитями. Что в любой миг он будет сотрясён и задушен копотью и гарью боя. Этой тишине…
Он вытащил из полевой сумки пачку писем, наугад вытащил одно. Он узнал его по надписи полевой почты. Тщательно выведенные округлые цифры полевой почты, его фамилия, имя и отчество. Руку Зинаиды он узнал сразу, как только ротный почтальон, разбирая мешок с письмами, выкрикнул его фамилию и сунул в руки помятый треугольник.
– Что, Воронцов, перечитываешь старые письма?
Воронцов от неожиданности вздрогнул, оглянулся.
– Извини, что прервал. – Капитан Солодовников стоял в нескольких шагах, привалившись плечом к берёзе, и курил в рукав.
Здесь они были в тылу. Каждый из них понимал, что хоть и отрыли они траншею с ячейками в полный профиль, хоть и дежурят пулемётчики и часовые в ходах сообщения и возле землянок ночью и днём, но немца за полем нет, он дальше, километрах в двадцати отсюда. Можно и покурить, и перечитать дорогие письма.
– Я и сам старые письма перечитываю. По нескольку раз.
– От жены? – спросил Воронцов, и по тому, как дрогнули и ещё плотнее собрались губы капитана Солодовникова, понял – невпопад.
Ротный затянулся, кроша табак, вдавил окурок в порядком изношенную подошву сапога и сказал:
– Я, брат, теперь и не знаю, есть у меня жена или нет её. – Вздохнул полной грудью, поправил на плече накинутую на манер плащ-палатки шинель. – То ли угнали её, то ли сама ушла.
Солодовников снова закурил. Воронцов посмотрел на него и словно увидел в первый раз своего строгого ротного, хвата и матерщинника. Рядом с ним в накинутой на плечи шинели стоял человек лет двадцати шести, не больше. Коренастый и уже по-мужицки пошедший вширь, в кость, как говорили в Подлесном старики. Года ему прибавляли ранние морщины вокруг плотно сомкнутого рта, седой висок и характер. Больше, пожалуй, характер. Старший лейтенант Кац годами был явно старше Солодовникова, но так и не смог подчинить себе порывистую и своевольную натуру ротного. ОШР почти не выходила из боёв. Капитан Солодовников не всегда сидел на своём НП. Часто во время неудачной атаки, когда взводы, прижатые огнём противника к земле, начинали пятиться, он появлялся то там, то здесь, пинками поднимал штрафников и взводных, кричал благим матом. Тогда рота понимала, что последнее пошло, и поднималась, с криками и матом отдирала свои тела от земли и делала рывок вперёд. На НП у капитана Солодовникова всегда рядом с шинелью висели два автомата – ППШ с потёртым, видавшим виды прикладом, и немецкий МР-40. И висели они там не для того, чтобы поразить воображение гостей, которые в роте иногда появлялись. На том же гвозде висела солдатская короткополая телогрейка. Её-то и надевал Солодовников, чтобы немецкий снайпер не подстрелил его в первую же минуту боя, на подъёме, когда штрафники могут залечь и надо поднимать их.
О жене Воронцов спрашивать ничего не стал. Все они тут с прошлым. У каждого какая-нибудь забота или боль. У одних кто-то потерялся, у других погиб. У третьих… Третьи думали о том, о чём рассказывать нельзя.
– Мне сестра пишет. Иногда отец. Письмо из дома получить… сам знаешь… – Ротный затянулся, снова поправил шинель. В распахе виднелись ремни портупеи, полевой сумки и бинокля. – А тебе кто пишет?
– Сёстры. И девушка.
– Значит, невеста у тебя есть. Это хорошо. Хорошо, что не жена. Невеста – это романтическая связь. Можно сказать, любовь! При этом никаких обязательств. Была – не была… Если даже и не станет её, то и не сразу поймёшь, была ли она вообще. Погрустишь и забудешь. А жена – это уже другое. Жена – это уже часть тебя самого. Ампутация, сам знаешь, не всегда проходит удачно… Эх, ухвати её за душу! Болит! – И Солодовников постучал по груди кулаком, прижал, потёр.
– У меня была жена, – сказал Воронцов. Слишком долго он таил в себе ту тайну, тот мир, который с некоторых пор, когда не стало Пелагеи, принадлежал только ему одному. Слишком тяжёлой ношей оказалась эта тайна. Но с кем поделишься? Иногда, сойдясь с Кондратием Герасимовичем, он многое мог сказать, многое мог и услышать. Но всё-таки оставалось, на самом донышке души, то, о чём он не мог сказать даже Нелюбину. Ему казалось, что сердца Кондратия Герасимовича не хватит, чтобы до конца понять то, что чувствует он. О самом сокровенном он мог говорить только со Степаном Смирновым. Но Степан погиб в первой же атаке штрафной роты на Зайцеву гору. Письмо от его матери он теперь хранил в своей полевой сумке и, словно боясь узнать в нём страшную правду о себе самом, никогда не перечитывал.
– Ты что, женат был?
– Нет, не был.
– А как же так? Говоришь, жена…
– А вот так. Сошлись. Когда наше училище под Медынью и Малоярославцем разбили, я остался на задержке. Жил в деревне. У одной женщины.
– К вдовушке пристроился, что ль?
Взошло солнце. Воронцов щекой почувствовал его прикосновение, тёплое, невесомое, наполненное пахучей свежестью и обещанием того, что день будет прекрасным. Таким было прикосновение Пелагеиных губ по утрам. Она всегда просыпалась первой. У неё было больше забот. И так изо дня в день. Из утра в утро. Всегда. И всё она успевала делать. Дом, хозяйство – всё это жило и держалось её заботой, её хлопотами.
Воронцов понимал, что ротный задал ему вопрос без зла и без ехидства. Такой он был человек. Не стоит на это обращать внимания. Суть капитана Солодовникова не в этом его вопросе. Через минуту он уже будет сожалеть, что задал его.
– Её звали Пелагеей. Трое детей мал-мала меньше. Старуха-свекровь. Муж без вести пропал под Ельней в сорок первом.
– Без вести – это ещё не значит, что погиб. – В словах капитана Солодовникова и в интонации его голоса Воронцов чувствовал какую-то внутреннюю силу, которая протестовала против того, что он уже сказал, но которая всё же робела, отступала перед неизвестностью того, что он ещё скажет.
– Мы вместе пережили первую зиму. Летом она родила девочку.
– Почему ты о ней говоришь в прошедшем времени?
– Она погибла. Умерла. Её уже нет. На дом спикировал самолёт, дал очередь… Вот и всё. Она умерла на руках её сестры. Осталось трое детей. И моя дочь.
– Как назвал дочь?
– Имя ей дали без меня. Назвали Улитой.
– Редкое имя. С кем же она теперь?
– С Зинаидой. Пелагеиной сестрой.
– Да, нелегко ей сейчас. Четверо детей – это, брат ты мой… Ты аттестат ей выслал?
– Выслал.
– Вот это правильно. И мы что-нибудь ещё придумаем. Посылку как-нибудь перешлём. У меня в штабе дивизии ребята знакомые. Снабженцы. Деревня-то, как ты говоришь, недалеко от шоссе?
– Да рядом совсем, несколько километров. В сухую погоду дорога туда вполне проезжая.
У Воронцова сразу мелькнула надежда. Он знал, что ротный – человек слова. Если что пообещал, то теперь будет думать, как это исполнить.
– Спасибо, Андрей Ильич.
– Пока не за что.
– За доброе слово. За то, что душу мою поняли.
А потом, докурив очередную папиросу, ротный рассказал и свою историю.
Долго стояли молча.
– Да, Андрей Ильич, наделала война дел. Но вы же ещё молодой. Встретите ещё, полюбите. Война кончится, домой вернёмся… Всё снова начнём. Сначала.
Капитан Солодовников поморщился, посмотрел на Воронцова. Вздохнул.
– Ты вон Пелагею свою не можешь забыть. Мёртвую. А мне каково забыть её, живую? Так-то, брат…
Рота просыпалась. Перекликались часовые. Артиллеристы тоже что-то передвигали. Гоняли конные запряжки туда-сюда. Канонада на юго-западе, немного утихшая перед рассветом, снова начала сотрясать землю тяжкими дальними разрывами. Высоко в небе прошли самолёты. Солодовников и Воронцов провожали их, пока не заслезились глаза.
– Сестра-то её красивая? – спросил Солодовников.
– Очень.
– Понятно… – И вдруг сказал: – Ты, Воронцов, счастливый человек. Тебе есть куда и к кому возвращаться. И ты обязательно должен вернуться. Когда мы придём с войны, мы будем уже другими. Другими, Саша, другими… И ценить в женщинах мы будем другое. Учти это. Я постарше тебя. И кое-что в жизни знаю…

 

Рота простояла на занятых позициях ещё несколько томительных дней. Все понимали, что вот-вот должно что-то произойти, решиться. Не могут же штабы держать штрафников без дела, когда рядом уже четверо суток рокочет битва. Уже просачивалась некоторая информация через офицеров и замполитов. Кое-что рассказали артиллеристы. Смысл всех слухов и политбесед сводился к одному: южнее Орла, под Курском, Белгородом и Харьковом развернулась гигантская битва, там в противоборстве сошлись несколько фронтов и групп армий, и там сейчас решается судьба войны, а значит, и мира, что не сегодня завтра вперёд пойдут и они – на отсечение орловской группировки. Отсечение – это значит прорыв. А если прорыв… Прорыв будут делать они, штрафники. Прорыв – это их судьба.
Вечером 10 июля начали собирать всё хозяйство артиллеристы. Выполз из лесу и трактор зенитчиков. Когда стемнело, трактор, не включая фар, начал маневрировать перед установкой. Загремели серьгой сцепки.
И вот по траншее побежали связные:
– Взводных – к командиру роты!
Бойцы всё сразу поняли. Кто вздохнул с облегчением, а кто притих и начал вспоминать родных, кто пытался сложить фразу молитвы из забытых слов. Что будет через час, никто не знал.
Вслед за артиллеристами начали сниматься с позиций и батальоны.
Полк перебрасывали вперёд, в первый эшелон.

 

…Иногда пуля превращалась в паутину, струящуюся в ясном небе. Но сейчас не конец августа, когда в полях пахнет свежим хлебом и уставшей землёй, легко отдающей свои плоды. До паутин, по меньшей мере, ещё полтора месяца. Но сидевшие в окопах стрелки, с тоской и надеждой вглядываясь в голубое неровное окно неба, обрамлённое сухой травой и комьями суглинка, иногда там видели именно её, тугую нить осенней паутины, и вспоминали родину. Многие из них, и с той, и с другой стороны, были родом из деревни. Одни свои деревни называли Ольховкой, Нелюбичами, Подлесным, Прудками. Другие – Унтерхаузеном, Готтендорфом или Оберхоффом.
Иногда пуля исчезала вовсе. Она не оставляла никакого следа.
На восточной стороне фронта днём царило затишье. Ветер гонял на лугах вольные волны, поднимал с просёлков пыль. Фотоаппараты с мощной оптикой, установленные на немецких самолётах-разведчиках, фиксировали полное отсутствие войск за спинами частей, занимавших передовую линию. Но в штабах 9-й полевой и 2-й танковой армий, прикрывавших Орловский выступ, не особенно верили в те картинки, которые ежедневно поставляла авиаразведка. То же самое происходило на юге, в районе Белгорода. Самолёты фотографировали пустые дороги, но каждое утро система укреплений русских становилась всё более мощной и глубокой. И теперь их никак не могут сокрушить даже клинья тяжёлых танков, штурмовых орудий крупного калибра, армады бомбардировщиков.
Ночью полёт её был более явным. Ночью она сияла маленькой кометой, и за её движением можно было следить.
Пуля летела над ночной землёй. Земля не спала. По дорогам из районов ближнего тыла к передовой шли колонны техники и людей…
Назад: Глава шестая
Дальше: Глава восьмая