Глава третья
Осенний триместр, 2005
Дорогой Мышонок!
Первое, что я сделал, когда Чарли ушел, это попросил о встрече с врачом. Родители мои страшно удивились и обрадовались (я ведь уже целый год отказывался лечиться); а когда я еще и спросил, нельзя ли мне сходить в церковь, они были настолько счастливы, что меня это прямо-таки тронуло. Я побеседовал с нашим пастором, который как раз собирался читать прихожанам проповедь, а затем присоединился к молящимся. И в течение по крайней мере нескольких недель я посещал церковь постоянно. У меня даже хватило мужества кое в чем исповедаться (если честно, это оказалось даже приятно). Я говорил о своих чувствах. Я записывал свои сны в блокнот. И самое главное – я вспоминал.
О, сперва вспоминались всякие мелочи. Но воспоминания – они ведь как костяшки домино: только поставишь их в ряд, как они уже валятся одна за другой. В общем, стоило этому процессу начаться, и я стал вспоминать такие вещи, о которых, как мне казалось, я совсем позабыл. Точнее, забыл, что их знал. Врача невероятно вдохновляли мои успехи. Собственно, моим лечащим врачом была женщина; именно она-то и заставляла меня все глубже погружаться в воспоминания. Ее звали Лиз Макрей, и она чем-то напоминала мне мисс Макдональд. Хорошенькая блондинка, очень милая, очень симпатичная и очень мне сочувствовавшая. Она объяснила, что когда-то давно моему здоровью был нанесен серьезный ущерб и это не моя вина, если я в итоге стал таким; как только мне удастся определить источник своих страданий, уверяла меня она, я довольно легко смогу навсегда от них избавиться.
Знаешь, Мышонок, фокус со страданиями в том и заключается, что мы строим свою дальнейшую жизнь, оставляя их как бы в основе всего. Мы хороним свою боль, оплакиваем ее, воссоздаем ее в мраморе, и она становится памятником, украшенным резьбой в виде скорбящих ангелов и латинских изречений. Но все это имеет столь малое сходство с тем, что мы закопали в землю, что даже память о той боли бледнеет, и со временем мы начинаем помнить лишь полированный камень надгробия, церковные витражи и горьковатый аромат лилий.
Это началось у него в классе. Я часто поднимался туда во время обеденного перерыва. Он обычно сидел за столом и проверял тетради или слушал музыку. Однажды, когда мы остались одни, он подошел и остановился совсем близко от меня. А потом положил руку мне на колено и долго-долго не убирал. Я просто не знал, что мне делать. Он ведь был моим учителем. Я доверял ему. И поэтому я ничего делать не стал. Просто сидел и ждал, что будет дальше. И я не произносил ни слова, потому что испытывал какое-то очень странное ощущение. В общем, я просто сделал вид, будто ничего не происходит; я даже глаза закрыл – словно задремал, слушая музыку.
И вот это, разумеется, было ошибкой. Ибо теперь у нас появилась некая общая тайна. И когда это случилось снова, а затем и еще не раз случалось, мне стало все трудней что-либо ему сказать, как-то возразить. Ведь, в конце концов, он проделывал это со мной и раньше. И ему это, похоже, отнюдь не казалось странным. В результате я стал думать, что, наверное, сам во всем виноват. И потом, мы ведь никому ничего плохого не сделали. Я, пожалуй, даже и описать толком не сумел бы, что это было такое.
Поэтому я так никому ни слова и не сказал. Даже тебе, Мышонок. Поэтому я и в дневнике своем никогда этого не описывал, понимая, что мои слова сразу придадут этому монстру некую конкретную форму. И тогда все это сразу станет для меня реальной действительностью. Я, наверное, пытался понять, не означает ли это, что я и выгляжу иначе, чем все остальные. Не потому ли и он сумел увидеть во мне нечто такое, чем я отличаюсь от других мальчиков? Часто, глядя на себя в зеркало, я пытался уловить те признаки, которые были заметны ему. Только сам я ничего особенного не замечал. Никаких особых признаков вроде бы у меня не было. И на лице моем не было никаких свидетельств того, что у нас с ним есть некая общая тайна. И когда он снова подталкивал меня к столу, ласково положив руку мне на затылок и тихонько нашептывая мне на ухо: «Хороший мальчик, хороший мальчик…», я всегда прибегал к своей прежней уловке: начинал думать о чем-то совсем другом – о Зигги, о его гитаре, приспособленной для левой руки, о комиксах «Кроу», о романе «1984», о глиняном карьере и альбоме «Diamond Dogs»…
А дальше мои воспоминания о прошлом становятся фрагментарными. И дело не в том, что я не помню – разве мог я это забыть? Разве мог я забыть его запах, звук его голоса в пропитанной меловой пылью темноте? Или то, как мне приходилось крепко-крепко зажмуриться, а когда я, наконец, открывал глаза, передо мной в течение нескольких секунд лишь кипело некое мутное коричневое ничто?
Но память – это не фотоаппарат. Это скорее муравейник, состоящий из множества слоев-ярусов, расположенных вокруг центрального ядра-основы. А внутри ядра таятся разные спящие вещи. И эти вещи способны меняться, летать, жалить, выходить по ночам прямо из стен, ползать повсюду – ползать по твоему телу…
Но теперь наконец, после семи лет жалкого существования, полного ненависти к себе, я начинал видеть и понимать. Оказывается, во всем том, что я творил в детстве – во всех тех ужасных вещах, – моей вины не было. Пудель, школьные кролики, Крысеныш и все остальное – это всего лишь внешние проявления моей душевной травмы. Я не был одержимым. Я не был плохим. Просто Мое Состояние вызывало к жизни некий Замещающий Механизм, и если я проявлял повышенную агрессивность или чрезмерное смущение – или даже казался каким-то чересчур веселым, – то разве можно было по-настоящему винить в этом меня самого? Да, это было всего лишь внешним проявлением того, что со мной творилось. Симптомами моего внутреннего недуга.
Теперь я изо всех сил старался все вспомнить. Я рылся в самых сокровенных уголках своей души. Я усердно молился. Мисс Макрей научила меня, как, признаваясь в собственных слабостях, можно одновременно чувствовать себя сильным. А еще она сказала, что гордится мной. И это было очень приятно, потому что мной давно уже никто не гордился. Я, пожалуй, даже чуточку нос задрал; в общем, когда я наконец понял, к чему все это ведет, я уже не сумел бы это остановить, даже если б попытался. Впрочем, мне не особенно и хотелось что-то там останавливать. Мне это, пожалуй, даже нравилось. Для меня было новым ощущение того, что я – жертва обстоятельств; а благодаря сочувствию мисс Макрей я и вовсе чувствовал себя особенным. Тогда мои бывшие одноклассники по «Сент-Освальдз» как раз собирались поступать в университеты, и многие уже умели водить машину, и у многих были подружки. А кое у кого и вовсе имя было написано золотом на доске почета. А в чем заключались мои достижения? Где было написано золотом мое имя? Почему за бортом остался только я один?
Прошло уже почти семь лет со дня смерти Ли Бэгшота. И все, по-моему, уже успели его позабыть – кроме его матери, наверное. Смерть какого-то мальчишки из предместий никому особенно не интересна, и в газетах не станут особо громко ее обсуждать. Куда интересней смерть маленькой девочки из хорошей семьи. Все мы прекрасно видели, что творилось в Молбри, когда погибла Эмили Уайт, – на улицах горы цветов и игрушечных медведей, толпы молящихся, благотворительные базары, письма местному депутату. Расследование по делу Эмили Уайт длилось несколько месяцев. А дело Ли Бэгшота было закрыто уже через неделю. Хотя, конечно, не было никаких улик, дающих основания связывать смерть Ли с каким-либо насилием. Это был самый обыкновенный несчастный случай, хотя и трагический, и всю вину за него люди возложили на городской совет, который вовремя не оградил глиняный карьер колючей проволокой и не разместил там нужное количество предупреждающих знаков. Но когда я начал вспоминать то, что случилось семь лет назад, вся история с Ли Бэгшотом вдруг предстала предо мной в каком-то совершенно ином свете. Ну а когда наконец началось то судебное расследование…
Ты же знаешь, Мышонок, люди очень подозрительны и всегда готовы сразу поверить в самое худшее. Я ведь признался мисс Макрей только в том, что меня насиловал один из преподавателей «Сент-Освальдз». Это уже она высказала предположение, кто именно это был; это она в итоге вытащила все наружу. И, разумеется, «Сент-Освальдз» всегда играл роль ветряной мельницы, с которой непрерывно сражались мальчишки. Это она попросила меня все рассказать в полиции. И я рассказал все, но настоящего имени так и не назвал. Этого я не мог – и не хотел. Пусть с тем человеком разбирается кто-то другой. Кто-то более харизматичный.
Я никогда по-настоящему не верил, что мы сумеем победить. Возможно, в этом-то и была главная проблема. Но сплетни подобны сорной траве: они столь же быстро разрастаются, и тогда остановить их уже невозможно. И та история, благодаря которой Пудель некогда вышел сухим из воды, вдруг приобрела совсем уж зловещий оттенок. Тогда, в декабре тысяча девятьсот восемьдесят первого года, все это казалось ерундой. Подумаешь, какой-то мальчишка целую неделю дома не показывался, а потом объявился. Примерно в то же время другой мальчишка утонул в глиняном карьере; и его гибель сочли несчастным случаем. Но теперь, когда вскрылись новые случаи коррупции в «Сент-Освальдз», власти Молбри увидели некую возможность связать одно с другим. А уж газета «Молбри Икземинер» и вовсе с радостью ухватилась за возможность подложить очередную свинью этой привилегированной школе, которую всегда терпеть не могла (стараясь «не замечать» того, скольким мальчикам из бедных семей удалось закончить «Сент-Освальдз» только потому, что их обучение полностью оплачивал Совет попечителей). Эта газета всегда славилась своей любовью к всевозможным гнусным публикациям, вот и теперь ее страницы были полны отвратительных слухов и истерических пророчеств. Снова на свет божий извлекли историю исчезновения Чарли Наттера, снабдив ее целой кучей новых «теорий». А уж когда достоянием общественности стала моя исповедь, все сразу принялись весьма ловко связывать одно с другим.
Уж не заманил ли кто Чарли Наттера в некий таинственный дом во время рождественских праздников 1981 года? Уж не совратил ли его Гарри Кларк? А что, если именно Гарри Кларк был тем самым, не названным мной, школьным учителем, который и мне нанес столь тяжкую травму? Может, поэтому я и отказывался назвать его имя?
Все это время мисс Макрей очень меня поддерживала. Она тщательное изучила мое личное дело, хранившееся в школе, разыскала моих старых школьных приятелей и выяснила, что одним из них был Пудель. Кстати, Пудель яростно отвергал любые предположения о том, что его еще в детстве кто-то совратил. Да, он подтвердил, что у них с Гарри были весьма дружеские отношения, но назвать их сексуальными было никак нельзя. Во всяком случае, пока Пудель не стал совершеннолетним. А уж когда ему исполнился двадцать один год, он получил полное право с кем угодно иметь какие угодно отношения на вполне законном основании. Родители Пуделя, естественно, все это отрицали. Пуделю тогда вообще здорово промыли мозги. А уж когда я рассказал о том, что случайно увидел в гостиной Гарри в канун Рождества 1981 года, когда, проезжая мимо на велосипеде, заглянул к нему в окно…
Мистер Кларк – безусловно, преподаватель весьма харизматичный, писала «Молбри Икземинер». К тому же он, как и многие другие сексуальные хищники, всегда был человеком светским и пользовался большой популярностью. Но неужели он был настолько харизматичен, что даже его жертвы отрицают, что он их растлевал или насиловал? Не является ли их нежелание открыто говорить о совершенных им преступлениях некой разновидностью «стокгольмского синдрома»? А что, если за той старой историей скрывается нечто куда более зловещее? А нельзя ли – что, кстати, весьма соблазнительно – связать и смерть Ли Бэгшота с чередой тех преступлений, которые совершил этот человек, подозреваемый в педофилии…
В общем, Мышонок, дело окончательно вышло из-под контроля. И виноват в этом был Пудель, а не я. Но Пудель уперся, и с ним ничего невозможно было поделать. Во-первых, он категорически отрицал какие бы то ни было близкие отношения с Гарри в тот период, пока он, Пудель, еще учился в «Сент-Освальдз». Хоть и признался, что уже тогда испытывал «определенные затруднения», но вину за это полностью возложил на своих родителей. Он, между прочим, и меня обвинил – представляешь, Мышонок! – и стал рассказывать о наших забавах в глиняном карьере, о сожженной машине и даже о тех школьных кроликах. Он заявил, что ужасно меня боялся – что они оба, он и Голди, меня боялись и участвовали в этих забавах, только чтобы меня задобрить.
Впрочем, выглядело это не слишком правдоподобно. Ведь мой вид отнюдь не предполагал, что я могу заставить кого-то меня бояться. А вот Голди со своей внешностью «мальчик-из-Кембриджа» выглядел настоящим лидером. Даже Пудель стал теперь куда привлекательней и здоровей, чем я. Я же многим казался самой настоящей жертвой – я слишком рано располнел, облысел, и вид у меня был настолько жалкий, словно то, что случилось семь лет назад, вызвало у меня рак, который теперь и пожирал меня изнутри. Но Пудель все никак не мог успокоиться. Он был просто помешан на Гарри Кларке и без конца звонил мне домой, пытаясь заставить меня подтвердить его сказочки. Кроме того, он стал писать мне совершенно безумные послания, угрожая вывести меня на чистую воду. А потому я и совершил то единственное, что мне еще оставалось: бросил ту бомбу, которую держал в руках, прежде чем Пудель успел бы ее перехватить и воспользоваться ею против меня. И теперь, даже если б он и вздумал рассказать следователям, как на самом деле умер Ли Бэгшот, это выглядело бы сущей выдумкой, призванной отвести вину от Гарри и переложить ее на меня.
Терапия по восстановлению памяти – это очень полезный инструмент, Мышонок. Мисс Макрей твердо верила в ее целительные силы. Это ведь благодаря ей я «вспомнил», что видел Ли Бэгшота в глиняном карьере в тот самый день, когда он исчез. Я даже оказался способен описать его одежду. И даже припомнил кое-какие разговоры, старательно извлекая из закоулков памяти обрывки всяких воспоминаний и на что-то невнятно намекая. Я колебался, признавался, исповедался, и в итоге этого оказалось более чем достаточно, чтобы полицейские смогли открыть новое дело.
На это, правда, потребовалось некоторое время. Но мне очень помогли и мисс Макрей, и мистер Спейт, и мои родители. Сперва я изображал этакую нерешительность, но затем как бы позволил им меня убедить. Я чувствовал себя воспитанным ребенком на празднике, который из вежливости отказывается съесть последний кусочек торта, предоставляя взрослым возможность ласково меня уговаривать.
Ну, если вы настаиваете…
Разумеется, все это было только наживкой. А я, как тебе известно, в наживках кое-что понимаю. У следствия не было никаких реальных доказательств того, что Гарри вообще когда-либо был знаком с Ли Бэгшотом. Однако дом Гарри находился всего в полумиле от того места, где было найдено тело Ли, и теперь, когда Гарри уже обвинили в целой куче непристойных поступков, это выглядело бы, можно сказать, очень романтично, если бы «мерзкий развратник» оказался еще и убийцей.
Мои показания, впрочем, были не слишком убедительны. И я ни разу не сказал, что это сделал именно Гарри. Но Ли Бэгшота я в карьере действительно видел и рассказал – хотя и не сразу, хотя и довольно неохотно, лишь после того, как поклялся на Библии, – как Ли хвастался мне, что в Деревне есть один хмырь, готовый платить за секс сладостями, марихуаной и алкоголем. Он мне этого хмыря описал, а я пересказал его описание суду, и каждому стало ясно, что это был именно Гарри. А когда Гарри стал все это отрицать и сказал, что даже знаком с этим Ли Бэгшотом никогда не был, люди в зале стали возмущенно перешептываться и корчить рожи.
Пудель, естественно, снова попытался защитить Гарри, только ему уже никто не верил. Еще бы, сын политика, из богатого привилегированного семейства, да еще и юный извращенец! Нет, такой человек вряд ли мог понравиться господам присяжным. Да и говорил Пудель чуть ли не шепотом, так что его все время просили повторить сказанное. И в глаза никому не смотрел. И к нему вдруг вернулись все его прежние тики и дерганья – он все время трясся и заикался. А тут еще «помогли» его родители, заявив, что их сын, безусловно, испытывал определенные трудности, связанные с особым складом своей психики. Внес свою лепту и капеллан «Сент-Освальдз», с которым я однажды по глупости разоткровенничался и которому Гарри – тоже по глупой доверчивости – изложил свою версию этой истории. Впрочем, директор школы, как всегда грозно сложив на груди руки, гневно выступил в защиту Гарри; как и некоторые преподаватели, которые en masse явились в суд, дабы поддержать обвиняемого. В общем, Пудель своим нервным лепетом и заиканием принес Гарри куда больше вреда, чем пользы.
О, я хорошо помню, Мышонок, как все преподаватели выстроились в ряд, точно сенаторы, в своих академических мантиях и хвастались своим изысканным оксфордским произношением. А Стрейтли в тот день был как-то особенно похож на беззубого льва и только снова и снова повторял, что Гарри никак не могсовершить ничего подобного. Затем выступали мистер Бишоп, получивший звание лучшего учителя года и обладавший внешностью капитана команды регбистов, и сам директор, который подобно грозному Джаггернауту обрушился на присутствующих с гневной речью, – в точности как на нерадивых учеников во время школьной утренней Ассамблеи.
Я заметил, что в зале нет ни мистера Скунса, хотя он вроде бы тоже считался другом Гарри Кларка, ни доктора Дивайна, класс которого соседствовал с его классом. Присяжными в данном случае были простые жители предместий, которые всегда недолюбливали «эту шикарную школу», а ее преподавателям, выступавшим на суде в качестве свидетелей, попросту не доверяли, явно считая их всех хитрыми, ненадежными и чересчур высокомерными. Было заметно, что большинство присяжных вообще показания свидетелей серьезно не воспринимают, – например, выступление мистера Стрейтли, который, как обычно, появился в мятом костюме, а свою речь пересыпал совершенно неуместными латинскими выражениями, которых присяжные не понимали; потом он еще и попытался объяснить – разумеется, тщетно, – что в школе вообще ни одну тайну сохранить невозможно и, если бы там действительно имело место то, в чем обвиняют мистера Кларка, он, Стрейтли, наверняка знал бы об этом. У капеллана вид был страшно сконфуженный; а мистер Фабрикант, который, как известно, написал книгу о маркизе де Саде, заявил, что мальчишкам вообще не следует доверять; а выглядел он при этом сущим вампиром.
Затем выступила миссис Бэгшот; она умоляла восстановить справедливость по отношению к ее покойному сыну. Это выступление и послужило спусковым крючком для битвы между богатыми-но-хитрыми и бедными-но-честными; битва эта еще долго продолжалась на страницах таблоидов по всей стране, и «Сент-Освальдз» повсюду изображался как рассадник привилегий и пороков. Сама-то миссис Бэгшот была весьма далека от идеала матери, но горе ее было искренним. И потом, она считалась несправедливо обиженной, а в народе таких любят. Я же свою роль сыграл почти идеально.
Но настоящей звездой стал Джонни Харрингтон. И я прекрасно понимаю почему. Он был не только хорош собой, но и отлично говорил, четко и ясно выражая свои мысли; он рассказал о своей глубокой вере в Бога, виня себя за то, что вовремя не заметил перемен, происходящих с его друзьями; затем он весьма к месту вспомнил, что оба его друга, Пудель и Зигги, всегда казались ему слишком замкнутыми, и тут же умело отрекся от участия в общих забавах с крысами и кроликами, сказав, что сразу почувствовал что-то нехорошее. Джонни подтвердил, что тоже замечал кое-какие признаки того, что в школе неладно, и даже процитировал отрывок из книги мистера Фабриканта, а также несколько непристойных высказываний мистера Стрейтли на латыни. В общем, потихоньку ему удалось нарисовать некую весьма впечатляющую картину, на которой всё в «Сент-Освальдз» выглядело как бы опутанным паутиной зла и разложения. Джонни изобразил школу как некий «клуб старых одноклассников», занятых охотой на юные и невинные души; там, по его словам, нельзя было задавать никаких «лишних» вопросов, а преподаватели всегда были готовы прикрыть любое, даже самое мерзкое, насилие, совершенное кем-то из их коллег. Затем Джонни рассказал суду, как он пришел к мистеру Стрейтли за советом, обеспокоенный тем, что происходит с Пуделем и со мной, и как мистер Стрейтли его высмеял.
И присяжные все это проглотили. Искренность Джонни; его рассказ о собственных душевных муках и угрызениях совести; его северный акцент (который, как оказалось, не совсем исчез даже после пребывания в Оксфорде, – во всяком случае, во время судебного процесса он был отчетливо слышен); и в целом созданный им автопортрет мальчика, который так и не сумел приспособиться к этой коррумпированной школе, – все выглядело просто безукоризненно. Джонни ни разу не сбился даже под самым агрессивным перекрестным допросом и все время смотрел спрашивающему прямо в глаза; он говорил негромко, но твердо – в отличие от нас с Чарли Наттером, которые, выступая со свидетельскими показаниями, выглядели, с точки зрения присяжных, очень неуверенными, даже слегка ущербными, а может, и чуточку не в своем уме. Нет, Джонни Харрингтон, безусловно, производил впечатление человека не только искреннего, но и абсолютно здравомыслящего. Ну и, естественно, люди ему верили. По-моему, Джонни и сам верил в созданную им историю. Пожалуй, даже если б мы с ним и впрямь много раз репетировали это выступление, он вряд ли справился бы лучше.
После выступления Джонни надежды у Гарри практически не осталось. Он, правда, продолжал все отрицать; говорил, что понятия не имел о том, что меня кто-то насиловал; что был даже не знаком с Ли Бэгшотом и уж тем более никогда не платил ему за сексуальные услуги и не предлагал денег другим мальчикам; что не имел интимных отношений с Чарли Наттером, пока тому не исполнился двадцать один год, однако ни одно из его заявлений на присяжных не подействовало. Это были очень спокойные, довольные собой северяне, которым просто трудно было поверить, что такой мерзкий извращенец, как Гарри, способен иметь какие-то моральные устои. Большинство было уверено: педерастия, как и всякая иная содомия, должна в любом случае быть вне закона. Так что присяжные не вняли и доводам Чарли Наттера с его странной фамилией, с его странными подергиваниями и с его богатым папашей, депутатом палаты общин, который сидел с напыщенным видом, то и дело гневно на них поглядывая.
Меня Гарри вообще ни в чем обвинять не стал. Именно это, а не произнесенные им слова, и оказалось для меня больнее всего. Да, именно это его проклятое превосходство. Его нежелание помочь своему адвокату, который пытался разрушить мои обвинения и уничтожить меня. Гарри, стоя в своем загончике за перегородкой, выглядел в эти минуты каким-то ужасно старым, а в ответ на все вопросы твердил одно:
– Дэвид – это случай особый. Я должен был раньше заметить, что ему нужна помощь. Мне очень жаль, что я этого не заметил. Мне следовало сразу же ему помочь.
Мне-то, конечно, было ясно, что он имел в виду. Однако всего сказанного присяжным оказалось уже вполне достаточно для вынесения ему обвинительного приговора. А эти его последние слова оказались забыты, особенно когда газеты запестрели мерзкими заголовками:
МНЕ ОЧЕНЬ ЖАЛЬ! – надрывались таблоиды. Остальные удовлетворялись более размытыми версиями: УЧИТЕЛЬ-ИЗВРАЩЕНЕЦ СЛОМАЛСЯ В СУДЕ. ОН ПРЯТАЛСЯ У ВСЕХ НА ВИДУ! ГОМОСЕКСУАЛИСТ, УЧИВШИЙ ДЕТЕЙ АНГЛИЙСКОМУ ЯЗЫКУ И ЛИТЕРАТУРЕ, МНОГО ЛЕТ, ВОЗМОЖНО, НАСИЛОВАЛ СВОИХ ЮНЫХ ПОДОПЕЧНЫХ! А самый гнусный заголовок, под которым красовалась фотография Гарри, вопрошал: НЕУЖЕЛИ ЭТОТ ЧЕЛОВЕК УБИЛ БЭГШОТА?
Именно эти заголовки, а вовсе не мои свидетельские показания, в тот день повернули прилив вспять – впрочем, особо и поворачивать-то не потребовалось. В Молбри еще хорошо помнили трагическую гибель Эмили Уайт, и, хотя то был совершенно иной случай, нашлось немало желающих провести параллели и должным образом вооружить прессу.
«Юноша со сложной судьбой откровенно высказывается в суде». «Школа, где плата за триместр равна тысяче фунтов, была настоящим рассадником зла и разврата». И так далее и тому подобное… Короче, у присяжных возникла реальная возможность свести наконец счеты с представителями совсем другого класса, и они, как говорится, «проголосовали сердцем»: Гарри был приговорен к двадцати годам.
Как известно, порой, чтобы искоренить зло, необходимо принести жертву. В Библии немало тому примеров: история Авраама и Исаака; история с демонами и стадом свиней в Гадаре; история о козле отпущения. А в данном случае «выяснилось», что искупительная жертва – это юный Ли Бэгшот, принявший смерть, чтобы жизнь других могла стать «лучше, чище и счастливей». И хотя Гарри Кларк действительно его не убивал, теперь, по прошествии семи лет, я понимаю, что отчасти именно из-за Гарри Ли тогда и пришлось умереть, а значит, Гарри был почти в той же степени виновен в его смерти, как если бы убил его собственными руками.
Этот приговор по всем правилам должны были бы подвергнуть разумным сомнениям; адвокатам Гарри следовало подать апелляцию. Однако они этого не сделали. Неужели в этом виноват я? Да нет, пожалуй, это промысел Божий.