36: Подслушанное
Человеку следует помнить: историю переписать невозможно.
И это касается истории не только как науки – речь идет о всех отраслях знания, развивающихся с момента зарождения человечества. Особенно важно понимать это сейчас, когда все то, что мы полагали утерянным безвозвратно, возникает вновь из глубины веков. Порой нам кажется, что коллективное бессознательное подавляет память. Можно понять, почему Степин Фетчит настолько значим для кинематографа, но, по сути, кто его нынче помнит как первопроходца «негритянской комедии»? На сегодняшний день мир забыл и о потрясающем успехе Макса Дэвидсона как комедианта, и о том, как его фирменный «еврейский» юмор был объявлен неприемлемым. Конечно, некоторым удобнее сделать вид, что комики еврейского происхождения никогда не высмеивали собственную расовую принадлежность, однако Макс Дэвидсон – исключение из этого правила. Теперь, когда память о нем оживает в фильмах Лорела и Харди, переписанных на DVD-носители, возможно, история сможет с ним примириться. Однако некоторые открытия прошлого воскресить труднее. Фильмы Табби Теккерея вызывали волнения во времена Первой мировой войны, и их все еще сложно адекватно оценить с позиции жанра. Их можно назвать комедиями, но однозначно анархическая манера поданного в них фарса, похоже, соблазняла зрителей той эпохи отбросить слишком много условностей. Кто-то противился их шарму. Кто-то – сдался. Но никто не оставался равнодушным. Пришло время узнать, как же примет современный зритель звезду немых фильмов, снятых Оруэллом Хартом…
Со стороны это выглядит так, будто я всеми силами стараюсь оттянуть обсуждение самого Табби до последнего. Мои попытки направлены на то, чтобы хоть как-то вписать его в контекст, пусть даже контекст сам по себе сопротивлялся подобной вписке. Остальная часть главы посвящена рассказу о карьере Харта и содержит рассуждения о влиянии Табби на более поздние работы режиссера. Это все, на что я способен, пока еще до конца не отошел от встряски и не переработал заметки, сделанные в Калифорнии. Я изменяю несколько фраз и деталей, прежде чем отослать текст Колину. На мгновение чувство гордости переполняет меня – да только слишком уж быстро сдувается.
Прошлой ночью, к тому моменту как я заполз в кровать, Натали уже спала. Проснулся я, уже когда она и Марк ушли. Меня гложет какое-то стыдливое чувство, призывающее посвятить ее в мои разборки с Двусмешником, но сейчас по многим причинам такой шаг кажется нецелесообразным. Ну, как минимум мой банковский баланс восстановили, хоть я еще и не получил положенных объяснений насчет того, что произошло. Но сейчас меня больше беспокоит сообщение Двусмешника. Слишком уж странно, чтобы быть совпадением – неужели где-то в Сети есть видео о моем пребывании в Ракушечнике? Я отправил Вилли Харт электронное письмо со ссылкой на сообщение Двусмешника и спросил, что она думает по этому поводу, но ответа пока не дождался. По запросу «Саймон Ли Шевиц» поисковик выдает только моих немногочисленных полных тезок – и все они довольно безобидны на вид. Даже когда я меняю настройку поиска так, чтобы он охватывал сайты для взрослых, ничего связанного со мной не всплывает. Получается, Двусмешник блефует? Я не оставляю эту провокацию без ответа:
Не утруждай себя попытками напугать меня. И прекрати лгать. Мне бы хотелось – нет, я даже НАСТАИВАЮ, чтобы ты предоставил мне ссылку на упомянутое тобой видео. Если ее не будет – подумай о том, как ты после этого будешь выглядеть в глазах всех тех, кто тебя читает (если это вообще кто-то еще читает, в чем лично я сомневаюсь).
Конечно, правильнее было бы написать «если тебя вообще кто-то читает», но ошибку я осознаю только тогда, когда что-то менять уже поздно. Сразу после того как мой пост всплывает в треде, кто-то за дверью квартиры громко смеется.
Это мой шанс узнать, кто же это такой веселый обосновался в квартире напротив. Чуть не опрокинув стул, я стремглав бросаюсь к двери и хватаюсь за щеколду. В коридоре – пусто и тихо. На лестнице тоже никого. Я прижимаюсь к двери напротив квартиры Натали – и из глазка на меня выпучивается чей-то глаз.
Конечно, это всего лишь мое собственное отражение – именно поэтому оно и кажется даже ближе, чем дальняя сторона двери. Я поднимаю кулак, чтобы постучаться, и тут откуда-то изнутри доносится ликующий голос:
– Он глупый, правда ведь? Каков гусь. Гусь к рождественскому столу!
Не могу понять, насколько близко от меня говорящий. Даже не берусь с уверенностью сказать, какого он пола. Слова звучат как оправдание (или объяснение?) смеха – потому как дальше голос добавляет:
– Он хоть видел себя на экране? Он что, взаправду вытворяет все эти смешные штуки? Ну и лицо у него – обхохочешься!
Я не спешу записывать все сказанное в свой адрес – но узнать, кто говорит, хочется. Костяшки моих пальцев уже касаются двери, как тут новый монолог с той стороны заставляет меня замереть и вслушаться:
– Совсем голенький! Неужто они смеялись над его висячим пузиком? Но и ему-то было над чем посмеяться. Они тоже были голенькие. И у них ничего не висело.
Пуще всего меня смущает отсутствие какого-либо слышимого ответа. Есть ли там, внутри, кто-то еще, кроме говорящего? Когда голос спрашивает: «Он не возражал против того, чтобы все увидели его, не так ли?», я понимаю, что с меня достаточно. Я стучу так сильно, что обдираю с костяшек кожу.
В ответ – тишина. Видимо, некто за дверью решил притвориться, что его нет дома.
Я выжидаю несколько мгновений – явно больше, чем следует, – и стучусь снова.
– Эй, там!
Дверь распахивается так внезапно, что я с трудом сдерживаюсь, чтобы не вскрикнуть и не отскочить.
В дверях стоит женщина, на несколько дюймов выше меня. На ней короткий белый сарафан, едва покрывающий верхушки ее бледных узловатых голеней. Она прячет мобильник в карман – не могу понять, говорила ли она по нему или только собиралась, – и, склонив ко мне длинное лицо с выразительными глазами, полушепчет:
– Он уже почти заснул.
Этот ли голос я слышал? По крайней мере, теперь понятно, почему ей никто не отвечал.
В комнате в конце коридора, украшенной постерами в застекленных рамках, с потолка свисает нечто вроде люльки на подвесе. В люльке – упитанный младенец в белом полотняном комбинезоне, закрывающем руки, ноги и большую часть головы. За дверью в комнату виднеется край работающего телевизора.
– Вы говорили с ним, – брякаю я. Не уверен, что это многое объясняет, особенно если она хочет, чтобы ребенок спал. Возможно, мой тон выдает сомнение, потому что она высоко вздергивает голову, сметая длинные черные волосы с лица.
– А что в этом такого? Какое вам дело? Что вы слышали?
– Я услышал достаточно, – шепчу я в ответ. Почему сейчас она говорит так тихо, если буквально только что чуть не хохотала в голос? Да и вообще, не увидь я ее своими глазами, подумал бы, что шепчет мужчина.
– Наверное, люди так разговаривают со своими детьми, когда думают, что больше никто их не слышит, – добавляю я.
Ее взгляд тяжелеет. Глаза – как белые колодцы с абсолютно черной водой зрачков.
– У вас-то ребенок есть? – все таким же тихим и низким голосом спрашивает она.
Какое вам дело? – хочется мне парировать ее же словами, но вслух я говорю:
– Да. Маленький мальчик.
– По вам не скажешь. Но бывают и исключения.
– Не скажешь что? – провоцируюсь я.
– Я бы сказала, что вы живете один.
– Ничего подобного, – я стараюсь не отвлекаться на малыша – он с воодушевлением раскачивает люльку взад-вперед. На экране телевизора, если зрение меня не подводит, – веб-сайт, а не телеканал.
– Сколько лет вашему сыну? – спрашивает женщина.
– Он не мой сын. Не от меня.
Судя по выражению ее лица, уточнять мне было совсем не обязательно.
– Жаль, что он слишком взрослый, чтобы составить компанию в играх, – говорю я.
Ее губы неравномерно расходятся, обнажая крупные зубы.
– Компанию? Кому?
– Этому малышу, как бы его ни звали, – я указываю на ребенка, и, будто выжидая этого момента, люлька тихо качается назад. Она молчит, и тогда я продолжаю: – Удивлен, что вы ни разу не встречались ни с Марком, ни с его мамой.
– А должна была?
– Ну, разве это плохо – знать, кто твои соседи?
– Я не нуждаюсь в новых знакомствах, – скалится она еще сильнее. – Что-то больно много вы хотите знать для человека, не сказавшего, кто он такой.
– Вы же сами видите, – в ответ на это она удивленно таращит глаза. – В смысле, вы видели, откуда я пришел, – у нее все такой же недоуменный взгляд, и я оборачиваюсь, чтобы указать на дверь квартиры Натали. На секунду меня охватывает паника – каким-то образом, пока я разговаривал с этой женщиной, дверь умудрилась закрыться; потом я понимаю, что защелкнуться она ну никак не могла. Простой толчок ничего не дает – под порогом будто лежит какая-то податливая штука вроде мокрой тряпки, но потом она все-таки подается внутрь. За порогом ничего нет, и это приводит меня в замешательство – посему, не найдя лучшего способа спастись от него, я снова поворачиваюсь к женщине.
– Видите? – мой голос не так тверд, как прежде, и это прискорбно. – Я отсюда.
– Все еще не понимаю, чего вы от меня хотите, – устало сообщает она. Почему-то мне кажется, что, пока я возился с дверью, она улыбалась мне в спину – какие-то намеки на улыбку притаились в уголках ее губ.
– Просто решил поздороваться. По-соседски. Я услышал ваш голос в коридоре.
– Что вы слышали?
Кажется, наш разговор вернулся к исходной точке. Я отвлекаюсь на малыша – он так энергично раскачивает люльку, что я не мог бы с уверенностью опровергнуть явленное мне на секунду видение – головка, раздувающаяся из белого капюшона этаким воздушным шариком. Конечно, дело не в этом – просто капюшон сполз; да и на экране телевизора не было никаких голых младенцев, наползающих друг на друга. Я отворачиваюсь, закрывая глаза, но странные видения все еще живут на изнанке век.
– Вы смеялись над чем-то, – говорю я женщине, не поворачиваясь. – Могу я узнать, над чем?
– Когда?
– Незадолго перед тем, как я постучался к вам.
– Что бы вы там ни услышали – это была не я.
Волнение в люльке за ее спиной усилилось. Как проказы малыша могут так четко отражаться в стеклах, удерживающих постеры в рамках? В каждом явно виднелось какое-то бледное движение, мешающее разобрать, что на них, собственно, изображено. Что до малыша – он так сильно раскачал люльку, что она закрутилась, словно муха, подвешенная на паутине. На секунду мы встречаемся взглядами, и то ли свет так падает, то ли дело в мелькании подвесной стропы, но кажется, младенец улыбается мне. Капюшон упал на спину, неприятно напоминая кусок белесого жира. Пухлое, нездорово бледное лицо его дрожит от каждого нового движения, словно сейчас соскользнет с лысой головы. Я пытаюсь уцепиться хоть за какой-нибудь элемент нормальности – и заодно проявить беспокойство, спрашивая:
– Как думаете, это безопасно?
– У «этого» есть имя.
Она отворачивается, даже не договорив. Возможно, решила, что малыш действительно в опасности, потому что хлопнула дверью у меня перед носом. Я не заметил ее обувь – должно быть, что-то вроде сандалий без бретелек, уж слишком грузно она шлепает.
– Значит, он хотел поговорить? Вот почему он так крутится-вертится?
Она задает этот вопрос громче, чем следовало бы, и на долю секунды я представляю себе – почти готов в это поверить – что она говорит со мной.
Своей дверью я хлопаю даже сильнее, чем она. У меня нет времени на какие-то бессмысленные отвлечения. Наследие Табби Теккерея ждет меня.