19: Старшее поколение
Чтобы найти вход в Харрис-билдинг, понадобилось обойти его дважды. В здании, украшенном колоннами в греческом стиле, расположились музей, библиотека и арт-галерея. Реконструировалось оно в данный момент за счет какого-то инвалидного фонда, о чем услужливо сообщала табличка при главном входе, к которому вели массивные ступени. Поначалу я упускаю из виду заднюю дверь – столь примитивно отделанную, что ее можно принять за какую-то неокрашенную часть декора. Дверь ведет в библиотеку – прямо возле входа меня встречают полки книг на урду. За углом Г-образной комнаты я натыкаюсь на компьютерную распечатку, направляющую меня к круглому тамбуру. В центре мраморного пола стоит массивная фигура, столь тщательно завернутая в непрозрачный пластик, что невозможно с ходу угадать, что эта статуя собой представляет. Откуда-то из неведомого закулисья доносятся лязгающе-долбящие звуки – видимо, там тоже что-то ваяют. Я поднимаюсь по одной из двух мраморных лестниц мимо двери с надписью «ЭТОЙ ДВЕРЬЮ НЕ ПОЛЬЗОВАТЬСЯ» на круглый балкон, лабиринт из пластиковых перегородок, подпертый увесистыми столбами из ДСП в два моих роста. На некоторых столбах остались распечатки с надписями «СЮДА», но иные из них, судя по всему, не то задумывались шуточными, не то просто устарели. Лавируя между этими препятствиями, я добираюсь до справочной, где заседает высокая молодая женщина с черными кудрями, присыпанными побелкой.
– Я просил вас отложить кое-какие газеты, – с ходу говорю я.
– А как вас зовут, напомните?
– Саймон Ли Шевиц. Наверное, это с вами я говорил по телефону.
– Нет, не со мной, – она начинает шерстить коробку с микрофильмами, спрятанную под стойкой. – Местные газеты, годы – с 1912 по 1913? Она нашла вам несколько штук.
– Есть среди них «Престон Кроникл»?
– Разве она не сказала вам? «Кроникл» в те годы не выходила.
Как же так вышло, что я неправильно прочел – или вовсе запамятовал – название газеты с ярмарки? Иного объяснения я просто не нахожу. Возможно, эта газета попадется мне среди библиотечных материалов.
– Сначала – тринадцатый год, – прошу я, и женщина, пожав плечами, ведет меня к аппарату для чтения микрофильмов.
Экран потрескивает, разогреваясь, пока она заправляет ленту внутрь.
– Потребуется другая – кричите, – бормочет она. – Ну, не в прямом смысле, конечно.
– Могу использовать язык жестов.
По ее кислой улыбке я сразу понимаю, что моему остроумию далеко до идеала.
– Подойду и шепну вам на ушко, – пытаюсь реабилитироваться я.
Этот перл и вовсе заставляет ее быстро-быстро ретироваться.
Я вывожу на экран разворот новогоднего «Престонского вестника».
– ЖИ́ЛА! – орет кто-то благим матом не то сбоку, не то прямо над нами, и экран со щелчком гаснет. На секунду я даже забываю, что передо мной – допотопная техника, а не компьютер.
Зал мигом становится темнее апрельской ночи, и взгляды всех присутствующих скрещиваются на стойке. Откуда-то снаружи доносится смех, гулко отскакивающий от каменных стен.
– Пойду посмотрю, что случилось. Не думаю, что это повод для смеха, – строго говорит библиотекарша и поспешно покидает зал. Звук ее шагов будто бы дробится, когда она идет по балкону. Я живо воображаю, как несколько ее копий расходятся в разные стороны, каждая – по каким-то своим делам. К тому времени как она возвращается, немалая часть посетителей покинула зал.
– Очень жаль, – сообщает она, – но эти олухи пробили дрелью электрическую жилу. Не знаю, сколько времени уйдет на ремонт.
Это объявление выметает всех остальных. Кроме меня – зря я, что ли, потратил полдня на поездку? Ну нет, меня так просто не возьмешь. Я всматриваюсь в темный экран, силясь выцепить там хоть что-нибудь, пока библиотекарша не встает у меня за спиной:
– Очень жаль, но я вынуждена попросить вас уйти.
– Я сильно мешаю? Мне не составит труда подождать.
– Вопрос безопасности, – отрезает она и вынимает микрофильм из аппарата.
В остальном здании царит тишина. Когда я прохожу мимо колонн из ДСП, у меня вдруг возникает неприятное чувство, что за одной из них кто-то прячется. Я спешу вниз по лестнице, от шагов разносится эхо, и я, даже прижавшись ухом к двери, которой нельзя пользоваться, не могу сказать точно, действительно ли откуда-то доносятся сдавленные смешки, или мне лишь чудится. В вестибюле обхожу странную статую, закутанную в полиэтиленовый саван, но, разумеется, никто настолько высокий за ней не прячется. Никто и ничто. И только потом я замечаю человека в какой-то огромной спецовке, судя по виду, работать в ней явно трудновато, он стоит на балконе и наблюдает за мной. У него бледное лицо, наверное, из-за пыли от ремонта, что подчеркивает ярко-алый цвет губ, застывших в улыбке. Я несколько секунд смотрю на него – словно мы играем, испытывая друг друга, кто первый шелохнется. Потом, плюнув на все, иду навстречу дневному свету.
При виде неба цвета грязной ваты я вздрагиваю и зажмуриваюсь. Путь к станции пролегает через крытый чугунной крышей блошиный рынок, но я все же воздерживаюсь от искушения побродить меж торговых рядов и поискать старые пленки или газеты. Магазины вдоль улицы за пределами рынка воплощают рождественское изобилие, из жестяных динамиков звучат рождественские песенки, но вся эта раздражающая почему-то шумиха исчезает, вырождается в белый шум, когда я сворачиваю в старый переулок и спускаюсь к площади Уинкли.
Улица, на которую я попал, зажата между двумя грядами высоких коричневых домиков, плотно подогнанных друг к дружке. За окнами, обращенными ко мне, можно заметить ранние приметы рождественской феерии – пухлые еловые лапы, игрушки, улыбающиеся Санта-Клаусы. Окна родителей украшены одинокой гирляндой – такой допотопной, что только диву даешься, как с каждым взмигом лампочек она не рассыпается.
Порог скрипит под моими каблуками, когда я поднимаюсь к выцветшей, а некогда черной, входной двери и тыкаю пальцем в большую кнопку ржавого звонка. Звук, который он должен издавать, я совершенно не помню, да его здесь и не слышно. Слышно только голос отца:
– К нам кто-то пришел!
И дверь открывается.
Он одет в древний светло-синий кардиган, в котором одни только резные деревянные пуговицы сохранили более-менее товарный вид, и в коричневые вельветовые брюки с потрепанными грязными отворотами, над краем которых нависает солидный, с трудом упакованный в означенную одежку живот. Его лицо круглится от жира – отяжелевшими его чертами, наверное, трудно управлять, коль скоро оно не несет на себе никакого выражения, да и ничего не выражает. Может, он не узнал меня? Или специально прикидывается? Его будто бы так сильно интересует вид улицы у меня за спиной, что мне кажется, я не вовремя. Я уже открываю рот, пытаясь на ходу выдумать какое-никакое приветствие, когда он спрашивает:
– Ты приехал один?
– Как видишь, да.
– Как я понял из нашего телефонного разговора, ты привезешь ее.
– Я только сказал, что живу с ней. Сегодня она не может приехать.
– Вот как.
– Кто там? Это он? – доносится из-за его спины голос матери. Доносится быстрее, чем она сама – хромая по коридору к нам, она успевает повторить тот же вопрос бесчисленное множество раз в разных вариациях. И вот ее исхудавшее – сказал бы «удлинившееся», только оно и так длиннее некуда, – лицо показывается за плечом отца. Наконец она сама, одетая в какое-то тряпье времен своего учительства и полосатый передник, протискивается ко мне. В этом прикиде, с растрепанными на манер плохого парика волосами, из-под которого так и блещет облысевшая кожа головы, она напоминает Кларабеллу, а папа – изрядно располневшего Бозо: их контрастная парочка смотрится так же комически.
– Иди ко мне, мой мальчик, – лопочет она. – Я ведь знала, я так и знала, что когда-нибудь ты захочешь вернуться домой.
Мамины объятия – до боли жесткие и костлявые, как объедки ее фирменной индейки к рождественскому ужину. Меня трясут и обжимают с удвоенным энтузиазмом, а отец просто встал в сторонке и смотрит – как зритель, что пришел слишком поздно, чтобы понять, о чем же фильм. Наконец мать делает шаг назад и оглядывает меня с головы до ног.
– Он так повзрослел, Боб! – ахает она. – Саймон, в чем бы мы ни провинились перед тобой… давай просто отбросим все обиды.
Отец захлопывает дверь, погружая нас в царящий в доме полумрак. До самой кухни, куда нас буксирует мать, меня преследует неуютное чувство, будто стены давят все сильнее, а мрак сгущается.
– Что предпочитаешь для теплоты душевной? – с неугасимым энтузиазмом интересуется она. – Чай? Что-нибудь покрепче?
Хочется сказать ей, что на кухне и без душевной теплоты достаточно жарко. Старые черные чугунные батареи с их адским излучением по-прежнему на месте – видимо, они слишком дороги моим родителям. Знакомые еще по лихому детству деревянные панели на стенах добротно вбирают в себя исходящее от батарей тепло. Окна, выходящие на узкий угловой двор, потускнели из-за осевшего на них конденсата.
– Чая достаточно, – говорю я.
– Закрывай тогда дверь, если больше никого не ждем.
Когда она подхватывает кружку с низкой деревянной стойки рядом с чугунной махиной раковины и хромающей походкой направляется к красному глиняному чайнику, отец шепчет мне над ухом:
– Не обращай внимания. У нее порой проскакивают такие причуды.
– Я слышу каждое твое слово, Боб! – оборачивается она. – Что это ты такое говоришь?
– Смотри, куда льешь, Бога ради! – умоляет он и не отрывает от нее взгляда до тех пор, пока кружка не перемещается на безопасную плоскость дубового стола. – Ничего такого я не говорю. Просто затронул твою любимую тему. Семейную.
Последнее слово явно адресовано мне. Быть может, отец и не хотел этого, но прозвучало оно обвиняюще. А мама добавила:
– Теперь, когда мы на пенсии, у нас есть время еще для одной семьи, – она хихикает – громко так, словно помолодела. – Не беспокойся, мы не о ребенке, хотя покуролесить с отцом еще очень даже любим.
Она ставит кружку на стол передо мной. Та все еще полная – несмотря на растянувшиеся по полу от самого чайника следы маленьких брызг. Прямо туда, где все еще видны инициалы, вырезанные мной в детстве.
– Вот об этом я ничего даже знать не хочу, – меня так и подмывает отпустить остроту в духе какого-нибудь забытого комедианта, но вместо этого делаю глоток чая с молоком, а мать продолжает:
– Уверена, ты догадаешься, на что мы надеемся.
– Она о внуках, Саймон, – поясняет отец. – Постоянно о них твердит последнее время.
– У моей подруги есть сын. Ему семь лет.
– С нетерпением ждем их на Рождество, – говорит мать. – И да, жду не дождусь, когда смогу показать всем друзьям твое посвящение, – она снова хихикает. – Боб уже проболтался мне, что наши имена засветятся в твоей книге.
Я вспоминаю разговор с отцом и свои слова. Я вообще-то планировал посвятить книгу Натали, но не могу их сейчас так разочаровать, хотя и чувствую себя так, словно меня сбили с толку. Мысленно обещаю Натали следующую книгу, а мать тем временем продолжает:
– Так ты, значит, собираешь здесь информацию?
– Да, и зашел повидать вас.
– Я так рада, Боб! А ты? – в ответ отец издает какой-то неопределенный хрюкающий звук, и тогда она добавляет: – Давайте руки.
Она тянется к моей левой и отцовской правой и кивает нам. Мы с ним берем друг друга за руки. Отцовская – теплая и скользкая. Рука мамы на ощупь будто бы вообще без кожи – оголена до самой костной механики. Это такой спиритический сеанс, думаю я, а вызываем мы дух той поры, когда мне было совсем мало лет, когда они еще не развелись, когда все казалось просто и хорошо. Я не могу вечно цепляться за свои обиды – не теперь, когда вижу, как сильно они постарели, но мне почему-то неуютно: сжав наши руки, мама явно требует не только ответа для себя, но и повторения жеста от меня с отцом. Когда она наконец отпускает нас, мы сразу же размыкаем ладони, возвращая их каждый в свое личное пространство.
– И как же наши трущобы могут помочь в твоем исследовании? – спрашивает мама.
– Я рассчитываю на здешние библиотеки. Если и остались какие-то свидетельства о том, что тут произошло, то они там сыщутся.
– О, а что произошло?
– Комик по имени Теккерей Лэйн продолжил представление на улице и был арестован как дебошир. Почему-то сейчас о нем никто не знает, хотя личность явно примечательная.
– Мы о нем знаем.
Уже в который раз у меня появляется ощущение, что я заточен в какой-то тесной темнице, а мое лицо существует отдельно от меня, и своей мимикой я не владею. Хотелось бы, чтобы отец сказал ей, что она ошибается, хотя я и понимаю, как грубо он может это сделать. Она хихикает – а вот у меня повода для смеха нет совсем.
– Видел бы ты свое лицо, дорогой! Я же не говорю, что мы были на его представлении.
– Тогда откуда вы знаете?
– Дед и бабка Боба были там. Мы как раз вспоминали их после твоего звонка.
– Ты помнишь, что они говорили про его шоу? – я спрашиваю отца, и когда замечаю, что разговаривать тот не особо настроен, добавляю: – Он показывал трюк с воздушными шарами?
– Кажется, об этом ничего не рассказывали, – нехотя отвечает он. – Меня им больше пугали. Говорили, что если я буду шалить, он будет гнаться за мной так же, как гнался за ними.
– Он же был на ходулях, да? – вспоминает мать.
– На каких-то особенных, да, вроде телескопических. Не то все устали от того парня, не то само шоу заканчивалось, но, в общем, когда народ стал уходить, он спрыгнул со сцены и пошел за ними. И с каждым шагом он вроде как становился выше. Мой дед говорил, что когда он добрался до двери, то стал такого роста, что ему пришлось согнуться почти вдвое, и некоторые дети подумали, что он собирается прыгнуть на них. Он был как кузнечик с лицом мужчины.
– Хотел выступить на бис, наверное, – высказывает предположение мама. – Чтоб они все там со смеху полопались!
– Если верить моему дедуле, там, на улице, они и правда бы все полопались, если бы того актера не повязали. Может, он хотел завлечь их обратно.
Этот взгляд на случившееся настолько сильно отличается от описания в газете, что вполне может сойти за альтернативный.
– И какого роста он был на улице? – интересуюсь я.
– Нормального, – пожимает отец плечами. – Я так понял.
– Уверена, никакого реального вреда он никому не причинил, Боб, – снова подала голос мама. – Если твоя бабушка это выдержала, не понимаю, почему другие жаловались.
– Это ей не особо помогло – ты же помнишь? Моего деда, кстати, тоже есть в чем винить. Допускаю, что он, может, и не знал, какие трюки собирался выкинуть этот объект интереса Саймона, но я не взял бы женщину в театр в таком состоянии.
– В каком? – спрашиваю я, прочищая горло, пересохшее от перегретого воздуха.
– Она была беременна моим отцом.
– На седьмом месяце или даже меньше, да, Боб?
– В тот же вечер она попала в больницу.
– Ты не можешь винить его за это, – возражает мама.
– Все, что я знаю, – что это были преждевременные роды. А всех этих прибамбасов, которыми сейчас начинены больницы, тогда не было.
– Но с ним – и с ней – все было хорошо в итоге.
– Ну да, если это можно назвать «хорошо» – когда никто не понимал, смеется она или плачет. Дедушка говорил, что такой она оставалась еще неделю-другую. Медсестра уверяла, что она смеялась во время родов.
– А мне она казалась такой тихой! – вспоминает мать. – Иной раз и слова не вымолвит.
– Может, именно после того случая она и стала такой.
Их разговор потихоньку заходит в дебри, мне неведомые, и я предпочитаю в этих самых дебрях особо не задерживаться:
– Он рассказывал что-нибудь о судебном процессе?
– Дедушка считал, что Лэйн заслуживал худшего. Бабушка, надо думать, была с ним согласна.
Кажется, вопросов у меня больше нет. Я все еще перевариваю полученную информацию, когда мать говорит:
– Отвезем его туда, Боб?
– Куда? – хором спрашиваем мы с отцом, и она хихикает снова.
– «Арлекин» – так назывался тот театр? Он все еще там.
– Это не значит, что он открыт, Сандра. Уверен, там все заколочено.
– Но этот визит подкинет новые идеи – разве я не права, Саймон? Сделает твою книгу более реальной.
Неужто она взаправду так сильно хочет мне помочь?
– Давай я проверю, что там с библиотекой, – говорю я.
– А что с ней? Стоит, где стояла, – мама ставит локти на стол, подперев руками свой острый подбородок. Она барабанит кончиками пальцев по впалым щекам, наблюдая, как я набираю на мобильном номер. Со стороны кажется, будто она хочет распалить те азартные угольки, что непонятно откуда образовались на месте ее глаз. Когда отец тянется к ней, она отсаживается подальше. Я прячу мобильник в карман – на той стороне линии меня информируют, что номер недоступен.
– Ну, я права? – спрашивает мать голосом триумфатора.
– Кажется, сегодня она не работает.
– Тогда оставайся. Или иди, но непременно возвращайся со всеми своими на Рождество.
Когда я мямлю нечто глубокомысленное, мать отнимает руки и открывает лицо, вдруг ставшее еще чуточку костлявее.
– Тогда – идем в театр?
Она будто зазывает нас на крутое вечернее шоу. Ладно, этот поход хотя бы перенесет нас из кухни, утопающей в иссушающей жаре, в прохладу улиц. Я отодвигаю свой стул, она вскакивает чертиком, нехотя встает отец.
– Давайте посмотрим, что там за театр, – говорю я с напускным энтузиазмом.