Пыльная шляпа
Мне надо поговорить с тобой о человеке, которого мы видели, ну, о том, в пыльной шляпе. Я знаю, ты его помнишь.
Погоди-ка. Наверняка у тебя сотня вопросов вертится сейчас на языке, и первый из них: «Где ты пропадал?» Сейчас расскажу, но сначала о человеке в пыльной шляпе.
Я опаздывал на конференцию. Сперва пришлось задержаться дома, где вызванный мной строитель щурился на щели в наружной стене и на потолке моей кухни – эти щели там уже давно, с тех самых пор, как я въехал, но в последний год они начали расти, и вместе с ними росло мое беспокойство. Потом надо было ехать через весь город, причем движение было медленным до отвращения, так что конференция уже началась, когда я вошел в зал и, безуспешно стараясь не привлекать к себе внимания, стал тихонько пробираться туда, где ты заняла для меня место. Извиняясь, я шепотом объяснил тебе, что причина моего опоздания – осевшая стена в моем доме. Ты отвечала насмешливо, sotto voce обозвав меня буржуазным домовладельцем. Я сказал тебе: «Тише», желая послушать.
Но из-за того человека в шляпе мы так и не смогли сосредоточиться. Он сидел прямо напротив нас, и, когда ему передали микрофон и он заговорил, ты наклонилась ко мне и жестом показала на его шляпу: смотри, мол, какая пыльная. Я посмотрел, и мне стало до того смешно, что я не сдержался и захихикал, как последний идиот, а ты раскололась, уже глядя на меня, так что нам обоим пришлось опустить глаза и сделать вид, будто мы старательно записываем. Хотя вряд ли нам кто-нибудь поверил.
Это была широкополая темно-зеленая фетровая шляпа из тех, какие показывают в кино у ковбоев или авантюристов. Будь она даже новая и чистая, на конференции социалистической партии, проходящей в арендованном университетском зале в южном Лондоне, она все равно выглядела бы как минимум странно: что уж говорить о том состоянии, в котором она была сейчас. Нет, сама по себе шляпа была вполне приятная – старая, потертая, видно, что любимая. Но пыль покрывала ее чуть не на целый вершок.
– Она потому так запылилась, что он не может снять ее с головы, чтобы почистить, – прошептала ты. – А все из-за его жены – она узнала, что он заразил ее хламидиозом, и намазала поля изнутри суперклеем.
– Нет, она потому такая пыльная, что он прибыл сюда прямо из оловянных шахт Корнуолла, – прошептал я. – В чем вылез из забоя, в том и явился, только запылился.
И я изобразил, как он общелкивает с полей шляпы пыль и перегибается вдвое от приступа кашля.
Владелец шляпы между тем заговорил о глубинных движущих силах египетской революции на площади Тахрир. Я стал слушать. Отклоняясь от прямого пути, он углубился сначала в историю региона, потом приплел зачем-то Украину, оттуда перескочил к суровым реалиям лондонской жизни и снова пошел петлять по закоулкам еще более давних историй классовой борьбы. Поразительно несхожий материал сплетался у него в поразительный узор.
Я тихо сказал:
– Шляпа у него потому такая пыльная, что он сорок лет сиднем сидел на одном месте.
Хозяин шляпы обратился к собравшимся:
– То, что вы увидите, когда посмотрите, будет зависеть от того, какой глаз вы откроете. – Он все время так формулировал. Еще через минуту он сказал: – Марат знал, и стекла в его окнах тоже знали.
Я моргнул и вспомнил Ганзеля и Гретель. Следить за его мыслью, сказал я тогда, это все равно что следовать по тропе из крошек, разбросанных безумцем. Ты ответила, что по твоему скромному мнению, тропинки из крошек оставляют большей частью нормальные люди.
На вид ему было уже лет под восемьдесят, он был низкорослый, худой, с лицом, изрезанным глубокими морщинами. Седые кудри вскипали под грязными полями шляпы. Микрофон, в который он бормотал, в его костлявых руках выглядел громадным. Его мало кто слушал.
А мы сидели за ним и глазели на пыльные барханы на полях его шляпы.
Это была инаугурационная конференция для тех, кого мы считали мейнстрим-оппозицией, только что отколовшейся от более крупной организации, нашей, с позволения сказать, матёры, откуда мы – то есть «Левая фракция», известная также под рядом других громких имен, которые мы себе присвоили, – вырвались несколькими месяцами раньше. Отношения между первой и второй волнами добровольных изгнанников были не безмятежны, что, конечно же, не могло не радовать тех, кто еще недавно обучал нас партийной дисциплине, но, как бы мы ни старались избежать раскола и сколько бы ни сетовали потом, случившееся было неизбежно.
Надо признать, что и внутри каждой отдельно взятой волны дела шли тоже не блестяще. Это было как раз после того, как мы с тобой и еще пара друзей вышли из группы, нашими же усилиями и созданной. И вышли, разумеется, не без скандала.
Мы были раздавлены, буквально уничтожены. Мы встретились, пока еще были по одну сторону баррикад в той жуткой схватке с бывшими товарищами, когда наша группа уже начала поливать нас грязью в публикациях с одной стороны, а те, у кого мы переняли свои политические взгляды, на основе которых теперь им же и противостояли – вот и говори после этого, что эдипова комплекса не бывает, – ели нас поедом с другой. Было такое чувство, будто на всем свете не осталось никого, кто не хотел бы влезть в эту драку и участвовать в ней за нас или против нас, преследуя при этом какие-то свои цели.
Иные заседания этой конференции полностью вышибали из нас дух, как мы и боялись. Другие, наоборот, добавляли бодрости. У меня даже получилось воспользоваться моментом и возобновить кое-какие старые связи, оборванные еще со времен раскола. Мы снова встретили тех, кого были рады видеть, с кем хорошо было бы навести мосты. Те, кто помоложе и понаивнее, даже пытались заполучить нас в свои ряды, что, конечно, было очень мило с их стороны, хотя и не совсем убедительно.
На нас не произвел никакого впечатления и нисколько не удивил слух о том, что кое-кто из устроителей конференции собрался посетить ежегодную политическую тусовку на матёре.
– Можно подумать, эта их идиотская «корректность», из которой они сделали себе форменный фетиш, когда-то к чему-то приводила, – сказала ты. – Тупицы – не могут ни разозлиться вовремя, ни послать. Пусть идут, тем склеротикам это как раз на руку.
Но даже если бы наших недавних товарищей не за что было упрекнуть с точки зрения этики – а ведь, учитывая недавние события, это было совершенно не так, – то с точки зрения стратегии это все равно был чистый провал. И нам, кучке отщепенцев, чтобы сохранить свое право на существование в политике, нужно было как-то отличиться.
Честно говоря, я вполне ожидал увидеть кое-кого из самых хитромудрых лоялистов с матёры и на этой конференции, но заметил лишь одного, продающего с лотка книжки. Он как раз говорил что-то высокоумное человеку в пыльной шляпе, пока я просматривал новости по телефону.
Сообщали, что повсюду появляются какие-то провалы. Я видел изображения коллапсов на дорогах, где тысячи и тысячи авто стояли в многокилометровых пробках, пытаясь объехать то место, где дорога вдруг ушла в пустоту. Зияния открывались в цементных путепроводах мегаполисов по всему миру.
Ты ведь тоже помнишь. Дело было как раз во время ланча, когда ты, я, а с нами еще А. и С. вышли из здания, чтобы ты могла покурить, сидя на травке газона. Я пустился в воспоминания о тех временах, когда только вступил в партию и ходил заводить знакомства с другими активистами прямо у них дома, даже пытался «дискутировать» с ними – после известных событий никто из нас уже не мог произносить это слово, не показывая пальцами в воздухе кавычки, – где-нибудь на пороге или на крылечке. Ты стала дразнить меня, говоря, что не можешь поверить в такую мою активность.
Мы как раз вполне дружелюбно обсуждали достоинства и недостатки кое-кого из новых лидеров групп, когда А. вдруг пихнул меня в бок, и глаза у него стали прямо квадратные. Посмотрев туда же, куда и он, я увидел, что по дорожке между газонами шествует, опрометчиво облачившись в кожаный пиджак, дородный мужчина средних лет, так глубоко погруженный в свои мысли, что никого вокруг не замечает.
Это был тот, кого мы называли Историком, – интеллектуал высочайшей пробы, на которого мы в своей прежней политической ипостаси нарадоваться не могли. Он возглавлял партию столько, сколько мы себя помнили, и даже, как выражается А., недавний раскардаш не сдвинул его с места.
Кое-кто из бунтарей пустился по его поводу в скучные рассуждения вроде: «На самом деле он зол, как черт, ему вовсе не нравится то, что случилось, он хочет все изменить». Если так, то это еще вопрос – к добру или к худу, Историк считался среди нас самым ловким и беспощадным полемистом. Человек с таким острым языком и широкой эрудицией, как он, должен, казалось бы, стыдиться той недостойной критики, с которой он обрушился на внутреннюю оппозицию – и в упадочничестве их обвинял, и в деградации, – субъективная чушь, не имеющая никакого отношения к делу, но он, похоже, не знает, что такое стыд. Хотя, возможно, я ошибаюсь, и он каждую ночь долго плачет, уткнувшись в подушку, прежде чем заснуть.
Короче, мы были так потрясены, увидев его там, что у нас даже сердца заколотились как бешеные от хлынувшего в кровь адреналина. Лично я в последний раз встречался с ним как раз по поводу наших баталий об отделении и даже удостоился чести получить от него индивидуальную словесную взбучку.
– Святое дерьмище, – прошептал А. – Это надо же, идет себе как ни в чем не бывало, во наглость-то…
Признаюсь, при виде его я тоже испытал род восхищения, смешанного с ужасом, – прийти сюда незваным, нежданным, просто так сесть и слушать, как все перешептываются у тебя за спиной, ловить на себе косые взгляды, рисковать тем, что организаторы могут попросить тебя выйти – хотя я знал, что ничего такого они не сделают, – это надо иметь смелость.
В общем, мы сидели и глазели на него. А он на нас даже не взглянул. Свернув с тропы, он направился к флигелю, где ему открыла дверь высокая, бледная женщина, которую я сразу узнал, – злоязычная наемная писака, из тех, кто не стесняется для достижения своей цели пускать в ход самые банальные средства.
На пороге Историк замешкался. В воздухе что-то просвистело – это стая голубей пролетела над самой землей и опустилась на газон. Историк смотрел через стеклянную переднюю стенку зала в фойе, туда, где отчаялся вызвать человека в шляпе на разговор лоялист, торгующий книгами. Историк вошел внутрь. Старик в шляпе тоже повернул голову. Должно быть, его отвлекли птицы.
– Они здесь по другому поводу, – сказал кто-то из организаторов. Я подошел к двери на цыпочках, ступая с преувеличенной осторожностью, как жокей, и потянул на себя отксерокопированную бумажку, на которой значилось: ЛЕВЫЕ ТЕНДЕНЦИИ – ВСТРЕЧА ПО ГРЕЦИИ: КОМНАТА 2Е.
– Общеевропейская встреча, – сказал он. – Только руководители партий. Ты можешь представить, что они и мы арендовали это место в один и тот же день?
Я мог. Подходящих мест для таких событий не то чтобы уж пруд пруди.
Мы пофантазировали на тему, что каждый из нас сказал бы Историку, столкнись мы с ним в туалете. Все посмеялись, но несколько натужно, не то что пару минут спустя, когда мы с тобой, вернувшись в зал, снова увидели пыльную шляпу.
Последнее заседание было посвящено стратегии и «конъюнктуре» – «нынешним» левым. Выступающие варьировались от традиционных шапкозакидателей до аналитиков-пессимистов, которых я нашел более убедительными – они хотя бы отдавали себе отчет в том, что говорят. В зале собралось человек сто. Мы знали, что организаторы будут разочарованы, и с интересом ждали, признаются они в этом публично или нет.
Мы знали – или узнавали в лицо – почти всех. Кроме того человека в пыльной шляпе – его никто из нас никогда раньше не видел.
Он снова взял микрофон. Было видно, что многие решили: он – один из тех безобидных эксцентриков, которые кучкуются вокруг крайних левых. Те, кто еще слушал выступления, ждали, что он проговорится и чем-нибудь выдаст свою политическую принадлежность, но он не прибегал к стилистическим приемам ортодоксов, не нес защитную околесицу, как центристы, не глумился гнусаво, как спарт. На мероприятия вроде этого я хожу уже много лет и повидал их столько, что и вспоминать тошно, но никогда еще не слышал, чтобы кто-то говорил, как тот тип.
Об этих вещах мы, возможно, еще узнаем, говорил он. Неолиберализм – вульгарное времяпрепровождение, но, заметил он, сама вульгарность – это приводное колесо, и как мы будем его использовать – пристроим к делу на водяной мельнице, будем поливать его кислым гуано или забьем в него каменный клин?
Конечно, я был в восторге, слушая его, а как же иначе?
Председатель начал приставать к нему со своим «Закругляйтесь» и «Ваши три минуты истекли». Мне хотелось вступиться за него, крикнуть, пусть говорит, сколько хочет, ведь он хотя бы не сыпал избитыми клише и не бубнил монотонно на привычном наречии.
Но тут с его уст сорвалось что-то вроде: «Как же мы уцелели в бостонской сладкой ловушке? Ведь нам говорили, что это наша сторона, там были фальшивые флаги».
Кто-то захихикал. Я оглянулся по сторонам и подумал: «Я что, один это слышу?»
Капитал – это стеклянная пика, которая пронизывает собой все, продолжал он, это аккумулирующий ритм, которому можно найти антифазу, создать помеху.
В аудитории замычали, а я едва не заорал: «Вы что, спятили? Да послушайте же его! Это же потрясающе!» Но все его слова встречали такое же нетерпеливое презрение, и он, завершив речь в полном одиночестве, передал микрофон распорядителю и с достоинством вернулся на свое место.
Я был активистом еще до того, как появилась на свет ты и твои сверстники. В худшие времена я твердил тебе, что работать с молодежью, которая всегда составляет основу любой оппозиции, дорогого стоит. И понимаю, почему ты так скептически принимала мои слова, в особенности зная, чем все кончилось. Тебя тошнило от сентиментальности, морализма, а также от интриг и злобы, которые всегда приходят с ними. Но я продолжаю стоять на своем. Я знаю, что не открою Америку, если скажу, что лучшие идеи всегда рождаются в коллективе, но в тот раз я впервые в жизни пускался на мозговой штурм с группой людей, большинство из которых были намного моложе меня самого. Совершенно особенное чувство, и я ценю его.
– Может, тебе и со стариками было бы также интересно, – сказала ты тогда.
– Со стариками все было бы по-другому, – заметил я, – но, возможно, тоже по-своему интересно.
На самом первом собрании социалистов, которое мне довелось посетить – а это было много лет назад, – я, помню, вышел между заседаниями из зала и стал свидетелем разговора двух людей: человека со Шри-Ланки в серой кепке и бесформенном пиджаке, на вид лет семидесяти с лишком, и девицы в готском прикиде, которой явно едва перевалило за двадцать. На ней все было, как у них принято. И вот стоит она, значит, прижимает к своей черной униформе какие-то газетки, которые продает, и говорит ему что-то. А он стоит и слушает. И так внимательно слушает, а потом тоже начинает говорить. Короче, это была игра не в одни ворота – они оба слушали друг друга, а не только говорили.
Я даже не сразу понял, в чем дело, до меня только через пару минут дошло. Но ведь дошло же, и это уже большое дело. Их разговор заключал в себе лучшее, что есть во всех нас. Их разговор сделал меня поборником традиции, которая в конце концов его и предала.
Да, мы наглы, но даже когда мы посылаем к чертям отдельные суждения вместе с теми, кто их высказывает, – а мы на это способны, видит Бог, – мы не пренебрегаем принципами, на которых суждения должны основываться, а возраст никогда не был одним из них. После того ужасного года, после первой драки, которую мы, разумеется, проиграли; после второй, в которой нам, увы, пришлось драться со своими союзниками по первой; после мучительно долгого ожидания, когда мы чуть не откусили себе языки, до того нам хотелось рявкнуть медлительным отщепенцам: «Да пошевеливайтесь вы уже, черт вас возьми!»; после того, как мы встали с ними бок о бок, несмотря на презрение к нам консерваторов их лагеря; после нашего восторга, когда они наконец ушли, и нашего зверского разочарования в них, когда они немедленно пустились в махинации; короче, когда после всего мы все же пришли на их конференцию, чтобы, несмотря ни на что, попытаться все же воскресить хотя бы призрак надежды, нам ли было демонстрировать отсутствие уважения и тупость, смеясь над этим человеком из-за его старости. Нет, мы смеялись над ним лишь потому, что у него была очень пыльная шляпа.
– Черт, – сказала ты решительно. – Это просто невозможно пропустить.
Твой палец уткнулся куда-то в нижнюю часть программы. Вечернее мероприятие называлось просто – «Вечернее мероприятие».
Вечером мы все же приперлись в указанный паб, и – что бы вы думали? – оказалось, что именно в тот вечер там устраивали ностальгическую вечеринку ой! – музыки из конца семидесятых. Вот только играли ее не просто слишком громко, но еще и чересчур складно для банды красных, которые в последний раз слышали этот ритмический рев под топот шнурованных ботинок мальчиков-неонаци.
– Н-да, – сказал я нашим любезным хозяевам, – эти и на фабрике по производству консервированных бобов бзднуть не смогут.
Ты пошла танцевать со своими дружками, а я поплелся назад к университету, поужинать с Т., который читает сейчас лекции на медийном факультете и не принадлежит ни к одной партии, хотя и сочувствует левым.
Это и была наша с тобой последняя встреча. С тех пор ни А., ни С. и вообще никто ничего обо мне не слышал, причем довольно долго. Мне очень жаль. Я знаю, ты за меня испугалась. Я долго ломал голову, что же тебе сказать. И наконец решил рассказать все.
Правда, у меня есть опасение, что, дойдя до конца моего рассказа, ты пожалеешь о том, что я его начал.
Было еще тепло, хотя уже темнело. Мне было неспокойно, сам не знаю почему. Я присел на траву и, отгоняя от себя предчувствие беды, которое отчего-то вызывали у меня размышления о трескающихся стенах моего дома, стал прикидывать, во что мне может обойтись попытка подлатать мое жилье.
Эти мысли навели меня на другие – об индустриальных катастрофах. Тот старик в шляпе ляпнул что-то такое, отчего я сразу про них подумал. Я стал подбирать относящиеся к делу ключевые слова. Составил в уме целый список подобных происшествий. Пораскинул умом над собственной тревогой, которая, непонятно почему, меня снедала, а потом стал думать о ненависти.
В лекционном зале еще были люди, одни продолжали болтать, заглядывая в выданные им распечатки, другие потихоньку расходились. Выйдя на улицу, они закуривали, а мимо них шли студенты из библиотеки в компьютерную лабораторию. Поднимался ветер.
Т. прислал СМС, извинился, сказал, что застрял на собрании и не сможет встретиться. Я совсем не удивился.
Я как бы наблюдал за собой со стороны. Тянул время, читая одну короткую главку за другой. Наконец я понял, что высматриваю того человека в шляпе. И я его нашел.
Он опять стоял у прилавка с книгами, а последние солнечные лучи падали на него через окно, освещая его поношенную одежду и старую пыльную шляпу. Широко раскрыв глаза, он наблюдал за людьми, которые беседовали вокруг. В их движениях была какая-то отдельность. Он, как зачарованный, поворачивал голову то в одну, то в другую сторону, но привлекали его не потоки слов. Он был похож на персонажа в фильме, который движется с другой скоростью, чем все вокруг него.
Он взял книгу, стал ее просматривать. Положил назад, взял другую. Я видел, что он держит ее вверх ногами. Когда продавец книг закончил торговлю и убрал книги с прилавка, старик в пыльной шляпе отошел и встал под лестницей, где ждал до тех пор, пока из зала не ушли все, кроме уборщиков.
Было уже совсем темно, когда он наконец тоже вышел. Кроме меня на газоне уже не осталось ни одного человека, и я был в тени, он меня не видел. Я тихо встал и пошел за ним.
Оказалось, что он направляется не к выходу. Его привлекала та же дверь, в которую днем вошел Историк. Вместо сорванного мной объявления уже висело другое: ОБСУЖДЕНИЕ ТЕНДЕНЦИИ РАЗВИТИЯ СИТУАЦИИ В ГРЕЦИИ, ВТОРОЙ ЭТАЖ, – прочитал я. СЮДА. И стрелка.
Увидев ее, старик припустил, как молодой, хотя до этого едва волочил ноги. Кроме нас с ним, в коридоре никого больше не было. Я по-прежнему держался позади, а он, миновав комнаты для семинарских занятий, вышел на лестницу. Следуя таким же указателям, как на входе, я поднялся на второй этаж. Там я увидел его через стекло в двери пожарной лестницы.
Я ожидал, что дверь бесшумно распахнется от одного толчка, но она, даром что пожарная, оказалась заперта и вся содрогнулась, когда я налетел на нее со всего размаха, не ожидая отпора. Старик в шляпе наверняка это слышал, но даже не обернулся. Я задал себе вопрос: а что, если это он ее запер? Через стекло я наблюдал его удаляющуюся спину.
Его ноги как будто совсем не двигались. Шажки были такими крошечными, что, казалось, его просто проталкивает вперед вибрирующий воздух. Он тоже шел по указателям.
Двери были пронумерованы. 2Л, 2К, 2И. Старикашка проковылял мимо 2Ж.
В первом объявлении было сказано 2Е. Значит, она где-то рядом. Точнее, эта аудитория с тяжелой облупившейся дверью, такой же, как все остальные, погруженная в темноту, которая показалась мне зловещей, уже должна была оказаться у него за спиной.
В мире могли существовать сотни и сотни причин, почему кому-то понадобилось поменять объявления и место проведения заседания. Но я вдруг с леденящей душу ясностью понял, что старика заманивают в ловушку, что надпись внизу и стрелочки на стенах первого этажа – подстава.
Я замолотил в дверь кулаками.
На этот раз он точно меня услышал, но еще несколько жутких секунд колебался, словно решая, проигнорировать меня или нет, и я уже видел, как вздрагивает дверь аудитории 2Е. Но тут он все же повернулся ко мне, и я замахал руками, как бешеный, показывая через стекло на дверь 2Е. Так я предупредил его, он был готов, когда вход в аудиторию 2Е распахнулся.
Дверь со скрипом отворилась, и на пороге показался Историк.
Они стояли и смотрели друг на друга. Не знаю, что выражали в тот момент глаза Историка. Но он увидел, что я смотрю.
Раздался шум, топот, и тут меня точно отнесло от двери ветром. Кто-то вскрикнул, не то от боли, не то от горя.
Очнулся я на четвереньках, в ушах у меня стоял все тот же крик. Пожарная дверь распахнулась и хлопала, раскачиваясь туда-сюда почти с той же скоростью, с какой колотилось мое сердце, и каждый раз, когда она проносилась мимо моего носа, открываясь или закрываясь, я успевал увидеть дверь аудитории номер 2Е, откуда неслись приглушенные вопли.
Возможно, по причине полученной мной легкой контузии – но я все же надеюсь, что из-за моей природной храбрости, – я встал и захромал туда. Кажется, я что-то кричал.
Мимо меня помчался поток воздуха, и что-то мелькнуло в нем. Пыльная шляпа. Кувыркнувшись пару раз, она упала на бок и покатилась. Спотыкаясь, я миновал сначала ее, потом какой-то башмак, длинную тряпку и уткнулся в порог.
Заглянул внутрь. Ни следа старика. Белую доску на стене покрывали закорючки, такие мелкие, что их было не разобрать. Рядом с ней махал руками и кашлял Историк, глаза у него лезли на лоб. Воздух в комнате загустел, точно от дыма. Давешняя писака тоже была здесь, она сидела, бесстрастно уставившись прямо на меня, а между ее ладонями подергивалось что-то живое и маленькое.
В панике, природы которой я не понимал и которую не мог контролировать, я бросился назад, туда, откуда пришел. Подхватив по пути пыльную шляпу, я помчался с ней сначала по коридору, потом загрохотал вниз по лестнице, еле удерживая равновесие. Может, я бы притормозил, если бы за мной не гнались.
Я добежал до входной двери, распахнул ее и вывалился в ночь, промчался через главное здание, оказался на улице, где уже ждали поезда, и кинулся к одному из них, умоляя увезти меня куда-нибудь подальше.
Не знаю, в каких словах высказать тебе то, что я должен. Если я скажу: «Я понял, что у меня есть только один выбор: быть или не быть», ты наверняка встревожишься. Если я скажу: «Мой выбор в том, как быть», то тут слишком многое окажется недосказанным.
Когда робот-пылесос сталкивается с ножкой дивана, он может повернуть от нее вправо, а может и влево. Это выбор или нет? Вот и я пока не знаю, куда мне свернуть.
Я говорю о том самом времени, когда ты получила от меня мою последнюю эсэмэску, на которую ты не сразу ответила, потому что все равно была ночь, так что какой смысл? Потом я узнал, что ты приходила к моему разрушенному дому, но войти не смогла, и никто не мог меня найти. Я получал твои сообщения, но ответить на них не мог. Я видел ваши лица.
Как же вышло, что теперь я все это говорю?
В горячке спора иной раз не до размышлений. Главное – перекричать остальных. Все наши беседы – борьба.
Видео на Ютьюбе, может, и говорят между собой: перечни, ссылки и заставки, вот слова их диалекта. Скользя по ним, переходя от песен ко всякой чепухе, а от чепухи к мемам, мы, возможно, подслушиваем диалог, который ведут между собой картинки. Правда, не исключено, что он не имеет к нам совсем никакого отношения, как не имеет к нам отношения взаимодействие углов и плоскостей мебели, которому мы только препятствуем, сидя посреди комнаты на стуле, и не для нас прогибается под тяжестью ветра бельевая веревка во дворе, не для нас скворцы сбиваются в огромные стаи, сколько бы мы ни делали вид, что наблюдать все это нам радостно и приятно.
Я мчался сквозь город, точно боясь, что он вот-вот уйдет у меня из-под ног. Мое сердце колотилось, как та распахнутая дверь. Ворвавшись к себе, я упал в кресло, словно из меня разом выпустили весь воздух. Я сидел в темноте. Часы торопились мимо. Я подумал: позвонить, что ли, кому-нибудь? Но что я им скажу?
Я сам не знал, что я такое видел. Не знал, что я думаю об этом и почему не выравнивается мой пульс.
Трещина в потолке и стене, кажется, стала шире с тех пор, как я ушел из дома утром. По крайней мере, я бы не удивился. «Надо выбираться отсюда», – была моя первая мысль, но тут же с внезапно накатившей яростью я подумал: «Черта с два я куда-нибудь отсюда выйду».
Я налил себе воды. Мне не понравилось, как она поглядела на меня из стакана.
У себя в кабинете я сел под тускло горящую лампу и стал слушать, как что-то скребется внутри дымохода. Мне никогда и в голову не приходило обижаться, если какая-нибудь птица решала провести там ночь или пересидеть непогоду, и я спокойно слушал, как она перетаптывается на узкой приступке, шуршит крыльями, царапается, время от времени осыпая вниз тонкие ручейки сажи. Но на этот раз птица, похоже, поставила себе задачу спуститься.
Я проверил, заперта ли железная заслонка дымохода, и швырнул стакан в камин так, чтобы он разбился, а тот, кто лезет сверху, неминуемо приземлился бы на его осколки.
За моим окном тьма затопила промежутки между соседними крышами. Я не помнил, где и когда я ее поднял, но в руках у меня оказалась шляпа. Я подержал ее у себя над головой, как будто собирался надеть, но, видит Бог, я этого не сделал.
Несчастные случаи, о которых я читал утром, не шли у меня из головы. Я достал телефон и снова прогнал по экрану картинки с их изображениями. И тут я наконец понял, о чем мне напомнили слова того деда на конференции: бостонское пятно, происшествие столетней давности, когда лопнула чугунная цистерна с мелассой и миллионы галлонов черной патоки хлынули на улицы, превратив район Норт-Энд в липкое болото, из коричневой жижи которого торчали вертикали домов, чьи заляпанные патокой фасады наводили на мысли о кратковременном перемирии в боевых действиях. Город пах приторно, как плотоядное растение, переулки превратились в сточные желоба, где вместо воды стоял сироп, в котором бились утопающие, торчали попавшие в сладкую ловушку тела: собаки и лошади с ногами прямыми, как лакричные палочки, крысы в шубках из карамели, мужчины и женщины, застывшие в неловких позах, – все превратились в огромные, чудовищные конфеты.
Не помню, чтобы я спал в ту ночь. То есть у меня такое чувство, что я не спал, но воспоминания мои отрывочны: вот я сижу с огоньком в руках и смотрю на мелькающие по экрану закорючки слов, потом какой-то провал, а в следующий миг я, моргая, делаю попытку встать, а комната кренится вокруг меня, и что-то грохочет где-то рядом, точно ломается и с тяжким грохотом оседает. Все поплыло у меня перед глазами. Я схватился за стул. Телефон вылетел у меня из руки, я уронил шляпу. Комната встала на дыбы. Я заскользил, как будто под моими ногами была мокрая палуба, и она норовила сбросить меня в море.
Вдруг движение замедлилось. Пол, точно нехотя, выровнялся. Я встал сначала на колени. Потом на ноги. Половицы вибрировали подо мной, но держали. Тусклый огонек моей лампы не погас, и при его недостаточном освещении я принялся снова нашаривать шляпу.
Дед был у дверей.
Я замер. Затаил дыхание. Он стоял, сцепив руки. Нигде во всем доме и за его пределами не было слышно ни звука.
Старик посмотрел туда, где еще светился мой телефон. Его экран по-прежнему показывал картины той старой катастрофы.
Ни одна война не обходится без войны классов, сказал он, когда я схватился за гаджет. Компания свалила вину за тот взрыв на анархистов, продолжал он. Проявление классовой злости. Кто еще мог быть виновен в том взрыве и его жутких липучих последствиях, кроме протоплазмы? Великая война еще не кончилась, что бы там ни говорили в Компьене. В ней были и другие агрессоры, они есть и до сих пор, любую грязь они превращают в оружие, сказал он. Так что тот взрыв был не просто взрыв, это был залп, который одна сражающаяся сторона дала по другой.
Я взвыл и рванулся, надеясь обогнуть его и скрыться где-нибудь в Лондоне. Я толкнул его изо всех сил, но его тело, как оказалось, обладало удивительной плотностью и необычной текстурой. Он легко отпихнул меня назад и встал между мной и дверью, припечатав меня суровым скорбным взглядом. Став объектом такого пристального внимания, я съежился.
Я пришел сюда, чтобы сказать тебе спасибо, снова заговорил он.
Я пришел сюда потому, сказал он, что у тебя есть платформа.
Но она шаткая, добавил он. Только благодаря солидности всей конструкции и тому, что стены солидарны с тобой и настроены против кирпича, ты еще стоишь на своих ногах. Твой дом обречен.
Его взгляд стал умоляющим. Он повторил: платформа.
Я протянул ему шляпу. Он взял ее и шумно выдохнул, а мне показалось, будто из ноздрей у него повалил дым. Спасибо, сказал он, крутанул шляпу в руке, точно заправский щеголь, и нахлобучил ее себе на голову. И улыбнулся, впервые за все время.
Трещина следит за тобой, добавил он. Это лоялистский раскол. Он был направлен против тебя уже в зародыше.
Он щелкнул себя по шляпе точно так, как я показывал тебе утром, и точно так, как я и подразумевал тогда, с ее полей поднялось облачко пыли. Пыль замерла над шляпой. Она не рассеивалась в воздухе, не оседала ни на чем белесым слоем. Круглым облачком она стояла в воздухе и ждала, наблюдая за мной, а я следил за ней, и вдруг, прямо у меня на глазах, все пошло вспять, как будто закрутилась назад пленка: облако опустилось и сплющилось, утратило свою округлость и пышность, пылью впиталось в фетр.
Это обзорная площадка, сказал он. Для шпионского элемента.
Пыль поднялась и упала со шляпы сама. Он ее не трогал.
Спасибо тебе, что ты их подобрал и пригрел, сказал он, они немного растерялись, и кто знает, что могло бы?.. Но он не закончил свою мысль и сказал: однако материя не ждет. Выбирайся отсюда, пока цел.
– Что ты сделал с Историком? – спросил я. И одновременно порадовался тому, что у меня не было ни кошки, ни собаки, иначе они непременно умерли бы от пребывания в одной комнате с ним. Все, что вокруг было деревянного, трещало. Половицы что-то бормотали, а он бормотал им в ответ.
Она знает, что ты кое-кому помог, сказал он.
Он сказал это без всякой напыщенности: слова «кое-кому помог» прозвучали у него гортанно и классово-небезупречно. Он посмотрел на книги, которыми были заставлены полки вдоль стен. У меня в голове возник образ: я лежу на земле возле какой-то каменоломни, он возвышается надо мной в серых, словно кость, сумерках, а где-то рядом вода льется на камни. (Это случилось уже потом, когда я снова взял телефон и написал тебе эсэмэску. ЗАТОПЛЕННАЯ КАМЕНОЛОМНЯ, вот что я написал. Когда утром ты прочла ее, то ответила мне:???????)
Ты, наверное, думаешь, что я все их читал, сказал он, и в самом деле, мне редко приходится встречать в чужом доме книгу – если, конечно, хозяин сам любит читать, – которую я бы не знал.
– Что стряслось с комнатой?
Встреча разнонаправленных тенденций, ответил он. Выглянул в окно, на улицу, где чернота ночи крепла на фоне сияющего неона. В дымоходе кто-то царапался.
Он сказал: здесь произошел раскол.
Взгляни на эти отверстия, сказал он, их обычно показывают сверху, почему бы не показать изнутри? Думаешь, это случайность, что в мире повсюду возникают дырки?
– Чего ты хочешь? – спросил я.
Он взглянул на меня с любопытством. Поддержать тебя, сказал он. Ты правильно сделал, что ушел. Узнать, что ты знаешь. Наш курс неизменен. Он протянул руку к моему лицу, и я не отшатнулся. Время, сказал он. На тебя идет охота. Сейчас объясню.
Он уткнулся мне в лоб кончиками пальцев. Они оказались такими мягкими, что его прикосновение напоминало воспоминание о прикосновении. Вся пыль на его шляпе поднялась мелкими иголками наподобие сталагмитов, они точно тянули шеи от любопытства.
Левой рукой он крепко взял себя за кисть правой, повернул, потянул и начал сдирать с руки кожу, как тесную перчатку. Кожа подалась. Лопнула по кругу. И слезла с руки, вывернувшись наизнанку. Из моего горла вырвались сдавленные звуки. Он открыл кости пальцев. С них тоже слетела пыль. Кости были сухими. Они упали на ковер. Целой рукой и другой, превращенной в огрызок кости, из которого сыпался песок, он погладил воздух.
Кто-то его не убил, сказал он. Вот этот человек. Он ткнул себя в грудь. Его правая рука истончалась, кожа на ней обвисала. Он любил нас и пригласил к себе в дом, а мы завербовали его, и после смерти он отдал нам свое тело.
Кости его правого предплечья со стуком упали из его иссушенной кожи на пол. Мое дыхание участилось. Воздух в комнате загустел от пыли. Его тело уменьшалось. Ноги подогнулись, но он еще стоял, не падал. Я вслушивался, что там скребется в дымоходе, приближаясь к расставленной мной ловушке из битого стекла.
– Оставь меня в покое, – попытался выговорить я, – все равно ты не заставишь меня…
Ты должен, были его слова. Все к этому шло. Его лицо провалилось, обвисло на черепе, точно нарисованное на тряпке.
Говорила пыль. Как сухая гроза, пронеслась она среди моих книг, исследовала щели и приняла форму ступеней. Прошелестела мимо моих ушей, точно складываясь в слова. Снова соскочила с полей шляпы и смешалась с родственной ей материей. Мои глаза, горло, легкие – все плакало. Каждый глоток воздуха, который я толчками втягивал в себя, был полон пыли, но вот она частично всосалась обратно, наполнила губы и язык старика, загремела в его горле, сложилась в голосовой аппарат, и кожа, оставшаяся от тела, прошептала мне: не задерживай дыхание, товарищ, дыши глубже.
Сопротивляться я не мог. Они просто утопили бы меня всухую. От сухости першило в горле, закладывало нос. Я сказал себе, что у меня нет выбора, но в ситуации, подобной этой, суть выбора заключается в том, как ты ведешь себя в отсутствии выбора.
Я сделал глубокий вдох. Пыль ринулась в мое нутро.
Мое тело, наверное, решило, что я умираю. Вполне возможно, что я извивался и судорожно дергался бок о бок со старой кожей.
Я ясно вижу пыль, которая возбуждает мои синапсы, пока те не начинают подрагивать. Пыль подарила мне новое мышление. Точнее, теперь она думала за меня, стучась в мои барабанные перепонки. Отсюда дилемма. Я пытаюсь сказать тебе сейчас – за что ты, скорее всего, не будешь мне благодарна, – что пыль мой друг. А значит, и твой тоже. Она пришла ко мне не только из благодарности, но и в знак солидарности.
Небольшое отступление, или вояж в далекое прошлое. Проследим истоки политики до глубочайшей древности, когда скрежет наползающих друг на друга материков был единственным звуком борьбы, и пусть школа Анналов с ее мелкотравчатой оптикой лопнет от зависти.
Позиция инакомыслящей пыли.
Геологический протест цикличен. Сначала была Ваальбара, единство поверхности и камня до начала времен, ей наследовали Кенорленд и Пангея, и мир сменился войной; пропасти и провалы взбунтовались против гладкости, нерушимость растаскивалась в стороны за считаные миллионы лет. В Триасе на приступ пошли чешуйчатые, их войны за место под солнцем продолжались, пока Гондвана и Лавразия сходились в жестком континентальном поединке, в котором принимали участие все их составляющие – опускались и поднимались плоскогорья, обрушивались в глубину пласты глинистого сланца, субъективное, как это часто бывает в истории, враждовало с объективным, осыпи пытались засыпать обрывы. Стихийный коммунизм гранулярности, торжество корней травы задолго до корней и до травы, среди пузырящейся грязи, которое, наконец, прервалось появлением птиц и эпохой стен.
Мы, пыль этой планеты, крохи-инсургенты. Частицы угольной пыли, въевшиеся в кожу шахтеров, раньше разобрались, на чьей они стороне, чем мясо под ними. Мое тело билось в конвульсиях.
Вы – сгустки слизи, чья активность так же туманна, как составляющее их вещество. Синдикализм щебня, лежачая забастовка кварца. Ультралевые кремни; волюнтаристские хляби; рудные массы как противоборствующие классы; рокировка пород с видом на свободу – все это было уже до вас.
А потом в мистериях органики возник причудливый неофашизм плоти, и склизкое противостало твердому, зуб – камню. Пыль вспоминала натиск тел, бешеное сопротивление реакционеров из плоти и крови революционерам неживой материи.
На свете нет ничего бесспорного. Весь вопрос в том, с какой стороны смотреть. В воде идет гражданская война, я – животное, которое изменяет потоку жизни, а они изменяют пыли: не всякая грязь революционна.
Но и для революционеров, и для радикалов всех мастей всегда найдется выход – рукопашная, жестокая фракционная борьба.
Не без труда, но все же достаточно быстро я вернулся в свое тело, и меня стало ломать и тошнить.
Больше того, я закашлялся.
Да, говорили они, еще раз заполняя пустую кожу, чтобы пошевелить губами. Но вставай. Они здесь.
Я посмотрел на его руки. Выходец с того света вызывает колебания в земных массах, подумал я. Комната задергалась снова, и человек, которого носила пыль, затрясся.
В смутно-оранжевом городе не было видно ничего, зато слышались далекие голоса животных. Я подумал про надувных тварей, колышущихся за линией деревьев. Что им нужно, хотел спросить я, и тут же услышал в голове их ответ: им нужны узы, они ведь лоялисты. Я закачался вместе с моей шатающейся комнатой, и животные-дирижабли завертелись у меня в голове, поднимаясь и хватая темноту зубами, – соединение воздуха и животных, гнева и терпения пыли, раздутых собак и жирных котов.
Скорее, сказал он. За мной, сказал он. Я моргнул. Стены колеблются, добавил он мрачно. Архитектура всегда на стороне центристов.
Я сказал, и он сказал, нам пора.
В тоннель, в глубину оловянных рудников Корнуолла, подумал я. Куда угодно.
Я думал об очерненной диалектике природы. О снижении качества прогнозов. Дом продолжал свое прерванное было разрушение.
Человек в пыльной шляпе рванул на себя дверь, и я услышал шипение.
В развилке дерева над нами, плотно запахнув пиджак, сгорбив спину, подняв выше плеч колени, как шимпанзе, готовый метнуть дерьмо, сидел и тыкал в нас пальцем Историк. Он оскалился и защелкал зубами. Перед нами, там, куда увлекал нас рушащийся дом, стояла его верная соратница.
Теперь мне стало ясно, что серое у нее внутри – это пепел, зола лоялизма. Она глядела на нас с холодным торжеством.
Я отступил на шаг, когда пепел и пыль подали друг другу руки, почти вежливо соприкоснулись ладонями и снова застыли. Зачем сыпучим веществам драться, как людям? Их затрясло.
Рушащийся дом издал пронзительный трубный звук. Я пригнулся, но облаку кирпичной крошки не суждено было прервать этот бой. Тогда я попытался столкнуть старика с места, но он был недвижим. Я толкнул серую женщину – с тем же успехом. Над нами бешено залаял Историк. Верхний этаж моего дома провалился внутрь. Дом начал складываться.
Притронувшись руками сначала к одному, потом к другой, я ощутил, как частички пепла трутся о пылинки у них под кожей. Они проникали из одного тела в другое сквозь крохотные повседневные царапинки, малюсенькие порезы, лезли из-под корочек подживающих ранок, ввинчивались друг в друга, вовлекали друг друга в подкожную войну. А сверху, сквозь ветки обнаженного дерева, смотрел на меня и бормотал что-то невнятное тот, кого я еще недавно считал флагманским кораблем своей флотилии.
Я запаниковал, но в панике не было никакого смысла. Она улеглась.
Тогда я сел, согнув по-турецки ноги, повернувшись к пыли и к пеплу спиной, и стал смотреть в небо. В тысяче миль от меня Земля, изогнув свой бок, топорщилась плавниками горных хребтов, острыми, словно бритва, создавая потоки теплого воздуха для птиц.
В кроне дерева раздался вой, и я почувствовал, как рука легла на мое плечо. Я взглянул в сухие глаза тела, которое старик подарил нашему товарищу, пыли.
Пепельная ведьма исчезла. Не осталось даже кожи. Я никогда раньше не видел, как умирает пепел, и не знаю, воскресает ли он снова.
Старик надел свою пыльную шляпу. Наверху бился в истерике Историк. Когда мы уйдем, понял я вдруг ясно, как во сне, его спустят, потянут вниз за бечеву, и он покинет ряды болтающихся в воздухе животных, раздутых от гнилостных газов.
Пыль сказала мне: видишь, тебе нельзя останавливаться.
Никому нельзя останавливаться. Такая уж у нас эпоха – каждый либо уходит, либо приходит.
«И что ты предлагаешь?» – спрашивают одни, как будто видят в этом какую-то логику. Но в том-то и дело, что критика и альтернатива – разные вещи. Иногда мы, правда, что-то предлагаем, и если так, то вот вам, пожалуйста, кушайте с булочкой, но отсутствие предложений с нашей стороны не снижает градуса нашей ненависти к существующему порядку, как неспособность крепостной увидеть альтернативу своему положению не уменьшает ее ненависти к барину, а ее поротая спина вопит: «Да когда же это кончится?», несмотря на то, что сама она не в состоянии предложить проект будущего, в котором свободные люди будут трудиться за зарплату. Как не снижается тысячелетиями сложившийся ритм убегания бентоса от жесточайших, непереносимых условий обитания, созданных гидротермальными источниками на дне океана, даже несмотря на то, что его усеянный анемонами склон не предлагает никакого подводного озера черной соли.
И в этих, и в тысячах других случаев наша ненависть не теряет своей цены.
Я живу с пылью, и мне жаль, что тебе за меня страшно. Я живу с этой кожей. Прохожу ее школу подготовки кадров. Наблюдаю, как она вербует сторонников. Учусь существовать в новом коллективе.
Помнишь, как все было странно, когда внутри нашей фракции шли бои и люди буквально со всего света вступали в драку и то превозносили, то проклинали нас, а ведь мы до тех пор даже не подозревали об их существовании. Некоторые имена, правда, были нам знакомы – активисты из зарубежных групп оспаривали или, наоборот, как попки, повторяли за нами все, что исходило из нашей штаб-квартиры. Каждый взял свою сторону.
И тогда пыль, та самая пыль, наиболее радикальное крыло всей существующей материи, поддержала нас. И мы победили.
Чего она хочет, эта пыль? Подставить свои, вернее, наши плечи под небесный свод, чтобы держался крепче, а заодно подпихнуть землю так, чтобы она быстрее крутилась навстречу горизонту. Ведь, сколько ни распространяй картинки несущихся по замкнутому кругу сфер и укрытых пушистыми облаками глобусов, живем-то мы все равно на плоскости. Так что имейте в виду, наша земля – плоская, и главная ее проблема в том, что на ней слишком много презрения и слишком мало ненависти.
Ненависть – это ненормально, сказал мне кто-то однажды. Я не люблю ненависть. Но речь-то идет не о добродетели, речь о хорошей жизни.
Разве можно не понимать таких простых вещей? Это заставило меня задуматься. Потому что я сам полон ненависти, она так и рвется из меня наружу. Но задумайся, и ты поймешь, что так и должно быть, ведь тот, кто не умеет ненавидеть, не может ни любить, ни надеяться, ни отчаиваться по-настоящему. И не из какого-то фетишистского стремления к симметрии, а просто потому, что материя – это прежде всего крайности.
Что же такое ненависть, если не крайняя степень крайности, невыразимая словами, не поддающаяся никаким правилам грамматики?
В ту ночь это был Лондон без лондонцев. Мы бежали сквозь тьму, оставляя позади руины. Мы мчались мимо каналов и притихших гаражей, пробегали дорожными развязками, под которыми веером расходились железнодорожные пути. Мы бежали, не останавливаясь, до тех пор, пока пыль не убедилась – не знаю, правда, как, – что все лоялистские тенденции, то есть преимущественно воздух, пепел, отчасти вода, много плоти, еще больше древесины, и пара листов железа, и старые монеты, и шифер – все они потеряли наш след.
Куда мы? – спрашивал я.
На митинг.
Ясное дело – где ты слышала о радикалах, которые не устраивали бы митинги раз в неделю?
И вот – ручеек многоэтажек, постепенно превращающийся в каньон, и вода. Утес многоквартирного дома нависает над нами с одной стороны, под ним рощица из мертвых деревьев упрямо держится корнями за берег канала, скульптурно вылепляясь на фоне воды, где затонувшие велосипеды и ржавая тележка из супермаркета прекрасно видны сквозь отражения полуразвалившегося мусорного ящика, берега и припавшей к земле череде темных туч.
Это здесь нам положено быть? – спросил я. Пыль кивнула. Я знал, что мы были похожи на бомжей. Кого мы ждем? – снова спросил я.
Пыль сказала: это нас уже заждались.
Тогда я огляделся еще раз и увидел наших товарищей: нависший над нами угол здания, рощу деревьев, затонувший металл, воду, изуродованный мусорный контейнер, почву, водяные испарения в небе. Единство места и участников встречи.
Мы открыли дискуссию.
Мне никогда не случалось смотреть вниз с альпийских вершин, но зато в тот раз я стоял на дне воздушного ущелья и смотрел вверх, и город был как бы прорезан им. Если ты, как и я, хочешь, чтобы в жизни были крайности, была любовь, были другие, были прорывы во времени, то как можно отказываться от ненависти?
В разрушительных междоусобицах левых мы – пыль и ее товарищи – агитируем, где только можем. О, ты еще не видела полемики, идущей внутри крошащихся стен. Точнее, видела, но не знала, что именно ты видишь.
А хочешь взглянуть? Правда, должен сказать, что у тебя может не оказаться выбора. В чем я глубоко раскаиваюсь.
Когда пыль ринулась в мой организм в первый раз, это был лишь первый визит, и он не пошел дальше порога. Можно сказать, что в тот раз пыль демонстрировала свои политические взгляды. Обычно она действует посмертно, когда разложение и иссушение плоти пройдут своим чередом, и тогда пыль записывает в добровольцы пыль, но в моем случае обращение было стремительным и неразборчивым в средствах.
Ну а мы уже записали пыль в свою ячейку нашей партии.
Ненависть ненависти рознь. Я наблюдаю с любовью, но меня научили ненавидеть так, как ненавидит пыль. История всей существующей сути – это борьба внутри материи. Богатство общества измеряется нагромождением камней. Вдохни меня, говорит мне пыль. И я предоставляю ей свои дыхательные пути, и с каждым днем дышу все меньше.
Это не скоростной путь к смерти. То есть, конечно, это он и есть, только этот вводящий в заблуждение термин разрывает мне душу, потому что это есть не что иное, как зависть к предметам. Конечно, я завидую предметам. Многие люди завидуют, но они в основном делают это неправильно, ведь они завидуют спокойствию вещного мира. А в вещах нет никакого спокойствия.
И если я слежу за тобой, когда могу, – а ты была бы поражена, узнав, как я это делаю, – то это не бесцеремонность с моей стороны, а любовь: я солидарен с тобой, и с А., и с С., я поддерживаю вас во всем, что вы делаете, восхищаюсь вашим терпением и трудом. Вашими интервенциями, как мы говорили однажды. Никакого противоречия в них нет, говорили мы тогда. Все это проявления одной и той же борьбы, только на разных уровнях.
Не знаю, смогу ли я еще вынести животный ритм.
Почва – она как дух, который никогда не возвращается, потому что никуда не уходит, который действует через трещины на каменной пленке земли.
Мне столько раз хотелось заговорить с тобой. Помнишь, когда стояла жара и асфальт перед твоим домом размяк, а прилипший к нему мусор удивительно походил на письмена? Но я не хотел, чтобы тебя заметили. Хотя мне непереносимо видеть твое горе и всех, кто тоже думает, что меня нет. Но разубеждать вас в этом было бы верхом эгоизма с моей стороны, а все из-за того, что бывает, когда бездна видит, как кто-то заглядывает в нее. Так что это мой способ попросить у тебя прощения.
Я скучаю по возможности дышать. Мне не хватает товарищей из плоти и крови, хотелось бы, чтобы они были рядом со мной в этой медленной борьбе.
Так что, может быть, я еще вернусь и в буквальном смысле вытряхну пыль из своих ботинок. Хотя, по правде говоря, вряд ли это случится, а, как думаешь?
Теперь, когда я написал тебе это письмо чернилами из химических веществ, добытых под землей, буквально кровью своих товарищей по борьбе, я не знаю, сможешь ли ты мне ответить.
Я не знаю, хочу ли я, чтобы ты убедила меня вернуться – при условии, конечно, что обратный путь все еще открыт для меня, – или это я сам пытаюсь уговорить тебя присоединиться ко мне.
Или, если я оставил тебе хоть какой-то выбор, то я, наоборот, говорю тебе, не ходи со мной в пикет на заструги, не совершай этот победный эволюционный скачок, не возбуждай ползучесть грунта.
Может быть, я рекрутирую тебя в пыль.