Смуглая леди
По утрам за завтраком Джорри читает некрологи во всех трех газетах. Иногда они ее смешат, но, насколько помнит Тин, она еще ни разу над ними не плакала. Она не из тех, у кого глаза на мокром месте.
Джорри отмечает крестиком покойников, заслуживающих интереса, – двумя, если собирается идти на похороны – и протягивает газеты через стол Тину. Она получает настоящие, бумажные газеты – их приносят и кладут прямо на порог таунхауса. Джорри утверждает, что интернет-версии газет скупятся и печатают не все некрологи.
– О, еще одна. «Ее будет не хватать всем, кто ее знал». Вот еще! Я работала с ней над рекламной кампанией «Сплендиды». Она была больная на голову стерва, – таков типичный комментарий Джорри к очередному некрологу. – Или: «Мирно скончался дома от естественных причин». Как же! Готова спорить, что это передоз.
Или:
– Ну наконец-то! Шаловливые Ручонки! Он пытался меня лапать на корпоративном ужине в восьмидесятых, при том что его жена сидела рядом. Он наверняка так проспиртовался, что его даже бальзамировать не придется.
Сам Тин ни за что не пошел бы на похороны неприятного ему человека – разве что поддержать кого-нибудь безутешного. Те годы, когда СПИД только появился, были адом – все равно что эпидемия «черной смерти»: похороны идут косяком, общее онемение, остекленелые глаза, невозможно поверить, комплекс вины у выживших, дефицит носовых платков. Но для Джорри ненависть, наоборот, служит стимулом. Она желает плясать чечетку на могилах; но лишь фигурально, поскольку ни она, ни Тин уже не годятся в плясуны. Он, впрочем, неплохо танцевал рок-н-ролл – давно, еще в школе.
Джорри никогда особенно не умела танцевать, но выезжала на энтузиазме. Неуклюжая, ногастая, как жеребенок-стригунок, она металась из стороны в сторону, мотая расплетшейся гривой волос. Но их компашка считала, что это круто, когда Тин и Джорри вдвоем зажигают на танцполе, ведь они близнецы. Тину удавалось создать впечатление, что Джорри на самом деле неплохо танцует – он с самого детства старался, насколько мог, защищать сестру от последствий ее собственного безрассудства. Кроме того, под предлогом танца с Джорри он мог отвертеться от притязаний очередной царицы бала, с которой в это время вроде бы гулял. Ему было из кого выбирать, и он слыл отменным сердцеедом. Это его устраивало.
Его всегда удивляла собственная популярность у красоток-ровесниц. Впрочем, если вдуматься, ничего удивительного: он умел сочувственно слушать, был всегда готов подставить жилетку, никогда не пытался раздевать девушек насильно, припарковав машину, хотя и проделывал положенное количество обжиманий после танцев – пусть не думают, что у него воняет изо рта. Если девушка самоотверженно предлагала пойти дальше – расстегнуть лифчик, скрывающий острые грудки, стащить эластичный пояс для чулок, – Мартин вежливо отказывался.
«Утром ты будешь об этом жалеть», – наставлял он очередную девицу. И это правда, наутро она бы раскаивалась, плакала бы в телефонную трубку, умоляла бы его никому не говорить; и, конечно, боялась бы беременности, как боялись все до появления противозачаточных таблеток. А может, наоборот – надеялась бы на беременность, чтобы заловить его в сети раннего брака – его, Мартина Великолепного! Завидная добыча!
И еще он никогда не хвастался своими победами, в отличие от менее желанных и более прыщавых юнцов. Когда в школьной раздевалке – спартанское убожество, холод, сквозняки, мурашки на голых телах – всплывал вопрос его ночных приключений, он лишь загадочно улыбался, а все остальные ухмылялись, подталкивали друг друга локтями и братски хлопали его по плечу. Помогало еще и то, что он был высокий и гибкий, звезда школьной команды по легкой атлетике. Он специализировался на прыжках в высоту.
Какой негодяй.
Какой джентльмен.
Джорри не хочет плясать на могилах в одиночку – она вообще ничего не хочет делать в одиночку. Если достаточно долго пилить Тина, он соглашается пойти с ней на очередной скорбный «девичник», хоть и говорит, что на этих сборищах у него глазные яблоки выпадают от скуки. У него нет никакого желания крутиться среди старух, которые притворно скорбят, перетирая беззубыми деснами сэндвичи на хлебе без корки, и втихомолку радуются, что сами-то живы. Он находит интерес Джорри к ритуалу последнего перехода чрезмерным и даже нездоровым и неоднократно говорил ей об этом.
– Я всего лишь отдаю последнюю дань уважения, – отвечает она, и Тин фыркает. Это шутка: для них обоих уважение всегда мало что значило, кроме случаев, когда его надо демонстрировать.
– Ты просто хочешь позлорадствовать, – отвечает он, и на этот раз фыркает Джорри – ведь он попал в точку.
– Как ты думаешь, мы с тобой слишком чувствительные? – спрашивает она иногда. «Потрясающее чувство юмора» – одно дело, а вот чрезмерная чувствительность – другое.
– Конечно, мы слишком чувствительные, – отвечает он. – От рождения! Но нет худа без добра: ведь бесчувственность несовместима с хорошим вкусом.
Он не добавляет, что у Джорри все равно со вкусом не очень – и с течением времени становится все хуже.
– Наверное, мы могли бы стать гениальными убийцами-психопатами, – сказала она однажды, лет десять назад, когда им было всего по шестьдесят с небольшим. – Мы могли бы совершить идеальное преступление – убить случайно выбранного совершенно незнакомого человека. Столкнуть его с поезда.
– Никогда не поздно, – ответил Тин. – Во всяком случае, я внес это в список дел, до которых когда-нибудь дойду. Но я жду, пока заболею раком. Раз уж придется уходить, уйдем элегантно; прихватим с собой кого-нибудь. Разгрузим планету. Хочешь еще тост?
– Не вздумай болеть раком без меня!
– Хорошо. Как бог свят, не буду. Разве что раком простаты.
– Не смей! Я буду чувствовать, что ты меня бросил.
– Если у меня найдут рак простаты, – заверил ее Тин, – я торжественно обещаю организовать пересадку простаты и тебе, чтобы ты могла разделить со мной это переживание. Я знаю кучу народу, кто не откажется удалить себе простату прямо сейчас. Тогда они хотя бы начнут высыпаться по ночам, не придется все время бегать.
Джорри ухмыльнулась:
– Ну спасибо тебе. Я всегда мечтала иметь простату. Еще один пункт в списке жалоб на преклонные годы. Как ты думаешь, может, донор согласится отдать всю мошонку?
– У тебя чрезвычайно грязный язык, – сказал Тин. – Впрочем, я не сомневаюсь, что это намеренно. Еще кофе?
Поскольку они близнецы, то могут не притворяться друг перед другом. Перед остальным человечеством без притворства не обойтись. Хотя, даже надев маскарадный костюм, они обманывают лишь посторонних, а друг для друга прозрачны, как рыбки гуппи – все потроха видны. Во всяком случае, такова их общая легенда; как известно Тину – кто-то из его бывших пассий держал аквариум, – даже у гуппи в организме есть непрозрачные места.
Он ласково смотрит на Джорри, которая хмурится над некрологами, разглядывая их сквозь очки для чтения в алой оправе; точнее, хмурится настолько, насколько позволяют инъекции ботокса. В последние годы, точнее – десятилетия, Джорри приобрела легкую пучеглазость – признак того, что она слегка перебрала с пластической хирургией. С волосами у нее тоже не все в порядке. Хорошо еще, что Тин отговорил ее красить волосы в радикально черный: а то она выглядела как ходячий мертвец, с ее-то цветом лица. Кожа у нее, мягко говоря, не светится, несмотря на основу цвета загара и минеральную пудру-бронзант со светоотражающими частицами, которую она, бедная заблуждающаяся дурочка, наносит щедрой рукой.
– Человеку столько лет, на сколько он себя чувствует, – слишком часто повторяет она, пытаясь уговорить Тина на очередную дурацкую эскападу: уроки румбы, групповые вылазки за город для рисования акварелью, губительные модные штучки типа занятий на велотренажерах. Тин не может представить себя на велотренажере, в обтягивающих штанах с лайкрой – вот он бодро жужжит педалями, нанося окончательный, непоправимый ущерб своей морщинистой промежности. Он вообще не может представить себя на велосипеде. Акварель отпала еще до старта – даже если он захочет таким заниматься, то уж точно не в компании ноющих дилетантов. Что до румбы, в ней требуется вертеть тазом, а Тин утратил эту способность примерно тогда же, когда отказался от сексуальных утех.
– Вот именно, – отвечает он. – Я чувствую себя двухтысячелетним. Я древнее скал, на которых сижу.
– Каких скал? Здесь нет никаких скал. Ты сидишь на диване.
– Это цитата. Парафраз. Уолтер Пейтер.
– Да ну тебя с твоими цитатами! Не все люди живут в кавычках, знаешь ли.
Тин вздыхает. Джорри не слишком начитанна – она предпочитает серьезной литературе исторические романы про Тюдоров и Борджиа. Подобно вампиру, я много раз умирал, цитирует он мысленно, не рискуя, однако, произнести эти слова вслух – Джорри встревожится, и тогда с ней будет очень сложно. Она боится не вампиров как таковых: она отважна и любопытна, и первой полезла бы в какую-нибудь запретную гробницу. Что ее напугает, так это мысль о превращении Тина в вампира – или вообще в кого угодно, отличного от ее представления о нем.
Но пока что Джорри всячески старается сама превратиться в кого-то другого. По ее собственным стандартам, она недотягивает до идеала. Единственный ее предрассудок имеет отношение к дорогой косметике. Джорри по правде верит обманчивым, заманчивым этикеткам, сулящим пухлость, упругость, исчезновение морщин, возвращение юной свежести, намек на бессмертие – несмотря на то, что много лет работала в рекламе и должна бы знать цену всем этим цветистым оборотам. Она вообще не знает многого, что должна бы знать, – в частности, навыки макияжа у нее оставляют желать лучшего. Тин вынужден напоминать, чтобы она, когда наносит блестящую бронзовую пудру, не останавливалась на середине шеи, а то возникает впечатление, будто голова отрезана и вместо нее пришита чужая.
С волосами они в конце концов нашли компромисс – Тин согласился на белую прядь слева («гериатрический панк», как он это обозвал про себя). Недавно к белой пряди добавилась цепляющая глаз ярко-красная. Все вместе напоминает скунса, пережившего встречу с бутылкой кетчупа и замершего в свете фар. Тин от души надеется, что из-за кровавой полосы его не потащат в полицию, решив, что это он избил бедную Джорри.
Давно прошли те дни, когда Джорри создавала знойный, цыганский образ, со склонностью к ярким африканским тканям и экзотической бижутерии – тогда она могла надеть что стукнет в голову, и ей все шло. Она утратила этот навык, хотя и сохранила пристрастие к яркому и экзотическому. Тина всегда подмывало сказать ей, что она старуха, а косит под молоденькую, но он так и не сказал. Он сдерживался изо всех сил и говорил ей это о других женщинах, чтобы рассмешить.
Обычно ему удается удержать ее от наиболее рискованных шагов, ведущих в пропасть. Самым памятным был эпизод с кольцом в носу, еще в девяностых; тогда она явилась прямо с этой чудовищной штуковиной, безо всякого предупреждения, и в упор спросила Тина, что он думает. Он был вынужден стиснуть зубы и промолчать, только лицемерно покивал и пробормотал что-то. Она сама избавилась от этой безвкусной побрякушки – после первой же простуды, когда носовой платок зацепился за кольцо и она чуть не оторвала себе полноздри.
Потом замаячила другая угроза – Джорри захотела сделать пирсинг языка, но, к счастью, сначала посоветовалась с Тином. Что он тогда сказал? «Ты хочешь, чтобы твой рот выглядел как куртка байкера?» Наверно, нет: слишком велик риск, что она ответила бы «да». Конечно, он не стал ей говорить, что большинство мужчин воспримет это как объявление: «Делаю минет». Ее это скорее подстегнуло бы. Может, он предупредил ее о медицинских осложнениях – о том, что можно умереть от заражения крови? Подобного рода предупреждения на нее не действуют, наоборот – она воспринимает их как вызов: она просто обязана доказать, что ее превосходная иммунная система раздавит в пыль любого микроба, которого вышлет против нее невидимый мир.
Скорее всего, он сказал: «Ты будешь разговаривать, как Даффи Дак, и еще у тебя будут лететь слюни изо рта. По-моему, это непривлекательно. К тому же мода на пирсинг языка давно прошла. Теперь его делают только биржевые брокеры». Это ее, по крайней мере, рассмешило бы.
Самое главное – не переборщить. Надави, и она начнет давить в ответ. Он еще не забыл ее детские истерики и драки, в которые она влипала: она бесполезно махала длинными руками, а другие дети хохотали и подзуживали ее. Тин смотрел со стороны и сам чуть не плакал – запертый на мальчиковой половине школьного двора, он не мог вступиться.
Поэтому он избегает конфронтации. Равнодушие гораздо эффективней как метод контроля.
Близнецов окрестили Марджори и Мартином – тогда модно было давать детям созвучные имена – и одевали в одинаковые комбинезончики. Даже их мать, не блиставшая умом, понимала, что не стоит надевать на Мартина платьице, поскольку он может вырасти голубеньким (как она выражалась). Вот они на снимке, в возрасте двух лет, в одинаковых матросках и бескозырках, держатся за руки и морщатся от солнца, на лицах одинаковые перекошенные ухмылки – у него перекос налево, у нее направо. Нельзя сказать, мальчики это или девочки, но невозможно не признать, что они очаровательны. Рядом мужское тело в военной форме, поскольку снимок – военной поры: это их отец, верх головы у него на снимке отрезан – скоро то же случится с ним и в реальности. Мать, напившись, каждый раз рыдала над этой фотографией. Она считала, что это был дурной знак, и держи она объектив как следует, голова Вестона уцелела бы при роковом взрыве.
Глядя на свои былые «я», Джорри и Тин ощущают нежность, которую редко дарят кому-либо в настоящем. Им хочется обнять этих очаровательных шалунов, эти желтеющие, выцветающие отзвуки. Им хочется уверить крохотных путешественников, что хотя их путешествие во времени примет неприятный оборот и скоро станет еще неприятней, все образуется в конце концов. Или ближе к концу; ведь, будем смотреть на вещи трезво: Джорри и Тин уже близятся к концу жизни.
Потому что – вуаля – они опять вместе, описали полный круг. Получили свою долю сердечных ран, шрамов, ссадин – но все еще держатся на ногах. Они все еще Джорри и Тин – восстали против уменьшительных «Мардж» и «Марв» и стали использовать вторые части своих имен как подлинные, тайные имена, известные только им двоим. Джорри и Тин против общества, которое уже строило на них планы; например, оба отказались устраивать традиционные свадьбы с белым платьем невесты. Джорри и Тин, два бунтаря, которые так и не покорились.
Но опять-таки это – их общая легенда. Лично Тин хранит в памяти немало постыдных, но удовлетворительных случаев, когда он покорялся – в диких ночных джунглях кустов на Вишневом пляже и в разных других местах. Но ни к чему осквернять слух Джорри рассказами об этих эпизодах. Хорошо уже то, что на тех страшноватых полночных дорожках он ни разу не нарвался ни на кого из своих учеников. Хорошо уже то, что его ни разу не ограбили. Хорошо уже то, что он ни разу не попался.
– Ангелочки, – Тин с улыбкой глядит на фотографию в рамке мореного дуба – она стоит в столовой на буфете ар-деко, купленном Тином за гроши лет сорок назад. – Жаль, что у нас волосы потемнели.
– Ну не знаю, – отвечает Джорри. – Ценность блондинистых волос преувеличена.
– Блонд снова входит в моду, – говорит Тин. – Моды пятидесятых возвращаются, ты заметила? Мэрилин Монро и все такое.
Он сам не верит в те пятидесятые, которые сейчас демонстрируются на больших и маленьких экранах. Когда они жили в те годы, то казалось, что это обычная, нормальная жизнь, но сейчас пятидесятые превратились в «стародавние времена»; стали сырьем для телесериалов, в которых гамма цветов лжива – слишком чистая, слишком пастельная, – а кринолины слишком многочисленны. Тогда очень мало кто носил прическу «конский хвостик», да и взрослые мужчины не всегда ходили в костюмах от портного, в фетровых шляпах, заломленных под залихватским углом, с носовыми платками, сложенными в белые крахмальные треугольнички.
Трубки тогда, впрочем, курили, хотя они уже выходили из моды. В выходные надевали мокасины и джинсы – примитивные, но все же джинсы. Читали газеты, развалившись в шезлонгах искусственной кожи, с пуфиком в комплекте, пили «манхэттены», чтобы расслабиться, и курили в убийственных количествах; любовно мыли и полировали длиннющие машины с острыми плавниками и обилием хромированных деталей, прямо-таки пожиравшие бензин; стригли газон, толкая перед собой ручные машинки. Во всяком случае, так проводили уик-энд отцы одноклассников Марджори и Мартина. Тин с некоторой ностальгией воображал шезлонги, блестящие смертоносные автомобили и неуклюжие ручные газонокосилки. Если бы отец не погиб – может быть, Тину жилось бы лучше?
Нет. Ничуть не лучше, а, наоборот, просто ужасно. Ему пришлось бы таскаться на рыбалку; выдергивать рыбу из воды, а потом, мужественно сопя, ее убивать. Заползать под машину с гаечным ключом и употреблять в речи слова типа «глушитель». Претерпевать хлопки по спине и выслушивать от отца заявления, что тот им гордится. Разбежались.
– Хотя мать Хемингуэя это делала, – говорит Джорри.
– Пардон, что она делала?
– Одевала Эрни в платьице.
– А…
Близнецы в разговоре часто ходят кругами – впрочем, они знают, что в присутствии посторонних этого делать нельзя. Это раздражает – не их, каждый из них способен подобрать спущенную убежавшую петлю из речи другого, но это может намекнуть третьему собеседнику, что он лишний. Или, особенно нынче, создать у третьего собеседника ощущение, что у них двоих шариков не хватает.
– А потом он вышиб себе мозги, – говорит Тин. – Что лично я делать не собираюсь.
– Лучше не надо, – соглашается Джорри. – Будет очень неэстетично. Кровавая каша на стенах. Если уж тебе так приспичит, лучше прыгнуть с моста.
– Огромное спасибо, я буду иметь в виду твой совет.
– Всегда пожалуйста.
Так они и общаются – словно персонажи кинокомедий тридцатых годов. Братья Маркс. Хепберн и Трейси. Ник и Нора Чарльз, за вычетом бесконечных мартини, которые Джорри и Тину уже не по силам. Они скользят по поверхностям – ледяным, тонким, блестящим; они избегают глубоких мест. Этот комический дуэт слегка утомляет Тина. Возможно, Джорри он тоже утомляет, но каждый из них выполняет свои обязательства перед другим.
Тин все равно стал «голубеньким» – близнецы считают, что таким образом судьба остроумно подшутила над их матерью, хотя ко времени, когда Тин перестал скрывать свою голубизну, мать уже умерла. Переход границы должен был бы произойти в другом направлении – ведь это Джорри носила одежду не своего пола, – но в конце концов не произошел, поскольку она всегда недолюбливала других женщин.
И неудивительно, если присмотреться к их матери. Матушка Мэв была не только тупа, как мешок молотков, но со временем так и не смогла побороть скорбь по усопшему мужу и запила. Она таскала из копилок детей деньги на опохмел. Еще она приводила домой болванов и бандитов, с целью – как выражался Тин много позже, рассказывая об этом на вечеринках, – вступить с ними в половое сношение. Обхохочешься! Услышав, что открывается передняя дверь, близнецы сбегали через черный ход. Или прятались в погребе, а потом, когда все затихало, прокрадывались наверх, чтобы подглядеть за «сношениями». Если дверь спальни была закрыта, они подслушивали.
Что они обо всем этом думали в детстве? Они не помнят – исходная сцена облеплена, словно слоями обоев, многочисленными бездумными и, возможно, мифологизирующими пересказами. Изначальные очертания уже не видны. (Взаправду ли собака выбежала из дома с огромным черным лифчиком в зубах и зарыла его на заднем дворе? Да и была ли у них собака? Взаправду ли Эдип разгадал загадку сфинкса? Взаправду ли Язон похитил золотое руно? Все это – вопросы одного плана.)
Тина эти якобы смешные семейные байки давно уже не забавляют. Мать умерла рано, и довольно неприятной смертью. Конечно, любая смерть неприятна, оговаривается про себя Тин, но все же в разной степени. Быть выставленной на улицу после закрытия питейного заведения, переходить дорогу в неположенном месте, ничего не видя из-за скорбных вдовьих слез, и попасть под грузовик – чрезвычайно неприятная смерть. Зато быстрая. И еще смерть матери привела к тому, что ко времени поступления в университет Тину и Джорри уже не приходилось общаться с болванами и бандитами. Malum quidem nullum esse sine aliquo bono, записал Тин в дневнике, который вел время от времени. Нет худа без добра.
У двух болванов хватило наглости явиться на похороны – это может объяснить болезненную фиксацию Джорри на погребальной теме. Она до сих пор жалеет, что так это и спустила: подумать только, явились к могиле, притворялись печальными, рассказывали близнецам, какой прекрасной, добросердечной женщиной была их мать, каким хорошим другом! «Другом, черта с два! Скажите уж прямо, безотказной давалкой!» – ярилась Джорри. Надо было так им и сказать; надо было устроить сцену. Надавать по мордам.
Тин думает, что, может быть, эти люди в самом деле грустили. Разве можно сказать с уверенностью, что они не испытывали к матушке Мэв любви – хотя бы в одном из значений этого слова? Amor, voluptas, caritas. Но он помалкивает – подобное мнение было бы слишком неприятно Джорри, особенно в сочетании с латынью: Джорри терпеть не может латыни и всего, что с ней связано. Она никогда не могла понять этой части жизни Тина. Зачем терять время на какие-то пыльные каракули давно забытых писак на давно мертвом языке? Тин такой умный, такой талантливый, он мог бы стать… (следует длинный перечень возможностей – совершенно нереалистичных).
Так что эту кнопку лучше не нажимать.
Словосочетание «болваны и бандиты» они подхватили в восьмом классе от своего директора школы: он обожал читать ученикам нотации, что им грозит превратиться в болванов и бандитов, особенно если они будут кидаться снежками с заложенным внутрь камнем или писать на доске матерные слова. «Болваны против бандитов» – так называлась игра, изобретенная Тином, когда он еще был популярен среди одноклассников, до начала «голубого периода». Нечто вроде «Захвата флага». В нее играли на школьном дворе, на мальчиковой половине. Девочки не могут быть болванами и бандитами, сказал Тин, только мальчики могут. Джорри обиделась.
Это ей пришло в голову называть случайных приятелей матушки Мэв («скорее уж, приятелей по случке», как съязвил однажды Тин) болванами и бандитами. Тин тут же воспылал отвращением к придуманной им игре; позже он решил, что этот эпизод, несомненно, способствовал его «голубизне».
– Ну, уж я-то тут ни при чем, – сказала Джорри. – Не я же их водила к нам домой.
– Дорогая, я тебя не виню, я тебя благодарю, – сказал Тин. – Я тебе искренне благодарен.
Кстати говоря, к тому времени – когда он уже начал понимать, что к чему, – это была чистая правда.
Мать не все время пила. Запои у нее случались только по выходным. По будням она ходила на работу – она трудилась секретаршей за гроши, дополняя скудную пенсию солдатской вдовы. И вообще она по-своему любила близнецов.
– По крайней мере, она не была садисткой. Правда, иногда увлекалась, – говорила Джорри.
– Тогда все били детей. И все увлекались.
И впрямь – тогда дети даже хвастались полученными взбучками и преувеличивали, чтобы взять верх над товарищами. Шлепанцы, ремни, линейки, щетки для волос, ракетки для пинг-понга – таков был тогдашний родительский арсенал. Юные близнецы жалели, что у них нет отца, который бы их бил, а есть только малоэффективная матушка Мэв: ее легко было довести до слез, притворившись, что наказание тебя непоправимо искалечило; ее можно было безнаказанно дразнить, от нее можно было убежать. Их было двое, а она одна, так что они сговаривались против нее.
– Наверное, мы были очень жестокие дети, – говорила Джорри.
– Мы не слушались. Нагличали. Отбились от рук. Но все же мы были очаровательны, согласись.
– Мы были мерзкие щенки. Бессердечные щенки. Безжалостные, – порой уточняет Джорри. Что это – раскаяние или хвастовство?
В подростковые годы Джорри претерпела болезненный инцидент с одним из болванов – тот застал ее врасплох, а Тин не вступился, поскольку в это время спал. Это до сих пор давит ему на совесть. Должно быть, именно из-за этого все ее отношения с мужчинами пошли наперекосяк, хотя, скорее всего, они бы в любом случае пошли наперекосяк, так или иначе. Теперь она обращает то происшествие в шутку – «Изнасилована троллем!» – но это ей не всегда удавалось. В начале семидесятых, когда многие женщины пустились во все тяжкие, тема изнасилования была для нее очень болезненной, но сейчас она вроде бы оправилась.
Не всему причина – изнасилование, думает Тин. Лично его никто из болванов не насиловал, но его отношения с мужчинами столь же беспорядочны, как у сестры, а может, и еще того хуже. Джорри однажды сказала, что беда – в его подходе к любви: он ее слишком концептуализирует. Он ответил, что это Джорри концептуализирует недостаточно. То было давно, когда они еще обсуждали любовь.
– Нам бы положить твоих и моих любовников в блендер, хорошенько измельчить и перемешать, – сказала однажды Джорри. – Прийти к среднему.
Тин ответил, что ее формулировки чрезвычайно брутальны.
Дело в том, думает сейчас Тин, что они никогда не любили никого, кроме друг друга. Во всяком случае, никого другого не любили безусловной любовью. Все прочие их любови включали в себя множество условий.
– Гляди-ка, кто откинул копыта! – восклицает Джорри. – Апофеоз Большого Члена!
– Это подходит к куче народа, – говорит Тин. – А я полагаю, ты имеешь в виду определенного человека. Я вижу, у тебя подергиваются уши, значит – кто-то важный в твоей жизни.
– Угадай с трех раз. Подсказка: он часто бывал в «Речном пароходе» в то лето, когда я вела их бухгалтерию бесплатно.
– Ты хотела хороводиться с богемой, – говорит Тин. – Что-то смутно припоминаю. Так кто это? Слепой Сонни Терри?
– Не говори глупостей, он уже тогда был дряхлым старцем.
– Тогда сдаюсь. Я туда почти не ходил, там слишком сильно воняло. Эти фолк-певцы принципиально не мылись – как будто у них фишка была в этом.
– Неправда, – возражает Джорри. – Во всяком случае, не все. Я точно знаю. Сдаваться – нечестно!
– А кто говорит, что я честный? Не ты, во всяком случае.
– Ты обязан читать мои мысли.
– О, вызов моим способностям! Ну хорошо, это Гэвин Патнем. Самозваный поэт, в которого ты втюрилась.
– Ты знал!
Тин вздыхает:
– Он был чудовищно неоригинален – и он сам, и его стихи. Сентиментальный мусор. Омерзительно похабный при этом.
– Ранние стихи были очень хороши, – защищается Джорри. – Сонеты. Которые не были сонетами. К смуглой леди.
Непростительная оплошность. Как он мог забыть, что часть ранних стихов Гэвин Патнем посвятил Джорри? Во всяком случае, по ее словам. Она была в полном восторге. «Я муза!» – объявила она, когда сонеты к смуглой леди были опубликованы – если это вообще можно счесть за публикацию – в журнале из нескольких скрепленных степлером мимеографических страниц, который поэты верстали сами и продавали друг другу за доллар. Он назывался «Грязь» – они очень старались бросить вызов общественному вкусу.
Джорри так радовалась тем стихам, что Тим был тронут. В ту пору они виделись редко. Джорри вела гиперактивную (и это еще мягко сказано) светскую жизнь – несомненно, благодаря легкости, с которой прыгала в чужие постели. А Тин жил в двух комнатушках над мужской парикмахерской на улице Дандас и втихомолку переживал кризис половой идентичности, не прекращая работу над диссертацией.
Диссертация была солидным трудом, но, прямо скажем, не таила гениальных открытий – очередной анализ эпиграмм Марциала, тех, что почище и поприличней. На самом деле Тина привлекли взгляды Марциала на секс – он гораздо проще относился к этому занятию, чем современники Тина. Никаких романтических обиняков, никакой идеализации Женщины как существа, имеющего высшее духовное призвание; услышь Марциал о таком, он бы животики надорвал от смеха! И никаких табу, все делали всё со всеми: с рабами, юнцами, девицами, шлюхами, противоположным полом, своим полом, с женами, с молодыми, зрелыми, стариками, красивыми, дурными собой, страшными уродами, порнография, скатология, спереди, сзади, рот, рука, член. Секс был частью жизни, как еда, и потому следовало наслаждаться им, когда он хорош, и высмеивать, если он оставляет желать лучшего; это было развлечение, все равно что театр, и его можно было оценивать, как театральную постановку. Целомудрие не было главной добродетелью, к которой следовало стремиться – все равно, мужчинам или женщинам, – но определенные формы дружбы, щедрости, нежности получали высший балл. Современники звали Марциала солнечным, необычайно добродушным человеком, и его ядовитые остроты ничуть не противоречили этому образу. Он утверждал, что бичует не людей, а типы; впрочем, в этом Тин сомневался.
Однако в диссертации не принято писать о том, почему тебя привлекает именно эта тема; Тин знал, что в научном мире подобные вещи годятся лишь для светской болтовни. Для диссертации требовалась более четкая формулировка. Главный тезис Тина заключался в том, что трудно быть сатириком в эпоху, когда моральные стандарты чрезвычайно низки – что как раз и было характерно для эпохи Марциала: он переехал в Рим, когда у власти был Нерон. Кто такой Марциал на самом деле – истинный сатирик или просто грязный сплетник, как утверждали некоторые комментаторы? Тин намеревался защищать своего героя: в диссертации он заявит, что творчество Марциала нельзя свести к траханью мальчиков, рассуждениям о членах и шуткам про шлюх и про то, как кто-то пернул. Хотя, конечно, Тин не собирается использовать в своей работе подобный грубый и просторечный лексикон. И все эпиграммы, нужные для работы, он переведет заново сам, стараясь как можно лучше передать виртуозные формулировки Марциала. Хотя самые непристойные из эпиграмм он благоразумно решил опустить, их время еще не пришло.
Всех ты, Летин, обдурить решил, шевелюру покрасив,
Сед как лунь был вчера, черен как ворон теперь.
Как же, держи карман! Прозерпина не дура, не думай —
Лживую юность тотчас сдернет с твоей головы.
Вот такого стиля он решил придерживаться в своих переводах – современного, хлесткого, естественно звучащего. Бывало, он по целой неделе бился над одной-двумя строчками. Но те времена давно прошли, ибо всем, по большому счету, наплевать.
Тину дали грант, хотя и небольшой, на написание диссертации. Джорри заявила, что изучение античных языков скоро вымрет как класс, и чем он тогда намерен зарабатывать себе на жизнь? Ему следовало заняться дизайном – в этой отрасли сейчас платят убийственные деньги. Но Тин сказал, что получать убийственные деньги не хочет, так как для этого, несомненно, надо будет кого-нибудь убить, а он лишен наклонностей убийцы.
– Деньги говорят сами за себя, – сказала Джорри, которая, несмотря на свои богемные склонности, желала иметь кучу денег. Она не собиралась корпеть в каком-нибудь пыльном офисе, где из нее будут выжимать все соки и притом недоплачивать. Она не желала стать легкой добычей болванов и бандитов – как это случилось с матерью. Джорри грезила о шикарных автомобилях, отпуске на Карибах, гардеробной, полной сшитых на заказ нарядов. Она еще не сформулировала это видение словами, но Тин уже чувствовал, к чему идет дело.
– Да, – сказал он. – Говорить-то они говорят, но у них очень ограниченный словарный запас.
Так мог бы выразиться Марциал. Может, он так и сказал где-нибудь. Надо проверить. Aureo hamo piscari. Удить золотым крючком.
Брадобреи, работавшие на первом этаже в доме Тина, – три брата-итальянца, пожилых мизантропа, – затруднялись сказать, куда катится этот мир, но точно знали, что ничего хорошего ждать не приходится. В парикмахерской была стойка с журнальчиками определенного типа для клиентов – репортажи о полицейских буднях, фотографии шлюх с огромными грудями и так далее. Предполагалось, что подобное чтиво нравится мужчинам. От этих журнальчиков Тина мутило – призрак матушки Мэв бойко витал над черными лифчиками и тому подобными вещами, – но все равно Тин стригся здесь, задабривая итальянцев, и в ожидании своей очереди листал эту печатную продукцию. В те дни еще не стоило открыто показывать, что ты не такой, и вообще он пока не определился; а итальянцы были его квартирными хозяевами, и их приходилось умасливать.
Однако пришлось объяснить им, что Джорри – его сестра-близнец, а не распутная подружка. Несмотря на запас непристойных журнальчиков (вероятно, проходивших по разряду инвентаря), итальянцы весьма пуритански относились ко всяким шурам-мурам на сдаваемой жилплощади. Они считали Тина добродетельным, прилежным молодым ученым, прозвали его профессором и все время спрашивали, когда же он женится. «У меня нет денег», – отвечал обычно он. Или: «Я все никак не встречу свою суженую». Брадобреи мудро кивали – оба ответа были удовлетворительны.
Поэтому, когда Джорри приходила в гости (нечасто), братья махали ей через окно, мрачно улыбаясь. Как мило, что у профессора такая образцовая сестра. Во всех бы семьях так. Когда вышел номер «Грязи» с сонетами к смуглой леди, Джорри немедленно примчалась к Тину, горя желанием объявить о новопожалованном ей звании Музы. Она взлетела по лестнице на второй этаж, размахивая журналом – еще теплым, только что с мимеографа, – и плюхнулась в плетеное кресло.
– Смотри! – она сунула ему скрепленные скобками страницы, другой рукой откинув назад копну темных волос. Стройный стан был схвачен набивной тканью с рисунком из ярких красных и охряных квадратов, а на шее, в глубоком вырезе крестьянской рубахи, болталось ожерелье из… что это? неужели коровьи зубы? Глаза Джорри сияли, побрякушки звякали. – Семь стихотворений! Я попала в стихи!
Она была такая бесхитростная. Такая живая. Не будь Тин ее братом, питай он пристрастие к женщинам – побежал бы как ошпаренный… но к ней или от нее? Она слегка пугала. Она хотела всего сразу. Всех сразу. Она хотела ощущений. Тин, уже зараженный цинизмом, думал: ощущения – это то, что достается на твою долю, когда не получаешь желаемого. Но Джорри всегда была оптимистичней брата.
– Ты не можешь быть «в» стихах, – сказал он сердито, потому что эта влюбленность сестры уже начинала его беспокоить. Она непременно поранится: она неуклюжа и лишена сноровки в обращении с острыми предметами. – Стихи состоят из слов. Они не ящики, не дома. Никто не может попасть «в» стихи.
– Буквоед! Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду.
Тин вздохнул, сдался, присел на шаткий одноногий столик, держа в руке чашку только что заваренного чая, и прочел стихи.
– Джорри, – сказал он. – Эти стихи не о тебе.
У нее вытянулось лицо.
– Как не обо мне! А о ком же?! Это точно про мою…
– Они только о части тебя. – О нижней части, но этого он не сказал.
– Что?
Он снова вздохнул.
– Ты больше этого. Ты лучше этого. – Как бы сформулировать? «Ты не просто доступная дырка?» Нет, это слишком обидно. – Он совершенно не замечает твою душу… твой дух.
– Это ты вечно распространяешься о mens sana in corpore sano, – отпарировала она. – В здоровом теле здоровый дух! Я знаю, что ты думаешь – что это секс и больше ничего. Но в том-то все и дело! Я олицетворяю – то есть она, смуглая леди, олицетворяет здоровое, реалистичное отвержение всего фальшивого, сентиментального, нематериального… Совсем как у Д. Г. Лоренса. Так он говорит, Гэв. Именно за это он меня и любит!
И пошла, и пошла.
– Значит, истина в Венере? – сказал Тин.
– Чего?
Ах, Джорри, подумал он. Тебе не понять. Стоит такому человеку тобой овладеть, и ты ему сразу наскучишь. Тебя ждет горькое разочарование. Марциал, 7.76: «То для них не любовь, а лишь забава».
Насчет разочарования он оказался прав. Оно было мгновенным и жестоким. Джорри не вдавалась в детали – была слишком потрясена, – но Тин собрал картинку по кусочкам. Судя по всему, у рифмоплета была сожительница, и она застала Джорри и Апологета Земной Любви на священном домашнем ложе, то есть матрасе.
– Я, конечно, зря засмеялась, – сказала Джорри. – Это было грубо. Но уж очень потешно получилось. И у нее был такой ошарашенный вид! Наверно, я ее сильно обидела своим смехом. Но я просто никак не могла удержаться.
Сожительницу звали Констанция («Фу-ты ну-ты, ну и имечко!» – фыркнула Джорри), и она была воплощением той самой сентиментальности и нематериальности, которую презирал Рифмоплет. В роковой момент она побледнела – стала еще бледней, чем была, – пробормотала что-то о деньгах за квартиру, повернулась и вышла. При этом она даже не топала, а семенила, бесшумно, как мышка. Воплощенная нематериальность. Джорри на ее месте как минимум повыдирала бы кому-нибудь патлы и нахлестала по мордасам.
Она решила, что уход Констанции – повод для торжества, победа жизненных сил и плотской истины над бесплодной абстракцией; но вышло не так. Недорифмач, изгнанный из спальни лунной девы, выл под дверью, просясь обратно; он орал, зовя свою Истинную Любовь, как мартовский кот или как младенец, у которого забрали сиську.
Джорри бестактно отнеслась к этим страданиям и покаянному скулежу – вероятно, она чересчур щедро рассыпала слова «подкаблучник» и «импотент», так что ее изгнание было неизбежным. Мистер Рифмоплет вдруг заявил, что именно она виновата во всей этой катавасии. Она его искушала. Она его соблазнила. Она была змеем в саду.
Тин решил, что в этом есть доля истины: Джорри была охотницей, а не дичью. Но все же для танго нужны двое: Малый Миннезингер имел полную возможность ей отказать.
Короче говоря, Джорри велела поэту перестать ныть насчет Констанции, они поругались, и Джорри вышвырнули в сточную канаву жизни, как использованный презерватив. С ней еще никто так не обращался! У Тина разрывалось сердце от жалости. Он пытался развлечь сестру – походами в кино, выпивкой, хотя денег у него особо не было ни на то, ни на другое – но она была неутешна. Она не закатывала истерик, не плакала, но в ней появилась некая мрачность, которая затем сменилась плохо скрываемой подспудно тлеющей ненавистью.
Совершит ли она непоправимое? Устроит поэту скандал на публике, с воплями и пощечинами? Пожалуй, у нее хватило бы злости. Над ней жестоко подшутили; звание музы, некогда источник радости и гордости, стало мучительным: не-сонеты, воспевающие смуглую леди, вошли в первый тоненький настоящий сборник стихов Гэвина «Тяжкий лунный свет» и теперь ухмылялись с его страниц, терзая Джорри насмешкой и упреком.
Еще хуже, эти стихи набирали вес по мере того, как Гэвин поднимался по лестнице читательского признания. Он получил премию (как потом оказалось – первую из цепочки небольших, но все же полезных в плане карьеры). Ранние стихи заиграли по-новому рядом с более поздними, в которых поэт запел на иной лад: лирический герой понял, что смуглая леди – носительница лишь плотского, в чем-то отвратительного, ненадежного начала, и вернулся к поклонению Истинной Любви в ее бледном сиянии. Но сия совершенная красота с ледяными глазами не простила безутешного былого возлюбленного, несмотря на его чрезмерно искусные, полные пафоса и неоднократно опубликованные мольбы.
Эти более поздние стихи сильно задели Джорри. Ей пришлось искать в «Словаре иностранных и редких слов» слово «иеродула». Было больно.
Чтобы отомстить, Джорри ушла в загул – она собирала любовников, как цветы, в каждой канаве и на каждой парковке, и так же небрежно выкидывала. Впрочем, Тин по опыту знает: того, кто тебя бросил, ничем таким не впечатлить; раз дошло до этого, можешь пасть сколь угодно низко, чтобы сквитаться с ним, – ему глубоко плевать. Совокупляйся хоть с безголовым козлом, это ничего не изменит.
Но времена года сменяли друг друга, как обычно, и заря, держа мел в нежных пальчиках, отметила черточками триста шестьдесят два розовых утра, а затем еще столько утр, что набралось на целый год, а потом еще один; и луна желания всходила, опускалась за горизонт и всходила снова, и тэ дэ и тэ пэ; и Певец Неутомимого Хера исчез в тумане прошлого. Во всяком случае, Тин на это надеялся – ради Джорри.
А вот теперь выясняется, что не так уж он и исчез. Стоит откинуть копыта, и вуаля – ты снова в свете рампы, думает Тин. Он надеется, что призрак Гэвина Патнема окажется дружелюбным – раз уж покойный решил задержаться на этом свете.
Вслух Тин говорит:
– Ах да, сонеты к смуглой леди. Помню, как же. Он хотел и рыбку съесть, и на бабу влезть, но стихами ему было проще; тебя он, во всяком случае, на них подцепил. Помню, ты вваливалась в мое брадобрейское гнездо, и от тебя разило подзаборным сексом. Воняло, как от лежалой рыбы. Ты целое лето страдала по этому уроду. Не знаю, какого хера ты в нем нашла. Я этого так и не понял.
– Потому что тебе он свой хер ни за что не показал бы. – Она смеется собственной шутке. – А посмотреть там было на что! Ты бы обзавидовался!
– Только не говори, что ты была в него влюблена, – говорит Тин. – То была низкая, примитивная похоть. У тебя крышу сорвало на гормональной почве.
Он ее хорошо понимает – сам через такое проходил. Со стороны это всегда выглядит смешно.
Джорри вздыхает.
– У него было потрясающее тело, – говорит она. – Пока было.
– Забудь, – отвечает Тин. – Тела больше нет, есть только труп.
Оба хихикают.
– Ты пойдешь со мной? – спрашивает Джорри. – На гражданскую панихиду? Поглазеть?
Она хорохорится, но не может обмануть ни его, ни себя.
– Мне кажется, тебе не следует идти, ничего хорошего из этого не выйдет.
– Почему? Мне интересно. Может, там будут его жены.
– Ты слишком самолюбива, – говорит Тин. – До сих пор не можешь поверить, что твое место заняла другая. Что тебе не досталась призовая свинья. Ну взгляни правде в лицо, вы не были созданы друг для друга.
– О, это-то я знаю, – отвечает Джорри. – Мы перегорели. Горели слишком жарко, и надолго нас не хватило. Я просто хочу полюбоваться двойными подбородками жен. И может, Эта-как-ее-там тоже придет. Вот будет умора, верно?
О боже, думает Тин. Только Этой-как-ее-там не хватало! Джорри до сих пор таит обиду на Констанцию, сожительницу, чей матрас осквернила, – до такой степени, что даже имени ее не хочет произносить.
К несчастью, Констанция В. Старр не канула в глубины забвения, как можно было бы предположить, исходя из ее робости и нематериальности. Напротив, она стала непристойно знаменитой, причем по совершенно смехотворной причине – как К. В. Старр, автор убогих книжонок про волшебную страну под названием Альфляндия. Альфляндия принесла своей создательнице такую охрененную кучу денег, что Гэвин, Относительно Нищий Поэт, должно быть, переворачивался в гробу – даже до того, как на самом деле умер. Вероятно, проклиная день, когда опьянился гормонами, исходящими от Джорри.
И вот звезда К. В. Старр взошла, а звезда самой Джорри закатилась, померкла. Поклонники едва ли не рвут К. В. Старр на части. По случаю выхода новых книг люди толпятся в магазинах, стоят в шумных очередях, одетые – и дети, и взрослые, обоих полов – в костюмы негодяя Милзрета Красной Руки, или Скинкрота Пожирателя Времени с пустым лицом, или Френозии Благоуханные Усики, богини с фасеточными глазами, за которой следует свита волшебных индигово-изумрудных пчел. У Джорри от всего этого, должно быть, желчь подступает к горлу, хотя она ни за что не признается.
Тин несколько раз бывал вместе с Джорри в «Речном пароходе» и примерно помнит неправдоподобную историю рождения волшебной страны. Началась она с череды эрзац-сказок из разряда «меч и колдовство». Их публиковали дешевые журнальчики – на обложках красовались полуголые девицы, на которых похабно пялились космические ящерицы явно мужского пола. Завсегдатаи «Речного парохода», особенно поэты, подшучивали над Констанцией, но Тин подозревает, что эти шутки давно кончились. Деньги удят рыбку на золотой крючок.
Конечно, он и сам читал эти книги про Альфляндию, хотя и не все: он решил, что обязан, ради Джорри. Если она когда-нибудь спросит его критическое мнение, он сможет как верный брат сказать ей, что они ужасны. Конечно, Джорри их тоже читала. Наверняка ее обуяло непреодолимое ревнивое любопытство. Но ни Тин, ни Джорри не признались друг другу даже в том, что хотя бы прикоснулись к этому чтиву.
К счастью, думает Тин, Констанция В. Старр слывет затворницей; она стала еще реже выходить после смерти мужа, чей некролог в газете Джорри прочла молча. В идеальном мире К. В. Старр не пришла бы на гражданскую панихиду по Гэвину Патнему.
Каковы шансы, что мы живем в идеальном мире? Один из миллиона.
– Если ты идешь на панихиду Патнема из-за того, что там будет К. В. Старр, я тебе запрещаю, – говорит Тин. – Потому что получится отнюдь не, как ты выражаешься, умора. На тебя это подействует очень негативно.
А вот чего он не произносит вслух: «Джорри, ты проиграешь. Точно так же, как проиграла в прошлый раз. Выгодная позиция – у нее».
– Я не из-за нее, честно! – уверяет Джорри. – То было больше пятидесяти лет назад! Как это может быть из-за нее, если я даже не помню, как ее зовут? И вообще, она была такая невесомая! Такая серая мышка! Мне казалось, стоит чихнуть, и ее унесет!
Джорри задыхается от смеха.
Тин раздумывает. Эта буря чувств означает, что Джорри нуждается в его поддержке.
– Ну ладно, я пойду, – говорит он с искренней неохотой. – Но у меня такое ощущение, что ничего хорошего из этого не выйдет.
– Дай свое мужское слово, – требует Джорри. Эта фразочка – из фильма-вестерна, который они смотрели вместе: детьми они регулярно ходили на утренний сеанс.
– Где проходит роковое мероприятие? – спрашивает Тин утром того самого дня. Сегодня воскресенье – единственный день, когда он допускает Джорри до готовки. Обычно ее кулинарные усилия сводятся к открыванию коробочек с едой, взятой навынос, но иногда поварские амбиции берут верх, и тогда бьется посуда, слышится ругань и пахнет горелым. Но сегодня, хвала господу, день бубликов. А кофе идеален, потому что его Тин варил сам.
– В Школе Еноха Тернера, – говорит Джорри. – Где царит благодатная атмосфера, воскрешающая стародавние времена.
– Кто это писал? Диккенс?
– Я, – отвечает Джорри. – Много лет назад. Когда я только что ушла во фриланс. Заказчик хотел архаичный стиль.
Тин припоминает, что Джорри, строго говоря, не совсем «ушла во фриланс»: в рекламном агентстве, где она работала, вспыхнула междоусобная война, и Джорри оказалась на проигравшей стороне, да еще, к несчастью, высказала оппонентам все, что о них думала. Однако у нее оказалась неплохая «подушка безопасности», и Джорри пошла спекулировать недвижимостью. Прибыли от этого занятия ей хватало на туфли от именитых дизайнеров – мечту фут-фетишиста – и поездки в вульгарные зимние отпуска на супердорогие курорты, пока очередной любовник климактерической Джорри не удрал со всеми ее сбережениями. Тогда оказалось, что ее задолженности превышают сумму активов, пришлось продавать в неблагоприятный момент, и горшочек с золотом развеялся как дым. Что же мог сделать Тин, как не принять сестру под свой кров? Его жилье вмещает двоих, но едва-едва: Джорри занимает массу места.
– Надеюсь, этот школьный дом – не апофеоз китча, – говорит Тин.
– Можно подумать, у нас есть выбор.
Покопавшись у себя в гардеробной, Джорри приносит три комплекта одежды на вешалках, чтобы Тин высказал свое мнение. Таково его требование – условие, – когда он куда-то идет вместе с ней.
– Каков будет вердикт? – спрашивает она.
– Ядовито-розовый – точно нет.
– Но это же Шанель! Настоящая!
И брат, и сестра часто посещают магазины винтажной одежды, хотя и самые дорогие. Счастье, что им удалось сохранить хотя бы фигуру: Тин все еще влезает в элегантные костюмы-тройки в стиле тридцатых годов, хранящиеся у него в гардеробе уже несколько десятков лет. У него даже лакированная трость есть.
– Не важно, – говорит он. – Этикетку никто читать не будет, а ты не Джеки Кеннеди. Ядовито-розовый цвет будет чрезмерно привлекать внимание.
Джорри и хочет чрезмерно привлекать внимание – в этом весь смысл! Если там окажется кто-то из жен Гэвина, а тем более – Эта-как-ее-там, они обязательно должны ее сразу же заметить. Но Джорри уступает, потому что знает – иначе Тин с ней не пойдет.
– И леопёрдовая накидка – тоже нет.
– Но они опять вошли в моду!
– Именно поэтому. Они слишком в моде. Не дуй губы, становишься похожа на верблюда.
– Значит, ты голосуешь за серое. Можно я зевну?
– Можешь зевать, но объективную реальность это не изменит. У серого костюма прекрасный покрой. Лаконичный. Может быть, с шарфом?
– Чтобы прикрыть мою жилистую шею?
– Заметь, не я это сказал.
– Я знаю, что всегда могу на тебя положиться, – говорит она. И не иронизирует: Тин спасает ее от самой себя – когда она слушается его советов. Выходя из дома, она может быть уверена, что выглядит презентабельно. Тин выбирает для нее шарф – приглушенный «китайский красный» немного оживит цвет лица.
– Ну что, как я выгляжу? – спрашивает Джорри, вертясь перед ним.
– Потрясающе, – отвечает Тин.
– Я обожаю, когда ты врешь, чтобы меня утешить.
– Я не вру. – Слово «потрясающий» означает «производящий сильное впечатление». Так оно в принципе и есть. После определенного момента даже серый костюм прекрасного покроя не спасает положение.
Наконец они готовы двинуться в путь.
– Надень самое теплое пальто, – говорит Тин. – На улице колотун.
– Что?
– Очень холодно. Минус двадцать, а потом будет еще холоднее. Очки взяла?
Он хочет, чтобы она сама читала программку, а не приставала к нему.
– Да, да. Две пары.
– Носовой платок?
– Не волнуйся, я не собираюсь плакать. Еще чего, из-за этого говнюка!
– Если все-таки будешь, я тебе рукав подставлю, – говорит Тин.
Она вздергивает подбородок, словно вздымает боевой стяг:
– Не понадобится.
Тин настаивает на том, чтобы сесть за руль: ехать пассажиром в машине, которую ведет Джорри, – все равно что играть в русскую рулетку. Иногда Джорри водит нормально, но вот на прошлой неделе, например, переехала енота. Она заявила, что он был уже мертвый, но Тин в этом сомневается. «И ообще, – добавила она, – нечего ему было шляться по улицам, погода паршивая и все такое».
Они осторожно едут по обледенелым улицам в «пежо» 1995 года, за которым Тин тщательно ухаживает. Шины скрипят по снегу. Улицы еще не чистили со вчерашнего дня; хорошо хоть, что вчера была просто метель, а не ледяная буря, как та, что накрыла город под Рождество. Провести три дня в таунхаусе без тепла и света было неприятно, тем более что Джорри видела в этом погодном явлении выпад против себя лично и жаловалась, что с ней нечестно обошлись. Как могла погода так поступить по отношению к ней, Джорри?
Машину можно поставить к северу от улицы Кинг – предусмотрительный Тин заранее нашел парковку в Интернете, ибо ему только не хватало под путаные указания Джорри искать, куда бы втиснуться. Они успевают удивительно вовремя: стоянка забита, и несколько машин, подъехавших сразу за ними, вынуждены отправиться восвояси. Тин извлекает Джорри с переднего сиденья и поддерживает ее на скользком месте. Зачем он не запретил эти сапоги на шпильках? Джорри может упасть и сломать себе что-нибудь серьезное – ногу, шейку бедра, – и тогда будет на много месяцев прикована к постели, а ему придется таскать подносы с едой и выносить горшки. Крепко держа сестру за плечо, он ведет ее по Кинг-стрит, потом сворачивает на юг по Тринити.
– Погляди, сколько народу, – говорит Джорри. – Черт возьми, кто все эти люди?
И правда, к школе Еноха Тернера стекается толпа. Как и следовало ожидать, много дряхлых старцев – вроде самих Тина и Джорри. Но, как ни странно, много и молодых. Неужто у нынешней молодежи существует культ Гэвина Патнема? Это было бы чрезвычайно неприятно, думает Тин.
Джорри прижимается к нему плотней, голова ее вращается, как перископ.
– Я ее не вижу, – шепчет она. – Ее здесь нет!
– Она не придет, – говорит Тин. – Испугалась, что ее назовут Эта-как-ее-там.
Джорри смеется, но не от души. У нее нет никакого плана, думает Тин: она просто бросается в атаку очертя голову, как всегда. Хорошо, что он с ней пошел.
Внутри очень людно и жарко, хотя и в самом деле царит благодатная атмосфера, воскрешающая стародавние времена. Слышится приглушенный гам, словно в отдалении – птичий базар. Тин помогает Джорри снять пальто, сам выбирается из своего и устраивается поудобней, намереваясь просидеть до конца мероприятия.
Джорри пихает его локтем и шепчет, кипя от возбуждения:
– Вон та, в голубом, должно быть, вдова. Черт, ей на вид лет двенадцать. Все-таки Гэв был ужасный извращенец.
Тин ищет глазами женщину, о которой говорит Джорри, но не видит ничего похожего. Как она ее разглядела с дальнего конца зала?
Толпа стихает: на сцену поднимается моложавый мужчина в водолазке и твидовом пиджаке – униформа университетского преподавателя – и приветствует всех, кто собрался, чтобы почтить память одного из наших самых любимых и знаменитых, и, если ему позволено будет так выразиться, важнейших поэтов.
«Говори за себя, – думает Тин. – Может, для кого он и был важнейшим, но для меня – точно нет». Он отключает слух и принимается мысленно оттачивать строчку-другую перевода из Марциала. Он больше не публикует плоды своего труда, смысла нет, но импровизированный перевод – хорошее упражнение для ума, позволяющее приятно провести время в случаях, когда его необходимо провести.
Все ты, Хиопа, блудишь на виду у прохожих.
От твоего бесстыдства их просто корежит.
Бери пример с подружек-шлюх, они скромней,
За занавеской иль стеной развлекают гостей.
Даже самые дешевые бабищи
Продают себя в укромном месте, на кладбище.
Трахайся вволю, мне не жаль!
Но не прилюдно, ибо страдает мораль.
Кажется, вышло слишком похоже на детские стишки. И ритм, и рифма. Может, двинуться еще дальше в этом направлении?
Дорогие мои шлюхи!
Трахайтесь, когда вы в духе,
Молодые иль старухи,
Худощавы иль толстухи,
Груди полны или сухи,
На спине или на брюхе,
Трахайтесь до звона в ухе,
Только чур – не напоказ!
Нет, это совершенно не годится: это глупее даже самых отъявленных дурачеств Марциала, и притом слишком далеко от исходного текста. Кроме того, пропало упоминание кладбища как места для утех, а его стоит сохранить. Он потом попробует еще раз. Может, взять другую эпиграмму, про фигу и смокву…
Локоть Джорри въезжает ему под ребро. «Ты засыпаешь!» – шипит она. Тин вздрагивает и приходит в себя. Торопливо просматривает программку, в которой указано, что будет происходить и в каком порядке. Из черной рамки повелительно смотрит Гэвин. В каком месте программы они сейчас? Внуки уже спели? Очевидно, да; и не какой-нибудь заунывный церковный гимн, но – о ужас – «Мой путь» Синатры; того, кто это придумал, следовало бы высечь девятихвостой плеткой, но, к счастью, Тин во время исполнения был в отключке.
Теперь взрослый сын читает вслух: не из Писания, но из трудов самого покойного трубадура позднего периода, строки об опавших листьях в бассейне:
Мария ловит умирающие листья.
Души ли это? Вдруг один из них – моя душа?
А кто Мария – ангел смерти ли, темноволосая,
Сама из темноты, пришла забрать меня?
Душа-скиталица в водовороте холода,
Блеклая, пособница давняя тела глупого,
Где ты приют найдешь? На голом ли брегу?
И будешь лишь листом увядшим? Или…
Ага, стихотворение не окончено: Гэвин умер, не дописав его. Бьют на жалость, думает Тин. Неудивительно, что из рядов слышатся сдавленные рыдания, словно лягушки на болоте раскричались по весне. Впрочем, если над этим творением хорошенько поработать, могло бы получиться нечто сносное. Оставив, конечно, в стороне тот факт, что оно чуть менее чем полностью слизано с обращения умирающего императора Адриана к собственной душе. Впрочем, благорасположенный критик вместо «слизано с…» скажет «содержит аллюзии на…». Значит, Гэвин Патнем достаточно хорошо знал творчество Адриана, чтобы воровать у него. Это значительно поднимает усопшего версификатора в глазах Тина. Но лишь как поэта, не как человека.
«Душа моя, скиталица, – декламирует он про себя, – И тела гостья, спутница,// В какой теперь уходишь ты// Унылый, мрачный, голый край,// Забыв веселость прежнюю». Умри, лучше не напишешь. Хотя многие пытались.
Речи прерываются – по программе сейчас «молчаливая медитация»: участникам мероприятия велят закрыть глаза и размышлять о своей духовно обогащающей дружбе с коллегой и другом, которого с нами больше нет, и о том, что эта дружба значила для них лично. Джорри опять толкает Тина локтем под ребра. Этот толчок означает: «То-то потом будем животики надрывать, вспоминая!»
Очередное угощение на этом погребальном пиру духа не заставляет себя ждать. Один из фолк-певцов эпохи «Речного парохода» – сильно морщинистый, с реденькой козлиной бородкой, напоминающей подбрюшье сороконожки, – встает, чтобы осчастливить собравшихся песней из той славной эпохи: «Мистер Тамбурин». Странный выбор – это отмечает и сам исполнитель, прежде чем начать петь. «Но мы типа не должны грустить, да? Мы должны радоваться! Я знаю, что Гэв наверняка нас сейчас слышит и притопывает ногой от радости! Эй, там, наверху! Гляди, дружище, мы тебе машем!»
Там и сям в зале захлебываются рыданиями. Избави нас господь, вздыхает Тин. Джорри рядом с ним трясется. От скорби или от смеха? Смотреть на нее нельзя: если она смеется, они расхохочутся оба, и тогда может получиться неудобно, вдруг Джорри не сможет перестать.
Дальше идет хвалебная речь в адрес покойного – ее произносит преступно хорошенькая смуглая молодая женщина в высоких сапожках и яркой шали. Она представляется – Навина-как-то-там, специалист по творчеству усопшего. Она говорит, что хотела бы рассказать, что хотя она познакомилась с мистером Патнемом лишь в последний день его жизни, но, несмотря на это, в полной мере ощутила свойственную ему заботливость и его заразительную любовь к жизни, и это ее глубоко тронуло, и она чрезвычайно благодарна миссис Патнем – Рейнольдс, – так как это стало возможным благодаря ей, и хотя она потеряла мистера Патнема, но приобрела нового друга в лице Рейнольдс в результате этого ужасного испытания, через которое они прошли вместе, и она так рада, что не уехала из Флориды в тот день, когда это все произошло, и таким образом смогла быть рядом с Рейнольдс и поддержать ее, и она уверена, что все присутствующие присоединятся к ней и горячо пожелают Рейнольдс всего самого наилучшего в это трагичное и трудное время, и… У Навины срывается голос. «Извините, – говорит она. – Я хотела сказать еще, ну вы знаете, про стихи, но…» Она сбегает со сцены в слезах.
Трогательная малютка.
Тин смотрит на часы.
Вот наконец последний музыкальный номер. Это «Прощай, моя любовь», шотландская народная песня. Говорят, что именно она вдохновила Гэвина Патнема на создание его первого, ныне знаменитого сборника стихов «Тяжкий лунный свет». На сцену всходит певец, юноша с волосами цвета медной проволоки, в сопровождении двух других юнцов, с гитарами.
Теперь прощай, моя любовь,
Нас разлучат невзгоды,
Клянусь, что я вернусь к тебе
Сквозь мили и сквозь годы.
Это бьет наповал, с гарантией: обещание вернуться, когда точно знаешь, что прощаешься навсегда. Тенорок певца дрожит и затухает, сменяясь залпом рыданий и кашля в зале. Тин чувствует, как кто-то трется о его рукав. «Ох, Тин», – говорит Джорри.
Он велел ей взять носовой платок, но она, конечно, не взяла. Он вытаскивает свой и отдает ей.
Бормотание, шелест, все встают и начинают толпиться. Со сцены объявляют, что в Салоне будет открытый бар, а в Западном зале подадут угощение. Слышен топот множества ног, но приглушенный.
– Где туалет? – спрашивает Джорри. Она вытерла лицо, но неумело: потекшая тушь размазалась по щекам. Тин отбирает у нее платок и стирает черные разводы, как может.
– Ты меня подождешь у входа? – жалобно спрашивает она.
– Мне тоже надо. Встретимся в баре.
– Только не застревай на целый день, – говорит Джорри. – Надо быстро валить из этого курятника.
Она становится раздражительной: видно, уровень сахара в крови падает. В суматохе приготовлений они забыли пообедать. Сейчас Тин вольет в нее спиртного, чтобы она быстренько воспрянула, и подведет к сэндвичам без корки. Потом, после одной-двух лимонных полосок, ибо какие же поминки без лимонных полосок, Тин и Джорри быстренько смоются.
В мужском туалете он налетает на Сета Макдональда, почетного профессора из Принстона, специалиста по древним языкам, заслуженного переводчика орфических гимнов и, как выясняется, давнего знакомого Гэвина Патнема. Не в профессиональном плане – они встретились на средиземноморском круизе «Злачные места античного мира», сошлись характерами и потом в течение нескольких лет переписывались. Тин и профессор выражают друг другу соболезнования; Тин из привычной осторожности изобретает легенду, объясняющую его присутствие.
– Мы оба интересовались Адрианом, – говорит он.
– Ах да, – отвечает Сет, – я тоже заметил аллюзию. Весьма искусно.
Из-за этой неожиданной задержки Джорри успевает выйти из туалета раньше Тина. Нельзя было выпускать ее из виду! Она щедро обсыпана блестящей металлизированной бронзовой пудрой и сверх того – еще кое-чем: крупными сверкающими золотыми блестками. Теперь она похожа на кожаную сумку, расшитую пайетками. Видно, протащила все это контрабандой: компенсация за то, что он не позволил ей надеть ядовито-розовый костюм от «Шанель». Конечно, она не могла как следует разглядеть общий эффект в зеркале в туалете; ведь наверняка ей не пришло в голову надеть очки для чтения.
– Что ты сде… – начинает он. Она пригвождает его взглядом: «Не смей!»
Она права: уже ничего не поделать.
Он хватает ее за локоть:
– Вперед, легкая кавалерия!
– Что?
– Пойдем выпьем.
Взяв по бокалу недорогого, но сносного белого вина, они направляются к столу, где сервированы закуски. Разглядев толпу, окружающую стол, Джорри цепенеет:
– Вон она, рядом с третьей женой! Смотри! Вон там!
Она вся дрожит.
– Кто? – спрашивает Тин, прекрасно зная ответ. Горгона, Эта-как-ее-там, К. В. Старр собственной персоной, он узнает ее по фотографиям в газетах. Маленькая седая старушка в неуклюжем стеганом пальто. Никакой пудры с блестками, вообще ни намека на косметику.
– Она меня не узнала! – шепчет Джорри. Теперь она бурлит весельем. Да кто тебя узнает-то, думает Тин, под этим слоем штукатурки и драконовой чешуи на лице. – Она посмотрела прямо сквозь меня! Пошли подслушаем!
Отзвуки их детского подслушивания. Джорри тянет его вперед.
– Джорри, фу! – командует он, словно плохо воспитанному терьеру. Но тщетно: она рвется вперед, натягивая невидимый поводок, который он не успел закрепить у нее на шее.
Констанция В. Старр держит в одной руке сэндвич с яичным салатом, а в другой – стакан воды. Вид у нее настороженный и даже загнанный. Женщина справа от нее – видимо, та самая безутешная вдова, Рейнольдс Патнем, в девственно-голубом костюме и жемчугах. Она и правда выглядит довольно молодо. И похоже, не слишком убивается. Но с другой стороны, ее муж и не вчера умер. Справа от миссис Патнем стоит Навина, красивая молодая поклонница, которая разрыдалась, произнося надгробную речь. Она, кажется, полностью оправилась и взяла себя в руки.
Но сейчас она говорит не о Гэвине Патнеме и его бессмертных строках. Тин настраивает слух на плосковатый по интонациям выговор уроженки Среднего Запада и понимает, что девушка выражает свои восторги по поводу Альфляндии. Констанция В. Старр откусывает кусок от сэндвича; она, вероятно, слышит подобное не впервые.
– Проклятие Френозии, – говорит Навина. – В четвертой книге. Это было так, так… эти пчелы, и Алая Колдунья из Руптуса, замурованная в каменном улье! Это такое, такое…
Слева от знаменитой писательницы – брешь, и Джорри проскальзывает туда. Одной рукой она цепляется за Тина. Выставляет голову вперед, впитывая каждое слово. Она что, собирается выдать себя за поклонницу Старр? Что она задумала?
– Третья книга, – поправляет Констанция. – Френозия впервые появляется в третьей книге, а не в четвертой.
Она снова откусывает от сэндвича и невозмутимо жует.
– О, конечно, конечно, в третьей книге, – Навина нервно хихикает. – И мистер Патнем сказал… он сказал, что вы и его вставили туда. Когда вы вышли за чаем, – это к Рейнольдс, – он мне сам сказал.
Лицо Рейнольдс застывает: это браконьерство, вторжение на ее территорию.
– Вы уверены? – спрашивает она. – Он всегда отрицал именно…
– Он сказал, что очень многого вам не рассказывал, – говорит Навина. – Щадил ваши чувства. Он не хотел, чтобы вы чувствовали себя брошенной – ведь вас в Альфляндию не пустили.
– Вы лжете! Он мне всегда все рассказывал! Он считал, что Альфляндия – полная чепуха!
– Ну вообще-то я и вправду вставила Гэвина в Альфляндию. – До сих пор Констанция вроде бы не замечала Джорри, но при этих словах она поворачивает голову и глядит на Джорри в упор. – Чтобы защитить его.
– Это неуместно с вашей стороны! – говорит Рейнольдс. – Мне кажется, вам лучше…
– И я его защитила, – продолжает Констанция. – Он был в бочонке для вина. Он проспал там пятьдесят лет.
– О, я знала! – восклицает Навина. – Я знала, что он там есть! В какой это книге?
Констанция не отвечает. Она по-прежнему обращается к Джорри:
– Но теперь я его выпустила. Так что он может приходить и уходить как ему угодно. Ты ему больше не угроза.
Что это с Констанцией Старр? – дивится Тин. Угроза Гэвину Патнему со стороны Джорри? Но ведь это он ее отверг, причинил ей боль. Может, в этом стакане не вода, а водка?
– Что? – переспрашивает Джорри. – Это вы мне?
Она сжимает руку Тина, но не для того, чтобы удержаться от смеха. Вид у нее испуганный.
– Гэвин ни в какой не в дурацкой книге! Гэвин умер! – Рейнольдс начинает плакать. Навина делает шажок к ней, но затем отступает.
– Он был под угрозой, потому что ты желала ему зла, Марджори, – говорит Констанция ровным голосом. – Желала зла и гневалась на него. Это очень мощное колдовство, знаешь ли. Пока его дух все еще обитал во плоти по сю сторону, он был в опасности.
Она прекрасно знает, кто такая Джорри; сразу поняла, должно быть, несмотря на блестки и бронзовую пудру.
– Конечно, я злилась – из-за того, как он со мной обошелся! Он меня вышвырнул, выставил, как, как старую…
– Ох, – произносит Констанция. Воцаряется пауза, словно застывшая во времени.
– Я этого не знала, – наконец произносит она. – Я думала, все было наоборот. Я думала, что это ты сделала ему больно.
«Похоже, они столкнулись лоб в лоб, – думает Тин. – Как материя и антиматерия? И сейчас взорвутся?»
– Что, это он так сказал? – спрашивает Джорри. – Черт, а чего другого от него было ждать? Конечно, он все свалил на меня!
– О господи, – вполголоса произносит Навина. – Вы – Смуглая леди! Смуглая леди сонетов! Можно я с вами потом поговорю?
– Это поминки! – кричит Рейнольдс. – А не конференция, блин! Гэвин был бы ужасно недоволен!
Но, похоже, никто из трех женщин ее не слышит. Она сморкается, пронзает их яростным взглядом красных глаз и удаляется в сторону бара.
Констанция В. Старр сует остатки сэндвича в стакан; Джорри смотрит на нее так, словно она смешивает колдовское зелье.
– В таком случае я, как порядочный человек, обязана тебя освободить, – наконец произносит Констанция. – Я действовала под влиянием заблуждения.
– Что? – Джорри почти кричит. – Освободить от чего? О чем ты говоришь?
– Из каменного улья. Где ты так долго была в заточении и где тебя жалили индиговые пчелы. В наказание. И чтобы помешать тебе причинить вред Гэвину.
– Так это она – Алая Колдунья из Руптуса! – восклицает Навина. – Какая круть! А вы можете мне сказать…
Констанция ее по-прежнему игнорирует.
– Прости меня за пчел, – говорит она, обращаясь к Джорри. – Это, наверное, было очень больно.
Тин сжимает локоть Джорри и пытается утянуть ее прочь. Чего доброго, она устроит истерику и начнет пинать старуху-писательницу по лодыжкам или просто поднимет крик. Нужно ее отсюда извлечь. Они поедут домой, он нальет себе и ей выпить покрепче и успокоит ее, а потом они смогут посмеяться над всей этой историей.
Но Джорри не двигается, только отпускает руку Тина.
– Да, это было очень больно, – шепчет она. – Так больно. Все было так больно, всю мою жизнь.
Неужели она плачет? Да: настоящие слезы, металлизированные, сверкающие золотом и бронзой.
– Мне тоже было очень больно, – говорит Констанция.
– Я знаю, – говорит Джорри. Они смотрят друг другу в глаза, словно сплавленные воедино в некоем непостижимом слиянии разумов.
– Мы живем одновременно там и здесь, – говорит Констанция. – В Альфляндии нет никакого прошлого. Там нет времени. Но здесь, где мы сейчас, время есть. И у нас еще осталось немного.
– Да, – говорит Джорри. – Время пришло. И я тоже прошу у тебя прощения. И отпускаю тебя.
Она делает шаг вперед. Что это, думает Тин – объятие или схватка? Это какой-то кризис? Как помочь? Что за странное, безумное женское действо происходит у него на глазах?
Он чувствует себя идиотом. Неужели он все эти годы не понимал про Джорри чего-то главного? У нее есть иные слои, иное могущество? Иные измерения, о которых он никогда не подозревал?
Констанция отступает.
– Иди с миром, – говорит она, обращаясь к Джорри. Теперь на белом пергаменте ее лица блестят золотые чешуйки.
Юная Навина сама не верит своему счастью. Она стоит с полуоткрытым ртом, покусывая кончики пальцев, затаив дыхание. Она обволакивает нас янтарем, думает Тин. Чтобы сохранить навеки. В янтарных бусах, в янтарных словах. Прямо в нашем присутствии.