«Подпольные записи» и миг торжества
Начался последний триместр. Еще один Майский бал. Последние «трайпосы» по английской литературе. «Ревю Майской недели». Вручение дипломов. Прощай, Кембридж, здравствуй, мир.
Для последних «Огней» перед началом работы над настоящим шоу «Курильщиков» я завербовал моего старого знакомца Тони Слаттери — и оказалось, что он чувствует себя на сцене как рыба в воде. Он буквально рвал публику на части песнями, которые пел под гитару, и замечательными монологами собственного сочинения. По словам давно обратившегося в фаталиста уборщика нашего зала, одна из зрительниц, слушая Тони, буквальным образом уписалась от смеха.
— Существует такое понятие, — сказал он, потряхивая над влажной подушкой кресла баночкой с чистящим порошком, — слишком смешно.
Я попытался уговорить присоединиться к нам и Саймона Била, однако он уже пел и играл в стольких постановках, что каждый его день был заполнен. Хотя я думаю, что он, скорее всего, считал комедийное шоу не вполне для себя подходящим. Мы завербовали Пенни Дуайер, с которой я работал в нескольких постановках «Лицедеев», — она умела петь, танцевать, выглядеть смешной и вообще делать едва ли не все на свете — и получили труппу, куда входили также я, Хью, Эмма и Пол Ширер. Нам предстояло сыграть «Ревю Майской недели» и затем отправиться с ним в Оксфорд и Эдинбург.
Я написал для себя монолог, основанный на «Дракуле» Брема Строкера, и рассчитанную на двух исполнителей пародию на фильм «Барреты с Уимпол-стрит»: Эмма играла прикованную к постели калеку Элизабет Барретт, а я — ее пылкого поклонника Роберта Браунинга. И Хью, и я смотрели и сочли смехотворными посвященные Шекспиру мастер-классы Джона Бартона, в которых он с мучительной медлительностью проволакивал Иэна Маккеллена и Дэвида Суше по тексту одного-единственного монолога. И мы сочинили сценку, в ней я проделывал то же самое с Хью. Анализ текста получился у нас столь подробным, что дальше первого слова, «время», мы не продвинулись.
Хью попросил стать нашим режиссером Джен Рейвенс, бывшую годом ранее президентом «Огней», и мы начали репетировать в клубной. Мы сочинили заключительную сценку, рассчитанную на участие всех исполнителей сразу, — в ней жутковатая семейка в духе Алана Эйкборна играла после обеда в шарады, а заканчивалось все вспышками враждебности, разоблачениями и общим скандалом.
Какое-то время мне пришлось потратить на выпускные экзамены и еще какое-то — на письменные квалификационные работы, они же «диссертации»; одна посвящалась «Дон Жуану» Байрона, другая — характерным особенностям Э. М. Форстера. Ни той ни другой я не помню, на каждую ушел вечер лихорадочной работы — 15 000 слов совершенной чуши, отстуканных на высокой скорости.
Услышав, что результаты экзаменов выставлены напоказ, я добрел до «Сенат-хауса», к стенам, на которых висели огромные доски объявлений в деревянных рамах. И, протиснувшись сквозь истеричную студенческую толпу, отыскал свое имя в перечне высоких вторых результатов. Я набрал скучные, достойные, но далеко не волнующие 2:1.
Питер Холланд, дон из «Тринити-колледжа», руководивший моими занятиями «практической критикой» и литературой семнадцатого века, подошел ко мне со словами утешения.
— Экзаменаторы дважды перечитывали ваши работы, — сказал он, — надеясь, что вам все же удастся поставить «отлично». За эссе вы именно эту оценку и получили, а шекспировское снова было признано лучшим. Однако диссертация по Форстеру получила 2:2, а байроновская потянула только на тройку. Так что ничего они сделать не смогли. Не повезло.
Пострадала скорее моя гордость, чем мои планы. Честно говоря, Кембридж был прав: я доказал мою способность укладываться на письменных экзаменах в отведенное время, однако серьезная работа над диссертациями, требовавшая определенной оригинальности, знаний и усердия, которыми я и не обладал, и не потрудился обзавестись, выявили во мне качества умеющего втереться в доверие жулика, каковым я, собственно, и был.
Хью специализировался по археологии и антропологии, и оценки его выглядели еще более смешными и удовлетворительными. Он посетил одну лекцию, позволившую ему написать совершенно блестящий монолог о хижинах народов банту, но больше ничем своим профессорам не досаждал, эссе не писал и в факультетскую библиотеку не заглядывал. Думаю, он готов первым признать, что любой из вас знает об археологии и антропологии больше него.
И наконец, состоялось первое представление нашего «Ревю Майской недели». Оно называлось «Подпольные записи», что было в одинаковой мере отсылкой и к находившейся в подполе клубной комнате «Огней рампы», в которой рождалось это ревю, и к альбому Боба Дилана «Подвальные записи».
Первым на сцену вышел Хью. «О, леди и джентльмены, добрый вечер. Добро пожаловать на „Ревю Майской недели“. Этот вечер мы посвятим веселью (я, кстати, экзамены сдал — хуже некуда), комедийным сценкам, музыке и…»
Хью сменили мы. Зал театра «Артс» — одно из лучших, какие я знаю, мест для показа комедий. Я сидел в пятне света, держа на коленях переплетенную в кожу книгу, и, произнося монолог Дракулы, стоял рядом с Хью в сценке «Шекспировский мастер-класс», преклонял колени у постели болящей Эммы, подливал чай Полу Ширеру в скетче о вербовке в МИ5 — все эти мгновения были более приятными и волнующими в театре «Артс» (в тот вечер, перед той полной энтузиазма публикой), чем при любом другом исполнении тех же номеров.
Когда опустился занавес, мы с Хью обменялись взглядами. Нам было ясно: что бы с нами в дальнейшем ни произошло, имя «Огней рампы» мы не посрамили.
Ревю показывалось в течение двух недель, и в один из этих вечеров за кулисами пронесся слух, что в зале замечен Роуэн Аткинсон. Я нарушил обычай всей моей (недолгой) сценической жизни и выглянул в зал сквозь щелку в занавесе. Да, он здесь, ошибки быть не может. Не самые неприметные на планете черты лица. Дальше все мы играли с особой энергией, которая могла улучшить наше шоу, а могла — и с не меньшей легкостью — придать ему оттенок истеричности. Что именно произошло, сказать не возьмусь, поскольку взволнован был не менее прочих. За нашей игрой следил великий Роуэн Аткинсон. Всего полтора года назад я хохотал на его выступлении в Эдинбурге только что не до икоты. С того времени «Недевятичасовые новости» сделали его одной из главных телезвезд страны.
Он пришел за сцену, чтобы пожать нам руки, — поступок любезный и дружеский, особенно для человека столь застенчивого и замкнутого. Состояние восторженной рабской преданности ему, в котором я тогда пребывал, не позволило мне услышать ни единого из сказанных им слов, однако Хью и другие говорили после, что он очаровательным образом похвалил наше представление.
А еще через пару вечеров в зале появился агент Эммы, Ричард Армитаж.
После представления он спросил у нас:
— Вам не приходило в голову заняться этим делом профессионально? Обратить его в карьеру?
Вопрос оказался для нас неожиданным, странным и ошеломляющим. Всего несколько триместров назад я испытывал счастье, выходя на сцену в пьесах Чехова и Шекспира седым офицером или покрытым бородавками королем. Я слышал разговоры более серьезных актеров о том, как хорошо было бы поступить в аспирантуру «Академии Уэббера Дугласа», — именно этим путем пошел после Кембриджа Иэн Маккеллен. После того как я познакомился с Хью и начал сочинять скетчи — вместе с ним и самостоятельно, — у меня появилась надежда, что, возможно, со временем я смогу поработать на радио Би-би-си сценаристом или помощником режиссера, кем-нибудь в этом роде. А вот в том, что мне удастся, быть может, стать актером-комиком, уверенность я питал куда меньшую. У меня имелся голос и изрядный словарный запас, однако мое лицо и тело все еще порождали во мне стыд, неуверенность в себе и неловкость. И то, что Ричард Армитаж готов был и даже стремился взять меня под свое крыло и позаботиться о том, чтобы я сделал настоящую карьеру, представлялось мне поразительной удачей.
Впоследствии я узнал, что Ричард, старый хитрый лис, посылал в Кембридж своих клиентов помоложе, дабы те посмотрели нас и сообщили ему свое мнение. Что и объясняло появление в зале Роуэна Аткинсона. Ясно, что он отозвался о нас достаточно одобрительно для того, чтобы Ричард лично приехал в Кембридж и, посмотрев наше ревю, сделал нам это предложение.
Разумеется, я его принял. И Хью с Полом тоже.
— Конечно, — сказал Хью, когда мы с ним возвращались из театра домой, — это вовсе не обязательно что-нибудь значит. Скорее всего, он каждый год нагребает десятки таких, как мы.
— Я знаю, — ответил я. — И все же у меня теперь есть агент!
И я остановился, чтобы поведать эту новость парковочному счетчику:
— А у меня агент есть!
В ночном небе маячил силуэт часовни «Кингз-колледжа».
— У меня есть агент! — сообщил я и ей.
На нее это никакого впечатления не произвело.