Погоди минутку
Вздохи, ритм наших сердец, схватки у рожениц, оргазмы – все это стремительно синхронизируется. Точно так же несколько маятниковых часов, поставленных рядом, скоро начинают тикать в унисон. Светлячки на дереве вспыхивают и гаснут все разом. Солнце всходит и заходит. Луна прибывает и убывает, а утренняя газета обычно падает на крыльцо в шесть тридцать пять.
Время останавливается, когда кто-то умирает. То есть для умершего – да, останавливается, наверно, но для скорбящих – мечется как бешеное. Смерть приходит слишком рано. Время забывает про приливы, про удлинение и укорачивание светового дня, про луну. Рвет в клочья ежедневник. Ты – не за письменным столом, не в метро, не готовишь детям ужин. Ты читаешь журнал “Пипл” в приемной врача или всю ночь куришь, дрожа от холода на открытом балконе. Смотришь в пространство, сидя в своей бывшей детской, где на письменном столе – тот самый глобус. Персия, Бельгийское Конго. Но самое страшное, когда жизнь возвращается в нормальное русло: все твои привычки, вся разметка твоего дня кажутся бессмысленной фальшью. Всё под подозрением – вдруг это обман, которым нас пытаются успокоить, усыпить сомнения, спихнуть нас обратно в безмятежную неумолимую реку?
Когда кто-то смертельно болен, убаюкивающая маслобойка, которой управляет время, взрывается. Слишком быстро, уже не успеваю, я люблю тебя, это надо довести до конца, скажи ему что. Погоди минутку! Мне нужно тебе объяснить… А куда девался Тоби? Либо время течет с садистской неспешностью. Смерть просто околачивается рядом в то время, как ты ждешь, пока наступит ночь, а потом ждешь, пока наступит утро. Каждый день ты прощаешься в час по чайной ложке. Ох, в самом деле, чего тянуть с этим! Все время косишься на табло вылета и прилета. Ночи тянутся бесконечно, потому что просыпаешься от самого слабого кашля или всхлипа и лежишь с открытыми глазами, слушаешь ее дыхание – тихое, как у ребенка. Днем, сидя у ее постели, определяешь время по солнцу: луч переползает с Пресвятой Девы Гваделупской на рисунок (“Обнаженная. Бумага. Уголь”), а потом на зеркало, а потом на резную шкатулку с украшениями, озаряет флакон “Фрака”. Внизу, на улице насвистывает торговец camote, а потом ты помогаешь сестре дойти до гостиной, чтобы посмотреть новости Мехико, а попозже новости США с Питером Дженнингсом. Ее кошки устраиваются у нее на коленях. Из-за кошачьей шерсти ей становится трудно дышать, даже кислородный баллон не помогает. “Нет! Не выгоняй их. Погоди минутку”.
Каждый вечер после новостей Салли рыдала. Плакала. Наверно, скоро унималась, но в том особом времени, искривленном ее болезнью, плач не прекращался никогда, надрывный, хриплый. Я даже не могу вспомнить, плакали ли мы поначалу вместе с ней – я и моя племянница Мерседес. Наверно, не плакали. Мы обе бесслезные. Но мы обнимали и целовали Салли, пели ей песни. Пытались шутить: “Может, попробуем смотреть Тома Брокау вместо Дженнингса?” Готовили ей aguas, приносили чай и какао. Даже не припомню, когда она перестала плакать – наверно, уже незадолго до смерти, – но когда перестала, стало совсем страшно: тишина, затяжная тишина.
Иногда, расплакавшись, она говорила: “Извините, это, наверно, от химии. Непроизвольная реакция. Не обращайте внимания”. Но бывало, умоляла нас поплакать вместе.
– Не могу, mi Argentina, – говорила Мерседес. – Но мое сердце плачет. Просто мы знаем, что это начнется, и автоматически теряем чувствительность.
Хорошо, что Мерседес это говорила – проявляла милосердие. У меня-то просто ум за разум заходил от этого плача.
Однажды, расплакавшись, Салли сказала: “Я больше никогда не увижу осликов!”, и это показалось нам уморительно смешным. Она вспылила, расколотила об стену свои блюдца и чашку, наши бокалы и пепельницу. Опрокинула пинком стол, наорала на нас. Суки расчетливые, бесчувственные. Ни капли сострадания, ни капли жалости.
– Ни одной pinche слезинки. Хоть бы для виду пригорюнились, – она уже заулыбалась. – Вы как тюремные надзирательницы: “Выпей это. Вот тебе носовой платок. Поблюй в тазик”.
Вечером я укладывала ее спать, давала таблетки, делала укол. Целовала, укрывала одеялом. “Доброй ночи. Я тебя люблю, сестренка моя, mi cisterna”. Спала я в маленькой комнатке – в кладовке, рядом с Салли, слышала сквозь фанерную перегородку, как она читает, мурлычет под нос, пишет. Иногда она плакала, и это было хуже всего, потому что она утыкалась в подушку, пытаясь заглушить свои почти беззвучные горькие рыдания.
Первое время я бежала к ней, пыталась утешить, но, казалось, рыдания становились еще горше, переживания – еще острее. Снотворное действовало на Салли шиворот-навыворот: будило ее, бередило нервы, вызывало тошноту. И тогда я просто стала ее окликать через перегородку: “Салли. Дорогая Соль-и-Pimienta, Сальса, не вешай нос”. И всякое такое.
– Помнишь, как в Чили Роса клала нам в постель горячие кирпичи?
– Совсем забыла!
– Хочешь, найду тебе кирпич?
– Нет, mi vida, меня уже в сон клонит.
* * *
Ей сделали мастэктомию, провели курс лучевой терапии, и пять лет у нее все было отлично. Правда-правда, отлично. Сияющая, красивая, она была безумно счастлива с Андресом, человеком добрейшей души. Салли и я подружились – впервые после нашего тяжелого детства. Это совсем как влюбленность: мы открывали для себя друг дружку, все, что нас роднило. Мы вместе ездили на Юкатан и в Нью-Йорк. Я приезжала в Мексику, или она – в Окленд. Когда наша мать умерла, мы провели неделю в Сиуатанехо и разговаривали круглые сутки. Мы изгнали из себя злых духов: тени наших родителей, нашего собственного соперничества, – и, по-моему, мы обе стали взрослыми.
Тот ее звонок застал меня в Окленде. Теперь рак угнездился в ее легких. По всему телу. Времени в обрез. Apъrate. Приезжай немедленно!
Мне понадобилось три дня, чтобы уволиться с работы, собрать вещи и съехать с квартиры. В самолете, летящем в Мехико, я размышляла о том, что смерть кромсает время. Моя обычная жизнь испарилась. Сеансы психоанализа, бассейн в ИМКА. Как насчет ланча в пятницу? Вечеринка у Глории, завтра к зубному, стирка, забрать книги у Мо, уборка, кошачий корм кончается, в субботу посидеть с внуками, на работе заказать марлю и кнопочные гастростомы, написать Августу, поговорить с Джози, испечь оладьи, должен зайти Ч.Дж. Год спустя я испытала еще более сюрреалистическое ощущение: продавцы в бакалее и книжном, друзья, случайно попадавшиеся мне на улице, – все они даже не заметили моего отсутствия.
В Мехико я прямо из аэропорта позвонила Педро, ее онкологу, – выяснить, чего ждать. Думала: еще несколько недель, не больше месяца. “Ni modo, — сказал он. – Продолжим химиотерапию. Может быть, шесть месяцев, или год, или даже больше”.
– Если б ты мне просто сказала: “Приезжай сейчас, я так хочу”, я все равно бы приехала, – сказала я ей в тот вечер.
– Нет, ты бы не приехала! – засмеялась она. – Ты реалистка. Ты знаешь, что у меня есть слуги, которые все за меня делают, и сиделки есть, и врачи, и друзья. Ты бы подумала, что я пока в тебе не нуждаюсь. Но я хочу, чтобы ты уже сейчас помогла мне привести все в порядок. И чтобы ты готовила еду – тогда Алисия и Серхио будут обедать дома. Я хочу, чтобы ты мне читала, чтобы ты обо мне заботилась. Теперь, когда мне одиноко и страшно. Ты нужна мне сейчас.
У нас у всех есть мысленные фотоальбомы. Остановленные мгновения. Снимки наших родных и близких в разные моменты. На этом снимке – Салли в темно-зеленом спортивном костюме, сидящая по-турецки на своей кровати. Кожа светится, в зеленых глазах сияют слезы, она разговаривает со мной. Никакого лукавства, никакой жалости к себе. Я обняла ее, как я была ей благодарна за доверие!
В Техасе я, восьмилетняя, ненавидела ее, трехлетнюю, так сильно ей завидовала, что мое сердце кипело от ярости. Наша бабушка махнула на меня рукой, и я росла, как сорная трава, беззащитная перед остальными взрослыми, но маленькую Салли бабушка охраняла неусыпно, расчесывала ей волосы, пекла для нее одной пирожные, укачивала ее, пела “Далеко в Миссури”. Но у меня даже с тех времен сохранились мысленные портреты Салли: улыбаясь с непритворной ласковостью, которую она пронесла через всю жизнь, маленькая девочка протягивает мне песочный куличик.
Первые месяцы в Мехико промчались стрелой, как в старых фильмах, когда на отрывных календарях мелькают дни. Ускоренная перемотка: плотники – все поголовно Чарли Чаплины – стучат на кухне, водопроводчики гремят в ванной. Приходили мастера чинить все дверные ручки и вставлять разбитые стекла, циклевать полы. Мирна, Белен и я, засучив рукава, взялись за кладовую, tapanco, платяные шкафы, книжные стеллажи и комоды. Мы выбрасывали туфли и шляпки, собачьи ошейники, жакеты а-ля Неру. Мерседес, Алисия и я достали всю одежду и украшения Салли, снабдили этикетками – кому из друзей что отдать.
Ленивые сладостные дни на полу в спальне Салли: разбирать фотографии, читать письма и стихи, сплетничать, рассказывать истории. Весь день люди звонили – то по телефону, то в дверь. Я отфильтровывала звонки и посетителей, обрывала их, если Салли уставала, или не обрывала, если она наслаждалась, – например, всякий раз, когда она разговаривала с Густаво.
Когда кому-то впервые ставят смертельный диагноз, звонки, письма и гости текут лавиной. Но идут месяцы, время превращается в тяжелые времена, и все меньше народу появляется. Вот когда болезнь разбухает, а время становится медлительным и громким. Слышишь тиканье будильника, и церковные колокола, и позывы на рвоту, и каждый хриплый вдох и выдох.
Андрес и бывший муж Салли Мигель приходили каждый день, но в разные часы. Только один раз пересеклись. Я подивилась, как все автоматически лебезили перед бывшим мужем. Он давным-давно женился на другой, но его гордость все равно щадили. Андрес просидел в спальне Салли всего несколько минут. Я принесла ему кофе и pan dulce. Едва я поставила чашку и тарелку на стол, вошла Мирна: “Сейчас придет сеньор!”
– Скорее, в твою комнату! – сказала Салли.
Андрес убежал в мою комнату, прихватив кофе и булку. Только я прикрыла за ним дверь, появился Мигель.
– Кофе! Мне надо выпить кофе! – сказал он.
Тогда я зашла в свою комнату, отобрала у Андреса кофе и булку, отнесла Мигелю. Андрес исчез.
* * *
Я чувствовала сильную слабость, еле передвигала ноги. Мы думали, что это estrйs (в испанском нет своего слова для обозначения стресса), но однажды я потеряла сознание на улице, и меня отвезли в больницу. Оказалось, у меня сильная анемия, а всему виной – грыжа пищевода с кровотечением. Я пролежала в больнице несколько дней, мне переливали кровь.
После больницы я почувствовала себя намного лучше, но моя болезнь напугала Салли. Смерть напомнила нам, что никуда не делась. Время снова ускорилось. Когда мне казалось, что Салли заснула, я вставала с кресла, собиралась лечь.
– Не уходи!
– Я в туалет, сейчас вернусь.
По ночам, если она задыхалась или кашляла, я вставала, проверяла, как она.
Теперь она не расставалась с кислородным баллоном, с постели вставала редко. Я мыла ее прямо в спальне, делала ей уколы от боли, от тошноты. Она понемножку пила бульон, иногда ела крекеры. Сосала льдинки. Я заворачивала лед в полотенце и крошила его, крошила, крошила, колотя по бетонной стене. Мерседес ложилась с ней на кровать, а я устраивалась на полу и читала им вслух. Подумав, что они заснули, я умолкала, но обе просили: “Читай дальше!”
Bueno. “Пусть кто-нибудь попробует утверждать, что наша Бекки, которой, конечно, нельзя отказать в кое-каких пороках, не была выведена перед публикой в самом благородном и безобидном виде!..”
Педро делал ей дренаж легкого, но все равно ей становилось все труднее дышать. Я решила устроить в ее комнате настоящую уборку. Мерседес сидела с ней в гостиной, пока Мирна, Белен и я подметали, вытирали пыль, мыли стены, окна и полы. Я переставила ее кровать: поставила прямо под потолочным окном, чтобы ей было видно небо. Белен постелила чистые отутюженные простыни, и мы отнесли Салли обратно в спальню. Она откинулась на подушку, и ее лицо засветилось, полностью озаренное весенним солнцем.
– El sol, – сказала Салли. – Я его чувствую.
Я сидела напротив, привалившись к стене, и смотрела, как она смотрит в свое окно. Самолет. Птицы. След от самолета. Закат!
Поздно вечером я поцеловала ее на сон грядущий и ушла в свою каморку. Увлажнитель ее кислородного баллона булькал, как фонтан. Я дожидалась, пока она заснет, – это я определяла по дыханию. Ее матрас заскрипел. Она натужно набрала в грудь воздуха, застонала, засопела. Я слушала, ждала, а потом услышала над ее кроватью звяканье колец – занавеска отодвигалась.
– Салли? Саламандра, что ты делаешь?
– Смотрю на небо!
Я, совсем рядом с ней, посмотрела в свое маленькое окошко.
– Oye, сестра…
– Ау! – сказала я.
– Мне все слышно. Ты плачешь обо мне!
* * *
С тех пор как ты умерла, прошло семь лет. Естественно, теперь я скажу: “пролетело”. Я состарилась. Как-то внезапно, de repente. Мне трудно ходить. Я даже брызгаю слюной. Я не запираю дверь на ночь – мало ли, вдруг умру во сне, но, скорее всего, так и буду скрипеть понемножку, пока меня куда-нибудь не пристроят. Я уже немножко с приветом. Я припарковалась за углом, потому что мое обычное место кто-то занял. А потом, увидев пустое место, задумалась: куда пропала моя машина? Я разговариваю со своим котом, что, может, и не так уж странно, но чувствую себя глупо, потому что кот совершенно глухой.
Как бы то ни было, времени никогда не бывает вдосталь. “Реального времени”, – как говорили когда-то заключенные, с которыми я занималась. Объясняли: это только кажется, будто у них времени вагон. Своим временем они даже не распоряжались.
Теперь я преподаю в красивом fresa горном городке. В тех же Скалистых горах, где папа когда-то добывал руду, но с Бьюттом или Кер-д'Ален – никакого сравнения. И все равно мне повезло. Здесь у меня есть хорошие друзья. Живу я в предгорьях, где мимо моего окна грациозно и скромно вышагивают олени. Я видела в лунном свете, как сношались скунсы; их пронзительные крики походили на восточную музыку.
Я скучаю по моим сыновьям и их семьям. Я вижусь с ними максимум раз в год, и это всегда очень приятно, но я перестала по-настоящему участвовать в их жизни. И в жизни твоих детей тоже. Правда, Мерседес и Энрике приезжали сюда, чтобы сыграть свадьбу!
Многих других уже нет. Когда-то мне казались смешными фразы типа “Я потеряла мужа”. Но ощущение именно такое. Человек запропал. Пол, тетя Чата, Бадди. Я понимаю, как можно верить в призраков или вызывать умерших на сеансах. Бывает, я несколько месяцев думаю только о тех, кто жив, а потом приходит Бадди с анекдотом, или явственно возникаешь ты, навеянная звуками танго или вкусом agua de sandia. Если бы только ты могла поговорить со мной. От тебя толку – не больше, чем от моего глухого кота.
В последний раз ты приходила спустя несколько дней после снежной бури. Земля все еще была заснеженная, заледенелая, но нам улыбнулась удача – на день потеплело. Белки и сороки тараторили, на голых деревьях насвистывали воробьи и зяблики. Я распахнула все двери, раздвинула все шторы. Пила чай за кухонным столом, чувствуя спиной солнце. Из гнезда на передней веранде высыпали осы, сонно проплыли по моему дому, зажужжали, сомнамбулически кружа по кухне. Как раз в этот момент сдохла батарейка пожарной сигнализации, и датчик расчирикался, словно летний сверчок. Солнце добралось до чайника и банки с мукой, до серебряной вазы с левкоями.
Ленивая подсветка, словно днем в твоей спальне в Мехико. Я увидела солнце на твоем лице.