Хлоп-отряд
Я вхожу в дверь, и на меня накатывает привычная вонь немытых тел, готовки и дерьма. Полицейские огни мигают сквозь жалюзи, подсвечивают струи дождя и место преступления красно-синими огненными вспышками. Кухня. Влажное месиво. Толстая женщина скорчилась в углу, сжимая на груди ночную рубашку. Полные бедра и колышущиеся груди под грязным шелком. Копы сторожат толстуху, командуют, заставляют ее сесть и чем-нибудь прикрыться. Еще одна женщина, молодая и симпатичная, черноволосая, беременная, в испачканной спагетти блузке, съежилась у противоположной стены. Из соседней комнаты доносятся вопли: дети.
Зажимаю пальцами нос и дышу ртом, сражаясь с тошнотой. Входит Пентл, он прячет в кобуру гранж. Видит меня и бросает мне маску. Вскрываю ее и дышу лавандой, пока зловоние не рассасывается. Вместе с Пентлом вбегают дети, их трое, они путаются у него в ногах – крикуны из соседней комнаты. Проносятся по кухне и, не прекращая вопить, скрываются в гостиной, где на стенных экранах, словно пыльца фей, мерцают данные – очевидно, единственная связь детишек с внешним миром.
– Больше никого, – говорит Пентл. У него вытянутое худое лицо с маленьким недовольным ртом. Щеки обвисли, будто под тяжестью невидимых гирь. Глаза прячутся под толстыми бровями-гусеницами. Он оглядывает кухню, уголки его рта ползут вниз. Такие сцены всегда наводят тоску. – Они все были внутри, когда мы взломали дверь.
Я рассеянно киваю, стряхивая со шляпы муссонную воду.
– Отлично. Спасибо.
Капли падают на пол, вливаются в оставленные хлоп-отрядом лужи, где плавают червяки-спагетти. Я надеваю шляпу. Вода по-прежнему сочится с полей и затекает за воротник скользким, неприятным ручейком. Кто-то закрывает дверь на улицу. Запах дерьма усиливается, влажный, яичный. Маска едва с ним справляется. Засохшие горошины и кусочки хлопьев вперемешку со спагетти хрустят и хлюпают под ногами – геологические слои былых трапез. Эту кухню годами не подвергали самоочистке.
Старшая женщина кашляет, еще туже натягивает ночную рубашку на свой целлюлит, и я, как обычно в подобных ситуациях, гадаю, что заставило ее выбрать эту скрытную, мерзкую жизнь, полную гниющих отбросов и кратковременных запретных вылазок на солнечный свет. С момента моего прихода беременная девушка ушла в себя еще глубже. Она смотрит в никуда. Не пощупав пульс, не поймешь, что она жива. Удивительно, что женщины могут пасть так низко, так глубоко провалиться в помойную жизнь, сбежать от тех, кто их любит, заботится о них, позволяет им увидеть внешний мир.
Из гостиной выбегают дети, преследующие друг друга: светловолосая девочка не старше пяти; девчушка, которой нет еще и трех, с каштановыми косичками, облаченная лишь в самодельный подгузник, и двухлетний мальчишка ростом мне по колено, в сползшем на маленькие мускулистые бедра рваном подгузнике. На мальчике заляпанная томатным соусом футболка с надписью: «Кто самый красивый?». Не будь она такой грязной, сошла бы за антиквариат.
– Тебе нужно что-нибудь еще? – спрашивает Пентл и морщит нос: от детей доносится новая волна зловония.
– Ты сделал фотографии для прокурора?
– Ага. – Пентл достает цифровую камеру и пролистывает снимки женщин и детишек, которые таращатся на меня с экрана, словно крошечные грязные куколки. – Хочешь, чтобы я забрал их сейчас?
Я смотрю на женщин. Дети снова убежали. Из соседней комнаты доносятся топот и вопли. Пронзительный визг. Даже на расстоянии от их криков болит голова.
– Давай. Я займусь детьми.
Пентл поднимает женщин с пола и выталкивает за дверь, а я остаюсь посреди кухни в одиночестве. Мне здесь все знакомо: стандартная планировка «Билдерс юнайтед». Традиционная подсветка шкафов, черная зеркальная плитка на полу, хитроумные форсунки для самоочистки, скрытые за декоративными бордюрами, – так похоже на наше с Алисой жилище, что можно забыть, где находишься. Это негатив кухни в нашей квартире: светлой, а не темной, чистой, а не грязной, тихой, а не шумной. Та же планировка, все почти такое же – и совершенно иное. Тут можно проводить археологические раскопки. Изучить слои грязи, и жира, и шума и понять, что здесь было прежде… в те времена, когда обитателей квартиры интересовали сочетания цветов и модные приборы.
Я открываю холодильник (грязеотталкивающий никель, как практично). В нашем хранятся ананасы, и авокадо, и эндивий, и кукуруза, и кофе, и бразильские орехи из висячих садов Ангельского Шпиля. В этом полка забита батончиками прессованного микопротеина и грудами скомканных пакетиков с питательными добавками, вроде тех, что раздают в правительственных клиниках омоложения. Из непереработанных продуктов я вижу только пакет со склизким салатом. Овощи и фрукты – исключительно в виде порошков в банках. Стопка упаковок саморазогревающихся обедов – жареный рис, лаап и спагетти, вроде тех, что валяются на полу в луже соуса, – и все.
Закрываю холодильник и выпрямляюсь. В этой грязи, и воплях из соседней комнаты, и вони обделанных подгузников есть тревожащее что-то – но я не могу сформулировать, что именно. Они могли бы жить на свежем воздухе и свету. А вместо этого прячутся в темноте, под пологом влажных джунглей, бледнеют и умирают.
Дети вбегают на кухню друг за другом, смеясь и крича. Останавливаются и оглядываются, возможно, удивляясь, куда подевались их мамы. Самый младший держит за нос плюшевого динозавра. У динозавра длинная зеленая шея и толстое туловище. Наверное, это бронтозавр, с огромными мультяшными глазами и черными фетровыми ресницами. Забавно, динозавры давным-давно вымерли, но сохранились в виде плюшевых игрушек. Действительно забавно, ведь если подумать, игрушка-динозавр является дважды вымершей.
– Простите, ребятки. Мамочка ушла.
Я достаю свой гранж. Их головы по очереди дергаются, пум-пум-пум, во лбах появляются красные отверстия, мозги вылетают через затылки. Тела подпрыгивают, падают на черный зеркальный пол и замирают спутанными грудами разномастных конечностей. На мгновение запах горелого пороха делает вонь выносимой.
Ввысь из джунглей, словно летучая мышь, летящая прочь из ада, из пригорода суперкластера Райнхерст и дальше, сквозь верхние этажи. Опрометью по Мостовой, к Ангельскому Шпилю и морю. Обезьяны прыгают с рельс, будто кузнечики, сыплются за край перед моим автомобилем и скрываются в зарослях мангровых деревьев, и кудзу, и красных деревьев, и тиковых деревьев, исчезают во влажном нутре зеленого лабиринта. Оставляю патрульную машину в отрядном центре, времени на очистку нет, да она мне и не требуется. Швыряю шляпу, плащ, всю одежду в мешки для опасных материалов, натягиваю смокинг, запрыгиваю в общественный лифт и поднимаюсь на 188 этажей, к высокому, чистому воздуху над растительной шерстью проекта по секвестрации углерода № 22.
Мма Телого дает новый концерт. Алиса – его альт-примадонна, его драгоценность, и Хуа Чиан и Телого кружили вокруг нее, точно вороны, разбирая ее выступления по косточкам, не спуская с нее вороньих глаз, внимательных и жадных до малейшей оплошности, но теперь они говорят, что она готова. Готова сместить Банини с его трона. Готова побороться за место в бессмертном каноне классической игры. А я опаздываю! Застрял в общественном лифте на 55-м уровне, окруженный дыханием и жаром обедающих и отдыхающих, вздумавших подняться на шпиль. Секунды тикают, а я слушаю жужжание и гудение кондиционеров, потею и вяну вместе с другими пассажирами, выжидая, когда же решится возникшая на линии проблема.
Наконец мы снова начинаем подниматься, желудки ухнули в пятки, в ушах щелкает, и под действием магнитного ускорения мы воспаряем к небесам… а потом тормозим так быстро, что ноги едва не отрываются от пола. Желудки возвращаются на место. Я проталкиваюсь сквозь людскую массу, машу недовольным полицейским жетоном и вбегаю через стеклянную арку в «Ки перформанс сентер». Проскальзываю между закрывающихся створок автоматических дверей.
Автоматические замки защелкиваются за моей спиной, закрывая доступ. Здесь уютно. Я внутри, окутанный симфонией, ее гигантские ладони словно сомкнулись вокруг и перенесли меня в точку абсолютной сосредоточенности. Свет меркнет. Разговоры стихают. Я на ощупь пробираюсь к своему месту. Мужчины в темно-желтых шляпах и женщины в очках кидают на меня злобные взгляды, когда я протискиваюсь мимо. Знаю, это некрасиво. Я опоздал на событие, какое выпадает раз в десятилетие. Усаживаюсь, и на сцену выходит Хуа Чиан.
Его руки взмывают, словно журавлиные крылья. Смычки, и трубы, и флейты вспыхивают, приходя в движение, и звучит музыка, сперва тихая, как наплывающий туман, постепенно нарастающая, выпевающая повторяющиеся мотивы, которые Алиса играла десять тысяч раз. Ноты, когда-то спотыкавшиеся и болезненные, теперь льются, как вода, расцветают, как ледяные цветы. Музыка успокаивается, пианиссимо, эти очаровательные причудливые мотивы я слышал, когда Алиса репетировала. Она говорила, что это только вступление, которое должно избавить слушателей от мыслей о внешнем мире. Мотивы повторяются, пока Ху Чиан не решает, что аудитория полностью завоевана, и тут вступает альт Алисы. Остальные поддерживают ее, за их плечами – пятнадцать лет репетиций.
Потрясенный, я смотрю на свои руки. В концертном зале это звучит иначе. Иначе, чем в те дни, когда она ругалась, и репетировала, и проклинала Телого, и клялась, что его произведение невозможно сыграть. Иначе, чем когда она рано заканчивала работать, улыбающаяся, с руками, покрытыми новыми мозолями, с раскрасневшимся лицом, готовая пить со мной на балконе охлажденное белое вино в закатных лучах солнца и смотреть, как муссонные облака расходятся и появляются звезды. Сегодня ее партия стала частью симфонии, и она настолько прекрасна, что я лишился дара речи и способности мыслить.
Потом я узнаю, превзошел ли Телого Банини своей отвагой. Услышу, как критики сравнивают живые воспоминания о древних выступлениях, увижу, как меняется критическое мнение, чтобы вместить новое произведение в канон, которому более ста лет и который навис, точно призрак, над всеми надеждами Алисы и ее дирижера Хуа Чиана: надеждами, что этот концерт сбросит Банини с пьедестала и, возможно, огорчит его настолько, что он прекратит омолаживаться и сойдет в могилу. На мой взгляд, противостоять такой истории – тяжелая ноша. Когда работаешь в хлоп-отряде, мозги отдыхают, а руки заняты делом. И уходя с работы, забываешь о ней.
Вот только я смотрю на свои руки и с удивлением вижу, что они покрыты брызгами крови. Крошечными точечками. Останками мальчонки с динозавром. Пальцы пахнут ржавчиной.
Темп ускоряется. Снова Алиса. Ноты сплетаются настолько плавно, что невозможно поверить, будто играет живой человек, но теплота и фразировка принадлежат ей, только ей, я слышал их по утрам, когда она репетировала на балконе, проверяла себя, трудилась снова и снова, вопреки всему. Дисциплинируя пальцы и руки, заставляя соответствовать требованиям Телого, тем самым, что много лет назад называла невыполнимыми, тем самым, что сейчас столь легко струятся по залу.
Мои руки покрыты кровью. Я счищаю ее, отдираю хлопьями. Должно быть, малыш с динозавром. Он был ближе всех, когда я его застрелил. Частички прилипли намертво, срослись с моей кожей. Зря я отказался от очистки.
Я тру.
Сидящий рядом мужчина с загорелым лицом и обветренными губами хмурится. Я порчу исторический момент, которого он ждал долгие годы.
Я тру осторожней. Тише. Кровь отслаивается. Глупый мальчишка с глупым динозавром, из-за которого я едва не пропустил концерт.
Уборщики тоже заметили динозавра. Уловили иронию момента. Пошутили, фыркнули в маски и начали складывать тела в компостные мешки. А я чуть не опоздал. Из-за глупого динозавра.
Каскады музыки обрываются тишиной. Руки Хуа Чиана падают. Аплодисменты. По настоянию Чиана Алиса встает, и аплодисменты усиливаются. Вытянув шею, я вижу ее, окутанную нашим восхищением: девятнадцатилетнее лицо раскраснелось, расцвело счастливой, победной улыбкой.
В конце концов мы оказываемся на вечеринке у Марии Иллони, одной из главных покровительниц симфонического оркестра. Она разбогатела на борьбе с глобальным потеплением в Нью-Йорке, прежде чем тот затонул. У нее пентхаус на Береговой линии, – вызывающе искрится огнями над волноломами и приливом, показывает палец океану, который посрамил ее расчеты штормового нагона. Серебристая лоза-паутинка над темной водой и плавучие лодочные коммуны в глубинах. Очевидно, Нью-Йорк так и не получил назад свои деньги: открытое патио Иллони занимает весь верхний этаж Береговой линии, выпуская в воздух дополнительные платформы-лепестки из крученых углеродных нитей.
С дальнего конца линии, за пылающими сердцевинами суперкластеров, виден старый город, темный, если не считать светящихся магниток. Причудливый клубок крушений, мародерства и ветхости. Днем он напоминает кладбище высохших красных грибов, сплетение полога джунглей и древнего городского подлеска, но по ночам виден лишь скелет светящейся инфраструктуры, лучевые цветы во мгле, и я глубоко дышу, наслаждаясь свежестью и простором, которых нет в тех душных норах, где я охочусь вместе с хлоп-отрядом.
Алиса сияет от возбуждения – идеально стройная, прекрасно сложенная, соблазнительная красавица. Температура осеннего воздуха комфортна, ниже тридцати трех градусов, и я испытываю к Алисе невыразимую нежность. Притягиваю ее к себе. Мы проскальзываем в лес вековых скульптур-бонсай, созданных мужем Марии. Алиса шепчет, что он постоянно торчит на крыше, глядя на ветки, изучая их изгибы, и время от времени, может, раз в несколько лет, подвязывает ветку, направляя в другую сторону. Мы целуемся в тени деревьев, Алиса прекрасна, и все замечательно.
Но я рассеян.
Когда я расстреливал детей из гранжа, самый младший – мальчишка с глупым динозавром – перевернулся. Гранж предназначен для вшивоголовых, не для маленьких детей, вот пуля и прошла насквозь, а пацан перевернулся, и его динозавр улетел. Проплыл, в буквальном смысле проплыл по воздуху. И теперь я не могу выкинуть это из головы: динозавра, который летит. А затем врезается в стену и падает на черный зеркальный пол. Так стремительно и так неторопливо. Пум-пум-пум очередью… и динозавр летит.
Почувствовав мою отрешенность, Алиса отодвигается. Я расправляю плечи. Пытаюсь сосредоточиться на ней.
– Я думала, ты не успеешь, – говорит она. – Когда мы настраивались, я увидела, что тебя нет.
Выдавливаю ухмылку.
– Но я успел. Я смог.
Чудом. Я слишком долго простоял с уборщиками, а динозавр лежал в луже и впитывал кровь мальчишки. Дважды вымершие. И пацан, и динозавр. Погибшие один раз, а потом еще один. Что за странная симметрия.
Склонив голову, Алиса изучает меня.
– Тяжело пришлось?
– С чем? – С бронтозавром? – С вызовом? – Пожимаю плечами. – Просто две безумные дамочки. Безоружные. Никаких проблем.
– Представить себе не могу – бросить омоложение. – Она со вздохом прикасается к бонсай, десятилетиями следовавшему по маршруту, который доступен лишь Майклу Иллони. – Зачем отказываться от всего этого?
У меня нет ответа. Внутренним взором я снова вижу место преступления. Я испытал такое же чувство, когда стоял среди червяков-спагетти и разглядывал содержимое холодильника. В этом зловонии, шуме и тьме что-то было, что-то жаркое, навязчивое и зрелое. Но я не знаю, что это.
– Женщины выглядели старыми, – говорю я. – Напоминали сдувшиеся воздушные шары, одутловатые и обвисшие.
Алиса с отвращением морщится.
– Ты можешь представить, чтобы мы играли Телого без омоложения? Нам бы просто не хватило времени. Половина бы состарилась, и пришлось бы искать дублеров, а потом дублерам пришлось бы искать собственных дублеров. Пятнадцать лет! Эти женщины просто вышвырнули все это на помойку. Как они могли вышвырнуть нечто столь прекрасное, как Телого?
– Думаешь о Каре?
– Она бы сыграла Телого намного лучше меня.
– Не верю.
– Уж поверь. Она была лучшей. Пока не помешалась на детях. – Алиса вздыхает. – Я по ней скучаю.
– Ты можешь ее навестить. Она еще не умерла.
– Могла бы с тем же успехом и умереть. Сейчас она на двадцать лет старше. – Алиса качает головой. – Нет, лучше я запомню ее в расцвете сил, а не в однополом трудовом лагере, где она выращивает овощи, теряя последние крупицы таланта. Я бы не перенесла, если бы она при мне начала играть. Меня бы убило, что все это утрачено. – Она резко поворачивается. – Кстати, завтра у меня омолаживающая процедура. Подвезешь?
– Завтра? – Я в нерешительности. Завтра мне снова предстоит хлопать детей. – Как-то слишком внезапно.
– Знаю, я хотела попросить тебя раньше, но с этим концертом забыла. – Она пожимает плечами. – Это не настолько важно. Сама съезжу. – Она искоса смотрит на меня. – Но мне приятней, когда ты со мной.
Какого черта. Все равно я не хочу работать.
– Ладно, попрошу Пентла меня прикрыть.
Пусть разбирается с динозаврами.
– Правда?
Я пожимаю плечами.
– Что тут скажешь? Я такой милый.
Она улыбается, поднимается на цыпочки и целует меня.
– Если бы мы не собирались жить вечно, я бы вышла за тебя замуж.
Я смеюсь.
– Если бы мы не собирались жить вечно, я бы сделал тебе ребенка.
Мы смотрим друг на друга. Алиса неуверенно смеется и решает принять мои слова за шутку.
– Не будь грубым.
Тут из-за бонсай выскакивает Иллони и хватает Алису за руку.
– Вот ты где! Я повсюду тебя ищу. Ты не имеешь права прятаться. Сегодня ты звезда!
Она тащит Алису прочь с безапелляционным напором, который заставил Нью-Йорк поверить, будто эта женщина может его спасти. На меня она даже не смотрит. Алиса терпеливо улыбается и манит меня за собой. Мария созывает всех, карабкается на край фонтана, затаскивает следом Алису. И начинает говорить об искусстве, и самопожертвовании, и дисциплине, и красоте.
Я отключаюсь. Самовосхваление хорошо в меру. Очевидно, что Алиса – одна из лучших в мире. Разговоры лишь превращают это в банальность. Но спонсорам необходимо ощутить свою сопричастность, они все хотят выжать Алису и сделать ее своей, а потому говорят, говорят, говорят…
– …мы бы не собрались здесь, поздравляя друг друга, если бы не наша очаровательная Алиса, – вещает Мария. – Хуа Чиан и Телого хорошо потрудились, но в конечном итоге именно в исполнении Алисы претенциозное творение Телого нашло глубокий отклик в сердцах критиков. Именно ее следует благодарить за безупречность произведения.
Все аплодируют, а Алиса мило краснеет, не привычная к лести коллег и соперников. Мария перекрикивает шум:
– Я несколько раз звонила Банини, и ему явно нечем ответить на наш вызов, так что, полагаю, ближайшие восемьдесят лет принадлежат нам. И Алисе!
Оглушительные аплодисменты.
Мария снова машет, чтобы привлечь внимание, и хлопки переходят в свист, который наконец стихает, позволяя ей продолжить:
– Чтобы отметить конец эпохи Банини и начало новой эры, я хочу преподнести Алисе небольшой знак признательности… – Наклонившись, она берет джутовый мешочек, расшитый золотыми нитями. – Разумеется, женщины любят золото, и украшения, и струны для альта, но я подумала, что этот подарок особенно соответствует моменту.
Я притискиваюсь к стоящей рядом даме, чтобы лучше видеть, а Мария драматично воздевает мешочек над головой и кричит:
– Алисе, нашей победительнице динозавров!
И достает из мешочка зеленого бронтозавра.
Точь-в-точь как у того мальчишки.
Огромные мультяшные глаза смотрят прямо на меня. На мгновение мне кажется, что динозавр подмигивает своими длинными черными ресницами, а потом толпа начинает смеяться и хлопать. Шутка доходит. Банини = динозавр. Ха-ха.
Алиса берет динозавра за шею и крутит над головой, и все снова смеются, но я уже ничего не вижу, потому что лежу на полу, запутавшись в душных джунглях человеческих ног, и не могу дышать.
– Ты уверен, что все в порядке?
– Разумеется. Все отлично. Я же говорил, все хорошо.
Полагаю, так оно и есть. Сидя рядом с Алисой в приемной, я не испытываю головокружения, только усталость. Прошлым вечером она положила динозавра на прикроватный столик, рядом со своей коллекцией маленьких музыкальных шкатулок, украшенных драгоценными камнями, и проклятая тварь всю ночь таращилась на меня. В конце концов в четыре утра я сдался и запихнул его под кровать. Но утром Алиса нашла динозавра и вернула на место, и он снова уставился на меня.
Алиса стискивает мою руку. Это небольшая частная клиника омоложения, на окнах – голографии парусников в Атлантическом океане, поэтому комната кажется просторной и открытой, пусть солнечный свет и является продуктом зеркальных коллекторов. Это не один из гигантских общественных монстров, возникших в пригородах, когда истек срок действия патентов на омоложение. Платишь чуть больше, чем за генерики «Медикэйд», зато не нужно стоять в очереди изможденных воров, вшивоголовых и алкашей, которые требуют омоложения, хотя тратят свои бесконечные жизни впустую.
Медсестры действуют быстро и эффективно. Очень скоро Алиса уже лежит под капельницей, а я сижу рядом, и мы смотрим, как в нее вливается молодость.
Это обычная прозрачная жидкость. Я всегда думал, что она должна бы быть зеленой и шипучей, чтобы вызывать рост. Ну ладно, пусть не зеленой, но определенно шипучей. Внутри она точно шипит.
Алиса судорожно вдыхает и тянется ко мне, тонкие бледные пальцы касаются моего бедра.
– Возьми меня за руку.
Эликсир жизни пульсирует, наполняя ее, очищая. Алиса быстро, неглубоко дышит. Ее зрачки расширяются. Она больше не видит меня. Она где-то внутри, восстанавливает утраченное за последние восемнадцать месяцев. Сколько бы раз я это ни делал, не устаю поражаться, глядя, как кто-то другой проходит процедуру: человек словно тонет, а потом выныривает на поверхность более цельным и живым, чем прежде.
Глаза Алисы фокусируются. Она улыбается.
– Боже, я никогда к этому не привыкну.
Она пытается встать, но я удерживаю ее и вызываю сестру. Та отключает капельницу, и я веду Алису к машине. Она тяжело опирается на меня, спотыкается, прикасается ко мне. Сквозь ее кожу я почти чувствую шипение и покалывание. Алиса забирается в автомобиль. Когда я сажусь внутрь, она поворачивается ко мне и смеется.
– Мне так хорошо, что нет слов.
– Нет ничего лучше, чем передвинуть стрелки назад.
– Отвези меня домой. Хочу быть с тобой.
Нажимаю кнопку пуска, и мы выезжаем с парковки. Перепрыгиваем на магнитку, ведущую с Центрального Шпиля. Алиса смотрит, как за окнами скользит город, покупатели, бизнесмены, мученики и призраки, потом мы вырываемся на открытое пространство, на трек высоко над джунглями, и несемся на север, к Ангельскому Шпилю.
– Как прекрасно быть живой, – говорит она. – В этом нет никакого смысла.
– В чем?
– В отказе от омоложения.
– Если бы люди были осмысленными, у нас не было бы психологов.
И мы не покупали бы игрушечных динозавров детям, у которых все равно нет будущего. Я скриплю зубами. Ни малейшего смысла. Тупые мамаши.
Алиса вздыхает, проводит руками по бедрам, разминая плоть, задирает юбку и впивается пальцами в тело.
– Но в этом правда нет смысла! Это так приятно. Только безумец может отказаться от омоложения.
– Конечно, они безумны. Они убивают себя, рожают детей, о которых не умеют заботиться, живут в загаженных квартирках в темноте, никогда не выходят на улицу, скверно пахнут, ужасно выглядят, их не ждет ничего хорошего… – Я понимаю, что чрезмерно повышаю голос. И закрываю рот.
Алиса смотрит на меня.
– Ты в порядке?
– В полном.
Но это не так. Я в ярости. В ярости из-за женщин, которые покупают дурацкие игрушки. В бешенстве, потому что эти тупые бабы дразнят своих тупых обреченных детей, обращаются с ними так, словно их не ждет компост.
– Давай не будем говорить о работе. Просто поедем домой. – Я натянуто улыбаюсь. – Раз уж я взял выходной, следует использовать его на всю катушку.
Алиса все еще смотрит на меня. Я вижу вопросы в ее глазах. Если бы не доза омолаживателя, мне бы так легко не отделаться, но она слишком поглощена покалыванием в своем обновленном теле и не настаивает. Смеется, проводит пальцами по моей ноге и начинает заигрывать со мной. Используя полицейские коды, обхожу правила безопасности, и мы несемся по Мостовой к Ангельскому Шпилю, океан блестит на солнце, а Алиса улыбается, и смеется, и нас окружают вихри прозрачного воздуха.
Три часа утра. Очередной вызов, окна опущены, несусь сквозь влажную духоту Ньюфаундленда. Алиса хочет, чтобы я приехал домой, вернулся, расслабился, но я не могу. И не хочу. Не знаю, чего я хочу, но это точно не поздний завтрак с бельгийскими вафлями, и не секс на полу в гостиной, и не поход в кино, и не… что бы то ни было еще, по правде сказать.
В любом случае мне это недоступно. Мы вернулись домой, и я не смог. Все казалось неправильным. Алиса сказала, что это не имеет значения, что она хочет порепетировать.
Я не видел ее больше суток.
Я был на службе, наверстывал упущенные вызовы. Двадцать четыре часа без перерыва, подпитываемый маленькими помощниками копов и кофеином внутривенно, и мои шляпа, и плащ, и руки забрызганы свидетельствами моих трудов.
На береговой линии высокий жаркий прилив перехлестывает волноломы. Впереди огни, сияние угольных литейных цехов и газификационных объектов. Вызов ведет меня к сияющему кластеру Паломино.
Приятное место. Вверх на общественных лифтах, выбиваю дверь, за моей спиной Пентл, мы знаем, что нас ждет, но не знаем, каково будет сопротивление.
Бедлам. Женщина, симпатичная смуглая девушка, которую могло бы ждать прекрасное будущее, если бы она не решила, что ей нужен ребенок, и младенец, который лежит в ящике в углу и кричит. Женщина тоже кричит, кричит на младенца в ящике, словно сумасшедшая.
Когда появляемся мы, она начинает кричать на нас. Ребенок вопит. Женщина вопит. Словно множество отверток впивается мне в уши – снова, и снова, и снова. Пентл хватает женщину и пытается заставить замолчать, но они с ребенком продолжают орать, и внезапно я утрачиваю способность дышать. Я едва держусь на ногах. Ребенок кричит, и кричит, и кричит – отвертки, и стекло, и пестики для колки льда в моей голове.
Поэтому я его пристреливаю. Достаю гранж и всаживаю пулю в мелкого засранца. Куски ящика и младенца летят во все стороны.
Обычно я так не делаю, это против регламента: не следует убивать ребенка на глазах у матери.
Но вот мы стоим и таращимся на тело, сквозь кровавый туман и пороховой дым, у меня в ушах звенит от выстрела, и на одну прекрасную, хрупкую секунду воцаряется тишина.
Затем женщина вновь принимается орать на меня, и Пентл тоже орет, потому что я уничтожил доказательство, прежде чем он успел его сфотографировать, а потом женщина кидается ко мне, чтобы выцарапать мне глаза. Пентл оттаскивает ее, а она называет меня ублюдком, и убийцей, и ублюдком, и обезьяной, и гребаной свиньей с мертвыми глазами.
Вот это и становится последней каплей: мертвые глаза. Эта девчонка отказалась от омоложения и не проживет и двадцати лет, которые проведет в однополом трудовом лагере. Она молода, похожа на Алису, наверное, ее подключили к омоложению одной из последних, когда она достигла нужного возраста, – это вам не старая кляча, мне было сорок, когда появились генерики, – а теперь ей предстоит умереть в мгновение ока. Однако из нас двоих мертвые глаза у меня.
Я приставляю дуло гранжа ей ко лбу.
– Тоже хочешь умереть?
– Ну давай! Сделай это! Сделай! – Она не умолкает ни на секунду, продолжает выть и плеваться. – Гребаный ублюдок! Ублюдок, гребаный, гребаный, гребаный!.. Сделай это!
Она плачет.
Хотя мне и хочется посмотреть, как ее мозги вылетят через затылок, у меня не хватает духа. Ей и так недолго осталось. Лет двадцать – и все. Не желаю возиться с бумажками.
Пентл надевает на нее наручники, а она лепечет, обращаясь к младенцу в ящике, от которого остались лишь кровавые сгустки да вялые кукольные запчасти.
– Мой малыш, мой бедный малыш, я не знала, мне так жаль, мой малыш, мой бедный малыш, мне так жаль…
Пентл волочет ее к машине.
Я слышу, как она причитает в коридоре. Мой малыш, мой бедный малыш, мой бедный малыш… Потом они уезжают на лифте, и это огромное облегчение – просто стоять, вдыхая влажные запахи квартиры и мертвого тела.
В качестве кроватки она использовала ящик комода.
Я провожу пальцами по сколотому краю, играю с латунными ручками. Этим женщинам не откажешь в изобретательности, они делают вещи, которых больше не купишь. Закрыв глаза, я почти могу вспомнить индустрию, нацеленную на маленьких людей. Крошечные костюмчики. Стульчики. Кроватки. Все крошечное.
Крошечные динозавры.
– Она не могла заставить его заткнуться.
Вздрогнув, я отдергиваю руки от ящика. За моей спиной стоит Пентл.
– Что?
– Не могла заставить его перестать плакать. Не знала, что с ним делать. Не знала, как его успокоить. И соседи услышали.
– Дура.
– Точно. У нее даже не было подельницы. И как она собиралась ходить за покупками?
Он достает камеру и пытается сфотографировать ребенка. От него почти ничего не осталось. Двенадцатимиллиметровый гранж предназначен для наркоманов, вшивоголовых психов, ботов-убийц. Для такого беззащитного существа это перебор. Когда появились новые модели, «Гранж» организовал рекламную кампанию на бортах полицейских автомобилей. «Гранж: непредотвратимый». Или что-то вроде этого. Была еще листовка с фотографией до неузнаваемости изуродованного вшивоголового: «Гранж: выстрел в упор». Мы все хранили ее в своих шкафчиках.
Пентл пытается снять ящик с другого ракурса, в профиль, чтобы хоть как-то выйти из положения.
– С ящиком она хорошо придумала, – говорит он.
– Точно. Изобретательно.
– Однажды видел, как женщина сделала для ребенка настоящий столик со стульчиками. Сама сделала. Представить не могу, сколько труда она в это вложила. – Он рисует рукой в воздухе. – Волнистые края, узоры на крышке: квадраты, треугольники и тому подобное.
– Если собираешься умереть от чего-то, думаю, можно постараться.
– Я бы предпочел парасейл. Или концерт. Слышал, Алиса прекрасно выступила.
– Да. Прекрасно. – Я смотрю на тело младенца, а Пентл щелкает камерой. – Если бы возникла необходимость, как бы ты заставил его замолчать?
Пентл кивает на мой гранж.
– Велел бы заткнуться.
Поморщившись, я прячу пистолет в кобуру.
– Мне жаль. Неделя выдалась тяжелая. Слишком долго на ногах. Давно не спал.
Слишком много динозавров, которые таращатся на меня.
Пентл пожимает плечами.
– Не важно. Хотелось бы иметь нормальный снимок… – Он снова щелкает камерой. – …Но даже если на этот раз ее отпустят, через год-другой мы опять к ней придем. Эти девчонки крайне склонны к рецидивам. – Щелк.
Подхожу к окну и распахиваю его. Соленый воздух врывается в комнату подобно новой жизни, уносит зловоние мокрого дерьма и мертвого тела. Наверное, здесь не проветривали с тех пор, как родился ребенок. Приходится держать окна закрытыми, иначе услышат соседи. Приходится сидеть взаперти. Кто знает, есть ли у нее бойфренд, бросивший процедуры отморозок, который скоро явится с продуктами и обнаружит, что она исчезла. Хорошо бы проследить за квартирой, просто ради интереса. Чтобы феминистки не орали, что мы сажаем только женщин. Глубоко вдыхаю морской воздух, чтобы прочистить легкие, закуриваю и поворачиваюсь к замусоренной, зловонной комнате.
Рецидивизм. Модное словечко для девиц с навязчивой идеей. Они вроде вшивоголовых и наркоманов, но не такие понятные, с большей тягой к саморазрушению. Быть наркоманом хотя бы весело. Кто, черт возьми, предпочтет жить в темной квартире с обосранными подгузниками, пищей быстрого приготовления и постоянным недосыпом? Процесс размножения – анахронизм, ритуальная пытка двадцать первого столетия, в которой мы больше не нуждаемся. Однако эти девчонки все равно пытаются повернуть время вспять и приносят потомство, крошечные ящериные мозги, чтобы распространить ДНК. Каждый год – новый выводок, отрыгнутые младенцы тут и там, судорожные попытки вида перезагрузить себя и снова запустить эволюцию, как будто мы не выиграли в этой схватке.
В служебной машине я просматриваю файлы, листаю объявления, перебираю ключевые слова и поисковые предпочтения, пытаясь найти то, что не находится, как бы я ни старался.
Динозавр.
Игрушки.
Плюшевые животные.
Ничего. Никто не продает таких динозавров. Однако я видел уже двух.
Обезьяны проносятся по крыше автомобиля. Одна приземляется на передние толчковые рельсы и смотрит на меня широко распахнутыми желтыми глазами. Потом на нее прыгает другая, и они падают с углеродного лепестка-съезда, на котором я припарковался. Где-то внизу, в россыпи пригородов, их целые стада. Я помню, что раньше здесь была тундра. Много лет назад. Я говорил со специалистами по углеродным воронкам, которые хотят изменить климат и создать ледниковый покров, но это очень медленный процесс, и он займет столетия. При условии, что меня не пристрелит безумная мамаша или вшивоголовый, я это увижу. Однако сейчас придется удовольствоваться джунглями и обезьянами.
Сорок восемь часов на дежурстве, еще две чистки, Алиса хочет, чтобы я взял выходной и побыл с ней, но я не могу. Я живу на стимуляторах. Работа ее не тревожит, и она хочет меня на целый день. Мы так уже делали. Лежали, наслаждались тишиной и друг другом, тем, что мы вместе и ничем не нужно заниматься. Есть что-то восхитительное в покое, тишине и морском бризе, который колышет балконные занавески.
Мне следовало бы отправиться домой. Неделю спустя она вновь начнет переживать, сомневаться в себе, заставлять себя трудиться упорней, репетировать дольше, слушать, и чувствовать, и двигаться внутри музыки, которая настолько сложна, что любому другому покажется математическим хаосом. Но в действительности у нее есть время. Все время мира, и я счастлив, что оно у нее есть, что пятнадцать лет – не слишком долгий срок для создания чего-то невыразимо прекрасного, например произведения Телого.
Я хочу провести это время с ней, наслаждаться ее радостью. Но не хочу возвращаться и спать рядом с тем динозавром. Не могу.
Звоню ей из патрульной машины.
– Алиса?
Она смотрит на меня с приборной панели.
– Ты едешь домой? Мы могли бы вместе пообедать.
– Случайно не знаешь, где Мария взяла того игрушечного динозавра?
Она пожимает плечами.
– Может, в одном из магазинов «Спэна»? А что?
– Просто интересуюсь. – Я умолкаю. – Ты можешь принести его?
– Зачем? Почему бы нам не заняться чем-то приятным? У меня каникулы. Я только что прошла омоложение. Я прекрасно себя чувствую. Если хочешь повидать моего динозавра, приезжай домой.
– Алиса, пожалуйста.
Скорчив сердитую гримаску, она исчезает с экрана. Минуту спустя возвращается, держа динозавра, тыча им мне в лицо. Мое сердце колотится быстрее. В машине холодно, но меня бросает в пот, когда я вижу на экране динозавра. Я прочищаю горло.
– Что написано на этикетке?
Нахмурившись, она переворачивает игрушку, запускает пальцы в мех. Подносит этикетку к камере. Сначала изображение размытое, затем камера фокусируется, и я различаю надпись, четкую и ясную: «Предметы коллекционирования Ипсвича».
Ну конечно. Никакая это не игрушка.
Владелица «Ипсвича» стара, пожалуй, самая старая из виденных мной омоложенных. Морщины на ее лице настолько похожи на искусственные, что трудно различить, что настоящее, а что маска. Глаза – запавшие синие угольки, белоснежные волосы напоминают о свадьбах и шелке. Наверное, ей было не меньше девяноста, когда появилось омоложение.
Несмотря на название, «Предметы коллекционирования» забиты игрушками: с полок таращатся куклы, с разными лицами, и силуэтами, и цветом волос, с телами из ткани и жесткой пластмассы; крошечные поезда бегают по миниатюрным рельсам, пуская клубы дыма из труб не длиннее мизинца; стоят фигурки из старых фильмов и комиксов – Супермен, Дольфина, Мятежный Рекс. А под полкой деревянных автомобильчиков ручной работы – корзина с плюшевыми динозаврами, зелеными, синими, красными. Тираннозавр. Птеродактиль. Бронтозавр.
– Еще на складе есть несколько стегозавров.
Я удивленно поднимаю взгляд. Старушка смотрит из-за прилавка, странная морщинистая стервятница, изучает меня пронзительными синими глазками, словно падаль.
Беру бронтозавра, держу его за шею.
– Не нужно. Эти подойдут.
Звонит колокольчик. Главные двери магазина, ведущие в вестибюль, открываются, и несмело входит женщина. Ее волосы собраны в конский хвост, макияжа нет, и я сразу понимаю, что она из этих: мама.
Она недавно прекратила процедуры и все еще выглядит свежей и юной, несмотря на пухлость, которая приходит с деторождением. Она выглядит хорошо. Но даже без характерных признаков отказа от омоложения я вижу, что она сделала с собой. У нее усталый вид человека, противостоящего всему миру. Мы выглядим иначе. Ни у кого нет причин так выглядеть. Вшивоголовые выглядят менее затравленными.
Она пытается вести себя как человек, которым была, актриса, или финансовый консультант, или программист, или биолог, или официантка, носит одежду из прежней жизни, которая раньше сидела отлично, пытается ходить по улицам без страха… но тщетно.
Она бредет мимо по проходу, и я вижу пятно на ее плече. Маленькое, но заметное, если знаешь, что искать, слабый зеленый след на кремовой блузке. Такие бывают только у женщин с детьми. Как бы она ни старалась, ей здесь не место. Она не одна из нас.
Подобно другим таким местам, «Предметы коллекционирования Ипсвича» – это лаз, кроличья дыра, ведущая в мир незаконного материнства: страну пятен от горохового пюре, звуконепроницаемых стен и тайных дневных вылазок ради провианта и выживания. Если я простою здесь достаточно долго, держа за шею магического бронтозавра, то провалюсь с головой и увижу, как этот мир накладывается на мой собственный, увижу странными двойными глазами этих женщин, которые научились превращать ящики комода в колыбельки и знают, как свернуть подгузник из старой рубашки, и понимают, что «предметы коллекционирования» – это «игрушки».
Женщина крадется к поездам. Выбирает один и ставит на прилавок. Яркая деревянная вещица, разноцветные вагоны соединены магнитами.
Старуха берет поезд и говорит:
– О да, отличная штука. Мои внуки играли с такими поездами, когда им был всего год.
Мать молчит, лишь протягивает ладонь за сдачей, ее глаза прикованы к поезду. Пальцы нервно трогают сине-желтый паровоз.
Я подхожу к прилавку.
– Готов спорить, у вас их часто покупают.
Мать дергается. Кажется, она вот-вот сбежит, потом берет себя в руки. Старуха смотрит на меня. Утонувшие в тенях синие камушки, всевидящие, всезнающие.
– Вовсе нет. Не в наши дни. Мало кто их коллекционирует. Не в наши дни.
Покупка совершена. Женщина торопливо покидает магазин, не оглядываясь. Я смотрю ей вслед.
– Этот динозавр стоит сорок семь, если вы собираетесь его брать, – говорит старуха.
По ее тону ясно, что она знает: я ничего не куплю.
Я не коллекционер.
* * *
Ночь. Новые встречи с незаконным материнством в темноте. Младенцы повсюду, выскакивают, словно мухоморы после дождя. Я за ними не поспеваю. Приходится уехать с последнего вызова до прибытия уборщиков. Я нарушил цепь улик, но что поделаешь? Куда бы я ни пошел, вокруг раскрывается мир детей, дыни, стручки и плодородные утробы распахиваются и исторгают на землю младенцев. Мы в них тонем. Джунгли сочатся ими, женщинами, которые прячутся в душных пригородах, и когда я несусь по магнитке по своим кровавым заданиям, леса тянут ко мне снизу лианы-щупальца.
У меня в патрульной машине есть адрес мамаши. Она скрылась. Затаилась в кроличьей норе. Закрыла дверку над головой. Залегла со своим отродьем, вернулась в подпольную сеть женщин, которые решили умереть, чтобы выжать из себя младенца. В духоту запертых дверей и обосранных подгузников, в женский клуб, где принято дарить поезда маленьким созданиям, которые действительно играют с ними, а не ставят на журнальный столик и не заставляют ежедневно таращиться на них…
Женщина. Коллекционер. Я откладываю визит к ней. Мне кажется, что это несправедливо. Кажется, что нужно дождаться, пока она совершит ошибку, и лишь потом прихлопнуть ее детей. Но я знаю, что она там есть, и это знание щекочет мне мозг. Я вновь и вновь ловлю себя на том, что тянусь к кнопке, чтобы задать ее адрес.
А потом приходит новый вызов, новая зачистка, и я делаю вид, будто не знаю о ней, будто не просверлил глазок в ее убежище, чтобы подсматривать, когда вздумается. За женщиной, о которой мы не знаем, – пока. Которая не совершила ошибку – до сих пор. Я несусь на другой вызов, сквозь тропический подлесок, вторгающийся на рельсы, к другой женщине, которая оказалась не столь удачливой и умной, как коллекционерка. И эти другие женщины занимают меня на некоторое время. Но в конце концов, припарковавшись на берегу моря, под доносящиеся из джунглей обезьяньи вопли и шум дождя, заливающего лобовое стекло, я ввожу ее адрес.
Просто проеду мимо.
Наверное, прежде, до секвестрации, это был зажиточный дом. До того как мы выбрались на чистый воздух шпилей и суперкластеров. Сейчас он на самом краю остатков пригородов. Странно, что здесь есть электричество и хоть какие-то коммуникации. Джунгли окружают дом, укутывают его. Дорога к нему, в стороне от магниток и технических маршрутов, вздыбилась, растрескалась, взломана наступающими деревьями. Женщина умна. Она держится как можно ближе к дикой природе. Дальше лишь переплетение теней и зеленая мгла. Обезьяны мчатся врассыпную от моих фар. Соседние дома заброшены. Обслуживание этого района могут прекратить в любой момент. Через пару лет этот участок полностью зарастет. Мы отключим снабжение, и здесь воцарятся джунгли.
Некоторое время я разглядываю дом снаружи. Да, она умна. Живет так далеко. Нет соседей, которые могут услышать плач. Но я думаю, что еще умнее было бы совсем переселиться в джунгли и бегать с другими обезьянами, которые не могут не размножаться. Полагаю, по большому счету эти безумные женщины все же люди. Они не в силах расстаться с цивилизацией. Или не знают как.
Выхожу из машины, достаю гранж и выламываю дверь.
При виде меня она поднимает глаза от кухонного стола, за которым сидит. Она даже не удивлена. Только немного ссутулилась. Словно знала, что так будет. Как я уже говорил, умная леди.
В кухню вбегает ребенок, привлеченный шумом. Ему года полтора-два. Останавливается и смотрит, светловолосое создание с длинными, как у матери, волосами. Мы таращимся друг на друга. Потом ребенок поворачивается и карабкается на материнские колени.
Женщина закрывает глаза.
– Давай. Действуй.
Я нацеливаю гранж, мою двенадцатимиллиметровую ручную пушку. На ребенка. Мать обнимает его. Чисто не получится. Пуля пройдет насквозь и зацепит женщину. Я меняю прицел, ищу угол. Не выходит.
Она открывает глаза.
– Чего ты ждешь?
Мы смотрим друг на друга.
– Я видел вас в магазине игрушек. Пару дней назад.
Она снова закрывает глаза, печально, понимая свою ошибку. Крепко держит ребенка. Я могу вырвать его, швырнуть на пол и пристрелить. Но я этого не делаю. Ее глаза по-прежнему закрыты.
– Почему вы так поступаете? – спрашиваю я.
Она снова смотрит на меня. В замешательстве. Я нарушаю сценарий. Она мысленно проигрывала эту сцену. Не меньше тысячи раз. А что еще ей оставалось? Она не могла не знать, что этот день наступит. Но я пришел один, и ее ребенок до сих пор жив. И я задаю ей вопросы.
– Зачем рожаете этих детей?
Она смотрит. Ребенок ерзает, ищет грудь. Женщина немного поднимает блузку, и ребенок ныряет под нее. Я вижу обвисшие полные груди, покачивающиеся тяжелые молочные железы, которые выглядят намного больше, чем в магазине, где они были скрыты под лифчиком и блузкой. Ребенок сосет, и груди опадают. Женщина молча смотрит на меня. Она действует на автопилоте, кормит ребенка. Последняя трапеза.
Я снимаю шляпу, кладу на стол и сажусь. Гранж тоже кладу на стол. Неправильно убивать сосунка, пока он кормится. Достаю сигарету и раскуриваю. Затягиваюсь. Женщина следит за мной, словно за хищником. Затягиваюсь еще раз, предлагаю ей сигарету.
– Курите?
– Нет. – Она кивает на ребенка.
Я киваю в ответ:
– Ах да. Ну конечно. Вредно для юных легких. Где-то я это слышал. Не помню где. – Я ухмыляюсь. – Не помню когда.
Женщина таращится на меня.
– Чего вы ждете?
Я смотрю на пистолет. Тяжелый механический груз, пули и сталь, оружие-монстр. Безоткатная 12-миллиметровая ручная пушка «Гранж». Стандартная модель. Сразит вшивоголового наповал. Вырвет сердце, если правильно прицелиться. Младенца сотрет в порошок.
– Вам приходится отказаться от омоложения, чтобы родить ребенка, верно?
Она пожимает плечами.
– Это просто добавка. Вовсе не обязательно делать препараты именно такими.
– Но иначе у нас возникнет большая проблема с перенаселением, разве нет?
Она снова пожимает плечами.
Пистолет лежит на столе между нами. Она смотрит на него, затем на меня, затем снова на него. Я затягиваюсь. Я знаю, о чем она думает, глядя на большую добрую стальную ручную пушку. Ей до нее не дотянуться, но она в отчаянии, а потому ей кажется, что оружие близко, почти рядом. Почти.
Женщина снова смотрит на меня.
– Почему бы вам просто не сделать это? Побыстрее?
Моя очередь пожимать плечами. У меня нет ответа. Я должен сделать снимки, отвести ее в машину, прихлопнуть ребенка и вызвать уборщиков, а вместо этого мы сидим за столом. У нее в глазах слезы. Я наблюдаю, как она плачет. Молочные железы, и отекшие руки и ноги, и пугающая мудрость, источником которой, возможно, является понимание, что она не будет жить вечно. Противоположность Алисы с ее гладкой-гладкой кожей и упругими задорными грудями. Эта женщина плодовита. Плодовиты ее бедра, и груди, и живот, которые окружает грязная кухня, а снаружи – джунгли. Почва жизни. Женщина словно вросла во все это, влажное творение Геи.
Динозавр.
Мне следовало бы надеть на нее наручники. Я поймал ее с ребенком. Следовало бы застрелить ребенка. Но я этого не делаю. У меня эрекция. Она не слишком красива, но у меня эрекция. У нее обвислое, пухлое, грудастое, широкобедрое, рыхлое тело; я едва могу сидеть, так жмут мне брюки. Стараюсь не таращиться на сосущего ребенка. На обнаженные груди. Снова затягиваюсь.
– Знаете, я давно этим занимаюсь.
Она тупо смотрит на меня и молчит.
– Всегда хотел знать, почему вы, женщины, делаете это.
Я киваю на ребенка. Он оторвался от груди, и теперь она вся на виду, обвисший гигантский мешок с набрякшим соском. Женщина не прячет ее. Подняв глаза, я вижу, что она изучает меня: заметила, как я таращился на ее грудь. Ребенок сползает вниз и тоже серьезно смотрит на меня. Интересно, ощущает ли он напряжение в комнате. Знает ли, что грядет?
– Почему ребенок? Действительно, почему?
Она поджимает губы. Прищуривается, гневно, потому что я с ней играю. Потому что сижу и болтаю, а мой гранж лежит на грязном столе. Однако потом ее взгляд смещается к пистолету, и я почти слышу, как щелкают шестеренки. Расчетливо. Волчица готовится к броску.
Она со вздохом двигает свой стул вперед.
– Я просто хотела ребенка. С самого детства.
– Чтобы играть, как с куклой? С предметом коллекционирования?
Она пожимает плечами.
– Наверное. – Молчит. Смотрит на пистолет. – Да, думаю, так. У меня была маленькая пластмассовая куколка, и я любила ее наряжать. Играла с ней в чаепитие. Заваривала чай, а потом выливала немного ей на лицо, чтобы она пила. Это была не очень хорошая кукла. Говорила, но всего несколько фраз. Мои родители не были богаты. «Пойдем в магазин». – «Давай, а зачем?» – «За часами». – «Я люблю часы». И тому подобное. Но я ее любила. И однажды я назвала ее своим ребеночком. Не знаю почему, но назвала, а кукла ответила: «Я люблю тебя, мамочка». – В ее глазах стоят слезы. – И я поняла, что хочу ребенка. Я постоянно играла с ней, и она делала вид, что она моя дочка, а потом мама застукала нас за этим и сказала, что я глупая и не следует так себя вести, потому что девочки больше не рожают детей, и забрала куклу.
Ребенок на полу, играет под столом в кубики. Складывает и разбирает. Замечает меня. У него голубые глаза и застенчивая улыбка. Я вижу ее проблеск, потом ребенок вскакивает с пола и прячет лицо между материнскими грудями. Выглядывает, хихикает и снова прячется.
Я киваю на ребенка.
– Кто отец?
Каменное лицо.
– Не знаю. Мне прислал образец парень, которого я нашла в Сети. Мы не стали встречаться. Я стерла всю информацию о нем, как только получила посылку.
– Жаль. Все могло бы сложиться лучше, если бы вы поддерживали контакт.
– Лучше для вас.
– Само собой. – Замечаю, что на сигарете вырос длинный столбик пепла, словно тонкий серый пенис, вяло свисающий с фильтра. Стряхиваю его, и он падает. – Все равно не могу понять насчет омоложения.
Неожиданно она смеется. Даже воодушевляется.
– Почему? Просто я не настолько влюблена в себя, чтобы желать жить вечно.
– Что вы собирались делать? Держать его в доме, пока…
– Ее, – перебивает она. – Держать ее в доме. Она девочка, и ее зовут Мелани.
Заслышав свое имя, ребенок смотрит на меня. Замечает на столе мою шляпу и хватает ее. Слезает с материнских коленей и несет шляпу ко мне. Протягивает на вытянутых руках, как подношение. Я пытаюсь взять шляпу, но девочка отодвигает ее.
– Она хочет надеть ее вам на голову.
Я смущенно смотрю на женщину. Она слабо, печально, улыбается.
– Это игра. Ей нравится надевать шляпы мне на голову.
Я вновь гляжу на девочку. Та приплясывает на месте. Многозначительно кряхтит и манит меня шляпой. Я наклоняюсь, и девочка, сияя, кладет шляпу мне на голову. Выпрямившись, надвигаю шляпу плотнее.
– Вы улыбаетесь, – говорит женщина.
Я смотрю на нее.
– Она милая.
– Она вам нравится, верно?
Я снова разглядываю девочку.
– Не могу сказать. Никогда прежде к ним не присматривался.
– Лжец.
Сигарете конец. Гашу ее о кухонный стол. Женщина наблюдает за мной, хмурясь, очевидно, недовольная, что я пачкаю ее грязный стол, потом вспоминает о пистолете. И я тоже вспоминаю. По спине ползут мурашки. На мгновение, наклонившись к девочке, я о нем забыл. Я вполне мог бы быть уже мертв. Забавно, как мы забываем, и вспоминаем, и снова забываем о таких вещах. Мы оба. Я и женщина. Вот мы беседуем – а вот ждем, когда начнется бойня.
Я бы пригласил ее на свидание. В ней есть искра. Это видно. Она почти разгорелась, прежде чем женщина вспомнила о пистолете. Видно, как искра мерцает. Она то один человек, то другой: вот она живая, умная, помнящая, потом бах – и сидит на кухне, заваленной грязными тарелками, стойка испещрена кофейными кругами, а за столом устроился коп с ручной пушкой.
Зажигаю новую сигарету.
– Вы скучаете по процедурам?
Она смотрит на дочь, протягивает руки.
– Нет. Ни капельки.
Девочка снова карабкается к матери на колени.
Я выпускаю изо рта струйку дыма.
– Но вы знали, что ничего не выйдет. Это безумие. Вам приходится отказываться от процедур, приходится искать донора спермы, который тоже готов отказаться от омоложения, а значит, два человека убивают себя ради ребенка. Приходится рожать в одиночестве, потом держать ребенка в тайне, а в конце концов вам потребуется удостоверение личности, чтобы он мог начать процедуры, потому что никто не возьмет пациента без документов. Вы знали, что ничего не получится. Но все же сделали это.
Она хмурится:
– Я бы справилась.
– Но вы не справились.
Бах. Снова на кухне. Она горбится на стуле, прижимая к себе дочь.
– Тогда почему бы вам не поторопиться и не покончить с этим?
Я пожимаю плечами.
– Мне просто было любопытно, о чем вы, производители, думаете.
Она смотрит на меня. Пристально. Гневно.
– Знаете, о чем я думаю? Я думаю, нам нужно что-то новое. Я прожила сто восемнадцать лет и думаю, что это не мое. Я думаю, что хочу ребенка, хочу видеть то, что видит она, и узнавать то, что узнает она, то, чего я никогда не видела, потому что это что-то новое. Наконец-то что-то новое. Мне нравится смотреть на мир ее глазами, а не мертвыми глазами таких, как вы.
– У меня не мертвые глаза.
– Посмотрите в зеркало. У вас у всех мертвые глаза.
– Мне сто пятьдесят, и я чувствую себя так же прекрасно, как в первый день.
– Спорим, вы этого даже не помните? Никто не помнит. – Она снова смотрит на пушку, но переводит взгляд на меня. – А я помню. Теперь. И так намного лучше. В тысячу раз лучше, чем жить вечно.
Я морщусь.
– Возродиться в своем ребенке и все такое?
– Вам не понять. Никому из вас.
Я отвожу взгляд. Не знаю почему. Это у меня есть пистолет. Я контролирую ситуацию. Но она смотрит, и от этих слов у меня внутри что-то шевелится. Обладай я воображением, сказал бы, что это кусочек древней, первобытной обезьяны пытается выбраться из грязи и подать голос. Кусочек твари, которыми мы были прежде. Я смотрю на ребенка – на девочку, – и она смотрит на меня в ответ. Интересно, они все умеют проделывать фокус со шляпой, или этот экземпляр особенный? Всем ли нравится надевать шляпы на голову своему убийце? Девочка улыбается мне и вновь прячет голову под руку матери. Женщина пожирает глазами пистолет.
– Хотите застрелить меня? – спрашиваю я.
Она поднимает взгляд.
– Нет.
Я слабо улыбаюсь.
– Да ладно, скажите правду.
Женщина прищуривается.
– Я бы снесла вам башку, если бы могла.
Внезапно я чувствую непреодолимую усталость. Мне на все плевать. Меня тошнит от грязной кухни, и темных комнат, и зловония самодельных подгузников. Я толкаю гранж, придвигаю ближе к женщине.
– Вперед. Хотите уничтожить старую жизнь, чтобы сохранить новую, мимолетную? Я буду жить вечно, а эта малышка протянет не больше семидесяти лет, даже если ей повезет – чего не случится. Вы сами уже почти мертвы. Но вам хочется забрать и мою жизнь? – Я словно балансирую на краю обрыва. Вокруг бурлят вероятности. – Стреляйте.
– Что вы имеете в виду?
– Я даю вам ваш выстрел. Хотите попробовать? Это ваш шанс.
Я подталкиваю гранж чуть ближе, соблазняя ее. Мое тело трепещет. Голова кажется легкой, почти кружится. Адреналин кипит в венах. Я придвигаю гранж еще ближе и не знаю, стану ли бороться за пистолет или просто уступлю его ей.
– Вот ваш шанс.
Она действует внезапно.
Кидается на стол. Ребенок вылетает из рук. Ее пальцы касаются пистолета в тот самый момент, когда я отдергиваю его. Она тянется снова, царапает стол скрюченными пальцами. Я отпрыгиваю, переворачиваю стул. Выхожу из зоны досягаемости. Она отчаянно тянется к пушке растопыренными пальцами, хотя знает уже, что проиграла. Я нацеливаю гранж на нее.
Она смотрит на меня, потом роняет голову на стол и всхлипывает.
Девочка тоже плачет. Сидит на полу и ревет, маленькое личико исказилось и покраснело, ревет вместе с матерью, которая вложила в прыжок за моим пистолетом все: все свои надежды и годы тайной самоотверженности, всю потребность защищать свое потомство – все. А теперь распласталась на грязном столе и плачет, и ее дочь воет на полу. Девочка кричит и кричит.
Я навожу гранж на ребенка. Отличная мишень. Она визжит и тянет ручонки к матери, но не встает. Только тянет ручонки в ожидании, когда ее поднимет и приласкает женщина, у которой ничего не осталось. Для нее не существует ни меня, ни пистолета. Один быстрый выстрел – и готово, красная дыра во лбу и мозги на стене, совсем как спагетти; плач прекратится, останется только запах жженого пороха и вызов уборщиков.
Но я не стреляю.
Я прячу пистолет в кобуру и шагаю к двери, оставляя им их плач, их грязь и их жизни.
Снаружи снова идет дождь. Толстые водяные канаты летят с карнизов и разбиваются о землю. Джунгли дрожат от обезьяньей трескотни. Я поднимаю воротник и поправляю шляпу. Плач становится почти неслышным.
Может, они и справятся. Все бывает. Может, девочка доживет до восемнадцати, пройдет процедуры на черном рынке и проживет полторы сотни лет. Скорее всего через полгода, или год, или два, или десять в дверь вломится коп и прихлопнет ребенка. Но это буду не я.
Бегу к патрульной машине, разбрызгивая грязь, воду и листья. И впервые за долгое время дождь отдает свежестью.