Алексей
Очень сильно болела голова.
Состояние было как после тяжелейшего похмелья. Или в начале серьезного гриппа: все тело ломило, и совершенно не хотелось открывать зажмуренные глаза. Свет раздражал даже сквозь сомкнутые веки. И еще – откуда-то неслась громкая, бравурная музыка. Сквозь пелену в ушах доносились бодрые слова марша:
Песню дружбы запевает молодежь, молодежь, молодежь!
Эту песню не задушишь, не убьешь! Не убьешь, не убьешь!
Но вокруг, кроме музыки, чувствовалось присутствие людей, которые напряженно вглядывались в него. Кто-то произнес:
– Сергей, Серега! Да что с тобой? – и его осторожно потрясли за плечо.
Голос и рука были мужские.
«Сергей, – подумалось Данилову, – они называют меня Сергеем, как отца. Отлично. Значит, переселение удалось».
Он осторожно открыл глаза. Над ним склонились двое молодых парней. Русские, юные, странно постриженные и немного странно одетые.
– Ты чего, Серег? – произнес вдруг один, тот, что похудее. – Вдруг, ни с того ни с сего – кувырк…
– Не знаю, – прохрипел Данилов. Собственный голос был как чужой, звучал непривычно, непохоже. – Что-то голова закружилась.
А музыка продолжала наяривать:
Каждый, кто честен,
Встань с нами вместе!
Против огня войны!
– Может, «Скорую» вызвать? – спросил второй заботливый друг, тот, что потолще.
– Да нет, какая «Скорая»! Музыку выключите.
Первый послушно метнулся к черной тарелке громкоговорителя – Данилов и не помнил таких. Убрал звук. Стало полегче.
Алексей принялся тяжело подниматься. Тело плохо слушалось, было как чужое. Вот именно, чужое. Он посмотрел на свои руки – похожи, но не его. Вернее, они выглядят как руки его отца, когда тот был молодым. Вот именно: руки отца.
Данилов присел на кровать. Голова кружилась. Но все-таки интерьер он разглядел: комната, в которой он пребывал, очень смахивала на общежитие. В общаге, в ДАСе, он проживал, когда учился на журфаке, и неплохо помнил тот немудрящий уют. Но тут все смотрелось гораздо более аскетично: три панцирные кровати с одеялами армейского образца, три тумбочки, один стул, большой круглый стол посредине, над ним лампочка в абажуре. Ни ночников, ни бра, ни картин на стенах. Сиротский неуют.
И ни одного зеркала. Да, зеркало бы не помешало.
Невольно пролетели мысли: «В конце восьмидесятых мой отец был уже большим человеком. Главный инженер или, кажется, даже директор комбината. При чем здесь общага?»
Он прилег. Голова перестала крутиться. Лица парней, что участливо над ним хлопотали, были ему совершенно незнакомы.
Да и одеты они совсем не по моде конца восьмидесятых. Тогда все таскали «варенки» – вареные джинсы, а также узкие брюки и свитера с орнаментом. Начиналась мода на кожаный куртяк. Парни в ту пору стриглись, выбривая виски. А эти – один в широкой рубашке, другой в ковбойке, и штаны у обоих широченные. И подстрижены, как в армии, без затей – бокс и полубокс.
А, вот что: на столе, небрежно сложенная, валяется газета.
Алексей прохрипел – голос по-прежнему не слушался:
– Свежая?
Один из парней хмыкнул:
– Ты че, Серег, к политинформации решил готовиться? Самое время.
А второй:
– Вчерашняя.
– Дай, пожалуйста.
Тот протянул.
«Вечерняя Москва». Верстка совершенно непривычная. В глаза бросилась фотография: толпа людей, в пальто, с биноклями и телескопами, выглядывает что-то вверху, в темноте. Заголовок: «Сегодня в московском небе». Ниже подзаголовок: «Мы видели первый спутник». Он нетерпеливо стал искать дату.
Вот и она: «11 октября 1957 года, воскресенье».
Первая тетрадь Данилова
14 октября 1957 года
Дорогая Варя!
Я не знаю, когда и как я смогу отправить тебе это письмо. И смогу ли вообще. И получишь ли ты его когда-нибудь. Скорее всего, нет.
Но я все равно буду тебе писать.
Писать – и тщательно прятать. Потому что если кто-то прочтет то, что я здесь корябаю, точно отправят в психлечебницу. А то и за антисоветскую пропаганду можно загреметь – статью пятьдесят восемь – десять, по-моему, еще никто не отменял. Хотя, как говорят, никого особо не хватают, как при Сталине, но все равно какие-то вещи здесь говорить, а тем более писать, категорически не рекомендуется. Взяли ведь недавно и теперь судят, рассказывают, Револьта Пименова и его кружок. Вся вина – не то чтобы осуждал ввод советских танков в Венгрию, а просто спрашивал: может, без этого СССР мог бы обойтись? Может, венгры лучше бы сами разобрались?
Да что это я наладил о политике! Теперь о себе.
Когда я смотрюсь в зеркало, на меня глядит чужое лицо. Первое время я даже пугался. Теперь постепенно привыкаю, но до сих пор странно и немного жутковато.
Лицо это – моего родного отца. Похожее на то, каким я знаю его – и помню по старым черно-белым фотографиям.
Мне здешнему семнадцать с небольшим лет. Дата моего рождения (как и отца) – двадцать первое марта тысяча девятьсот сорокового года. Она записана в паспорте.
Паспорт непривычный: небольшая серо-зеленая книжица с черно-белой фотографией. В моем тутошнем записано: Данилов Сергей Владиленович, ниже – национальность (русский). Паспорт мне выдали в паспортном столе города Энска (отец мой, как и я, если ты помнишь, родом оттуда) шестого мая пятьдесят шестого года. Там я и был прописан, а здесь, в столице нашей Родины, городе-герое Москве, у меня прописка временная, в общежитии Московского технологического института.
Да! Я учусь (как когда-то отец) в Московской Техноложке, и этим, конечно, судьба мне здорово подсуропила. Вчера я впервые сходил на занятия, и это был, конечно, кошмар. Лекции по истории КПСС – еще ладно, только скучно невыносимо, и три четверти вранья, но хотя бы слова, которые лектор произносит, более-менее понятны. А вот матанализ, семинар по начерталке!.. Ощущение странного, тяжелого дежавю. Вроде все, о чем толкует лектор – пределы, интегралы, дифференциалы, – я когда-то видел, больше того, по отдельности даже знаю. Но вот как все эти формулы и данные сопрягаются друг с другом, как из одного выходит другое – представления не имею. Вероятно, те сведения, что когда-то получал в школе и институте отец, и прекрасно (судя по его дальнейшей карьере) ими оперировал, в его мозгу (а теперь моем) сохранились. Но нынче его телом и его головой завладел я. А значит, мне следует устанавливать связи между всеми этими знаниями, им накопленными. А у меня с этим никак. Нет опыта, нет умения, нет сноровки. Полный ноль на выходе (как здесь говорят).
Слава богу, Техноложка – не школа, и меня на лекциях и на семинарах пока никто ни о чем не спрашивает. Удается отсидеться. Но что будет дальше? Не за горами сессия, и как я буду сдавать экзамены? Пока единственный возможный ответ – никак.
Что ж! Придется, видимо, уходить из института. А там – Бог весть. Может, удастся поступить на журфак (который здесь тоже существует). Если ты помнишь, некогда я его закончил. Было бы интересно, конечно, посмотреть на молодого Ясена Николаевича Засурского. Хотя представить себе, что придется учить и сдавать «тыр-пыр», то есть теорию и практику партийной печати… И писать потом заметки о коммунистических субботниках и трудовых вахтах в честь двадцать второго, третьего и так далее съездов КПСС – брр, благодарю покорно. Может быть, легче все-таки выучить теоретические основы электротехники и сопромат?
А если вдруг не смогу, придется, судя по всему, идти служить в армию. (Кстати, в армии здесь трубят не один, как у нас, и не два, как в позднем СССР, а полные три года.) А потом, наверное, пойду устраиваться, как другие внутренние эмигранты советских лет, истопником.
Как видишь, обосноваться здесь я планирую всерьез и надолго. А что мне еще остается? Оказался я во времени совсем не там, где хотел. Как вернуться обратно, в свое тело, – непонятно. Профессор Рябчинский пока здесь не только не практикует, но и, по всей видимости, еще не родился. Поэтому я даже не могу представить способа, как мне удастся снова оказаться в своем теле, своем времени, рядом с тобой.
Здешнее мое тело, семнадцатилетнее, оно моложе моего привычного, и знаешь, это сказывается. Когда у меня прошли первые приступы головокружения и тошноты, связанные, по всей видимости, с переселением моей души (или сущности, как тебе угодно), я стал, в общем, чувствовать себя значительно лучше, чем раньше. Бодрее как-то, свежее. Я раньше этого не замечал, приспосабливался, но теперь, в новом теле, у меня перестал привычно побаливать позвоночник (нажил за годы сидячей работы). Лучше стали видеть глаза. Сильнее сделались руки. Теперь подтянуться пятнадцать раз (а не три-четыре, как раньше) – никаких проблем. Так что спасибо папочке за тренировки.
Но вот еще одна, важная новость: у меня пропал мой дар. Исчез, испарился. За мою жизнь он стал для меня, оказывается, совершенно привычен. И теперь я ощущаю странную глухоту. Как если бы обычный человек вдруг потерял обоняние, зрение или слух. Я совершенно не чувствую теперь, что люди вокруг меня думают, ощущают, чего хотят. В первое время это было так странно. А теперь я стал привыкать, и мне даже нравится это ощущение глухоты или слепоты. Ведь любой Божий дар – это, оказывается, не только возможность, но и бремя. Теперь у меня его отняли, я стал таким, как все, и это пока мне очень даже приходится по душе.
Пишу тебе ночью, соседи по комнате уже спят.
Они оба, как и я-здешний, провинциалы. Одного, что потолще, Валерий зовут, второго – Валентин.
Валерий прибыл из какого-то города в Заполярье. Не помню какого, Асбест, кажется, называется. Он настоящий флегматик: обстоятельный, хозяйственный. Себе на уме.
Валентин – холерик. Веселый, шебутной, заводной. Чем-то похож на здешнего любимца, двадцатисемилетнего актера из фильма «Высота» Николая Рыбникова, и потому имеет успех у женщин.
Что мне нравится в обоих моих соседях – они очень головастые, настоящие самородки. Ведь поступили в такой сложный технический вуз безо всякого блата или репетиторов. Учились и готовились сами, на факультативы школьные ходили. (Как и я, впрочем, – точнее, мой отец.)
Оба бескорыстные, знают законы товарищества и умеют дружить.
Что еще мне очень симпатично в обоих, да и вообще в здешнем студенчестве, и что их отличает в лучшую сторону от наших времен, – они совершенно не ругаются и даже презирают тех, кто ругается матом. Считается, что мат – удел низшего слоя работяг, заключенных, солдат. Студент и будущий инженер матом могут изъясняться в исключительных случаях – например, если молотком по пальцу попал, можно выдохнуть пару неприличных гласных, и это все, что позволено.
Что не нравится – курят здесь все безбожно и всюду. На лекциях, правда, нет – но вот на лестницах и в специальных курительных комнатах дымят как паровозы. Дым расползается по всему зданию. В общаге в комнатах тоже вроде бы запрещено, но почти все жильцы запреты нарушают. А уж с лестниц и из коридоров тянет – дай бог.
Сигарет с фильтром пока не изобрели (или их еще не делают в СССР?), поэтому смолят без фильтра, или чаще папиросы. Никакого разговора о том, что это вредно, нет. Мои соседи, слава богу, только покуривают, поэтому комната наша от никотина свободна. Но общага вся просмолена – будь здоров.
И еще о запахах. Здесь совершенно иная, чем мы привыкли, парадигма (ты уж прости мне это умное слово) в смысле чистоты собственного тела. Мы в нашем прекрасном далеко привыкли принимать душ ежедневно. Здесь заведен один «банный день» в неделю. Не потому, что наши предки такие грязнули. Просто условий нет. Горячую воду в квартирах (как и сами отдельные квартиры) имеют единицы. Миллионы, и даже в Москве, живут в избах или бараках, а воду носят из колонок на улице. В лучшем случае имеют кран с холодной водой в кухне. Множество народу ютится в коммуналках. К своей впечатляющей программе построения хрущевок (которые мы там у себя хотим сносить) Хрущев еще не приступал, только решение по этому поводу приняли. Поэтому общественные бани для многих – единственное спасение. То, что у нас тут, в общаге, душ с горячей водой находится прямо на этаже, многим представляется невиданным благом. Большинство ребят, что приехали учиться из своих провинций, даже подобного не имели. Но то, что я стараюсь ходить в этот душ ежедневно, вызывает определенное удивление. Мне об этом впрямую не говорят, но за спиной шушукаются – типа, чрезмерный чистюля.
Бедность здесь царит во всем. Зато дверь в комнату можно не запирать – красть нечего. (И многие этим гордятся.) И правда, у нас на троих – три граненых стакана, чайник, утюг (последний прячем – от пожарных и коменданта). Одежонка у меня – три рубашки, куртка, ботинки, свитер, заботливо кем-то (наверное, мамой) связанный. Имеются запасная пара брюк, спортивная форма, кеды. О нательном белье умолчу. Скажу лишь, что носочков – четыре пары, два из которых штопаны. Да! Еще имеется один галстук. И действительно красивая вещь – видимо, еще дореволюционная (и, вероятно, именно потому красивая) – кожаный саквояж, из тех, с которыми хаживали земские врачи. Слегка потертый и потрепанный, но это только придает ему дополнительный лоск.
Почти вся страна, короче, живет, по нашим меркам, в нищете. Знаешь, как, к примеру, тут можно произвести впечатление на девушку? (Флегматик Валерий, у которого имеется сие богатство, – он хранит его под матрасом – этим временами пользуется.) Дать деве почитать «Золотого теленка». Не подарить, не пообещать роль Зоси в экранизации. Просто дать почитать.
Редкая наша бедность не осознается моими друзьями-студентами – все так живут, да есть и те, кто поскромнее. И не мешает им радоваться жизни и строить далеко идущие планы на будущее. В нем они видят себя инженерами, конструкторами или научными сотрудниками – в белых халатах, с авторучками в нагрудных карманах. Они делают что-то очень-очень важное, например, куют оборонный щит Отчизны. Поэтому оба моих соседа, и Валерка, и Валька, к учебе относятся с пиететом. Знают, ради чего просиживают на лекциях и отрабатывают «лабы», – не только для будущих «корочек» и «поплавков», но и ради знаний и навыков, которые в жизни пригодятся.
Вообще, авторитет профессии «инженер» совершенно не такой, как во времена моего раннего детства, когда их презрительно «инже-ниггерами» именовали. «Инжене-ер!» – произносится здесь уважительно, с почетом, с придыханием. Инженеры – они только что запустили спутник, они конструируют огромные плотины и перекрывают реки, строят ледоколы и суда на подводных крыльях.
Вообще, иногда мне кажется, что в здешнюю жизнь я бы смог вписаться. (С другой стороны, что мне еще остается делать?) Гораздо лучше, чем если бы попал, допустим, в год семьдесят седьмой, где уже никто ни во что не верил, ничего не ждал, и все напропалую пили. (Перечитай, к примеру, Довлатова.)
Не говоря уж о том, если б, упаси Господь, оказался в тридцать седьмом или тысяча девятьсот семнадцатом.
А пятьдесят седьмой – почти курорт. Впереди – как минимум тридцать пять лет нормального мирного существования. Ни одной войны на нашей территории. Да, будет вторжение в Чехословакию, потом в Афганистан – но надо просто подальше держаться на те времена от Советской армии.
Жилье дают бесплатно (правда, до этого лет десять, а то и пятнадцать надо ютиться в бараке или коммуналке). А не бесплатно – можно накопить на кооператив. Хрущев как раз начинает мощное жилищное строительство. Да, клетушки, да, хрущобы, но отдельные квартиры и все удобства. С питанием тоже: особых разносолов не предвидится, но и серьезных проблем не будет до середины семидесятых. Опять-таки, низкая преступность, никакой наркомании. Бесплатная медицина. Почти бесплатное образование. (Какие-то крохи за вуз мы платим, но эти сборы, насколько я помню, скоро отменят.) И – никаких богатеев. И – никакого стремления обогатиться. Думаю, если вдруг заявишь, что цель жизни – набить потуже мошну, решат, что шутишь. Хохмишь, как тут говорят. А если будешь настаивать – подвергнут проработке на комсомольском собрании.
Все общее, даже на государственном уровне, пренебрежение жизненным комфортом – оно неудобно, конечно. Как вспомнишь, к примеру, что туалетную бумагу (равно как и женские прокладки) в СССР впервые выпустят только через двенадцать лет, в шестьдесят девятом!.. До этого времени нам всем придется обходиться газеткой. (А женщинам для своих нужд – тряпочками.)
И дело не только в удобстве жизни. Вот взгляд мой падает на свежий номер комсомольского журнала «Смена» – обстоятельный Валера читает здесь перед сном приключенческую повесть «Записки чекиста Братченко». Перелистываю. Заголовки номера такие, что аж скулы зевота сводит: «Под великим ленинским знаменем»; «Крепнет наша дружба». В конце журнала – ноты и слова песни под названием «Коммунисты». Чтобы, значит, петь ее в домашнем кругу, под гитару, хором. Правда, никто, конечно, в частной жизни подобные песни не поет.
Но все равно еще лет тридцать мне предстоит жить в мире, где просто не существует Набокова, Кафки, Гумилева, Акутагавы, Фрейда, Замятина, Ходасевича, Розанова… Где только через десять лет, громадными усилиями Елены Сергеевны Булгаковой и Константина Симонова, с купюрами издадут «Мастера и Маргариту». Где очень подозрительны и почти не печатают Ахматову, Бабеля, Зощенко, Мандельштама… Где будет выходить по два советских и два переводных детектива в год. Не то чтобы я так сильно любил детективы, но все равно мысль о том, что кто-то – ЦК, идеологический отдел, Главлит или кто-то еще – будут определять, что мне следует читать, меня совершенно не устраивает.
А с другой стороны, какой у меня может быть выбор? Иного выхода нет. «Времена не выбирают», как пелось в еще не написанной здесь бардовской песне из семидесятых.
Но больше всего меня, конечно, расстраивает разлука с тобой. Лучше не думать, как теперь мы сможем увидеться.
Прости, я сам виноват. Поступил, дурак, под влиянием минуты. Мгновенного порыва. Не верил до конца, что все рассказанное тобой – правда. Захотелось проверить, поэкспериментировать. Ну вот, получил.
Но я-то ладно. Другое дело, я страшно виноват перед тобой. Надеюсь, я не слишком тебя озаботил с ухаживанием за моим бренным телом? Да и зачем оно теперь – если я все равно никогда не смогу в него вернуться! Прости меня, Варя, прости, прости, прости.
Твой А.
16 октября 1957 года
Добрый день, дорогая Варя!
Сегодня я встретил свою мать.
Не знаю, рассказывал ли я тебе историю моей семьи. Может, и нет. В любом случае, извини, в общих чертах напомню.
Я ребенок поздний. Родился, когда мои предки сложившимися людьми были. У каждого до момента их романа своя семья имелась.
Мой батя первый раз женился еще в институте – в шестьдесят втором, что ли, году. Потом они с супругой получили распределение на папину родину, в южный черноморский город Энск, и он стал там делать приличную карьеру на судоремонтном заводе. А с семейной жизнью у него не сложилось. Они промучились с первой женой вместе лет семь или восемь, совместных детей у них не было, а потом окончательно разошлись, и его первая жена отбыла из Энска к себе на родину – в Красноярск, что ли. Там следы ее теряются – он сам никогда о ней не рассказывал, я о ней что-то знаю лишь по рассказам бабушки (папиной мамы) да по редким насмешливым репликам матери, адресованным отцу: пойди, мол, Сашеньке своей пожалуйся. Естественно, я по малолетству интересовался, что за Сашенька, и мне преподнесли эту историю.
У мамочки в Выборге, куда она после вуза получила распределение на завод, тоже завелась сперва другая семья, и тоже в ней лада и покоя не было. Не было и детей. Муж первый (звали его, как я помню, Вячеслав Лыньков) попивал, погуливал – короче, она ругалась с ним, разъезжалась, но не разводилась, однако висело у них все на волоске.
А в семьдесят третьем году (это я хорошо помню, потому что эта дата, как начало семейного отсчета, в нашем доме, пока я рос, часто называлась) будущие мои родители снова повстречались. Снова – потому что были они знакомы и в студенческую пору, и даже, насколько помню, симпатизировали друг другу. Но тогда, в вузе, не случилось, они на много лет расстались, а в семьдесят третьем снова свиделись в Москве. Как раз отмечали десятилетие окончания вуза – все и съехались: папа из Энска, мама из Выборга. Новыми глазами они друг на друга посмотрели. Папаня мой за десять лет изрядную карьеру сделал – начальником цеха к тому времени стал или даже заместителем главного инженера, точно не помню. Мама серьезно с пьяницей-гулякой Лыньковым намучилась и поверила, что положительный (на первый взгляд) батя мой – идеал. Короче, завертелась у них сумасшедшая любовь – с междугородными звонками, внезапными бросками из Краснодарского края в Ленинградскую область или наоборот, шальными встречами на курортах. В общем, продолжался этот роман несколько лет – с выяснениями отношений и даже, как рассказывали, дракой между маминым первым мужем Лыньковым и моим отцом, – и только в семьдесят пятом, я это твердо знаю, мама собрала вещички и перебралась к отцу в Энск. Потом бракоразводный процесс, и только в семьдесят шестом они формально поженились. Затем еще долго жили вместе, мама лечилась, пока меня не родили. Развод и последующий второй брак, кстати, обоим в карьере повредили – особенно отцу, который был партейным, а партия ведь разводы всячески осуждала и выступала за крепость семьи: пусть «ячейка общества» будет хоть какой ужасной, зато крепкой.
Беда в том, что и второй брак, с моим папаней, маме моей Ларисе радости особой не доставил. Отец мой (жаль, ты его, Варя, по жизни не узнала и не застала) – настоящий лидер, харизматическая личность. Для него семейные ценности определенную роль, конечно, играли, но явно находились на втором плане. Вечно папаня чем-то руководил, какие-то у него на работе прорывы были, что-то он выдумывал, чем-то горел – то хозрасчет, то совместное с немцами предприятие (уже в перестройку), то кооператив. А где руководящая работа – там и выпивка, и сабантуи, и женщины левые.
О том, что мама моя попала от мужа-пьянчуги к супругу-гуляке, как из огня да в полымя, я тебе, кажется, рассказывал. Как знаешь ты и о сестре моей единокровной, и о том, как мамочка моя погибла в девяностом, в расстроенных чувствах, при не выясненных до конца обстоятельствах – то ли упала с морского обрыва, то ли сама спрыгнула, то ли кто-то ее подтолкнул. Отец остался один и очень по ней страдал. И себя корил за то, что не сберег – в конце концов, не было бы его романов на стороне, и мамочка осталась бы жива.
Короче говоря, оба они, и мама, и отец, – люди хорошие, умные, яркие, но я считаю, их встреча и любовь стали ошибкой. По отдельности им было бы, в итоге, намного лучше. И я, если бы мог, их бы по жизни развел. И отправил подальше мамочку от отца. И запретил бы им встречаться.
И то, что мне теперь приходится проживать жизнь в шкуре моего родного бати, делает эту посылку – растащить моих родителей друг от друга подальше – куда как возможной. Вернее – единственно возможной. Не буду же я, в самом деле, теперь крутить амуры со своей родной матерью!
Но если они никогда не окажутся вместе, значит, не рожусь я, Алексей Данилов? Возможно. А возможно, и нет. Кто его знает теперь? Эти парадоксы времени, когда, с одной стороны, вроде бы ментально я – это я, Данилов Алексей Сергеевич, а физически и по документам я – Сергей Владиленович Данилов, сорокового года рождения…
Короче говоря, если возможно, я решил всячески отвратить мою будущую мать от моего будущего отца – сиречь от себя самого.
Довольно удобный случай представился недавно, когда моя мама предстала передо мной в институте во всей своей юной красе.
Случилось это на комсомольском собрании. Отмечали грядущий день рождения комсомола и трудовую вахту в честь сорокалетия Великой Октябрьской социалистической революции. Пока это был как бы «малый сабантуй». Весь факультет, а это человек двести, согнали после лекций в актовый зал. Дальше, ближе к юбилею, планировался сабантуй большой – совместная партийно-комсомольская конференция института в институтском ДК, но туда, слава богу, отправляли не всех, а специально отобранных делегатов-активистов. А на факультетском собрании первым слово дали декану – седовласому фронтовику, инвалиду, с пустым рукавом пиджака и орденскими колодками. Его, насколько я понял, здесь уважали и побаивались.
К фронтовикам здесь относятся с почтением, но ниц не падают – хотя бы потому, что почти все мужчины в возрасте за тридцать – фронтовики. Война отстоит от 1957 года совсем близко – ближе по времени, чем для нас теракт в Беслане, покушение на Чубайса или арест Ходорковского. Даже совсем молоденькие, мои друзья Валя с Валеркой, многое об ужасах войны помнят. В Москве почти нет фронтовых руин – следы нацистских бомбежек в столице залатали. А вот в городах, даже областных, по которым фронт прокатился, до сих пор (как говорят) полно руин. А взрослый мужчина, который вдруг не был на фронте, вызывает подозрение – чего это, мол, в тылу отсиживался?
Вдобавок практически всеми владеет тут не высказываемое (тем более по пустякам) мощное солидарное чувство: мы, советский народ, – победители! Мы вышвырнули фашистов со своей земли, с боем прошли всю Европу, дошли до Берлина – эта гордость за себя и страну подсознательно присутствует тут в каждом советском человеке.
Но я отвлекся.
Значит, после вступительного слова декана дальше на том собрании все шло как по накатанной: сказал секретарь партбюро факультета, потом секретарь комсомольской организации, затем председатель профбюро. Все говорили о Ленине, революции, завоеваниях социализма. Сталин, которого бесконечно славословили при жизни, физически умер без малого пять лет назад. Еще лежал он в мавзолее, еще всюду стояли его статуи (в том числе у нас, во дворе института), а из речей начальников он исчез совершенно – как пропали его портреты из их кабинетов, как будто и не существовало такого деятеля в природе.
Довольно затертые словеса в честь революции текли своим чередом, публика начала скучать, перешептываться, возиться. Как вдруг: «Слово для приветствия предоставляется студентке первого курса Ларисе Жаворонковой!» На трибуну, очевидно волнуясь, вышла стройная, худенькая, совсем молоденькая девушка. Ее имя и внешность показались мне смутно знакомы. Она начала говорить – и лишь тогда, по тембру голоса, я наконец понял безошибочно: да ведь это моя мать!
Говорила она без бумажки, взбудораженная, с красными пятнами на щеках – но с явным чувством:
– Вспомним, чем была наша Родина, Россия, еще сорок лет назад. Отсталый угол, задворки Европы! Ни образования, ни культуры, ни промышленности! Крестьяне надрывали спину на земле, которая им не принадлежала, сеяли из лукошка и пахали сохой – вот и вся механизация. И только большевики, ведомые великим Лениным, совершив Великую Революцию, вырвали нашу страну из пучины векового рабства и направили на столбовую дорогу социального развития!
Она говорила – и зал попритих, стал внимать ее чувству. И я видел, что она верит в то, о чем вещает. Ну, или почти верит. Возможно, тени сомнений в ее душу уже закрадывались, но в целом речь отражала ясную картину мира в ее голове: отсталое прошлое, боевое настоящее, великое будущее. Вперед, к вершинам коммунизма шагает СССР, вокруг – братские социалистические страны, им противостоят силы империализма и реакции, народы которых ведут мучительную борьбу за освобождение и независимость. А девушка вдохновенно вещала:
– Мы победили в самой жестокой войне, развязанной гитлеровским фашизмом! Спасли Европу от ужасов нацизма! Восстановили страну! Под руководством партии, которая вела и ведет нас к лучшей жизни, именно мы, советские люди, построили первую в мире атомную электростанцию! Первый в мире пассажирский реактивный самолет «Ту-104»! Первый в мире атомный ледокол! Наконец, мы запустили первый в мире искусственный спутник Земли, товарищи!
Зажигательная речь Ларисы выгодно отличалась от мерного бубнения закоренелых бюрократов из парткома и профкома и потому в итоге была оценена шумными аплодисментами. Даже комсомольский секретарь, когда девушка сходила с трибуны, метнул в ее сторону ревнивый и досадливый взгляд – чего, мол, выперлась со своей страстью, со своим девичьим задором!
Что ж! Если я хочу достичь своего с Ларисой, мне придется потрудиться.
19 октября 1957 года
Итак, я задумал операцию «Лариса» – называть ее «мамой» у меня язык не поворачивается. Кое-как приходят мне в голову и другие обрывки идей: может, мне все-таки удастся усовершенствовать будущее? Или, по меньшей мере, помочь отдельным людям, которые там будут жить? Улучшить их судьбу? И о Елисее Кордубцеве мысли у меня копошатся, и о других личностях, известных и не очень… Но об этом потом. К делу.
Очевидно, конечно, что мне следует пригласить девушку на свидание – на первое свидание, но которое, как я надеялся, должно оказаться последним. Самым последним.
Насчет того, куда пойти на рандеву номер один, репертуар тут, по сравнению с двадцать первым веком, явно небогат. В рестораны нормальным студентам ходить не принято, да и дорого. В «Коктейль-холл» на улице Горького – тоже, да и не попадешь просто так в тот «Коктейль-холл». Кино – возможно, но выглядит как-то совсем непразднично и вульгарно, и от приглашения в кино девушка легко может отказаться. Хорошо покатил бы каток (прости за дешевый каламбур), да только конькобежец из меня, как из южанина, крайне слабый, да и не сезон для катка: идет октябрь, довольно теплый.
Оставался беспроигрышный вариант – театр. Я заглянул в факультетское профбюро – там три раза в неделю сиживала женщина-аспирантка, которая занималась распространением театральных билетов. Театральные кассы, возможно, в городе имелись, но в окрестностях нашего студгородка я их не видывал и где искать, не знал. Билеты обычно покупали у распространителей.
– Здравствуй, – поприветствовала меня эта дама сквозь зубы, как мельчайшую из возможных сошек – студент-первокурсник, подумать только! Но я уже успел слегка подковаться по поводу здешних театральных приоритетов, поэтому с ходу сказал:
– Мне два билета в Большой, на Плисецкую.
– Эк ты хватил! – глянула она на меня с просыпающимся уважением. – Может, и на Лепешинскую хочешь?
– Можно и на Лепешинскую.
– На гастролях Большой. В Японии. Да и редко у меня бывает Большой. Если балет любишь, скоро фильм выходит «Лебединое озеро», как раз с Плисецкой.
– Тогда в Маяковку, на «Гамлета». С Козаковым.
– С Козаковым?! Ты путаешь, мальчик. Гамлета в театре Маяковского играет Самойлов.
– Да, возможно, Козакова еще не ввели, он только репетирует.
Дама посмотрела на меня с опасливым уважением – откуда у юнца такие сведения из театрального закулисья? Никакой информации о том, кто чего репетирует, в ту пору на страницы газет-журналов обычно не прорывалось.
– Нету у меня «Гамлета». Есть МХАТ, – соизволила снизойти дама. – Но он с нагрузкой.
О, эта нагрузка! Обычная история в социалистические времена! Говорят, она началась именно с театральных билетов, потом по тому же пути последовали книги, а затем продукты питания, когда в компанию к дефицитному зеленому горошку навязывали неликвидную перловую крупу.
– Нет, во МХАТ, да еще с нагрузкой, не хочу. МХАТ нынче сам по себе – хуже любой нагрузки.
– Ну, хорошо. Есть у меня два горящих. На завтра. В филиале МХАТа – играет Студия молодых актеров. Те, что «Вечно живые» поставили. Теперь у них премьера, тоже по пьесе Розова, «В поисках радости».
– О, «Современник»! – загорелся я. – Давайте!
– Какой еще «Современник»?! – глянула она с недовольством и подозрительностью. – Говорят тебе, Студия молодых актеров.
«Ах да, «Современником» они еще не стали!» – чуть не ляпнул я, чем окончательно мог выдать себя. Но сдержался. Приобрел два билета по смешной цене десять рублей.
Тут, Варечка, хочу пару слов сказать о здешних деньгах. Не знаю, ты, наверное, не помнишь, а я детсадовцем еще застал советские тугрики – разноцветные бумажки небольшого размера с гипсовым Лениным. Тутошние купюры – они тоже с Лениным, но раннего образца. Они гораздо больше размером, однотонные, серо-зеленые, словно доллары, и выглядят гораздо весомее. Правда, бумага, на которой их печатают, совсем не такая прочная и гибкая, как нынче, поэтому банкноты эти вечно разлохмаченные, подклеенные папиросной бумагой. Сам слышал, как их за то именуют «сталинскими портянками». Именуют, впрочем, шепотом – имя недавнего вождя до сих пор произносится с опаской, с оглядкой.
Однако тутошние деньги куда весомее наших. Стипендия у меня – двести девяносто рублей. На десятку, что я отдал за билеты, можно три-четыре раза пообедать в столовой – в три рубля за обед запросто можно уложиться. Хлеб и горчица стоят на столах бесплатно, а в некоторых столовках бесплатны и витаминные салаты – порубленная капуста, морковка, бери и ешь, сколько хочешь. Те, кто стипендию профукал, порой к подобному кормлению прибегают. Берут винегрет или пирожок с мясом. Последний, кстати, стоит пятьдесят копеек – как билет на метро.
Да, билет. Билеты я раздобыл. Теперь оставалось самое главное – вытащить Ларису в театр.
Пойти в театр с совершенно незнакомым молодым человеком – это по тутошним нравам нечто трудновообразимое. Здесь принято, во всяком случае, в студенческой среде, долго ходить вокруг да около, встречаться, называть друг друга на «вы», как бы невзначай касаться руки друг друга и вспыхивать краской волнения и стыда – именно такую ролевую модель предлагают здешний кинематограф, литература и, опять-таки, театр. Поэтому, чтобы Лариса согласилась вот так, с бухты-барахты, без предварительных хотя бы томных взглядов и разговоров о том о сем, пойти со мной, следовало проявить недюжинную ловкость.
Еще на том собрании я выяснил, в какой Лариса учится группе; потом узнал, в какой комнате живет. Сильно облегчало дело то обстоятельство, что была она не москвичкой, а проживала в общаге – правда, в другом корпусе, нежели я, но это детали.
Я пошел к ней после занятий, полагаясь, скорее, на удачу и импровизацию, чем на заготовленный шаблон. Вдобавок следовало учесть, что хоть выглядел я на семнадцать, но ментально мне было тридцать с изрядным хвостиком. И определенный опыт встреч с дамским полом все-таки имелся.
К счастью, Лариса оказалась у себя дома. К сожалению, все три ее товарки тоже присутствовали в комнате. Пришлось выдумывать на ходу вариант, согласно которому она никак не могла уронить своего достоинства в глазах подруг.
– Лариса Жаворонкова? – строго обратился я к ней.
– Да, это я.
– Я из институтской многотиражной газеты «Технолог». (Таковая действительно существовала в институте и бойко выходила трижды в неделю.) Мы начинаем новую рубрику «Размышления у театрального подъезда». Каждую неделю один студент или студентка нашего вуза идут вместе с студкором «Технолога» на новый спектакль одного из столичных театров. После просмотра этот студент (студентка) делится с корреспондентом своими впечатлениями об увиденном. Сейчас выбор пал на спектакль театра-студии молодых актеров. Пожалуйста, завтра в восемнадцать тридцать, филиал МХАТа в Петровском переулке – то есть, простите, на улице Москвина. Явка строго обязательна, – и я галантно положил перед Ларисой театральный билет.
– А почему я? – спросила, закрасневшись, Лариса.
– Скажу откровенно. Комитету комсомола института и главному редактору нашего издания очень понравилось ваше выступление на собрании факультета. И они выдвинули идею шире привлекать вас к общественным акциям, в том числе на страницах «Технолога».
– Но я ведь ничего не понимаю в театре… – продолжала сопротивляться она, не столько кокетливо, сколько от неуверенности и излишней ответственности. Еще бы! Ей предлагают выступить в советской партийной печати (а печать тут вся была советская и партийная) – а вдруг она не справится с выпавшей на нее высокой ответственностью?
– Ничего страшного, нам важен как раз взгляд неискушенного зрителя.
– Вы, что ль, тот студкор, что с Лариской пойдете? – спросила тут, стрельнув глазами, одна из ее товарок, бойкая, пышная девица.
– Да, я.
– А можно я вместо нее?
Последнее предложение, кажется, решило дело. Метнув в сторону нахалки сердитый взгляд, девушка взяла у меня заветный билетик.
– Ну хорошо. Я постараюсь.
– Не «постараюсь», а следует обязательно быть. Иначе вы сорвете важное общественное мероприятие.
Нечего говорить, что на «важное общественное мероприятие» я шел назавтра с внутренней дрожью. Не каждому выпадает случай отправиться на свидание с собственной семнадцатилетней матерью!
Я нагладил брюки, постирал и отпарил свою самую лучшую рубашку и даже надел свой единственный галстук. Я достаточно прожил в тутошнем мире, чтобы понять иерархию мероприятий, на которые следовало надевать галстук. Поход в театр с девушкой был явно из их числа.
Не знаю, просветили ли девушку подружки, или она сама дотумкала (опять словечко из здешнего жаргончика), что «важное общественное мероприятие» подразумевает под собой свидание, но Лариса тоже явилась во всеоружии. Роскошная грива волос была уложена на бигуди и тщательно расчесана, ноготки покрыты домодельным маникюром, над ножками порхает юбка-колокол а-ля Людмила Гурченко из недавнего хита – «Карнавальной ночи».
Мы встретились на ступеньках перед филиалом МХАТа на улице Москвина – теперь это Петровский переулок. В нашем времени в этом здании, выстроенном в псевдорусском стиле, квартирует Театр наций, куда мы с тобой, Варя, увы, так и не сходили по причине дефицита и страшной дороговизны их билетов.
Но тут лишнего билетика особо никто не спрашивал, да и аншлага не предполагалось. Студия молодых актеров еще не сделала себе никакого имени, хотя искушенные зрители о ней говорили.
Лишний раз подтверждая, что у нас свидание, я поддержал юную даму под руку, принял у нее в гардеробе пальто. В буфете, хоть она и порывалась заплатить за себя, заказал бутылку ситро и два бутерброда с паюсной икрой. Чокнувшись с Ларисой ситро в граненых стаканах, я предложил перейти на «ты». Она немного даже засомневалась – не слишком ли стремительно сближение? – но согласилась. Все больше девушка свыкалась с мыслью, что я питаю к ней личный интерес. Жаль будет разочаровывать ее в самых лучших чувствах, но это необходимо, как горькое, но нужное лекарство.
Мы прогулялись по фойе, украшенному фотографиями мхатовских корифеев. Публика была с бору по сосенке – в основном молодежь и провинциалы, коим случайно всучили билеты кассиры и распространители. Но были и начинающие знатоки, привлеченные, в основном, тем, что по первому спектаклю студии, «Вечно живые», сняли фильм «Летят журавли», который только что, двенадцатого октября, в рамках предъюбилейного показа к сорокалетию Октября, вышел на экраны Москвы.
И тут сквозь фойе в сторону зрительного зала стремительно прошел, почти пробежал, высокий плечистый молодой человек в ковбойке. Он был никем не узнан – да и откуда ему быть узнанным, если за плечами всего одна роль целинника в кино и пара работ в театре – в спектакле «Конек-горбунок» да в вышеупомянутой пьесе Розова, которую, конечно, театральная Москва смотрела – но страшно узок круг этой театральной Москвы! Однако я-то его, столь восхитительно молодого, узнал! И – остановил, окликнул:
– Олег Николаевич!
Польщенный, что его опознали, да еще и обратились по имени-отчеству, тридцатилетний Олег Николаевич Ефремов (да-да, это был он!) остановился и доброжелательно обратился ко мне:
– Простите? Мы знакомы?
– Я восхищаюсь вашим творчеством. «Вечно живые» – вообще блеск. И тем, что вы создаете новый театр – тоже.
Лариса внимательно прислушивалась к нашему диалогу. Я понимал, что он добавляет мне очков в ее глазах, что совершенно не входило в мои планы (скорее, наоборот), но никак не мог удержаться от возможности поговорить, с ума сойти, с молодым и никому не известным самим Ефремовым!
– Ну, «новый театр» – это слишком сильно сказано, – загудел актер. – Пока это всего только студия…
– И тем не менее, помяните мое слово, совсем скоро ваша студия станет настоящим театром. Назовите его «Современник».
– «Современник»? – удивленно вздернул брови Ефремов. – А что, хорошее название. А вы, простите, театральный критик?
– Нет-нет, я просто увлекаюсь театром. А вообще я здесь проездом… – «Хотелось бы мне в это верить», – тут подумалось мне.
– Надеюсь, наша новая премьера вам тоже понравится.
– Не сомневаюсь. И вообще, Олег Николаевич, вашему театру суждено большое будущее, – сказал я чистую правду. – А вы вдобавок однажды возглавите МХАТ.
– Ну, в этом я тоже нисколько не сомневаюсь, – слегка самоиронично, но довольно серьезно ответствовал будущий народный артист и Герой соцтруда. – Извините, мне пора. – Он пожал мне руку и пробежал в сторону кулис.
А тут и звонок прозвенел, капельдинеры раскрыли двери, и мы с Ларисой прошли в зал.
Спектакль я подробно описывать не буду – если хочешь, посмотри старый фильм, шестидесятого, кажется, года, который называется «Шумный день». Но в театре та давняя и наивная пьеса смотрелась, конечно, иначе. Куда как ярче. И вообще! Если и есть какие-то преференции от путешествий во времени, то они в том, чтобы увидеть на сцене юных, худеньких, совершенно никому в тот момент не известных и очень старающихся актеров: Евстигнеева, Квашу, Волчек, Людмилу Иванову, Толмачеву, Табакова… Наверное, не было в тот вечер человека в зрительном зале, который громче меня бы хлопал и даже выкрикивал «Браво!» – что выглядело очень странно в пуританском советском зрительном зале, так что Лариса, да и другие театралы, на меня с подозрением посматривали. Но я ведь аплодировал далеко не только этому спектаклю и артистам, что заняты в нем, – я ведь еще всем их будущим спектаклям и фильмам, о которых они сами еще не ведали, аплодировал. На поклоны вытащили и Ефремова – вот он меня со сцены отличил и даже пару раз с улыбкой мне в зал покивал.
После спектакля я предложил Ларисе пройтись. Она согласилась. Было досадно и совершенно не входило в мои планы, что она все больше и больше воспринимает наш поход как банальное свидание – тем больнее будет разочарование. Но что я мог сделать? Для разговора с ней мне требовался разгон, а для него – место и время. Вдобавок до метро шагать все равно было далеко. Станцию «Пушкинскую», не говоря уж о «Горьковской» или «Чеховской», пока не то что не построили, но даже еще не проектировали.
– Как тебе спектакль? – банально спросил я, когда мы вышли на воздух и двинулись в сторону Петровки.
– Пьеса Розова показалась мне интересной по содержанию, хотя немного инфантильной, – отрапортовала она, и я понял, что девушка весь спектакль репетировала, отбрасывала и снова подбирала слова для своего выступления в советской и партийной печати. – Особенно запомнился молодой герой, в роли которого выступил юный актер, студент театрального училища, ммм…
– Олег Табаков, – подсказал я.
– Да, товарищ Табаков. Сцена, когда он отцовской шашкой рубит секретер, который притащила в их дом его невестка, накопительница и мещанка (в ее роли Лилия Толмачева), становится яростным протестом молодых актеров и молодого театра против мещанства.
– Здорово сказано, – откликнулся я довольно вяло.
– А что, неправильно?
– Да нет, все очень хорошо. Может, тебе самой лучше эту статью написать? Давай дерзай! Я ее, конечно, устрою в многотиражку.
– Да нет, что ты. Выступать в устном жанре я хорошо умею. А как надо что-то на бумаге изобразить – все мысли куда-то разбегаются.
Мы вышли на Петровку и двинулись в сторону Садового кольца. Народу на улицах было мало – время позднее. Машин – еще меньше. Где-то раздавались звуки гармошки. Я уже знал, что гулять по здешней Москве ночью в принципе безопасно.
– Да, самое яркое в спектакле, – поддержал разговор я, – это момент, когда юный Олег Табаков шашкой невесткин сервант рубил. Ох, этот парнишка! Талантище-то какой! Знаешь, однажды он МХАТ возглавит.
– Подожди, – засмеялась Лариса, – ты ведь другому, Ефремову предсказывал, что он главным режиссером МХАТа станет!
– Ну да, сначала будет именно Ефремов, а потом Табаков.
– Какой же ты выдумщик, – произнесла она с уважением и симпатией.
Ни восхищение, ни симпатия с ее стороны по отношению ко мне не входили в мои планы. И тогда я спросил:
– А как ты думаешь, почему герой Табакова эту мебель шашкой рубал?
– Протестовал против мещанства и вещизма. Символ такой. Хотя, конечно, советское искусство не поддерживает символизм…
– Да, символ. А если разобраться – почему он все-таки рубит?
– Она его рыбок в окно выбросила.
– А еще почему?
– Мебель эта всю квартиру захламила, а Леночка тащит и тащит.
– Во-от. Правильно. А почему она тащит?
– Потому что мещанка и накопительница.
– Нет.
– Нет? А почему, ты думаешь?
– Да потому что нормальную мебель в СССР невозможно пойти и купить, когда захочешь. Надо доставать и брать, какую дают. А если бы можно было пойти в магазин и купить, какую нравится, никакой коллизии в пьесе не было бы.
Лариса задумалась. Мы вышли на Садовое кольцо и двинулись в сторону Красных ворот – то есть, по-здешнему, Лермонтовской. В стакане на возвышении, в синей шинели с красными петлицами, надзирал за движением орудовец. («Орудовец» – так называют здешних «гаишников»-«дэпэсников», от названия ОРУД – отдел по регулированию уличного движения.)
Кстати, оно, движение, здесь совсем ничтожное. Но притом довольно шумное, потому что многие водители сигналят при первой возможности и без оной. Как в современном Каире, к примеру. И еще: нет ощущения более чистого воздуха, чем у нас, ни о каком содержании СО-СН никто здесь не заботится, а ездят на бензине крайне низкого качества, с октановым числом шестьдесят шесть, что ли.
Впрочем, в тот момент, поздним вечером, машин было совсем мало. Иногда проносились синие лобастые троллейбусы, воспетые Окуджавой. Мне подумалось, что и он, сам поэт, может, где-то сейчас как раз сидит и пишет про «синий троллейбус». И еще, что в принципе я могу его отыскать и даже с ним подружиться.
Да, физически он намного старше здешнего меня – воевал, но зато ментально я его ровесник, слегка за тридцать. И где-то совсем неподалеку от того места, где мы идем, живет на Большом Каретном девятнадцатилетний студент Вовка Высоцкий. И вот с ним я точно могу сойтись – одного возраста. Ну, сойдусь, подумалось, и что? Скажу: Володька, пожалуйста, не пей? И к наркотикам не тянись – погибнешь? Послушает он меня? Эх, мне бы тут со своими проблемами разобраться, прежде чем в чужие лезть!
Лариса молчала, переваривала мои слова о нехватке мебели в СССР. Потом сказала:
– Где-нибудь в Америке, наверное, можно сервант без проблем купить. Но счастья там от этого нет.
– Ничего, скоро и у нас в стране так будет.
– Что, можно будет мебель в любой момент купить?
– Нет, вообще все, как в Америке, станет. И даже хуже.
– А ты что-то, – засмеялась она, – поразительно много знаешь о том, как будет.
– Правильно. Потому что я – человек из будущего.
– Да? – поддержала она мою (как ей казалось) игру. – И из какого же ты года?
– Из две тысячи семнадцатого.
– О, столетие революции! Ну и как там? Слетали на Юпитер? Или хотя бы на Марс?
– Боюсь тебя огорчить, но на оба вопроса ответ один, отрицательный.
– Тогда что у вас там есть хорошего, в будущем?
– Например, у каждого человека есть личный, свой телефон.
– В квартире? Ну, это пошло.
– Нет, личный. Все его носят с собой.
Она расхохоталась.
– Воображаю себе!
– Ты думаешь, мы с собой аппараты носим, а за каждым провод волочится? Нет, наши телефончики беспроводные. И маленькие. Величиной они с пачку сигарет и даже меньше. Мужчины таскают их в карманах, а девушки в сумочках. И ты в любой момент можешь взять и позвонить кому угодно. Хоть подружке в общежитие, хоть маме в Выборг.
– Толково! – одобрила она и подозрительно прищурилась: – А откуда ты знаешь, что я из Выборга?
– Я же говорю, что я из будущего.
– Ну а еще что там у вас, в будущем, имеется?
– Еще с помощью этого телефона можно отправлять эсэмэски, это такие короткие письма, и они в мгновение ока оказываются у адресата – хоть в Австралии, хоть на Огненной Земле.
– Мировая вещь! Ловко придумано. Обычная почта, наверно, совсем загибается?
– Скрипит пока.
– А еще?
– Все эти телефончики все время подключены к Интернету – это такая всемирная библиотека. И в ней вся-вся информация, что есть на свете, имеется: и книги, и газеты. И ты можешь всегда задать ей любой вопрос – например, расписание поездов, или киносеансов, или в каком году умер Гоголь, или кто такой Владимир Высоцкий – и тебе в два счета машина отвечает.
– По телефону, что ли, отвечает?
– Нет, у каждого телефончика есть маленький экран, на котором высвечивается нужная тебе инфа – ну, то есть информация.
– Наверное, у вас там учиться легко? Тебе вопрос задали – а ты ответ с телефона списал.
– Да нет, на экзаменах телефончики отбирают… А еще с их помощью можно в непрерывном режиме (онлайн называется) общаться с друзьями и знакомыми, писать разные заметки, и все твои друзья их немедленно видят и могут прочитать, прокомментировать, вопрос задать. Соцсети называется. Например, ты сейчас идешь и на ходу пишешь: я посмотрела спектакль с юным Табаковым. А все читают и тебе в ответ: Супер! Зыкански! Круто! (В будущем так говорят, когда хорошо: круто!)
– О, если так у вас люди общаются, значит, вживую они между собой не контактируют?
– Это точно. Все в сетях. А еще по этим телефончикам можно прямо в троллейбусе или метро кино смотреть или футбол.
Если честно, Варя, я соскучился по своему смартфону и по тем возможностям, что он предоставляет, вот и расхвастался пред Ларисой.
– А еще что там у вас, кроме мини-телефончиков, есть?
– Телевизоры у нас не сорок сантиметров диагональ, как у вас тут, – сказал я довольно вяло, – а до полутора метров. Все цветные и с высоким разрешением.
– Это как-то скучно. Экстенсивный путь развития. Я могла бы поинтересней придумать. А еще?
– Зато через телик с помощью Интернета (ну, той всемирной библиотеки, о которой я говорил) можно любой фильм на выбор в любой момент посмотреть, любой концерт.
– Неплохо. А еще?
– Автомобили в Москве в личной собственности у каждого второго.
– Так у вас там, наверное, автомобильные заторы, как в Лондоне и Нью-Йорке?
– Еще какие! У нас их пробки называют. Они даже хуже, чем в Нью-Йорке. И за парковку – то есть за то, что машина будет стоять где-нибудь здесь, на Садовом кольце, – плату берут.
– Ну, это ты ерунду какую-то придумал, – сказала она убежденно. – А личные геликоптеры? Или самолеты?
– Этого нет.
– Довольно скучно вы там живете. И это все, чего добились за шестьдесят лет?
– Боюсь, что да.
– Ну а коммунизм вы построили? Деньги отменили?
– Не хочу тебя огорчать, но нет.
– Фу, как грустно.
– О, если бы ты нашу жизнь увидела, я думаю, тебе бы и вовсе взгрустнулось. Совсем не такая она, о чем вы тут мечтаете.
Мы шагали по Садовому. Никаких эстакад, мостов, виадуков, подземных переходов здесь пока не было. Даже светофоры были устроены иначе, чем у нас: зеленый сверху, красный внизу. По кольцу изредка проезжал запоздавший грузовик и проносились «Победы». Современных домов не было, только пара-тройка сталинского образца, а остальные – двух-трехэтажные дореволюционные особнячки. И каждый украшен красными стягами в честь наступающей годовщины.
– Ты такой смешной, – вдруг сказала она. – Забавный. Мы знакомы только со вчерашнего дня, а у меня такое чувство, что я знаю тебя много-много лет.
«Э, нет, вот только этого не надо, – подумал я. – Немудрено, что ты чувствуешь со мной родство, потому что ментально я – твой будущий сын, а физически – твой будущий муж. Но с отцом ты будешь, если не считать короткого времени безумной любви и междугородных ухаживаний в начале семидесятых, несчастна, несчастна, несчастна! Поэтому держись от меня подальше – вот что мне следует ей сказать. И, во всяком случае, не принимать этот лирический тон».
– Ты меня совсем не знаешь, – хмуро проговорил я. – Вряд ли наш с тобой роман будет правильным решением.
– Роман?! – вспыхнула она. – Что ты о себе думаешь?! Я ничего подобного не имела в виду!
– Да, извини.
– Так, все. Не провожай меня больше. Где здесь остановка? Я доеду сама.
– Прости, прости. Ты знаешь, у нас там, в будущем, все довольно резкие и прыткие. Лепят что думают. Без подготовки.
– Да? Ты все-таки хочешь продолжить игру, что ты будетлянин?
– Будетлянин? Откуда ты знаешь это слово?
– У нас учительница литературы иногда так говорила. О тех, кто не от мира сего. А что?
– Просто это слово придумал поэт Велемир Хлебников. А его тут у вас практически не издают, не знают.
– Про Хлебникова нам учительша рассказывала. Он с Маяковским до революции дружил.
– Какая у вас продвинутая учительница.
– Продвинутая? Смешное слово. Куда продвинутая? Она, скорее, ЗА-двинутая. Ее из Ленинграда еще до войны сослали и въезд в столицы запретили, вот она у нас и осела… Но ты сказал, что мне жизнь в СССР в 2017 году не понравится. Почему?
– Потому что там у нас – самый настоящий, поганый капитализм. Тот, против которого вы здесь все боретесь и критикуете – Америку, Англию, ФРГ. А у нас там – как у них сейчас, только гораздо хуже.
Услышав мои крамольные речи, девушка дернулась и оглянулась – но, слава богу, никто не шел за нами и ничего не слыхал.
А я продолжал:
– Все в России в две тыщи семнадцатом беззастенчиво поклоняются золотому тельцу, все стараются разбогатеть, любым путем. А не разбогател – неудачник. Кругом коррупция, взяточничество. Медицина практически вся платная. Образование тоже.
– Ты прямо какие-то антисоветские разговоры ведешь.
– Да у вас тут любая правда считается антисоветчиной.
– А хоть что-то хорошее у вас там есть? Кроме телефонов в кармане у каждого?
– Есть. За границу можно выезжать свободно. Когда и куда хочешь, в любую страну, хоть в Болгарию, хоть в Чили. Можно все, что угодно, в магазине купить – были бы деньги. И еще печатают любые книги, и нет никакой цензуры.
– У нас тоже нет никакой цензуры, – промолвила она убежденно и тем меня слегка уязвила.
– Да?! Ты так думаешь?
– Конечно.
– А ты такие произведения слышала? Например, «Доктор Живаго» Пастернака? «Котлован» Платонова? «Реквием» Ахматовой? «Жизнь и судьба» Гроссмана? А ведь они уже написаны. Здесь и сейчас, в СССР. Только не изданы. И еще о-о-очень долго не будут тут изданы.
– Гроссмана я читала. Пастернака и Ахматову тоже. Но не те вещи, о которых ты говоришь.
– Естественно. Потому что они у вас тут, в СССР, под семью замками.
– А у вас там, в СССР образца две тысячи семнадцатого года?
Тут я решил ее совсем добить – а пусть держится от меня, такого полоумного антисоветчика, подальше!
– Прежде всего нет больше никакого СССР.
– Да? А что есть?
– СССР распался на пятнадцать независимых республик. Армению, Белоруссию, Грузию и так далее. И Россию, конечно. Все – независимые страны, у каждой – свои президенты, собственные столицы, армии.
Когда девушка услышала это, она опять оглянулась – не донеслись ли мои слова до чьих-нибудь еще ушей. Да, очень крамольно они звучали в тысяча девятьсот пятьдесят седьмом, я согласен. Но одни мы были на широких тротуарах Садового, только красные флаги, вывешенные в честь будущего юбилея Революции, трепетали над нами.
– А зачем СССР распался? – спросила Лариса шепотом.
– Не знаю, – искренне ответил я. – Так получилось.
– Но вы хоть дружно живете?
– Нет. Азербайджан воевал с Арменией. По-настоящему – с танками, артиллерией, большими потерями. Россия с Грузией воевала. А теперь с Украиной воюет.
– Совсем ты ерунду придумываешь! – в сердцах выкрикнула она. – Как это русские могут с украинцами воевать?! Мы же братья! Можно сказать, один народ! Я вон наполовину украинка. И что же?! Я сама с собой воевать буду?!
– Вырастешь, ну, то есть доживешь до две тысячи семнадцатого года – узнаешь.
– До две тысячи семнадцатого? Сколько лет мне тогда будет? Плюс шестьдесят – итого семьдесят семь. Вряд ли, конечно, доскриплю – но шанс есть.
– Шанс-то, он у тебя есть – если ты подальше от меня держаться будешь.
– Опять ты заладил! А если не буду?
– Если не будешь, то в конце концов, не сейчас, а в семидесятые годы, выйдешь за меня замуж. И будешь со мной несчастлива. И умрешь до срока. И еще одно имя запомни: Вячеслав Лыньков. Он тут же, в нашем институте учится, только на другом факультете. И его тоже, пожалуйста, избегай.
– Я за него тоже, значит, замуж выйду?
– Да, раньше, чем за меня. Прямо в институте. И тоже неудачно получится.
– Знаешь что?! Если я тебе не нравлюсь и ты совершенно не хочешь за мной ухаживать – зачем этот цирк? Эта комедия?! Я, дескать, выйду за тебя замуж и буду несчастна! Бред! Да не собираюсь я за тебя замуж! И видеться с тобой больше не собираюсь. И слышать о тебе больше не хочу!
– Вот и прекрасно.
– Да, и замечательно! И до свидания. И очень жалею я, что согласилась с тобой в театр пойти. Надо ж, какой цирк устроил. Человек из будущего! Да ты не из будущего, ты из Кащенко! Ненормальный какой-то!
Это было хорошо, что она так взбеленилась. И что считает меня ненормальным – тоже.
Даже больше, чем остаться навсегда одинокой, девушки боятся связать свою судьбу с кем-то неполноценным, причем именно сумасшедшие в этой очереди первые.
Тут неподалеку от нас притормозил у остановки троллейбус – тот самый, синий, окуджавовский. Маршрут «Б».
Лариса бурно бросилась к нему и успела вскочить на подножку. А когда двери закрылись и он тронулся, она успела показать мне через стекло нос. А я побрел дальше по Садовому кольцу, сплошь украшенному алыми стягами.
…Дорогая Варя! Если бы это письмо когда-нибудь попало тебе в руки, ты, возможно, взревновала бы меня за то, что я столь подробно описываю тебе свое свидание с другой женщиной. Но, во-первых, никаких любовных, тем паче сексуальных подоплек у этой встречи не было – скорее, наоборот, стремление отвратить Ларису от себя-нынешнего, и как можно дальше. А во-вторых и в главных, вряд ли ты когда-то увидишь эти заметки. Кого я обманываю! Зачем их пишу? Просто я ужасно скучаю по тебе и страшно переживаю, что, судя по всему, нам с тобой никогда не суждено больше свидеться. Какой же я был дурак! Какой идиот, что пустился в это путешествие во времени! Зачем на это пошел и что хотел изменить?! Будущие судьбы человечества?! Ох, только в бесконечной дали от тебя понимаешь, что никакое человечество с его судьбами не стоит твоей улыбки, твоих глаз, твоей руки! Ах, дурак я, дурак! Правильно назвала меня Лариса: ненормальный какой-то. Только псих, сумасшедший может вот так, сам, и с легкостью отказаться от своего счастья, которым была ТЫ.