Заимодавцы и должник
Старая посадская сплетница Домаша и жена торговца рыбой Фекла — ближайшие родственницы заимодавцев Василия Баранщикова, сгинувшего банкрута. Феклин муж давал ему сорок пять, Домашин сын, купец Иконников, сто рублей. Да еще купчиха Федосова за ним шестьдесят целковых числит.
Домаша и Фекла задумали доброе богоугодное дело: зайти к соседке, нищей вдове Баранихе, подсказать ей, что у Федосовой, купчихи, муж вот-вот преставится. В синем федосовском доме за церковью Спаса гробовщики с утра все крыльцо истоптали — заказа ждут, мерку снимать. Должно, в скорости плакальщицы потребуются, сама-то купчиха не горазда в голос выть, да и некогда ей, баба хитрая, в деле поболе старика своего смыслит, уж который год за него в лавке стоит. Люди состоятельные, достаточные, похороны будут большие, на весь посад. И лучше Баранихи нет во всем околотке плакальщицы. Баба извелась, ее хлебом не корми — дай повыть, а дома-то нельзя, потому ребятишки еще малые, одному восемь, другому семь, — уж больно пугаются, как завоет по этому, по пропащему своему Василию. Так уж пусть сходит к Федосовой-то, душу отведет, в голос наплачется, и бабе облегчение, и ребятишкам, глядишь, с поминок кутьи принесет.
Теперь только двое мальцов у бабы осталось, меньшинького-то в запрошлом году господь прибрал, померло дите от глотошной. В нищете такой — бабе облегчение, а она, дура, с неделю ревела, да не напоказ для соседей, а потихоньку, сами слышали! Уж скоро седьмой год пойдет, как Василий пропал, ограбили его, вишь, на ярмонке пьяного, потом было одно письмо из нерусской земли и — поминай как звали. Небось и косточки сгнили. А уж баба измучилась, двоих растя! Сперва было братья помогали, Баранщиковы, потом один уехал, другой помер — осталась баба ни с чем…
…Марья Баранщикова уже два года как заколотила двери ко двум большим комнатам, бывшей гостиной и спальне их с Василием, и перебралась в столовую, рядом с кухней и чуланом. Теперь в этой столовой лавка колченогая, стол да Марьина кровать, прикрытая вместо одеяла старой попоной от Савраски: уж и дух-то конский давно из нее вышел. Ребятишкам в кухне на печи тряпье стелет. Весь дом отапливать — где дров возьмешь, тем более, дом починки требует, из щелей ветры дуют. В горнице марьиной ни рушничка цветного, ни скатерки, ни занавески на обледенелых окнах, но у порога — мешок старый, ноги вытирать: пол, хоть и некрашеный, выскоблен, как лавка в бане. В красном углу икона, благословение родительское, и лампада теплится вечерами. Да ноне масло гарное на исходе, днем приходится гасить лампаду, а то ночью, впотьмах, больно страшно одной.
На стене еще висит под стеклом гильдейное свидетельство Василия от нижегородского магистрата, а на другой, напротив — немецкая картинка под названием «От чистого сердца». Изображено на ней, как девочка, вся в беленьком, подает из окна милостыньку мальчику-нищему, такому чистенькому-чистенькому; а седой дедушка-крестьянин всплакнул от умиления. Картинку эту привез Василий жене с первой ярмарки после свадьбы, и висит она чуть менее десяти лет, потому что нынче, 23 февраля, ровно десять лет, как Марья на «сговоре» впервые поцеловалась с Василием. Свадьбу-то сыграли после вскорости… Господи, а сейчас хоть бы горсть муки ребятишкам раздобыть, на масленой им блинка испечь! Разве позовет кто в доме убраться, полы мыть или стирать… Да вот, слышно, идут, верно, соседки за ней!
Пока Фекла толковала Баранихе — дескать, не прозевай, ступай к Федосовой купчихе, поклонись да подольстись, чтобы не забыла тебя позвать, — Домаша оглядывалась и принюхивалась: не пахнет ли съестным в доме, нет ли, мол, у бабы доходу неизвестного… Яшка с Колькой, худые, всклокоченные, так и стреляют глазищами с печи, бесенята! Что из них будет с безотцовщины-то?.. Хоть и небаловный Марьины ребята, не попрошайки, не воришки, а чему доброму из нищеты такой вырасти? Да и за самой, за вдовой-то, глаз да глаз нужен! Худа и бледна Марья, а все еще хороша собою: мужики засматриваются на стройную соседку, долго ли до греха?
Марья смиренно просит соседок посидеть еще, не уходить: одной ей — тоска глухая, но… в горнице так холодно и неуютно, на столе — шары гоняй, с печи, рядом, голодные глаза блестят, да и компания ли им, купчихам, нищая вдова!.. И соседка важно удаляются, еще раз напоминая «не упустить случая». А у Марьи на этот раз и сил-то нет идти да проситься голосить по чужому. Может ли быть горе беспросветнее, чем ее собственное, а и на него слез больше не остается.
Господи, еще несет кого-то во двор… Снег под ногами скрипит, и собака соседская залилась. Это у Иконниковых… Свою отвязала и цепь продала: нечем пса кормить стало! Осталась пустая конура во дворе: увязался Полкан за каким-то обозом и пропал… Или соседки возвращаются? Нет, один кто-то прошел… Батюшки, грех какой! Никак мужчина стучится? Ну, дожила Марья до великого сраму! Что делать-то? Опять стучит: уже посмелее да погромче, охальник!
— Кто там? — Марьин голос выдает страх и волнение. Господи, да еще и Яшка на беду не спит… А оттуда, снаружи, негромко в ответ:
— Откройте, Марья Никитична! Гость к вам дальний. Или, может, вы не одни в доме? — тогда прощеньица просим.
Да кому же это быть? Или деверь издалека…
— Мамка, открывай, стучат! Или не слышишь, мамка? Пусти его, мамка!
Эх, была не была!..
Запоры в Марьином доме сохранились еще те, что заказывал кузнецу Василий: задвижки пудовые, кованые, дверь дубовая, скрепленная тремя схватками, такую и ломом не скоро отворишь! Дескать, коли такие засовы — есть у купца в закромах что беречь! Всем соседям видать — в достатке купец! И Марья все годы одиночества строго блюла порядок, заведенный при муже, — задвигала засовы. И теперь долго возилась у двери с тяжелыми щеколдами, стараясь угадать, кто он, тот, что переминается с ноги на ногу, поскрипывает снежком на крыльце…
Вошел, наклоня голову: ход-то черный, притолока низкая (чистые сени заколочены стоят)… От ворвавшегося в кухню морозного воздуха метнулось пламя в лампадке, тени закачались по стенам, никак не разглядишь, знакомый или чужой… Высок, плечист, одет не по-русскому, вроде бы татарин, и волосы коротко острижены. Лицо темное, загорелое, а бородка русая… Мешок за спиной… Палка в руке… Странник божий, что ли?
— Марьюшка, али признавать не хочешь?
— Батюшки светы! Царица небесная!.. Вернулся! Сам! В день сговора!
И Василию пришлось подхватить обеспамятевшую на миг жену. Он бережно поддержал ее, ослабевшую, потрясенную, бессильно клонившуюся к нему на плечо, а сверху, с печи, звучал деловитый, еще хрипловатый басок восьмилетнего:
— Колька, да Колька же! Глянь-ка, к нам тятя пришел! Слышишь ты, дурень, Колька? Проснись! Тятька с мешком пришел!..
Наутро соседка Домаша пришла поторопить Бараниху к Федосовой, но так и не достучалась. Никто не откликнулся, дом словно вымер, хотя по следам во дворе видно было, что ночью брали дрова из поленницы, запорошенной свежим снежком. Над печной трубой веял теплый пар, во дворе пахло печеным хлебом, а вдова, наверное, так умаялась у печи, что белым днем уснула и стука не слышит. Чудно!
…Угостивши семью тем, что сумел припасти в дороге, Василий Баранщиков с утра явился в полицию, объявил себя живым и воротившимся, и вот тут-то и начались самые горькие для него злоключения!
Письмо из киевского наместнического правления с приложением обоих паспортов и протокола допроса было получено в Нижнем Новгороде еще в ноябре прошлого года: курьер доставил его спустя две недели после перехода Василия через российскую границу, Василий же одолел этот путь за два с половиной месяца. Генерал-губернатор нижегородский и пензенский Иван Михайлович Ребиндер, человек добродушный, щедро осыпанный царскими милостями, заранее распорядился, чтобы к нему привели Василия Баранщикова, «буде только тот явится в сие правление». В прошлом ловкий русский дипломатический агент в Данциге, кого тщетно пытался подкупить, а затем скомпрометировать прусский король Фридрих II, екатерининский царедворец, помогавший возвести ее на престол, нижегородский наместник Ребиндер пытался кое-что делать и для улучшения вверенного ему города и в общем-то не оставил о себе у горожан недоброй памяти. Но, прочтя письмо Ширкова из Киева, губернатор бросил его в стол, где оно и пролежало до появления в городе самого Василия Баранщикова; видимо, никому даже в голову не пришло уведомить семью о предстоящем возвращении «сгинувшего банкрута».
Василия Баранщикова привели в дом губернатора прямо из полицейского участка, на другой же день после возвращения, 24 февраля 1768 года, в странном дорожном наряде. Другого у Василия пока не было.
Иван Михайлович слушал героя необычных похождений более двух часов. Губернатор сидел в кресле без мундира и парика, расстегнувши ворот белоснежной рубашки, обшитой брюссельскими кружевами.
— Как же, братец, тебя жена вчера встретила? Как жила-то семья все эти годы без тебя?
— В самой сущей бедности, ваше превосходительство, даже в нищете. Жена с двумя детьми на руках маялась, третьего же лишилась на пятом году его жития.
— Обрадовалась она тебе, семья твоя?
— Жена, ваше превосходительство, и не сразу признала. Сами видеть изволите: платье на мне странное, и волосы еще маловато отросли на бритой голове.
— А как пригляделась и узнала, что же потом было?
— О том, сударь, какая радость потом была, изречь трудно: оную чувствовать и изъяснить только тот может, кто сам бывал в подобных обстоятельствах.
— Это ты, братец мой, справедливо заметил… Стало быть, семью свою в сущей бедности обрел? На-ко спрячь покамест эти пятнадцать рублей, пригодятся на первый случай… И, говоришь, недоимки за тобой числят много? Кому да кому должен, а?
— Магистрат городовой требует с меня за шесть лет гильдейные подати, шестьдесят два рубля будет, да трем купцам по закладным должен двести пятнадцать рублей, а всего у меня долгов обществу и магистрату двести семьдесят семь рублей.
— М-да, это деньги немалые! Рад бы тебе помочь, Баранщиков, чтобы магистрат платежи отсрочил, пока снова ты на ноги не поднимешься, но… магистрату я приказывать не властен. Советую тебе, братец мой, попросить наших добрых граждан, кои еще в 1611 году по примеру купца Минина высокое бескорыстие и гражданскую добродетель проявили, чтобы они покамест избавили тебя от уплаты по закладным, а также податей гильдейных.
— Попытаю, ваше превосходительство, да сумнительно, чтобы отсрочку мне у них выпросить… Что ж, дозвольте мне теперь назад в полицию пойти?
— Да, да, для порядку протокол нужно про тебя составить, это верно. Пусть-ка там кто пограмотнее из писарей садится протокол писать, передай им, что я, мол, сам так велел. Только вот что я тебе скажу: когда будут с тебя допрос снимать, нечего тебе во все подробности вдаваться, что ты мне здесь рассказывал. О приключениях твоих надлежит особо написать, а полиции до них дела нет. Расскажи там коротко, самую суть, безо всякого там магометанства, без турецких твоих похождений… И совет еще один дам тебе.
— Извольте дать, ваше превосходительство, постараюсь исполнить.
— Ты — грамотей великий или нет?
— Читать, писать — обучен, но не часто в нашем деле надобность в грамоте случается. На то приказчики… А коли прикажете — могу почерк показать.
— Не в почерке дело… Сумеешь ли ты сам описание приключениям своим сделать? Чтобы коротко те страны, где побывать довелось, а также все бедствия и нещастия свои живописать и неуклонное свое стремление на родину изъяснить с усердием? Сумеешь ли сие?
— Не приходилось столь много писать, ваше превосходительство, но коли приказываете, могу попытать.
— Не приказываю я тебе, а совет даю. Если описание составишь, найди грамотея — набело переписать, а потом издателя сыщешь и книжонку тиснешь. Уж там насчет бусурманов… не скупись на краски, понял! С такой книжицей, особливо ежели удастся ее отпечатать в столичной типографии, чтобы вид изящный имела, можешь в Санкт-Петербурге все богатые дома обойти, как бывало, в Стамбуле хаживал, — тебе, шельмецу, не привыкать! Придешь к какому-нибудь вельможе, поклонишься, книжечку ему почтительно — раз! А он тебе за книжечку из кармана — на! Может быть, снова на ноги и станешь.
— Премного благодарен, ваше превосходительство, да как бы мне в Петербург попасть? Кредиторы не пустят, где там!
— А ты их обойди, братец ты мой. Эх, всему-то тебя учить надо, а еще купчина! Ты сходи к преосвященнику нижегородскому, он тебя на покаяние церковное к митрополиту Гавриилу пошлет, зане с грехом твоим ни один поп без соизволения духовной консистории к причастию тебя не допустит. Отпросишься в Санкт-Петербург, покаяние в лавре отбудешь — а тем временем дела своего не прозевай. Ну, ступай с богом и не ленись, берись-ка за перо да бумагу. Польза будет!
Выйдя из губернаторского дома обнадеженным, Василий направился в полицию. Канцелярист-грамотей из отставных ротных писарей дотемна строчил с его слов трехстраничный допрос.
Воротясь домой, Василий застал в горнице своих кредиторов. Самый богатый из них, Домашин сын, купец Иконников, лениво прохаживался по кухне и столовой, заткнув пальцы за кушак на животе и присматриваясь к доброте рубленых стен. Феклин муж, рыботорговец Фирин, тщедушный и рябой, притулился на лавке и рассматривал картинку «От чистого сердца». Картинка его растрогала, а вот воротившийся с того света прощелыга и его нищие отпрыски, напротив, раздражали и на грех наводили. Отсутствовала только почтенная купчиха Федосова, занятая похоронами усопшего супруга.
Дородный Иконников, расхаживая по горнице, прикидывал, что домик стоит не меньше как две сотни рублей, а по своей нужде Василий отдаст его сейчас за полцены, коли он, Иконников, не проворонит. Самая ранняя по сроку закладная — у него. Стало быть, с ним с первым и расчет. Как-никак соседнее владение, можно сад свой расширить, да и домик, коли починить да покрасить, славный — вон, даже Волгу видать из окошка. Коли сына женить — можно будет этот домик в приданое выделить, для начала — под боком родительским парень будет.
Василью-то самому теперь не выкрутиться, за долги пойдет либо на казенные харчи, либо в работы сошлют, куда-нибудь на соляные варницы горе мыкать, либо вовсе в рекруты… На варнице будет по двадцать целковых в год отрабатывать, пока не сгинет. В Балахне, на соли, мало кто больше двух-трех лет выдерживает… Значит, Марьюшка-то — заново вдова… Ее с детишками покамест можно и в доме оставить, вырастут бесенята, еще благодетелем почитать будут, работники готовы даровые. Бабонька-то, если приодеть, гм… ишь, раскраснелась, будто яблочко спелое. И стройна, и черноока, а улыбнется — что рублем подарит.
Эти дремотные мысли настроили Иконникова на благодушный лад, и он ободряюще похлопал по плечу вошедшего Василия Баранщикова. И хотя наступил уже вечер, хотя Марьюшка из сил выбилась, чтобы сварить мужу и гостям настоящий обед, труды ее пропали даром: кредиторы, опасаясь вновь упустить должника, потребовали от магистрата его немедленного ареста и сами повели Василия на съезжую, к великому ужасу и неописуемому стыду Марьи Баранщиковой.
И пришлось ей еще горше, чем прежде, каждый день по соседям побираться, щи да кашу Василию в узелке носить в ожидании дня «совестного суда».
Полтора месяца продержал магистрат Василия Баранщикова в «долговой яме» и… просчитался жадный кредитор Иконников! Магистрат в первую очередь сам истребовал недоимки по гильдейным платежам, выкупив у Василия домишко за ничтожную цену — сорок пять рублей ассигнациями. Значит, за тридцать целковых серебром ушел родительский рубленый домик в четыре окна на улицу! Когда Василий покрыл этими деньгами часть государственных недоимок, магистрат освободил его из-под стражи. Но уж тот на должника набросились частные кредиторы, озверевшие от злобы. Они немедленно вновь упекли Баранщикова за тюремную решетку и оставались глухи ко всем увещеваниям.
Целый год почти просидел в долговой тюрьме нижегородец-странник, и вынес ему суд беспощадный приговор: за долги в сумме двухсот тридцать двух рублей отдать его, Василия Баранщикова, как банкрута на балахнинские соляные варницы в казенные работы по двадцать четыре рубля в год вплоть до полного покрытия долга. Это было равносильно медленно смерти на соляной каторге, которая мало отличалась от испанской «миты»…
После суда и приговора к десятилетней каторге Василия вновь отвезли в тюрьму ожидать исполнения судейского решения. Из тюремной камеры он обратился к купеческому обществу и магистрату с таким прошением:
«Не видав же он, Баранщиков, жену и детей свыше слишком шести лет, пришед в свое любимое отечество Россию, презирая все опасности и даже самое смерть, соблюдая веру христианскую, памятуя жену и детей, воззывает он к своим нижегородским гражданам, чтобы они вняли гласу закона и приняли во уважение истинные и неоспоримые бедности и несчастий его доказательства и свидетельства:
1. Пашпорта гишпанский и венецианский.
2. Заклеймения на острове Порто-Рико, на море и потом в Иерусалиме.
3. Шесть лет препровождения без жены и детей в крайней бедности.
4. Что говорит по гишпански, по итальянски и по турецки и что столь простому человеку научиться сему в скорости невозможно.
5. Что сего 1787 года наступил святой великий пост, а он, Баранщиков, сидит в магистрате под стражей и что уже определение подписано, чтобы отдать его на соляные варницы в Балахну.
6. И что просит городового магистра, чтобы ему позволение было хотя выисповедаться и причаститься христовых тайн, но ни один из священников церквей нижегородских, хотя он и явно приносил свое покаяние, исповеди его не мог принять потому, что он был в магометанском законе…»
…Последний довод, остроумно подсказанный Василию наместником Ребиндером, оказался спасительным! Сам Иван Михайлович поручился перед обществом за возвращение Баранщикова. Генерал-губернатор выдал Василию паспорт на дорогу, а епископ нижегородский собственноручно вручил рекомендательное письмо к митрополиту новгородскому и санкт-петербургскому Гавриилу, купно с пятью рублями серебром на пропитание в пути.
И вновь снаряжала Марьюшка своего горемычного супруга в путь-дороженьку. Несчастная женщина, изгнанная с детьми из своего дома, нашла приют в семье какого-то чиновника, который взял ее в услужение. В отведенной ей комнате Марья кое-как ютилась с обоими мальчиками. Чиновник доставал ей листы писчей бумаги, на которой Василий Баранщиков, сидя в холодной камере долговой тюрьмы при магистрате, начал писать свои «Нещастные приключения».
Марья навещала мужа, утешала, приносила убогие гостинцы и за этот, 1787 год извелась хуже, чем за все шесть предыдущих лет мнимого вдовства.
Мужнины писания она время от времени приносила домой. Показывала своему барину, и тот, исправив грубейшие ошибки, снова отсылал листы узнику для переписки. И к тому времени, когда пришло Василию разрешение отправиться на покаяние церковное к высшему духовному сановнику Российской империи митрополиту Гавриилу, описание «нещастных приключений» было вчерне закончено. Даже прошение свое к нижегородскому магистрату успел переписать Баранщиков в эту рукопись.
В марте 1787 года, выйдя из тюрьмы, Василий Баранщиков опять простился со своей многострадальной семьей, поцеловал Марьюшку и тронулся пеш в новую дорогу — сперва ко граду первопрестольному, а далее в Северную Пальмиру, столицу Российскую, славный город Петров.