Дороженька дальняя
«Язык до Киева доведет»
Старинная пословица
Новые греческие друзья помогли Василию Баранщикову выбраться с побережья Мраморного моря на адрианопольскую дорогу. Горными тропами они проводили Василия до переправы через речку Эргене и вывели в долину Марицы. Здесь беглец простился со своими спутниками: те переплыли Марицу на челне, чтобы углубиться в Родопские горы, а Василий Баранщиков, едва опомнившись от пережитых треволнений, остался один на большой дороге, в тридцати верстах от города Адрианополя, или по-турецки Эдирне. Беглец отнюдь не чувствовал себя покинутым: он теперь отлично знал, кого и где разыскивать в древнем граде, второй столице Османской империи.
И даже идти пешком по солнцепеку пришлось недолго! Когда Василий догнал пару длиннорогих, мохнатых буйволов, впряженных в небольшую турецкую арбу, старик-возница жестом пригласил путника занять место в повозке рядом с собою. Не останавливая буйволов, старик подгреб к задку арбы сенца, бросил поверх него кошму верблюжьей шерсти и даже пособил Василию перебраться через высокую деревянную спинку. Возница оказался чифчией — турецким крестьянином-земледельцем из Чорлы.
— Сидеть лучше, чем идти, хотя хуже, чем лежать! — сказал он доброжелательно. — Откуда бредешь, путник? Наверное, грек с Фанара?
Беглец добросовестно повторил все, что ему подсказали Панайот Зуриди и поп Иоанн. Дескать, он грек, по имени — Михаил, афонский монастырский послушник, торгует крестиками, иконками и ладанками, собирает доброхотные даяния с мирян в пользу обители.
При этом Василий указал собеседнику на свою холщовую сумку с некоторым количеством богоугодного товара. Поп Иоанн предусмотрительно снабдил Василия этой сумкой со всем содержимым, оставив, правда, у себя кошелек с янычарскими пиастрами. Карманы у Василия почти опустели.
Старый турецкий крестьянин покосился на «амулеты» и сразу поинтересовался, не обладают ли они и лечебными свойствами — жена мучается зубной болью.
— А много ли у тебя всех жен-то? — поинтересовался Баранщиков.
— Одна.
— Что ж так мало? Скучно тебе небось с одной?
— Шутишь ты, путник Михаил! Разве бывает у бедняка много жен? Это только у богатых, а бедный не знает, как одну-то прокормить. Одеть надо, лечить вот тоже надо. Ребятишек кормить надо.
— Твои-то ребятишки, наверное, уже выросли давно.
— Выросли! Было два сына — обоих русские убили на войне, десять лет назад. Чифт совсем плохой стал. Буйволы худые, старые, не тянут. Субаши у нас — настоящий шайтан, хуже последнего гяура. Требует с нас, чифчиев, джизирь даже за маленьких детей. Не сделал я ему подарка, проклятому субаши, так он солдата привел ко мне на постой. Самим нам со старухой житья нет, говорит — корми еще и солдата. А чем кормить солдата, если каждый день четыре часа нужно отработать для тимарли. А тут еще старуха заболела… Ты дай мне, Михаил, амулет от зубной боли для нее. Дашь, а?
Василий порылся в суме, выбрал ладанку с «чудотворными» мощами (цена — десять пиастров!) и протянул старику.
— Поможет? — с надеждой спросил тот.
— Должно помочь! — неуверенно отвечал «чудотворец».
— Рахмат, кунак!
Старик поглубже спрятал «амулет» и на радостях даже подстегнул буйволов ременным бичом. Это не произвело на быков ни малейшего впечатления. Однообразное поскрипывание плохо смазанных осей клонило Василия в сон. А турецкий возница все бормотал рядом о своих заботах, о шайтане-субаши, о жадном владельце тимара — тимарли, богатом помещике, живущем в Стамбуле. Десять лет назад этот хозяин тимара снарядил для султанской армии двадцать боевых всадников, все из сыновей чифчиев, самый цвет села. И ни один из двадцати не пришел назад к своей семье, все полегли за Дунаем, от русских пуль и штыков…
…Когда Василий проснулся, арба оказалась распряженной на речном берегу, буйволы недвижно стояли в воде, хозяин повозки сидел на камне и сосредоточенно, со всех сторон, натирал чесноком сухую корку. А над собственной головой Баранщиков увидел нечто вроде полога, сооруженного с помощью палки и тряпья для защиты спящего от солнца.
— Сладко ты спишь! — сказал старик. — Значит, имеешь спокойную совесть и живешь без заботы. Подкрепись лепешкой с чесноком, больше у меня ничего нет.
Василий огляделся. В просторной долине раскинулся большой восточный город, напоминающий своими строениями Стамбул. Арба остановилась у самого слияния двух рек — Марицы и Тунджи. Лесистые горы казались очень близкими, солнце уже клонилось к их вершинам. Там, где оно собиралось сесть, зеленела еще одна красивая долина — ложе реки Арды. Справа, над крышами городских домов, высились колокольни христианских церквей и минареты многих мечетей. Сразу бросился в глаза огромный купол мечети Селимье, похожей на константинопольскую Айю-Софию. Но здешняя, адрианопольская мечеть была еще сажени на три выше стамбульского каменного чуда, а минареты Селимье вонзались прямо в облака.
Расставшись с добрым турецким возницей, Баранщиков вступил в город. Дома, по большей части деревянные, как и в столице, были очень красиво выкрашены какими-то особенно блестящими и яркими масляными красками. Дворы и улицы затеняли старые платаны, тополя, раскидистые буки и вечнозеленые кипарисы.
Миновав мечеть Селимье с ее минаретами и порфировыми колоннами, подпирающими величественный купол, Василий прошел мимо крытого рынка, построенного из тесаного камня и вмещавшего до сотни лавок под своими сводами. Город понравился Василию. Он казался гостеприимным благодаря обилию кофеен, домов для приезжих, общественных колодцев и красивых фонтанов. Наконец близ набережной Тунджи путник отыскал заранее известную ему церковь Вознесения.
День был субботний. Василий вошел в скромный храм вместе с прихожанами — греками и болгарами. В левом приделе церкви он увидел картину: крылатый архистратиг летел в луче, прорезавшем тучу, над гибнущими в море кораблями. Николо Зуриди говорил Василию, что греческий живописец изобразил под видом библейского сюжета Чесменский бой. Справа от картины стоял канделябр перед темным ликом византийской иконы.
Баранщиков зажег свечу, купленную при входе, и неторопливо укрепил ее в одном из подсвечников канделябра. Свечка не успела даже оплыть, как Василия тихонько тронули за рукав. Он размеренно перекрестился не три, а четыре раза. Тотчас же он различил шепот на понятном ему болгарском языке.
— Выходи из церкви и ступай за мной. Я приведу тебя к нашим.
Около Василия оказался мальчик-болгарин лет тринадцати. Выждав несколько минут, Баранщиков отправился следом за мальчиком по стихающим улицам Адрианополя. Перешли мост через Тунджу, добрались до предместья. Мальчик стукнул в закрытый ставень. Дверь небольшого домика приоткрылась и впустила пришельцев. Из темных сеней Василий шагнул в горницу, озаренную каганцом, и попятился…
За столом сидели двое вооруженных турецких солдат!
Испуг был велик! В одно мгновение промелькнули в уме Баранщикова события последних лет, недель, часов… Поимка означала жестокую, беспощадную казнь.
Но вот один из турецких воинов встает, протягивает беглецу руку и говорит на болгарском языке:
— Здравствую, Большой Иван! Не бойся нас — мы болгарские юнаки. Еще когда ты был у греков в Сан-Стефано, мы уже слышали про твой побег и думали, как тебе помочь. Одежда наша — чужая, мы в нее лишь для отвода глаз вырядились: недавно наши парни в горах изловили на дороге и взяли в плен двух турецких стражников с шипкинского кордона. Сардар-офицер отпустил их на неделю в Харманли, это шестьдесят верст отсюда, по ту сторону Марицы. Мы взяли у них коней, оружие и бумагу, но срок отпуска, указанный в бумаге, кончается сегодня, мы ждали только тебя и за ночь должны быть в Харманли. Поверх своей одежды надень турецкий халат, а голову повяжи чалмой. Если нас задержат, скажем, что ты — мой брат и тоже едешь с нами на перевал, чтобы служить на кордоне вместе со мною. Теперь садись ужинать, Большой Иван!
Через час хозяин дома привел во двор еще одну оседланную лошадь, и три всадника, не мешкая, покинули адрианопольское предместье.
При луне проскакали верст тридцать по тракту. Слева от дороги, навстречу всадникам, катила свои волны красивая Марица. Перед арочным каменным мостом всадников остановили караульные турецкие солдаты. Начальник караула долго разбирал фирман шипкинского кордона, выданный двум солдатам-отпускникам. Даже не поинтересовавшись, почему солдат стало три и один из них одет в простой халат, начальник велел пропустить конников на мост.
На восходе солнца всадники были в Харманли, и Василий, непривычный к долгой верховой езде, с трудом передвигал ноги, ведя свою лошадь под чей-то гостеприимный навес. Однако отдых в Харманли был краток. День выдался нежаркий, да и от Марицы веяло прохладой. Уже через три часа спутники разбудили Василия. Коней поили под мостом, в быстрой Харманлийке. Пока охолонувшие на стоянке лошади, отфыркиваясь и вздрагивая, пили холодную прозрачную воду, Василий глаз не мог отвести от игры форелей на быстрине. Потом все три всадника резво вымахнули на откос, и скачка продолжалась.
Баранщиков не успевал восхищаться красотами древней болгарской земли, так быстро одна живописная картина сменялась другой. Вот дорога снова перешагнула через Марицу, чтобы наконец расстаться с ее цветущей долиной. Постепенно становясь круче, дорога углублялась в отроги Балканских гор. Запомнилась Василию короткая остановка в деревне Карабунар, где привал устроили на краю тенистого старинного кладбища, очень большого и красивого.
Уже в наступающей темноте, чуть не падая с седла от утомления, Василий увидел большой поселок, красивые темные деревья и журчащий фонтан с каменным бассейном.
— Эски-Саара, по-нашему — Стара-Загора! — услышал он слова спутников. — Здесь будем ночевать.
…Утром, на рассвете, когда стали седлать коней, Василий Баранщиков чуть не ахнул от изумления, оглядевшись кругом. Прямо перед ним, заслоняя с севера весь горизонт, взметнулась к тучам громада Балканского хребта, похожая на исполинскую гриву каменного дракона. Оттененные полосками лесных зарослей и кустарников каменистые склоны поражали яркостью своих утренних красок: в лучах зари скалы казались фиолетовыми, огненно-рыжими, голубыми, серыми… Облака над горами, казалось, еще сохранили очертания тех извилистых ущелий и долин, откуда утренний туман поднялся в небо. А тут, у подножия этих гор, торопливо седлали турецких коней болгарские юнаки, спутники российского странника…
— Теперь — до Казанлыка, — сказали они Баранщикову. — Дальше тропами пойдем; в пещере, у наших юнаков, отдохнешь, и — выведем тебя по ту сторону гор. Там леса большие, почти до самого Дуная тянутся. По Дунаю твои собратья живут, русские рыбаки, некрасовцы-липоване и руснаки. Они помогут тебе на тот берег перебраться. А вон, видишь, на востоке, где солнышко встало, там есть город Сливен — туда крымский хан переселился, которого вы из Бахчисарая попросили…
Тридцать верст до Казанлыка лошади одолели к полудню — дорога шла в гору. Село Казанлык лежит в Долине роз у самого подножья Старой Планины, как болгары называют Балканские горы. В село путники не вошли — там в нескольких домах были расквартированы стражники турецкого кордона и на дороге часто останавливали прохожих. Оставили коней на хуторе перед селом и тайными горными тропами углубились в самое сердце «Старой Матери — Старой Планины»…
* * *
Удивительны и памятны были дни, проведенный Василием в партизанской пещере на лесистом северном склоне хребта!..
Тишина кругом, только глухо шумит горный ручей в ущелье. Большая пещера, образовавшаяся среди могучих глыб древних выветренных пород, слабо освещена жировым светильником и тлеющими углями костра. Вход сюда тесный и низкий, незаметный в тени темных елок, а в самой пещере просторно и свежо. Сквозь расселины уходит дымок от сухих дров и притекает свежий горный воздух.
Дно пещеры устлано хвойными ветками, поверх них набросаны домотканые ковры. На красных углях костра поджаривается свежина. Человек двадцать болгарских гайдуков лежат вокруг костра в ожидании трапезы. Пламя озаряет смуглые лица, черные усы, барашковый шапки, пистолетные рукоятки, сабельные клинки. Кто бруском натачивает лезвие кинжала, кто разбирает ружейный замок…
Трапеза окончена, и старший из воинов подзывает музыканта, просит его принести гайду… Стихают и разговоры, и шорохи, только угли чуть потрескивают. Протяжный, мелодичный звук, похожий на пастушеский рожок, рождается под сводами пещеры, ему вторят певцы, и все мощнее, все громче гудит хор, аккомпанируя ведущему голосу певца-сказителя.
Слушает не наслушается российский странник! Одну за другой поют ему друзья-гайдуки старинные свои песни. Из них вот какая особенно запомнилась Василию:
Остался Димчо сироткой,
Без матери, без отца он.
Нанялся Димчо батрачить
У кади в городе Плевне.
И ровно девять годочков
Там прослужил, проработал.
Потребовал Димчо платы…
Ответил кади со смехом:
— Иди-ка, Димчо, работай!
Пока еще глуп ты, молод,
И кто это видел-слышал,
Чтоб кади платил бы деньги?
Обидно тут стало Димчо,
Он встал и ушел далеко,
Ушел он в троянские горы
И там во весь голос крикнул:
— Ой, где ты, Страхил, мой дядя,
Страхил, воевода грозный,
И где мне тебя увидеть,
Обиду мою поведать?..
Услышал Страхил-воевода
И молвил своей дружине:
Эй вы, дружинники-други!
Вы пояса затяните,
Готовьте ружья-кремневки,
Стяните лапти-царвули!
Пошли они в город Плевну
И там изловили кади,
Тяжелой палицей били,
Ножами его кололи.
Страхил говорил дружине:
— Берите, парни-юнаки,
Горстями себе червонцы!
Кровавые эти деньги
Награблены, силой взяты
У вдов, у сирот несчастных.
Несколько дней прожил Василий у болгар-гайдуков, хаживал с ними на охоту, хозяйствовать помогал, песни слушал и свои собственные приключения рассказывал. Когда разведчики доложили своему предводителю, что путь в горах свободен и безопасен, предводитель юнаков велел Василию вновь наголо обрить голову, обрядиться в турецкую одежду и запомнить свое новое имя. Потом теми самыми «троянскими» горами, что воспеты во всех песнях про Страхила-воеводу, дружинники проводили путника в городок Тырново, обойдя тропами все опасные перевалы и турецкие заставы.
Долиной реки Янтры беглец спустился с гор и после долгого пешего марша увидел перед собою огромный водный простор, спокойный и голубой, как разостланная на земле шелковая ткань.
Российский странник вышел на берег Дуная 4 августа 1785 года и здесь… был опознан!
* * *
На счастье Василия Баранщикова, опознали его не турки, а «бывшие россияне, из прежних казаков-некрасовцев или булавинцев, кои живут по правому берегу Дуная, невдалеке от впадения в Черное море, своими домами, а число их великое. Султан турецкий берет с них десятину рыбой».
Оказалось, что эти некрасовцы нередко посещали Стамбул, доставляя туда морским путем вяленую рыбу, мед, зерно и кожи на базар. Там, на российском Гостином дворе, они приметили Василия и теперь опознали его в турецком обличии. Однако ни один некрасовец не выдал русского странника турецким властям, хотя Василий признался «бывшим россиянам», что бежал из Стамбула с превеликими опасностями. Рыбаки гостеприимно встретили беглеца, укрыли в селе, обещали помочь переправиться через Дунай, но уговаривали Василия отказался от дальнейшего пути, поселиться здесь, на приволье, и оставить мысли о России, чтобы не нажить там себе новых бед и тягот.
Вечерами, сидя у казачьего камелька, слушал Василий рассказы этих людей. Деды и отцы их ушли в Турцию под предводительством атамана Игнатия Некрасы после подавления булавинского восстания донских казаков. Были они раскольниками-поповцами и поселились на Дунае отдельными деревнями. Села эти быстро пополнялись новыми жителями: с Украины, а также из Великороссии, бежали сюда все новые и новые крестьяне-раскольники, спасавшиеся от религиозных гонений и свирепой солдатской рекрутчины.
Но бежали сюда не одни раскольники. Ниже по течению Дуная поселились в этих же краях запорожские казаки, недовольные роспуском Новой Сечи. Молдаване и валахи называли некрасовцев «липованцами», а запорожцев «руснаками». Между обеими группами переселенцев вспыхнула лютая, непримиримая вражда, доходившая до жестокого кровопролития, об этом с горечью рассказывали Василию старики некрасовцы.
Баранщиков пытался убедить приютивших его некрасовцев воротиться на родину: дескать, всемилостивейшая государыня всем прощает старые вины и в Херсоне дает на поселение дом, лошадь, корову, овцу и несколько денег. А старики деды, которые еще малыми детьми пришли сюда в 1709 году, только печально головами качали, слушая Васильевы уговоры.
— Нет, — говорили они, вздыхая, — хоть и тянет в родные края, да не забыты нами старые обиды, неохота шею совать в крепостное ярмо, а спину под плеть подставлять.
Один из этих дедов, девяностолетний старец Трофим, еще помнил страшный для казачества 1708 год. В тот год воевода Долгорукий расправился с непокорными казаками-булавинцами станицы Решетовой, так расправился, что до старости лет сохранил дедушка Трофим в памяти ряды виселиц, пламя пожаров и грохот ружейных залпов: это солдаты расстреливали пленных.
— И ты, когда пойдешь, добра не найдешь! — говорил старик Баранщикову. — Оставайся с нами, женим тебя, хозяйство завести поможем, без царицыных милостей.
— Спасибо на добром слове, дедушка! Только лучше уж пособите мне через Дунай перешагнуть. На родной стороне и бог помилует, а на чужой-то и собака тоскует. Три сыночка в Нижнем Нове граде остались, и живы ли — не ведаю. Решил домой, не обессудьте. Есть ли у вас здесь досмотр турецкий на берегу? Или нет на переправу запрета?
— Бывает, осматривают. Да велик батюшка Дунай Иванович, не больно-то и надобно туркам за каждой лодкой смотреть. Ежели стоишь на своем — собирайся завтра в дорожку: поутру наши рыбаки в Журжево пойдут, на тот берег. С ними и переплывешь.
На другой день, 10 августа, переправили рыбаки-некрасовцы своего гостя на левый берег. Без всяких приключений дошел он до города Бухареста, пересчитал здесь остатки монет в мошне и решил поискать приработка. Вскоре узнал Баранщиков, что здесь, «в Букурештах, русские снимают подряды, делают мазанки, погреба для вин и другую тяжелую работу исполняют, до коей природные тамошние жители не охотники». В такую русскую артель плотников, каменщиков и землекопов Василий подрядился на две недели — строил погреб для местного винодела на окраине города. Артельщики звали Василия остаться с ними до зимы, сулили верный заработок, но как только кошелек нижегородца чуть-чуть потяжелел, он снова пустился в путь, на северо-восток.
Еще дважды пришлось наниматься на поденные работы, в Фокшанах и Яссах. Василию очень понравились эти города и сам валашский народ. С добрым чувством рассказывал потом Баранщиков о молдавском гостеприимстве и навсегда сохранил в памяти, как «молдаванцы переправили его через Днестр в местечке, называемом Сорока».
Ведь за Днестром — конец турецким владениям! Конец неотступному тайному страху — быть изобличенным и схваченным. Там, на северном берегу Днестра, начинается Речь Посполитая и живет православный малороссийский народ. Неужто подходит конец наитягчайшему мучительству и самым великим опасностям? Только бы напоследок не обмишулиться! К кому здесь за помощью, за советом обратиться? Как избежать роковой ошибки на пороге спасения?
В местечко Сороки пришел Василий перед вечером. На оранжевом фоне закатного неба виднелась мрачная крепость. У самого берега Днестра, на небольшом взгорке, по углам правильного четырехугольника, высились круглые зубчатые башни, соединенные между собой неприступной каменной стеной. А на той стороне реки мирно зеленели над водой кустарники и паслось стадо. Вот она, воля, рукой подать, но…
На верху одной из башен, мелькая между зубцами, прохаживалась крошечная фигурка в белой чалме. Турецкий солдат, наблюдатель или часовой! Такую же фигурку разглядел Василий и на другой крепостной башне. Что же делать?
В стороне от крепости, вдоль плавной излучины реки, тянулись изгороди и белели домики поселка Сороки. Путник медленно брел по улице, смотрел на дома, на чужие лица. Кому довериться?
Вдруг он различил всплески весел и скрип уключин: с левого берега подходила лодка! Василий обогнул чей-то огород и задами выбрался к реке. Гребцы-молдаване удерживали багром у мостков большую лодку. Какой-то мальчик старательно черпал деревянным ковшом воду, набравшуюся на дне. Несколько молдаванских крестьянок и два пожилых поселянина сошли с мостков на песок, усыпанный ракушками.
К высадившимся приблизился турецкий стражник.
— Бумагу давай! Развязывай узлы!
Пока женщина сердито препиралась с турецким солдатом, Баранщиков шепнул гребцам:
— Когда обратно пойдете?
— Сейчас. Мы с того берега, близ Ямпола живем.
— Ребята, возьмите меня с собой. Не говорите турку, что я чужой. Скажите, мол, лекарь, и вы должны доставить меня к больному. А солдату я покажу бумагу.
И Баранщиков отважился на риск — он развернул свой венецианский паспорт в надежде, что стражник не сумеет его прочесть. Когда стражник потребовал фирман от нового пассажира, Василий важно помахал великолепной бумагой с печатями, геральдическим львом и святым Марком, покровителем Венеции.
— Это — большой лекарь, из Кишинева. К больному везем! — заявили гребцы.
И турок уступил «врачевателю» дорогу к мосткам. Лодка закачалась, берег Бессарабии стал отдаляться. Вот и вся красивая излучина Днестра перед глазами, поселок и заречные холмы. Прошли стрежень реки с быстрым течением. Последний взгляд назад, на силуэт сорокской крепости и… здравствуй, берег желанной свободы!
Василий выскакивает прямо в воду. Помогает подтянуть лодку, обнимает удивленных гребцов и рукавом вытирает слезы с лица. Молдаванские перевозчики даже не захотели взять плату с этого странного путника.
* * *
Наличных денег хватило ненадолго. А погода подгоняла!
Кончились теплые ночи, позволявшие ночевать хоть под открытым небом; дожди м дорожная грязь сменились морозцами; ветер свистел в облетевших ветвях, и лишь в погожие деньки бабьего лета, когда летающая паутина садилась на лицо, удавалось путнику делать большие переходы. Прекратились и случайные заработки, приходилось частенько пробавляться подаянием. «Многие не отвергали моего прошения, кто пищей, а иные деньгами», — вспоминал впоследствии российский странник.
Так дошел Василий Баранщиков до уманских владений графа Потоцкого. Под вечер спросил у встречного украинца, что за село впереди, получил ответ:
— Ладыжинка, на ричцы Ятрани стойить, а до Уманимиста ще двадцять верстов.
Начинало смеркаться, моросил холодный дождик. Василий присматривался к хатам, нет ли где дымка из трубы. Опыт давно научил Василия не искать пристанища у богатых. Поэтому и здесь постучался он в окошко, затянутое бычьим пузырем вместо стекла. Пожилая крестьянка впустила его в дом, где Василий поздоровался еще с двумя женщинами, видимо матерью и сестрою хозяйки. Мать была очень стара, обеим сестрам перевалило давно за сорок.
— Ты блызэнько стань, божа людыно! — зашамкала старуха, порываясь встать с лавки, задвинутой за стол. — Часом нэ в Билу Цэркву ты зибрався?
Василий помнил наизусть курьерскую маршруту. Он подтвердил, что дня через три, четыре доберется и до Белой Церкви.
— Ой! — закричала старуха дочерям. — Вы чулы? Що я вам казала, дурни дивчата? Дочекалысь, дочекалысь заступныка. Садовить вэчэряты господню людыну. Це вин, вин, Ивана Гонты ридна дытына…
Обе дочери только хмурились и отмалчивались. А старуха, отпихнув стол, выбралась из-за него и бестолково суетилась в горнице. Одна из сестер не выдержала:
— Та посыдьтэ вже, мамо, нэ хвылюйтэсь за доброго чоловика!
Незаметно она указала гостю на мать и покрутила пальцем около виска, дескать, не в своем уме старуха. А та все старалась поцеловать у странника руку, тащила его под икону в красный угол и вдруг, словно вовсе позабыв о чужом человеке в доме, притопнула босой ногой, развела руками и запела, хрипло, низко:
А нам сотнык Гонта папир от царыци дав,
Та й давшы, нам всим в голос сказав:
Що царыця кошовому звэлила так служыты…
Седые волосы женщины выбились из-под платка, глаза дико сверкали, она была страшно и жалка в своих отрепьях, босая, с костлявыми жилистыми руками. Приплясывая, она все ковыляла на глинобитном полу и вдруг, споткнувшись о домотканый половик, упала с жалобным криком. Дочери подхватили старую, поднесли к печи и приподняли на высокую лежанку. Кое-как утихомирив безумную, они укрыли ее ветошью, и старуха, всхлипывая и кашляя, уже не порывалась больше вставать. Наконец она и вовсе затихла.
Старшая дочь, Мотря, поправила фитилек у лампадки, добавила в нее гарного масла и собрала ужинать. За едой Василий спросил тихо:
— Кого она так ждет? За чьего сына меня посчитала?
Сестры переглянулись, вздохнули. Младшая вышла проведать скотину. Встала Мотря.
— Про цэ пытаты нэ трэба. Нэ слухай ты ии, нэбогу. Розума вона лышылась, колы батька нашого, чоловикив и трех братив… — Голос женщины осекся. Она принялась убирать со стола посуду и ложки, не глядя на своего гостя.
Василий тоже отошел от стола, перекрестился на икону и поклонился хозяйке. Он уже понял, что судьба привела его в семью, тяжко потрясенную огромной, непоправимой бедой. А женщина опять заговорила:
— Звидци в одну маты ходыла. Тамо, в Кодни, суд ишов, та нэ пустыв ии до сэбэ пан рэгимэнтар Стемпковский. Всэ бачыла вона своимы очима, и як тила их рубалы, и як вишалы. Ивану Гонти дванадцать рэмнив жывого тила выризалы, на чотырнадцять шматкив тило разрубалы, и в чотырнадцяты городах на высэлыцю ти шматкы попрыбывалы. С того часу убогою стала…
— Мотря, а… за что так-то…?
Василий заглянул в глаза крестьянке Мотре. Они казались бесцветными, будто вылинявшими, как ее старая плахта.
— Для чого пытаешь? Чого прычэпывся? Ты що, з нэба звалывси чи вчора родывся? Лягай на лавку, спаты пора, кожух тоби дам, а пэрыны для гостэй нэ прыпасла.
Женщина сердито гремела рогачами, пролила воды на пол, ополаскивая глиняную миску, в сердцах швырнула на лавку овчинный тулуп, и вдруг, разрыдавшись в голос, сама упала на эту постель:
— Господы! До якого часу усэ цэ тэрпиты? Нэмае сылы бильшэ. Всэ сама та сама… Сама и за худобою, сама в поли, и в город на ярмарок и хатусоломою крый, и за дровамы… Хиба цэ жиночэ дило? Пятнадцять рокив так мучусь!
Василий подошел, тронул женщину за плечо.
— Не плачь, Мотря! Желаешь, я тебе какую хочешь мужицкую работу в хате сроблю? Только скажи, чего робить.
— А що робыты? Наробыш ты! А завтра сусиды скажут: Мотря москаля приворожила. Ида подобру, коли ты — божа людына. Нашого горя ложкою нэ вычерпаешь, нэ вэчэря!.. Звидкы ты, бог тэбэ знае!
— Издалече. С Волги-реки, слыхала?
— И ты про нашого Гонту не чув, а мы вашого Пугача знаем. Вин, Пугач, на Волге вашых панив пугав, а в нас тут Зализняк та Гонта шляхту рубалы…
Отходчиво бабье сердце! Только что ругала Мотря «божьего человека», чуть со двора не погнала, а прошло полчаса, отлегло от сердца, и — нет уже ни ожесточения, ни злости! Когда вернулась в горницу младшая сестра, Мотря долго мешала ей уснуть — все говорила да говорила, толкуя страннику о наболевшем, о горькой своей крестьянской доле…
Вот что узнал от нее, а потом и от уманских жителей Василий Баранщиков.
Лет за семнадцать до его прихода в село стояли на Правобережье русские войска. По просьбе польского короля и сейма царица Екатерина прислала войска в Польшу, против фанатиков-конфедератов, захвативших город Бар близ турецкой границы. Поэтому и конфедерация стала называться Барской. Участвовали в ней крупнейшие польские феодалы-магнаты и их приверженцы. Они объявили войну сейму и королю, России и «диссидентам», то есть инакомыслящим, всем некатоликам, жившим в Польше. Наиболее рьяно они стали преследовать православных, а православным было все украинской крестьянство в Польше.
Конечно, смысл этих религиозных преследований заключался не том, чтобы просто заменить церкви костелами, а попов — ксендзами. Паны-конфедераты хотели обратить закабаленных ими крестьян в католичество, чтобы подчинить своему духовному влиянию, сделать покорными, отвлечь от братской России, где православие было государственной религией. Украинские крестьяне надеялись на воссоединение с Россией и упорно отказывались от католичества. Конфедераты стали карать сопротивляющихся с небывалой жестокостью — убийствами, грабежами, пытками, вплоть до сожжения людей заживо. Эти бесчинства панов и шляхты вызвали взрыв народного негодования. Сотнями стекались в леса крестьяне-беженцы, жители сожженых конфедератами сел, беглые казаки, украинцы — солдаты польских войск и милиции, дезертировавшие от своих начальников. Прослышав о готовящемся восстании, прихлынули в Польшу отряды казаков из Запорожской Сечи. Тем временем сейм и король обратились к Екатерине за помощью против конфедератов и повстанцев.
Собирал силы восставших бывалый запорожский казак Максим Зализняк в Мотронинском лесу. Отряды крестьянско-казачьих партизан получили название гайдамаков. Переполнилась чаша народного гнева! В троицын день, «освятив ножи» в лебединском монастыре, гайдамаки выступили в поход против панов! И тут, после первых побед восставших, в дело тайно вмешались польские иезуиты и подлили масла в огонь с целью натравить крестьян на тех, кто мог бы стать их союзниками. Иезуиты изготовили фальшивую «царицыну грамоту», в которой Екатерина будто бы призывала украинский народ истребить на всем Правобережье поляков и евреев. И когда украинская крестьянская война — гайдамацкая «калиивщина» разгорелась, когда угнетенный народ ответил кольями на жестокости шляхтичей-конфедератов, подложный манифест ослепил обездоленных: пожар крестьянской войны охватил не одни панские поместья. Запылали беззащитные неукрепленные местечки и городки Правобережной Украины, полилась и невинная кровь польских горожан и крестьян, местечковых еврейских жителей, ремесленников, мелких торговцев. Хитроумная иезуитская провокация — распространение подложного манифеста — отводила удар от виновников панов на головы польско-еврейского трудового люда, то есть на тех, кто мог быть заодно с восставшими. Так иезуиты сеяли рознь между населением Речи Посполитой, старались породить у поляков ужас перед Россией и вызвать ненависть к ней. Не скоро поняли люди эту подлую иезуитскую хитрость, поверили в «папир от царыци»!
Главный отряд Зализняка вышел из лесу в апреле 1768 года, прошел с боями Медведовку, Жаботин, Смелу, Черкассы, Корсун, Канев, Богуслав, Каменный Брод, Лисянку. В июне отряд подступил к Умани.
Город бы сильно укреплен и оборонялся казацкой воинской частью — надворной милицией, созданной воеводой Салезием Потоцким. Обороной города руководил губернатор Младанович. Старшим сотником в этой конной части служил любимец воеводы, красавец и силач Иван Гонта, крестьянский сын из села Россошки в уманском имении Потоцких. Молодые шляхтичи, заискивавшие перед воеводой, завидовали успехам Гонты и недоверяли ему, а Салезий, восхищенный удалью Ивана, осыпал его милостями.
Когда гайдамаки Зализняка приблизились к Умани, навстречу им губернатор выслал из города-крепости отряд милиции под командованием Гонты. И увидел Иван Гонта перед собою толпу земляков и единоверцев, босых, вооруженных кольями, оборванных и полуголодных. По ним нужно было стрелять, их нужно было рубить саблями во имя защиты польских панов и шляхты. Тут встретился с командиром надворных казаков и сам Максим Зализняк. Он показал Гонте «папир от царыци» и спросил:
— Против кого идешь, Иван, и кого защищаешь? Гляди, казак, бумагу — видишь, нас сама царица российская против панов послала? Русские войска недалеко, они придут нам на помощь. Одумайся, Гонта, прежде чем родную кровь прольешь!
И не поднял Гонта меча против крестьян и гайдамаков, а занес его над головами шляхтичей. Он повернул свой отряд и сам вместе с Зализняком двинулся против укрепленной Умани.
Три дня кипел непрерывный бой. Из города били пушки картечью, ружейные стволы слали пулю за пулей в ряды наступающих. Но яростный порыв восставших был сильнее смерти, и пали укрепленные пригороды Умани. Город остался без воды. Дравшиеся на бастионах утоляли жажду не водой, а вином, и, пьяные, падали в рукопашном бою. Губернатор Младанович после перехода казаков на сторону атакующих растерялся и считал сопротивление безнадежным. Обороной командовал талантливый инженер Шафранский, сумевший вооружить мужчин-евреев, беженцев, искавших спасения в городе. Они мужественно сражались и погибали с оружием в руках. Тем временем покинула город и еще одна группа «защитников» — немецкие кавалеристы. Из Пруссии прибыли в Умань «для ремонта», то есть для покупки лошадей, немецкие офицеры и солдаты. Расквартированные в городе, они отказались защищать жителей и тайком улизнули сквозь пролом в стене, не обращая внимания на просьбы губернатора поддержать оборону города.
На третьи сутки осады окончились у горожан пушечные заряды. И атакующие ворвались в город, вместивший всех беженцев с огромной территории Волыни и Подолии, Началась расправа. Вместе с жестокими панами погибли многие из тех, от кого восставшие могли бы получить помощь и поддержку в борьбе против угнетателей.
К победителям со всех сторон продолжали стекаться крестьяне-повстанцы. Теперь и Гонта показывал им «папир от царыци». Максим Зализняк был провозглашен гетманом. Он надеялся отвоевать у панов всю Правобережную Украину и воссоединить ее с Россией. Ивана Гонту он назначил полковником уманской казачьей части.
С тревогой наблюдала за событиями на правом берегу Днепра российская императрица Екатерина. Напуганные паны слали к ней гонцов и курьеров. Страшась крестьянской войны по соседству, царица вняла мольбам шляхты о помощи против гайдамаков: она объявила, что не призывала народ к восстанию, и приказала своим войскам в Польше подавить его. Генерал Кречетников отправил в Умань полк донских казаков под командованием полковника Гурьева. Крестьяне и вожди восстания были уверены, что полк явился на помощь народу против панов, на защиту правого дела. Вышло иначе: Кречетников и Гурьев заманили вождей гайдамаков в ловушку и схватили их. Максима Зализняка, как русского подданного, равно как и других запорожцев, судили русским судом, били батогами, клеймили и сослали в Сибирь. А Ивана Гонту с товарищами, всего около девятисот человек, выдали польским панам.
Два года заседали комиссии и суды во главе с региментарием паном Стемпковским. Народное возмущение они залили морем народной крови. Казнь Гонты по жестокости превзошла все, что знала история палачества. Он же и с эшафота проклинал народных мучителей и встретил смерть как истинный герой. Много песен сложил о нем украинский народ, и долго еще ходила в народе легенда, будто остался у Гонты сын, и должен он прийти в Белую Церковь и снова собрать народ против панов…
— И твой муж, и батька, и братья — все были с ними? — спросил Василий у Мотри.
— А як же! — отвечала та с гордостью. — Пидэш коло Умани, то сам побачышь, дэ Зализняк и Гонта з нашымы хлопцямы гулялы… Ну, трэба спаты, Васылю. Завтра иды з богом!
На другой день Мотря проводила Василия Баранщикова в дальнейший путь. Минуя Умань, Василий видел следы разрушений, хотя городские бастионы были давно восстановлены. С некоторыми жителями города он разговаривал. Опасливо озираясь, рассказывали ему горожане о пережитых треволнениях. Приметы недавних событий узнавал теперь Василий на каждом шагу.
В Белой Церкви на речке Рось он тоже встретил радушный и дружеский прием. Ему пришлось задержаться там — починить обувь и одежду перед морозами, у добрых людей в баньке попариться, а за это по хозяйству помочь своим благодетелям.
Прошел листопад, зима была уже на пороге. И вот в начале ноября 1785 года, после долгого пешего пути, увидел усталый странник придорожный шлагбаум и казенную избу на форпосте… Граница государства российского!
* * *
Комендант пограничного форпоста в старинном городке Василькове, основанном на реке Стугне еще князем Владимиром, секунд-майор Стоянов заметил из окошка своей крошечной канцелярии чужого человека, одетого очень странно. Одежда его состояла из удивительной смеси греческих, молдаванских и русских вещей. Вел себя этот чудак тоже не обычно: отбежав от дороги с разъезженными колеями и подмерзшей лужей, он бросился ничком на бурую, посеребренную инеем траву, вытянул руки и прижался лицом к холодной земле, словно обнимая ее.
Стоянов долго ждал, пока пришелец поднимется. Но тот не скоро воротился на дорогу; приподнявшись с земли, он минут пять молился, стоя на коленях, часто осеняя себя крестом.
Секунд-майор приказал солдату-писарю, находившемуся в другой комнате:
— Петрович! Ну-ка сходи приведи ко мне этого богомольца. И крестится, и поклонами только что лба не расшибает, а сам больно на турчина смахивает. Черный, словно голенище, и башка, видать, недавно брита была. Давай-ка его сюда!
Странник назвался второй гильдии нижегородским купцом Баранщиковым Василием, а пашпорт предъявил на имя Николаева Мишеля, да и не один пашпорт, а два, на языках гишпанском и венецианском.
Все это лишь усилило подозрение секунд-майора. Оба паспорта он отобрал, коротко допросил Баранщикова — Николаева, покачал головой и велел писарю перебелить протокол, потому что от обилия в нем иностранных слов, наименований стран, городов и морей у секунд-майора в глазах зарябило. Затем он распорядился кликнуть двух солдат. Придирчиво осмотрев их выправку, треуголки, косицы, мундиры, сапоги и скомандовав «на караул!», прочитал им приказ — доставить задержанного в Киев, в военную канцелярию наместника, генерал-поручика Ширкова.
Отправив конвой, секунд-майор пошел к себе на квартиру в городок, велел подать обед, доставленный из трактира (комендант был вдов), и за неимением других слушателей рассказал денщику о приключениях купца Баранщикова. Солдат слушал с превеликим вниманием и подобно начальнику своему качал головой, а на вопрос: «Как полагаешь, много ли в гистории сей он наврал?» — отвечал резонно: «В Киеве небось разберутся, каких кровей он, однако, ежели и вполправды токмо гистория сия, и то удивления достойна, тем паче, что прелестями чужими человек пренебрег и домой возвернулся».
— Так ты почитаешь его заслуживающим похвалы? — спросил комендант.
— Так точно, ваше благородие, — убежденно отвечал денщик, принимая тарелку. Комендант не высказал окончательного суждения о купце-страннике, отослал солдата на кухню и задремал в кресле с потухшей аршинной трубкой между коленями.
Однако через два дня, когда конвоиры вернулись в Васильков, секунд-майор понял из их устного доклада, что правитель киевского наместничества генерал-поручик Ширков отнесся к Баранщикову именно так, как предвидел денщик. Наместник выслушал Василия с большим интересом и оценил его возвращение на родину как патриотический поступок. Он собственноручно подписал ему российский паспорт и на дорогу пять рублей золотом пожаловал. Оба же заграничных паспорта, отобранных у купца, и протокол допроса, снятого секунд-майором Стояновым на Васильковском форпосте, генерал Ширков велел отправить почтой правителю нижегородского наместничества Ивану Михайловичу Ребиндеру, генерал-губернатору, орденов российских кавалеру.
Васильковский комендант выслушал конвойных во дворе. Во время доклада он сосредоточенно жевал сухую травинку.
— Стало быть, его превосходительство отпустил нижегородца домой?
— Так точно, ваше благородие, и чертеж-маршруту выдать приказал ему. Напоследок сказывал нам нижегородец-купец, что домой пойдет через Нежин и Глухов — до Орла, там — до Москвы. А уж от матушки, от белокаменной, до Нижнего — через Владимир-град стольный, да через, как его… Муром, что ли… Оттуда ему недалече, от Мурома-то.
— Гм, — сказал комендант. — Сколько ж ему туда пешим добираться от нас?
— Шагать он горазд, за ним не угонишься, ваше благородие, да одна беда; денег у него маловато. Где заработает, а где и попросит. Домой-то без гроша в кармане прийти тоже несподручно. Потому, месяца три ему шагать.
— Ну, ну! — задумчиво протянул комендант и вдруг строго посмотрел на одного из солдат. — Вот штык у тебя, Пономарчук, ржавый и кокарда не чищена. Непорядок!.. Так, говорите, дойдет нижегородец за три месяца домой?
— Беспременно дойдет, ваше благородие! — в один голос отвечали оба служивых.