Книга: Пан Володыёвский
Назад: ГЛАВА XVII
Дальше: ГЛАВА XIX

ГЛАВА XVIII

Этим возгласом маленький рыцарь полностью выдал тайну своего сердца, и, когда он, сорвавшись с места, стремительно покинул комнату, пан Заглоба и пани Маковецкая долго глядели друг на друга в изумлении и тревоге. Наконец пани Маковецкая сказала:
— Ради бога, сударь, умоляю, ступайте к нему, уговорите, утешьте, а не то я пойду.
— Не делайте этого, голубушка, — отвечал Заглоба, — не мы там нужны, а Кшися, а нет ее, лучше его в одиночестве оставить, слова утешения, не ко времени сказанные, лишь тоску нагнать способны.
— Теперь и младенцу ясно, что он в Кшисю влюблен. Кто бы мог подумать! Я всегда замечала, что он ее компании рад, но чтоб такие страсти…
— С готовым решением сюда приехал и в этом свое счастье видел, а тут на тебе — гром среди ясного неба.
— Так что же он об этом никому не сказал ни словечка — ни мне, ни вам, ни самой Кшисе? Может быть, она тогда бы и не придумала такое.
— Сам не пойму, — отвечал Заглоба, — он мне доверял, как отцу родному, на мой разум больше, чем на свой собственный надеялся, а тут молчок. Впрочем, сказал как-то, что Кшися ему друг.
— Ох и скрытный!
— А вы, почтеннейшая, хоть и сестра ему, а не знаете его вовсе. Да у него все помыслы, как глаза у карася, на самом виду. Открытая душа. Но на этот раз обошел он нас, что верно, то верно. Впрочем, можете ли вы поручиться, что у них с Кшисей объяснения не было?
— Пречистая дева! Кшися сама себе хозяйка, мой муж, ее опекун, всегда говорил ей: «Был бы только человек достойный и происхождения благородного, а за богатством не гонись». Если бы Михал перед отъездом с нею объяснился, она бы сказала: «Да!» или «Нет!» — и дело было бы ясное.
— Верно, это его как громом поразило. Вы, почтеннейшая, женским своим чутьем все как есть угадали! Ваша правда!
— Что там правда! Тут умный совет нужен!
— Пусть на Басе женится.
— Но ведь та ему милее… А впрочем… Кабы мне раньше такое на ум взбрело.
— Жаль, что не взбрело.
— Где уж мне… Если такому Соломону, как ваша милость, не взбрело!
— А вы, достопочтенная, откуда знаете?
— Вы ведь за Кетлинга ее сватали.
— Я? Бог свидетель, никого я не сватал. Говорил, что он на нее поглядывает, и это чистая правда, говорил, что Кетлинг кавалер хоть куда, и это правда, но сватать не сватал, это женское дело. У меня дела поважнее, добрая половина Речи Посполитой моим умом живет. Есть ли у меня время о чем ином помышлять, когда я о благе de publicis «Общества (лат.).» думаю. Ложку каши иной раз ко рту поднести некогда.
— Ну тогда остается нам только уповать на милость господню. Но, однако, я со всех сторон слышу: пан Заглоба — голова.
— И как им болтать не надоело. Пусть оставят голову мою в покое. А впрочем, совет дам, и не один, а два. Один — пусть Михал женится на Басе, другой — пусть Кшися изменит свое решение. Решение еще не обет!
Тут появился и пан Маковецкий, которому жена тотчас все выложила. Старый шляхтич был озадачен. Михала он любил и уважал от души, но не знал, что придумать.
— Если Кшися упрется, — сказал он, потирая лоб, — отговаривать ее грех!..
— Упрется, непременно упрется! — отвечала тетушка. — Я ее знаю.
— И что это Михал надумал, — заметил стольник, — взял и уехал, ничего не сказав. Ведь эдак невзначай и кто другой мог ему дорогу перебежать.
— Тогда бы она не помышляла о монастыре, — отвечала ему супруга. — Ведь она в выборе своем вольна.
— И то верно! — согласился стольник.
Между тем Заглоба учуял подвох. Если бы он только знал про тайный сговор Кшиси с Володыёвским, то, разумеется, давно бы обо всем догадался, но пока бродил как в тумане.
Однако быстрый его ум уже проникал сквозь завесу, казалось, еще немного, и он разгадает причины таинственного поведения Кшиси и отчаяния Володыёвского.
Чутье подсказывало ему, что здесь замешан Кетлинг. Для подтверждения своих догадок он решил пойти взглянуть на Володыёвского, поговорить с ним с глазу на глаз.
По дороге, однако, засомневался: «И у меня рыльце в пушку, — рассуждал он. — Хотел отведать меда на свадьбе у Михала с Басей, но боюсь, не наварил ли я вместо медовухи горького пива, а ну как Михал, на Кшисю глядя, про старое вспомнит и в монастырь вернется?»
Тут пану Заглобе стало не по себе, он прибавил шагу и поспешил к Михалу.
Рыцарь метался из угла в угол, словно дикий зверь в клетке. Грозные складки на лбу, остановившийся взгляд — все говорило о душевных муках. Увидев пана Заглобу, Володыёвский подошел к нему вплотную и, прижав руки к груди, воскликнул:
— Скажи мне, ваша милость, что все это значит?
— Михал! — отвечал ему пан Заглоба. — Подумай сам, сколько девок каждый год в монастырь уходит. Обычное дело. Есть и такие, что против воли родительской идут, на защиту господа уповая, а ей никто не помеха…
— Довольно! — воскликнул пан Михал. — Хватит секретов! Перед отъездом я предложил ей руку, она дала слово!..
— Гм! — сказал пан Заглоба. — Этого я не знал.
— Но так было!
— Может, вразумить ее удастся!
— До меня ей и дела нет! Видеть меня не захотела! — с болью сердечной сказал Володыёвский. — Я скакал день и ночь, а она и не вышла. Чем я провинился? В каких виновен грехах, что божья кара следует за мной по пятам и гонит, как ветер осенний лист? Одна умерла, другая в монастырь собралась, обеих у меня бог отобрал, должно быть, проклял он меня, всяк находит у него и милосердие, и ласку, только я…
Пан Заглоба испугался, боясь, как бы маленький рыцарь, не помня себя от горя, не допустил бы такого богохульства, как это было после смерти Ануси Борзобогатой, и, чтобы отвлечь его, сказал:
— Полно, Михал, не следует сомневаться в милосердии божьем, грех это, да и кто знает, что ждет тебя завтра? Может, и Кшися, вспомнив о твоем сиротстве, передумает и слово свое сдержит? И разве не радость для тебя и не утешение, что горлинок твоих господь у тебя отбирает, а не простой смертный, что по земле ходит? Разве это было бы лучше, сам подумай?
У маленького рыцаря зашевелились усы, он заскрежетал зубами и воскликнул приглушенным, срывающимся голосом:
— Если бы это был простой смертный? Ха! Хорошо бы! Тогда бы у меня в запасе оставалась месть!
— Ну а теперь остается молитва! — сказал Заглоба. — Слушай меня, дружище, потому что лучшего совета тебе не даст никто… Может статься, бог все к лучшему изменит. Я, признаться, мечтал, что тебе достанется другая, но, глядя на твои страдания, страдаю вместе с тобою и вместе с тобою буду молить бога, чтобы он ниспослал тебе утешение и смягчил сердце суровой твоей избранницы.
Тут пан Заглоба стал утирать слезы искренней дружбы и сострадания. Если бы в его силах было начать игру сначала, он из кожи бы вылез, чтобы вернуть пану Володыёвскому Кшисю.
— Слушай! — сказал он. — Поговори еще раз с Кшисей, расскажи ей про свои страдания, про то, какие муки ты терпишь, и дай тебе бог удачи. Камень у нее, а не сердце, коли она тебе откажет. Но, бог даст, не сделает она этого. Рясу носить похвально, коли она не из чужих страданий сшита. Так ей и скажи. Увидишь… Эх, Михал! Полно! Сегодня мы слезы льем, а завтра, быть может, на помолвке пить будем. Увидишь, быть посему! Бедняжка, должно быть, истосковалась, вот и стала о монастыре помышлять. Пойдет, пойдет она в монастырь, но только в такой, где ты будешь звонить в колокола, на крестины созывая… Может, и правда прихворнула немного, а для отвода глаз сказала про монастырь. Ведь ты от нее самой этого не слышал и, даст бог, не услышишь. Хо! Вы ведь решили все держать в тайне, а она выдать ее не хотела и давай хвостом вертеть! Вертихвостка! Помяни мое слово, это женская хитрость!
Слова пана Заглобы пролились на израненное сердце рыцаря подобно целительному бальзаму; он встрепенулся, глаза наполнились слезами, долгое время он не в силах был слова вымолвить: потом, утерев слезы, кинулся в объятья пана Заглобы.
— Дай бог, чтобы такие друзья не перевелись на свете. Неужто и впрямь все слова твои сбудутся?
— Д я для тебя луну достал бы с неба! Все сбудется, вот увидишь! Или пророчества мои никогда не сбывались, или ты опытности моей и разуму не веришь?…
— Ты не ведаешь, друже, как ее люблю. Ради бога, не подумай только, что я о покойной, о страдалице бедной, забыл, каждый день в молитвах ее поминаю! Но и к этой так сердце присохло, как трут к коре древесной. Ненаглядная моя! Сколько я дум о ней передумал. Там, в степях, все ее вспоминал — и утром, и днем, и вечером! А под конец сам с собой разговаривать начал — ведь друга-товарища у меня не было. Вот, ей-богу, иной раз мчишь сквозь бурьян, за татарином вдогонку, а все она на уме.
— Верю, как не верить! Я об одной девке так долго плакал, что даже глаз у меня вытек, ну вытечь не вытек, а бельмом зарос.
— Стало быть, ты меня поймешь: приезжаю, а тут на тебе — уйду в монастырь. Но я в разум ее верю, и в сердце, и в слово. А как ты, сударь, сказал: «Рясу не шьют…»
— Из чужих страданий…
— Прекрасно сказано! Жаль, к риторике я не склонен. Там, в глуши, это мне куда бы как пригодилось. Нет душе покоя, но все же слова твои для меня утешение. У нас и правда был уговор все в тайне держать, стало быть, могла она для отводу глаз и про монастырь вспомнить… Ты еще какой-то дельный augumentum привел, вот только вспомнить не могу… Но и так отлегло.
— Прошу ко мне, а впрочем, пусть сюда подадут сулейку. С дороги нет ничего лучше!..
Они поднялись к Заглобе и пили до поздней ночи.
На другой день пан Михал, в самом своем торжественном платье и с торжественным лицом, вспомнив перед этим все доводы, которые самому ему пришли в голову и которые подсказал пан Заглоба, во всеоружии спустился к завтраку. За столом не хватало одной Кшиси, но и она не заставила себя долго ждать: не успел рыцарь проглотить двух ложек похлебки, как в открытых дверях послышался шелест платья, и в столовую вошла Кшися.
Вошла стремительно, не вошла, а вбежала. Она не поднимала глаз, щеки у нее пылали, лицо выражало смятение, неловкость, испуг.
Приблизившись к Володыёвскому, Кшися, не поднимая глаз, молча протянула ему обе руки, а когда он с жаром принялся целовать их, смертельно побледнела, не вымолвив ни слова.
А его сердце исполнилось любовью, восторгом, тревогой, едва он увидел это нежное, изменчивое, как дивная картина, лицо, этот девичий стан, от которого так и веяло теплом недавнего сна; тронули его и боязнь, и робость, проступавшие во всем ее облике. «Цветик ты мой ненаглядный! — думал он про себя. — Чего же ты боишься? Я и жизнь, и кровь свою за тебя бы отдал».
Пан Михал не сказал Кшисе этого вслух, но так долго и с таким чувством прижимал кончики своих острых усов к ее бархатистым ручкам, что на них остались красные следы.
Видя все это. Бася взъерошила волосы, сдвинув их на глаза, чтобы не выдать волнения, но в эту минуту никто на нее не глядел; все взоры были обращены на стоявшую посредине пару, молчание становилось неловким. Первым нарушил его пан Михал.
— Ночь для меня прошла нынче в тревоге и печали, — сказал он, — я всех вчера видел, кроме вас, и к тому же мне столько грустного рассказали, что плакать хотелось и не до сна было.
Кшися, слыша эти бесхитростные речи, побледнела еще сильнее, Володыёвский подумал, что вот-вот она лишится чувств, и поспешил сказать:
— Об этой материи мы еще потолкуем, но сейчас я докучать вам не стану, хочу, чтобы вы отдохнули и успокоились. Я ведь не barbarus, не зверь какой, и видит бог, лишь добра вам желаю.
— Спасибо! — шепнула Кшися.
Дядюшка с тетушкой и пан Заглоба делали друг другу знаки, что пора, мол, начать общий разговор, но ни у кого из них не хватило на это духу. Наконец пан Заглоба отважился.
— Надо бы, — сказал он, обращаясь к мужчинам, — в город наведаться. Там перед выборами все так и бурлит, всяк своего ставленника хвалит. По дороге я расскажу вам, кого, по разумению моему, выбирать следует.
Никто не отозвался, пан Заглоба осовело повел глазом по сторонам, потом обратился к Басе:
— Ну а ты, козявка, поедешь с нами?
— Хоть на Русь! — сердито ответила Бася.
И снова наступило молчание. С такими заминками прошел завтрак, разговор не клеился.
Наконец все встали из-за стола. Володыёвский тотчас подошел к Кшисе и сказал:
— Мне непременно надобно поговорить с вами наедине.
После чего подал ей руку, и они прошли в гостиную, в ту самую, что была свидетелем их первого поцелуя.
Посадив Кшисю на софу, он уселся рядом и как ребенка стал гладить ее по голове.
— Кшися, — сказал он наконец ласково. — Ты не боишься, не робеешь больше? Можешь ли ты теперь поговорить со мной спокойно?
Доброта его тронула девушку, и она, осмелев, впервые на мгновенье подняла на него взгляд.
— Могу, — ответила она тихо.
— Правда ли, что ты идешь в монастырь?
В ответ Кшися умоляюще стиснула пальцы и прошептала:
— Не сердись на меня, сударь, не проклинай, но это правда!
— Кшися! — сказал Володыёвский. — Неужто ты и впрямь способна топтать чужое счастье, как сейчас мое топчешь? Где твое слово, где наш уговор? Я с богом вести войну не могу, но скажу тебе наперед то, что вчера мне пан Заглоба сказал, рясу из чужих страданий не шьют. Моим горем божьей славы не умножишь, ведь господу весь мир подвластен, всяки народы и земли, моря и реки, птицы в поднебесье, твари лесные, солнца, звезды и все, что только на ум прийти может, и того больше, все его, а у меня ты одна — единственная и бесценная, мое счастье, последняя моя надежда. Неужто ты думаешь, что господь бог, всем владея, захочет у бедного солдата единственное его достояние из рук вырвать? Что, он с добротой его великой, согласится на это, доволен будет? Подумай, что ты ему даешь — себя? Но ты моя, ты обещала сдержать слово, стало быть, даешь не свое, а чужое, мою боль, мои слезы, быть может, мою смерть. Есть ли у тебя на это право? Спроси об этом свое сердце, свой ум, у собственной совести спроси. Если бы я тебя обидел, любовь свою предал, тебя позабыл, в тяжких грехах или в бесчестье каком был повинен — эх, да полно, и говорить о том неохота! Но я поехал в степь, поближе к орде, разбойничков половить и покараулить, для отечества сил и живота своего не жалея, а тебя любил всей душой, о тебе дни и ночи думал и, как олень к воде, птица в небеса, дитя к матери и мать к ребенку, к тебе стремился! И за это мне такая встреча, такая награда? Кшися, друг мой единственный, скажи, что стряслось? Не таись, говори открыто, как я с тобой говорю; не оставляй меня с глазу на глаз с несчастьем, помоги укрепить веру. Ты сама мне дала такое право и не прогоняй теперь.
Не знал бедный пан Михал того, что есть на свете право куда более властное, чем обычные людские права, и повинуясь ему, сердце лишь вослед за любовью идет и идти будет, а разлюбив, уж одним этим в вероломстве повинно; так гаснет невзначай лампада, когда в ней выгорит масло. Но, не ведая об этом, Володыёвский тщетно обнимал Кшисины колени, умолял ее и просил, а она не могла ответить сердцем и потому лишь потоками слез отвечала.
— Кшися, — сказал наконец рыцарь, вставая, — в слезах твоих счастье мое утонуть может, а ведь я тебя о спасении молю.
— Не спрашивай меня, сударь, о причинах, не ищи правоты, так, видно, быть должно и не будет иначе. Не достойна я такого человека и никогда не была достойна. Знаю я, что тебя оскорбила, и больно мне это, ох как больно… Места себе не нахожу… Боже мой, боже! Сердце разорваться готово. Не держи на меня, сударь, зла, отпусти и не проклинай. — С этими словами Кшися упала перед Володыёвским на колени. — Ах, знаю, знаю, обидела я тебя и молю о снисхождении и милосердии.
Тут темная Кшисина головка склонилась чуть не до земли. Володыёвский тотчас же силком поднял бедную плакальщицу с пола, усадил снова на софу и, как зверь в клетке, заметался по комнате. Иногда он останавливался, обхватив голову руками, потом снова бродил из угла в угол; наконец остановился перед Кшисей:
— Дай же себе еще срок, а мне надежду. Ведь и я не каменный. Почему ж ты безо всякой жалости жжешь меня каленым железом? Ведь когда кожа зашипит, поневоле не вытерпишь. А уж как мне больно, и сказать не умею… Не умею, богом клянусь… Простоват я, знаю, лучшие мои годы на войнах прошли… О боже! Пречистая дева!.. И здесь, на этом самом месте, ты о любви говорила! Думал, навек со мной будешь, а теперь — конец, всему конец! Что с тобой сталось? Кто подменил тебе сердце? Кшися, ведь я все тот же. Ты и знать не хочешь, что для меня этот удар больней, чем для другого, ведь я однажды уже лишился любимой. О боже, что еще ей сказать, чтобы она сжалилась и пощадила?… Адские муки терплю, и никому нет дела. Оставь мне хоть надежду, не лишай всего сразу…
Кшися ничего не отвечала, рыдания сотрясали ей грудь, а рыцарь стоял перед нею, стараясь сдержать свою скорбь, а потом и ярость, и, усмирив себя, наконец повторил:
— Оставь же мне хотя бы надежду! Слышишь?
— Не могу, не могу! — отвечала Кшися.
Услышав это, Володыёвский подошел к окну, приложил голову к холодной раме. Постояв молча, он обернулся, подошел к девушке и тихо сказал:
— Прощай, красавица! Мне здесь делать нечего. Да пошлет тебе господь столько счастья, сколько послал мне горя! Знай, что я прощаю тебя, ныне словом, а даст бог, и сердцем прощу… Имей впредь больше сострадания к чужим мученьям и не давай пустых обещаний. Да что там… В лихой час переступил я эти пороги!.. Прощай!..
Усы у него дрогнули. Он поклонился и вышел. Старики втроем по-прежнему сидели в столовой. Они вскочили, кинулись к пану Михалу, но он только рукой махнул.
— Оставьте! — сказал он и вышел. — Пустое это!..
Из столовой он направился к себе в спальню по узкому переходу. Там у лесенки, ведущей в девичью светелку, его поджидала Бася.
— Пусть господь вас утешит и смягчит Кшисино сердце! — сказала она дрожащим от слез голосом.
Пан Михал, не взглянув, молча прошел мимо. И вдруг им овладел бешеный гнев, горечь переполнила сердце, он обернулся к ни в чем не повинной Басе, лицо его было искажено яростью и насмешкой.
— Дай Кетлингу слово, — сказал он, задыхаясь, — замани его, а потом растопчи, растерзай его сердце и ступай в монастырь.
— Пан Михал! — изумленно воскликнула Бася.
— Натешься вдоволь, насладись поцелуями, а потом иди, кайся!.. Ах, чтоб вам провалиться!..
Этого Бася не снесла. Один бог видел, сколько самопожертвования было в ее пожелании, и в ответ она услышала несправедливый укор, насмешку и оскорбление в тот миг, когда жизнь бы отдала, лишь бы утешить неблагодарного. Этого пылкая душа ее не стерпела, щеки горели огнем, ноздри раздувались от гнева. Не раздумывая ни минуты, Бася, тряхнув непокорными вихрами, воскликнула:
— Так знай же, сударь, не я из-за Кетлинга иду в монастырь!
Сказав это, она взбежала вверх по лестнице и скрылась.
Рыцарь остолбенел от удивления, а потом, будто очнувшись, провел по лицу руками, протирая глаза как человек, едва пробудившийся от сна. И вдруг, побагровев, схватился за саблю и страшным голосом закричал:
— Горе предателю!
Не прошло и четверти часа, как он уже мчался в Варшаву, лишь ветер свистел у него в ушах да комья земли летели из-под копыт коня.
Назад: ГЛАВА XVII
Дальше: ГЛАВА XIX