Мистик
Крестины маленького Сурди, или младенца, носившего это имя, происходили в старой церкви с гулким колоколом и были обставлены как нельзя более пышно. Толпа заполнила всю улицу, зрелище вызвало восхищение, но также и недоумение. Король величественно выступал в качестве восприемника, его возлюбленная в роли восприемницы чуть не сгибалась под тяжестью драгоценностей. Самые знатные дамы королевства прислуживали ей, важный сановник нес солонку, другой купель, а младенец лежал на руках супруги одного из маршалов. Ребенок был толстый и тяжелый; когда восприемница взяла его, чтобы держать над купелью, она чуть его не уронила. Одна остроумная придворная дама заметила, что младенцу придают вес королевские печати, они, как известно, висят у него на заднице.
Это был намек на то, что настоящий отец — канцлер де Шеверни, господин, который нес купель. Другие называли родителем ребенка его собственного дядю, а тот был не кто иной, как епископ, крестивший его. Люди добрые, что за нравы! Двор этим забавлялся; но чем дальше человек был от происходившего, тем меньше ему хотелось шутить. Снаружи, на улице, раздавались злые речи, и все они были направлены против короля.
Монарха Бог поставил над нами, — мы падаем перед ним ниц; кто целовал его колени, не осмеливается потом весь день поднести ко рту пищу. Внушающая трепет божественная благодать самим Всевышним ниспослана государю. Каждый чувствует это, — а он нет? Участием в нечестивых делах, вроде вот этого, пятнает он свою священную особу. Как ни прискорбно, он сам прелюбодей, а тут еще вместе с прелюбодейкой, которую помышляет возвысить до себя, он держит над купелью чужого незаконнорожденного младенца. При этом открыто милуется со своей подругой — кто постоял внутри, всего насмотрелся. Но именно снаружи, где никто своими глазами не видел его поведения, оно выросло в надругательство над божественной благодатью и королевским величием.
Какой-то молодой человек, степенно и прилично одетый во все черное, затерявшись в толпе, говорил сам с собой. Он не замечал этого, а как только приходил в себя, бросал по сторонам испуганные взгляды. Лицо у него было серое, с синеватыми пятнами, под глазами бледные полукруги, и ресницы у него дрожали.
— Тем лучше, — говорил он сам с собой, — не робей! Твори посреди священнодействия плотский грех. Я все вижу воочию, хоть и нахожусь здесь снаружи. Я знаю, как оно бывает. Король, в своем грехе ты не покаешься, а я своих никому не открыл и повсюду, где бы я ни был, ношу в бедной моей душе вечное проклятие.
— А вот теперь ты выдал себя, — прошептал позади него чей-то голос. Юноша круто обернулся, вытаращив глаза; он пытался найти того, кто ему грозит, но не мог вынести взгляд, с которым встретился.
— Наконец-то, — простонал он. — Дольше бы я не вытерпел, арестуйте меня немедленно.
— Иди за мной, — приказал незнакомец.
Но привел степенно одетого юношу не в полицию, а в монастырь, подле той церкви, где происходили нечестивые крестины. Их впустили, ворота захлопнулись, цепь загремела, они вошли в пустое помещение. Незнакомец запер за собой дверь. Окно было высоко и забрано железной решеткой. Наступил вечер, бледного юношу посадили так, что последний отблеск дневного света выхватывал из темноты его лицо и руки. Стоило незнакомцу подать один-единственный знак, как преисполненная ужаса душа принялась каяться. Сопровождалось это судорожными движениями пальцев.
— Меня зовут Жан Шатель. Отец мой Пьер Шатель — суконщик, его лавка напротив суда. Я был воспитанником иезуитов, теперь изучаю право. По натуре я развратник, притом с детских лет, другим я себя не помню. Но никто по-настоящему меня не знает. — При этом человек содрогнулся и застонал.
Исповедник набросился на него:
— Ты, червь, кичишься тем, что хранишь в тайне свои гнусные прегрешения. Похотливо потягиваешься, прячешь глаза и захлебываешься от мерзкого восторга перед своей природой. Ее сотворил Бог, мы еще увидим для чего. Ты никогда не каялся в своем распутстве, этим ты бахвалишься и думаешь, что воспитатели твои ничего не знают.
— Да, они ничего не знают, — пробормотал охваченный ужасом юноша. Однако он чувствовал, что час расплаты наконец-то настает. Страх перед ней долгое время гнал его от одного противоестественного поступка к другому. Он никогда не каялся в том, что творил, оттого и порок его стал совершенно необузданным. — Не каялся никогда, — шептал он. — Во время исповеди всегда умалчивал о смертном грехе. Теперь поздно, ни один священник не даст мне отпущения, всем доступно причастие, только не мне. Уж лучше быть убийцей и даже посягнуть на особу государя!
— Твои отцы иезуиты решили, как быть с тобой. Мы все о тебе знаем и решили твою судьбу. — Незнакомец, который сразу стал знакомым, понизил голос и повторил: — Да, мы.
Человек, который грешил против природы, сполз со стула, с криком охватил колени иезуита и в подставленное ухо начал беззвучно изливать свою темную душу. Иезуит все выслушал, после чего, не тратя слов на пустое сострадание, подтвердил все страхи юноши.
— Такому блуднику, как ты, каяться, конечно, уже поздно. Тебе не будет покоя ни здесь, ни там. Впрочем, ты можешь откупиться у неба от вечных мук, приняв взамен мученическую кончину на земле.
— Лучше бы мне быть убийцей! — стонало жалкое отребье.
— Ты уже об этом говорил. Такие ничтожества, как ты, всегда только хотят этого, но никогда не делают.
Грешник:
— Как завидую я господину, который поставил ноги в распоротый живот девушки и был разорван на четыре части. Он откупился.
Иезуит:
— Для тебя этого мало. Тебе дорога прямехонько в ту же адскую бездну, что и другому нечестивцу, который тоже оскверняет святыню своим распутством и оправдывает свои гнусные вожделения — чем же? Не чем иным, как Божьей благодатью, а сам во всем поступает, как ты. При этом ты червь, он же священный сосуд высшей власти и величия. Величие — вот против чего он прегрешает.
Грешник:
— И все же я сотворен по его подобию, а он по моему. Этого у меня никто не отнимет.
Иезуит:
— И с ним вместе отправишься на тот свет. Если он до этого допустит, что далеко не достоверно. Рожденный распутным, он мстит за свою собственную природу другим распутникам, предает их на жестокую казнь и тешит себя надеждой заслужить спасение обманным путем, заставляя других себе подобных искупать его грехи.
Грешник:
— Вот вы и назвали меня ему подобным. Святой отец, я сам вижу: по тому, как все складывается, мне надо опередить его и свершить над ним то, что он предназначал для меня.
Иезуит:
— Я этого не говорил. Ты это говоришь.
Грешник:
— Я это сделаю.
Иезуит:
— И заслужишь себе мученическую кончину. Как сможешь ты, жалкое отребье, снести ее? Впрочем, иначе ты обречен на вечную муку, и выбора тебе нет.
Грешник:
— Могу я за доброе дело рассчитывать на милосердие небес?
Иезуит:
— Закоренелые грешники получали прощение за одну лишь милостыню, которую подали единственный раз в жизни. С другой стороны, сомнительно, может ли самый благочестивый и полезный поступок спасти уже погибшую душу. С милосердием не заключают сделок, а предаются ему на спасение или погибель.
Грешник, после долгих стенаний:
— Я предаюсь ему.
Иезуит:
— Итак, решено. Остается обдумать то, что я в смирении своем не хочу решать сам. Замышляемое тобою благочестиво и полезно?
Грешник:
— Если он может моею смертью искупить свои грехи, тем скорее искуплю я свои через его смерть — ибо он король.
Иезуит:
— Отстань ты со своим искуплением. Не будут отцы терять на него время. Им надо обсудить участь и вину короля, который преследует религию, а ересь терпит.
Грешник:
— Вы были правы, преподобный отец, что я червь. Но я горжусь тем, что я червь.