Книга: Слово и судьба (сборник)
Назад: 20. Конь на один перегон
Дальше: Глава седьмая Вид с Датского Холма.

Глава шестая
Седлание белого коня.

1.

Скажи мне, кто твой друг, и оба идите на фиг.
– А с кем вы были знакомы из ленинградских писателей?
– А ни с кем я не был знаком из ленинградских писателей.
– Но ведь это ваши коллеги!
– Нищий дворнику не коллега.
Борис Стругацкий был старше меня на пятнадцать лет, и состоял небожителем той части неба, что затянута тучами. Их книги в конце семидесятых выходить перестали, а из журналов печатал исключительно «Знание – сила». Мы не были ровней. Я числился полтора года его семинаристом.
Ребята из студии «Звезды» находились в переходе от членов окололитературного процесса в полноправные члены литературного процесса. Их жизнь была устроена в своей струе, к которой я не имел никакого отношения.
Можно было просиживать вечера в кабаке Союза писателей, пить брудершафты с укорененными и должностными. Посиживать на секциях и входить в компании. Нужны были деньги и пониженный рвотный рефлекс, они отсутствовали.
«Задруживались» с «маститыми» методом оказания услуг. Достать дефицитную книгу и соврать о знакомой продавщице с номинальной ценой. Возить рукописи на перепечатку машинистке. Доставить пачку бумаги из Литфонда. Организовать знакомого хорошего врача, или автослесаря, или сантехника, или билеты в театр, на поезд, самолет. Шестерили! В ответном порядке маститый отвечал на просьбу – рецензией, рекомендацией, отзывом, звонком, введением в круги. Ты снабжался паролем: свой.
Я действительно люблю сладкое, но к лизанию зад ниц это отношения не имеет.
– А как же литературное общение? Вы нуждались в литературном общении? Неформальном, кроме семинаров? Обсудить вопросы творчества, новые книги, события мировой литературы? Писатель не может ведь жить в вакууме!
– Как только писатель впадает в неформальное литературное общение и начинает обсуждать с коллегами события мировой литературы – он начинает жить в вакууме. Между ним и нормальной жизнью отблескивают стеклом стенки профессионального аквариума. Письменники варятся в собственном соку, и сок смешан из жидкостей их некрасивых тел. Как-то пили мы с девчонками из союз-писательского машбюро, и я предложил им представить их клиентуру на пляже в плавках. Так самую юную и хорошенькую Ленку стошнило.
Жить среди идиотов еще не означает благотворительность.
Друзья мои естественным порядком были из однокашников и ровни.
Грех гордыни я не одобряю, но Ленинградская писательская организация позиционировалась в моем литературном пространстве как инвалидская команда капитана Миронова в Белогорской крепости. И пушкинская ассоциация здесь есть честь.
При любом раскладе я рассматривался как претендент на место в кормушке, славе, издательских емкостях. Эмбрион-конкурент. Давить в зародыше!
Помогали? Заведомым неудачникам и перестаркам. Демонстрируя свою доброту и страхуясь от вытеснения талантами.
Интересные умные разговоры о литературе – горячие, изощренные, с полетом эрудиции до утра – я отговорил еще в университете. Я был чемпион по разговорам об умном. А у нас были толковые головы! Ну так каждому овощу свой фрукт. Детская болезнь левизны в гомосексуализме.
Пустословие мне обрыдло. А единомышленники редки и встречаются не в том лесу, что ленинградские советские писатели.
– Но были же писатели непечатающиеся, работающие в стол. Советская власть давила таланты, но они были, и работали как могли! Неужели среди них вам тоже никто не был интересен?
– Любому интересен клад, и кладоискателями заполнены целые палаты в дурдомах. Я не пересекался с вывихнутыми людьми. Если сразу воспринимал кожей, что на человека нельзя положиться в пампасах, в драке, что он не станет любой ценой тянуть доверенное дело, за которое поручился, – он был противен. Андеграунд – были люди с ущербным мировоззрением. Понимаете: среди них не было Ромео и Джульетт, д’Артаньянов и Робин Гудов, Растиньяков и Гракхов. Был комплекс неполноценности и болезненный снобизм. Большинство людей шло у них за серое быдло, добившиеся успеха – за продажных коммунистических конъюнктурщиков; психика их была ущербна, они были не энергичны, не храбры, не красивы, не чистоплотны. Не образованны и не умны. Второсортные снобы-творцы делали искусство для второсортных снобов-потребителей.
Короче.
На хрен я был никому не нужен, и это взаимно.
Приучен я был с гарнизонов: разговоры отдельно – дело отдельно. Я писал. И отлюбил разговоры о литературе. Пар выходит. А дураки растут густо.
И на площадке моей сделалось пусто.

2. Волобуев! Вот вам книга.

Была весна,
цвели дрова и пели лошади.
Медведь из Африки приехал на коньках,
ему понравилась соседская корова,
и он…………………………………………….!

За три года я полностью стоптал три пары туфель. Семь пар железных башмаков в перспективе не укладывались в дистанцию от сегодня до могилы. Число отказов перешло за полторы сотни.
Рижская молодежка «Советская молодежь» напечатала «Кнопку». В тридцать один год я получил первую публикацию серьезного рассказа – в прибалтийской республиканской газете. Что-то часто стал я ночью опускать лоб на холодный металл машинки.
Весна расцвела, и я произвел ревизию.
Сорок три рассказа. Триста сорок восемь страниц машинописи. Ровная толстая стопа лежала на зеленой бумаге стола весомо и значимо. Всё нажитое. Итог и труд трех лет. Не зря они прожиты!
За месяц я перепечатал их два раза в двух экземплярах. Редакторы уважают свежую рукопись, единообразную, немятую. Мои бывалые экземпляры после возвратов были непрофессиональны.
Неделю, куря и вздыхая, я погружался в воспоминания и перетасовывал рассказы, выкладывая сборник. Никто не возьмет у меня сборник без нескольких приличных публикаций в журналах. Но хоть попробовать-то можно. А что – есть варианты? Что за хрень! Нет такого закона – сначала журналы, и только потом сборник. Да кто где видел такой сборник, как этот?!
Первый экземпляр книги, то есть две папки с первым-вторым экземплярами сборника, я послал в Москву, в «Молодую Гвардию». В принципе, только это издательство могло принять первую книгу самотечного молодого автора.
Второй экземпляр я отнес на Фонтанку в знакомый как-никак «Лениздат».
А третий, сборный из уже побывавших в редакциях рукописей, пусть и на одной машинке печатанных, да на разной бумажечке, я понес в – о! – Ленинградское отделение Издательства «Советский писатель». В принципе, они издавали только членов Союза, но туда присоветовал по дружбе Саша Лурье. Есть знакомый редактор, и вообще есть шанс.
Саша Лурье должен был испытывать особое наслаждение от своего доброго дела. Он знал доподлинно, что шанса нет никакого. Он оказывал помощь и участие, ничем не рискуя – тем временем жизнь автора укорачивалась, а дух утомлялся в бесплодных надеждах.
Добрейшая, седая, интеллигентная и влажноглазая Фрида Германовна Кацис, редактор «Ленсовписа», внимательнейшим образом приняла очередное Сашино протеже (корректору: средний род прилагательного оставить). Быстро прочитала, страшно посочувствовала, предложила убрать самые непроходные рассказы. И в ответ на циничные и прямые вопросы в лоб призналась, страдая, что никакая прополка не поможет издать мой сборник. Нет – надо надеяться. Но нет – надежд практически нет.
Отказ «Лениздата» был обставлен честно: с полным равнодушием.
«Молодая Гвардия» имела меня в виду через подзорную трубу.
………………………

 

Ну что? Переговорил я с кем мог и где мог.
Делать что-то надо было.
Уяснил я главное. Будь я хоть родной племянник Первого секретаря Ленинградского обкома КПСС товарища Григория Васильевича Романова. Этих и таких моих рассказов никто в Ленинграде печатать не будет. Нигде. Никогда. Всё.

3. Кто вы такие? Вас здесь не ждут.

Я поехал в Петрозаводск. Остановился у знакомого по Конференции. И прибег к услугам Эдика Алто.
Эдуарду Алто было сорок три. Он заведовал прозой «Севера». «Север» имел статус регионального «толстого» журнала. Но подверстывался во всесоюзную обойму.
Мы познакомились с ним шесть лет назад, в самую первую конференцию. Все мои рассказы я перепускал через него также. Некоторые ему страшно нравились. Я получал назад папки с его длинными теплыми письмами.
Эдик позвонил знакомому в Петрозаводское книжное издательство. Хвалил меня как родного. Я встретил там радушный прием. Хотя меня предупредили о возможных трудностях.
Я достал из портфеля свой сборник, два экземпляра в толстых папках. Их зарегистрировали и мне гарантировали. Ленинградский налет на заезжей фигуре отражался в глазах местных сотрудников блеском злорадствующих трудяг.
Но был шанс! Ребята были приветливы, а книги там выходили фиговые местных авторов.
Эдик мне покровительствовал, и отказ пришел быстро. Без всякого мотания нервов.
* * *
Я поехал в Минск. А куда же мне еще ехать?
И вошел со всей непринужденностью в издательство «Юнацство», что есть «Юность». И спросил русское отделение, редакцию современной прозы. И представился скучному дуремару, молодому, приветливому и с пломбой заводского ограничителя на лбу.
Как это почему к вам? К нам, а не к вам, ну что вы. Я кончал школу в Могилеве. Я занимался в ЛИТО могилевского пединститута. Я впервые опубликовался в газете «Могилевская правда» (врал я). Меня благословил в литературу сам Алексей Пысин, известный поэт (нагло врал я). Еще в школьные года я печатал стихи в республиканской газете ЦК комсомола Белоруссии «Знамя юности» (я уже почти верил, что говорю правду).
– Вот если бы вы на белорусском писали, – тосковал нестарый дуремар. – У нас не хватает хлопцев, чтоб по-белорусски. В белорусском отделении – там за год спокойно книга выходит. А тут по-русски очередь.
Я понимаю. Я согласен ждать очередь. А куда же мне деваться?
Справочку я сварганил к этому экземпляру – эх! Хоть сейчас на Ленинскую премию – и в гвардию. Откроют, посмотрят – зацепит: проникнутся. Господи, ну неужели не видно, что вам привезли?
Отказ пришел под благовидным предлогом, что переизбыток рукописей местных авторов. А то кого интересует предлог.
* * *
Фигня. Еще была Рига.
В Риге жил Полоцк. Полоцк – это не город, а фамилия. Это он напечатал меня в рижской молодежке. Он там работал. Мы познакомились все на той же последней Конференции. Так что – была от них польза-то!..
Еще в Риге жил дядя. Дядя был известный хирург, профессор и реальный основатель знаменитого Рижского Института травматологии и ортопедии. У него была, как можно догадаться, нетитульная фамилия, и для карьеры пришлось писать диссертации сначала своему начальнику, а потом себе. Он жил один в трехкомнатном кооперативе и вечером после операционного дня расслаблялся поллитром. Операционных дней было четыре в неделю, а в выходные он расслаблялся с утра, чтоб почувствовать отдых.
– Ты не знаешь этих латышей, – сказал дядя. Он охарактеризовал латышей, и земля не перевернулась.
– Что тебе надо в их издательстве?.. – презрительно сказал дядя. – Они же печатают только своих. Они тут все фашисты. Если ты фашист – они не напечатают тебя, потому что по партийному билету они коммунисты. А если ты коммунист – они не напечатают тебя, потому что в душе они остаются фашистами.
Я выразил сомнение. Дядя был экстремист. Он отвоевал первые полтора страшных военных года и был демобилизован по инвалидности. Правая рука у него поднималась как раз до уровня вонзить скальпель и выпить рюмку. Этой правой рукой он показывал матерный жест в адрес всех.
– Я еще удивляюсь, почему ты не уехал, – сказал дядя. – Я говорил с твоими родителями, они ничего не понимают. Я думал, может быть ты умнее. Кто тебе даст в Риге спокойно печататься?
Приближалась Олимпиада-80 в Москве. Говорили, что после нее прикроют все возможности выезда. Оказалось, что дядя собрался валить. Советская власть его достала.
– Я специально купил эту квартиру, чтоб им отдать, когда буду уезжать. Гараж купил, машину поменял на новую. Всё заберите! Ничего больше не хочу. Их же интересует захапать. Тогда отпустят.
Он стал диктовать мне какие-то справки. У него уже развивалась мания преследования, он боялся заполнять бумажки собственноручно на случаи воображаемого следствия и суда. Я перебирал его архив. В сорок втором он был старшим лейтенантом и командиром полковой разведки. Красная Звезда, Отечественная Война и три нашивки за ранения.
– Я тут недавно вставлял новый хер какому-то их великому писателю, – сказал дядя. – Что ты так смотришь? Ты не знал, что мы это делаем? Ну да. В прошлом году я чинил хер самому генералу Епишеву. Это начальник Главпура, ты слышал?
Дядя удлинял и выпрямлял ноги. Он придумал способ, еще учась в мединституте, еще не кончилась война. Собственная раненая рука болела, не работала и донимала. В сорок седьмом он обосновал возможность приживления костного консерванта – фрагмента кости от трупа.
– Где ноги, там и между ними, – сказал дядя. – Я тебе объясню. Берется пластмассовая пластинка. Представь шкурку от банана.
Мы распили литр, и он позвонил в клинику. Заставил вечером перерывать карточки, и ему нашли фамилию знаменитого писателя. Тогда он потребовал телефон.
Мембрана была сильная. Писатель заговорил по-латышски.
– Только по-русски! – рявкнул дядя. И пояснил мне в сторону, не снижая голос: – Я этого не люблю.
Он поставил писателю задачу. После этого я мог уже не беспокоиться о карьере в Риге. Пусть только дядя уедет – меня навестит лесной брат с ломом.
Потом к дяде пришла проститутка, и он попросил меня погулять.
– Она спросила, будешь ли ты тоже, ты слышал? – спросил он, скрывая легкую ревность. – Позвонить, позвать тебе тоже? Ты еще маленький, иди!
Я пришел в издательство «Лиесма» с похмелья. Знаменитый латышский писатель их проинструктировал. Меня приняли с ледяным радушием. Прочтя приложенную рекомендацию от газеты «Советская молодежь», составленную Полоцком в уклончивых выражениях и подписанную всего лишь завотделом под фамилией главного редактора с палочкой, дама-издатовка благожелательно кивнула.
Ровно через два месяца, с обстоятельной рецензией, мне вернули мое добро в обоих экземплярах.
* * *
Виталий Иванович Бугров заведовал отделом юмора журнала «Урал». «Урал» выходил в Свердловске. В Свердловске было издательство СУКИ. Аббревиатура неформальная, но реальная: оно называлось Средне-Уральское Книжное Издательство. Все пошучивали, но сотрудники иногда злились.
Виталий Иванович любил фантастику. И печатал ее под маркой юмора как мог. А мог мало. Две с половиной странички на рассказик в номер. Но еще там иногда составляли сборники. В которые я-то, разумеется, не попадал.
Виталий Иванович любил командироваться в Ленинград. И дружил с Евгением Павловичем Брандисом. Который любил меня. Но тоже как-то не мог вставить меня в свой сборник. И решил вместо этого вставить меня в чужое издательство. Он был добрый человек.
Брандис позвал меня в гости. В гостях уже сидел Бугров. И Брандис взял у меня из рук две папки со сборником и передал в руки Бугрову. И Бугров, тихо и приятно улыбаясь, сказал, что все знает. Евгений Павлович меня очень любит. А Бугров очень любит его. И его друзей тоже. И отдаст сборник в издательство. И попросит своих друзей там быть внимательнее. И надеется. Хотя не сразу.
Это было серьезно. У меня слезы в горле встали.
Я пришел принарядившись. Я принес три цветика для жены Брандиса. Я надел джинсы. Я надел их в первый раз. Это были вообще мои первые джинсы, не джинсовый я был, из другой корзинки. Это я был вчера у старофиктивной жены чаю пожрать, она после нашего разъезда тоже в центре, естественно, жила, а там пара фарцы, как обычно, и они мне продали джинсы в долг до осени, под заработок и ее гарантии: сами предложили.
Со слезами в горле я сел за стол, взял из рук жены Брандиса Нины Павловны чашку чаю и вылил на колени. Если честно – вылил гораздо выше колен, не хочу хвастаться. Вылил, выпучился и зашипел, блюдя правила хорошего тона.
Кипяток мгновенно впитался в новые джинсы. Я сначала пошипел. Потом опомнился и поставил проклятое блюдце с чертовой чашкой на стол. Потом похлопал рукой по бедрам. Мне дали салфетку. Я стеснялся конфуза. Я промокнул салфеткой мокрые горячие джинсы. И крахмальная полотняная камчатная тугая салфетка стала синей. Я поймал взгляд хозяйки, и только тогда встал. До этого я старался делать вид, что в аристократическом чаепитии ничего не произошло.
Я встал, отодвинув стул. И как бы незаметно пощупал джинсы сзади. И только тогда поглядел на стул.
Это был вполне дорогой гарнитур. Мягкие сиденья стульев затягивали белые чехлы. И вот на этом белом чехле синей джинсовой краской контрастно и плотно отобразилась моя задница.
Ну. Это были голубые линяющие джинсы. И они были нестиранными. Первый смыв краски. И сразу кипятком. И в плотный отжим.
Я поспешно содрал чехол, хотя торопиться было уже некуда. И содрав, увидел, что торопиться точно же было некуда. Там было красивое такое плюшево-бархатное сиденье, такое бледно-бежевое с розовыми яблоневыми цветочками. Так оно по краям было бледно-бежевое с цветочками. А в середине отпечаталась моя синяя задница.
Меня отвели в ванную, дали в руку включенный фен, и я обсушился. Изуродованный стул убрали с глаз. Но из сеанса всеобщей любви исчезла какая-то нотка безмерной искренности.
И как-то сразу стало понятно, что никакие СУКИ меня не напечатают, и, честно говоря, никому это особенно не нужно. Душевная сцена помощи бедствующему молодому писателю была испорчена.
СУКИ мне ответили в том духе, что тамбовский волк им не земляк.

4. Дорога к Датскому Холму

Илья Муромец и Калевипоэг встречаются на холме, обозревая дали из-под руки.
– Смотришь, где тревога? – солидарно спрашивает Илья Муромец.
– Сдесь, – отвечает Калевипоэг. – Смотрю, кде хорошо?
– Там хорошо, где нас нет.
– Фот я и смотрю, кде вас нет.
В Таллине жила наша скороходовка Алка Зайцева. Она успешно заведовала отделом партийной жизни в «Молодежи Эстонии».
Ее достал Ленинград, а в Ленинграде достал муж. Еврей преподавал русскую литературу зэкам в советской тюрьме. Черный символ ситуации исказил его психику. Неврастеник страдал истерией, принимая ее за миссионерство гуманитарного ума. Он хотел в Америку, а Алка хотела повеситься. Она развелась, убралась, расслабилась и повысила статус.
Я приехал в гости, предупрежденный о чистоте, изобилии, покое и западном образе жизни. И навестил с улицы издательство «Ээсти Раамат».
Редактор походил на Владимира Путина эстонского разлива. Светлый, невысокий, негромкий, аккуратный: ничего лишнего. Он принял для прочтения мою рукопись, и темы разговора иссякли. Приятного человека звали Айн Тоотс.
Впервые в жизни я видел и пил сливки. До этого я думал, что сливки – это литературно-салонное название молока для кофе и кошек.
Дом Печати меня поразил. Там был не буфет, а бар. Причем на первом этаже, прямо из вестибюля, и пройти мог любой, без пропуска и удостоверения. Средь бела дня – в баре был полумрак, звучала тихая мелодия с магнитофона: и наливали коньяк! И тут за стойкой зазвонил телефон – и кого-то из журналистов барменша позвала к трубке!!!
(Милые – в ту эпоху мы видали подобное только в кино про западную жизнь. Это было изящно стильно хрен знает как процветающе!!) Этот телефон меня добил.
– Тебя сюда возьмут с распростертыми объятиями, – заверила Алка. – Ты не представляешь, какие здесь мудаки, ой, извини. Я сказала про тебя главному, что ты делал в «Скороходе», он тебя уже хочет, пойдем – представлю.
Я не собирался работать в газете, и нигде не собирался. Но на первое время, да и знакомых здесь нет. Мне захотелось полгода показать класс в этом чудесном доме. Кабинеты были на одного-двоих, полированные столы и отдельные телефоны.
Я попробовал сладкий и вязкий 44-градусный ликер «Вана Таллин» и закусил копченой колбасой. Накатил еще пару соточек, и Ленинград приблизился на расстояние вытянутой руки.
Я вернулся в кресло сидячего поезда. Билет стоил шесть рублей – как общий вагон. Обрыдли мне к тому моменту общие вагоны, слишком много я в них накатался за свою жизнь. Поезд ушел в полпятого и вкатился в Ленинград к одиннадцати вечера: да меньше семи часов чтения, курения и дремания!
Дорогие мои. Через какие-то три недели. Я получил обратно бандероль-пакетище со своими двумя папками. Вполне равнодушно разодрал обертку. Я отупел от проб и обломов, кончалось лето, я никуда не поехал, денег не предвиделось! Я сплывал по течению. Надо разгрузить психику, не думать, плевать, осенью к морозцу заварим еще что-нибудь. ТАМ БЫЛ ПОЛОЖИТЕЛЬНЫЙ ОТЗЫВ.
Я получил первый в моей жизни положительный отзыв.
Там не отмечались бегло такие достоинства, как, но наряду с этим пока такие недостатки, которые, перечисление и сожаление по поводу, что пошли на фиг. Там не отмечались к сожалению такие недостатки, как, хотя есть и несомненные достоинства, но, пока, не позволяют, будьте здоровы. Нет. Там ровно и спокойно говорилось о достоинствах, среди которых есть несомненные, а есть и редкие, и отмечались удачи и находки, и хотя отдельные недостатки вот здесь и вот такие имеют пока еще место быть, но:
«Предоставленный Вами для ознакомления издательству проект сборника рассказов дает нам все основания надеяться, что в самом ближайшем будущем мы сможем получить от вас яркую, интересную, талантливую книгу.
Желаем Вам новых успехов и ожидаем сотрудничества.
Старший редактор редакции русской литературы издательства «Ээсти Раамат»
Айн Тоотс».
Я был осведомлен о корректной эстонской сдержанности. Нежнее таких фраз может быть только поцелуй и секс на редакторском столе. Это было «Да». И не просто «Да», а сопровождаемое взглядом в глаза и пожиманием руки. И ничего личного!
Сидел я за столом, курил, и все перечитывал и перечитывал.

5. Подъемные

Соседи меня невзлюбили. Я не ходил на работу! Я исчезал на месяцы и полугоды неизвестно куда. Писал неизвестно что. И принимал веселых друзей.
Но главное. Я был беден. И в душе строгих нравов. Поэтому у меня не было тапочек для гостей. В частности, женских тапочек. Поэтому соседи просыпались ночью. Вдоль коридора до туалета раздавался цокот подкованных шпилек или перестук сапожных каблучков, словно там пробегала боевая лошадь, заболевшая лунатизмом.
Меня посетил участковый и поинтересовался работой. Я был умный и предъявил справки о весенне-летне-осенних работах и заработках. Участковый предупредил о постоянной работе и более чем двухмесячном перерыве в стаже.
В результате я устроил на работу свою трудовую книжку. Она пахала на фабрике музыкальных инструментов имени Луначарского. Я числился там шелкографом аж пятого разряда. Закрашивание кружочков вокруг гитарных дырок и тому подобное.
Реально кружочки наносила семья Хейфецов. Отец и два сына, все семейные. Работа на дому. Плотный шелк натягивается на пяльцы-рамки, покрывается восковым составом, кисточкой с растворителем рисуется этикетка или что там – потом прокатываешь валик с краской, и сквозь протравленный рисунок краска переходит на фанеру или что там музыкальное.
Совмещать много работ при сохранении стопроцентных зарплат закон запрещал. Хейфецы много работали и много зарабатывали. И искали безработных знакомых для фиктивного трудоустройства. О подлоге обычно знал только директор предприятия и главный технолог. Технолог передавал им заказы и принимал готовую продукцию, благо пачка шелка компактна.
А я получал деньги. Дважды в месяц я расписывался в кассе за аванс и получку и отвозил деньги тому, кто их, собственно, и заработал.
На безумных радостях и в преддверии больших хлопот, я взял из только что полученных ста пятидесяти рублей десятку. На жизнь и праздник. Я просто одолжил ее без спроса. Завтра я отвезу деньги и попрошу на недельку в долг то, что уже взял. Ну не откажет же!
Завтра я позвонил, и меня попросили приехать через два дня. Через общих знакомых я узнал, что там решались проблемы. Они валили всем кланом. Три поколения. Дети, вещи, легализованные дипломы, багаж и деньги, ценности и валюта, и балерина Кировского театра Любка Хейфец.
Через два дня мне было не в жилу, и я перезвонил насчет понедельника. А им было не до меня. А я потратил еще пятерку.
Короче, они так и свалили без этих денег. Я прожил их с нехорошим чувством. Что ж такое. Не привыкли мы так. Общие знакомые меня успокаивали. Они рассказали про прием наших эмигрантов в Венском аэропорту, бесплатные гостиницы, лагеря под Римом в ожидании американских виз, дареные блоки сигарет и бесплатную малопоношенную одежду от итальянских производителей.
Больше я про Хейфецов ничего не слышал. Книжку мою в отделе кадров уволили. Сто пятьдесят тогдашних рублей реально весили на четыреста пятьдесят долларов 2006 года. Если кто из них это прочтет – с меня пятьсот баксов и кабак.
На эти деньги я несколько раз ездил в Таллин и обратно, и вообще жил, пока не переехал.

Интермедия. Идет съемка

Старушка за стенкой сбрендила и поменялась. Ей чудилось, что я жарю в комнате мясо, и чад душил ее астму. При упоминании жареного мяса я возбуждался и орал. Интеллигентка нюхала трубу котлетной, выходившую в наш двор. Труба выходила и раньше, но невыносимой чуткости чутья она достигла лишь в восемьдесят.
Тихий люмпен-алкаш в ее комнате позвал меня к телефону. И меня пригласили на встречу поклонники!!!
Их тонваген стоял перед Русским музеем. Москов ская телегруппа снимала сериал о живописи. Они жили в гостинице и пили по вечерам с ленинградскими друзьями. Друг развернул коньяк, и директор группы Недда Карамова прочла на мятой газете: «Идет съемка».
– О! – сказала Недда и прочла дальше:
«Начинается съемка. Приходит директор картины и принимает валидол. Ждет рабочих, идет на поиски».
– А-а-а!!! – завопила в восторге директор Недда и заставила слушать всех.
Друг оказался немолодым инженером из семинара Стругацкого, и дал им телефон хорошо знакомого автора.
– Мы будем вас поить и носить на руках! – перекрикивала Недда в трубку звон и веселье.
И назавтра они приняли меня в своем тонвагене. Напоили коньяком, накормили ветчиной и показали по никогда не виданному мной видеомагнитофону япон ский боевик «Возвращение леди карате». И все это время чудесные и глубоко культурные люди беспрерывно говорили мне справедливые и приятные слова.
Это была моя первая встреча с читателями. И мой первый гонораро-банкет. Если не считать семнадцати рублей мелочью в полиэтиленовом мешочке, который мне вручили как премию в семинаре за «Кнопку»: все голосовательные монетки – победителю. Буфетчица изменилась в лице, когда я за всех расплатился ими внизу.

6. Обмен

– Но вам тогда придется переехать из Ленинграда в Таллин, – мягко и выжидательно сказал Айн Тоотс при первом разговоре.
Ну-ну. Разговор я начал с того, что именно переезжаю в Таллин – работать в «Молодежи Эстонии». Профессионально расти. Приглашен. Старая дружба двух редакций, скороходовская гвардия. Айн видел эту игру насквозь и понимал условия. Вот и переспросил всерьез.
– Раньше мы еще могли издать автора из России, – пояснил Тоотс. – В виде исключения. Но в последние годы руководство решило эту практику прекратить. Тут вам немного не повезло, если вы хотели по-прежнему жить в Ленинграде.
А то я не знал. Много вас понабежит таких из Ленинградов и Москов на наше маленькое издательство. А оно для того, чтобы издавать нас.
Ага. Место есть, но ложиться надо завтра. Жить тут. Для этого надо – где жить и на что жить. Скоро осень, пампасов нынче не было – было устройство книги и жизни. Нет денег. Значит, надо идти на работу. А для этого нужна прописка. Ну и так далее. Переезд.
Накупил я газет в Таллине и газет в Питере, и зарылся в объявления.
Это отдельная эпопея – квартирный обмен советской эпохи, да еще между двумя городами. Но вот это колыхало удивительно мало. Плевать, абы жить было где. Хором не будет, а исполнение всех желаний впереди. Время – золото.
Я жил у Алки, и в три дня объехал десять мест. Мои восемь метров в Таллине тянули на приличную комнату.
Я вошел в ту двухэтажную деревяшку – и мне стало хорошо сразу. Здесь дышалось легко – здесь жили люди, любившие дом, и жизнь, и легкие радости. И комнат было целых две! – пусть смежные и небольшие. И окна второго этажа на деревья и кусты. И нормальная ванная! – правда, с дровяной колонкой, но колонка та грелась через ход трубок прямо от кухонной плиты. Это хорошее чувство – ты входишь в свою квартиру, где жить будет хорошо.
Я поселился рядом с Ленинградом, чуть в стороне. На короткое время. Пока книга выйдет. А там? Всего наперед не просчитаешь. А там – пройдем главный этап. И будет видно.

7. Мне накопили строчки

Мои книги уложились в две картонные коробки. Пальто с шапкой и костюм с рубашкой болтались в чемодане. Машинка в футляре и портфель рукописей.
Я отодрал от стены оленью шкуру, и армада моли вылетела сквозь сетчатую изнанку. Шкаф, стол и стул я раздал по друзьям. Безногую тахту мы вынесли на помойку.
Плед на окне был завязан сыромятным ремешком-тороком от моего скотогонского седла. Я развязал калмыцкий узел и сунул ремешок к вещам, а плед расползся в руках.
Комната опять сделалась большая и светлая, как годы назад в первый день.
Я один провел последний вечер.
Когда стемнело, я вынес во двор к мусорным бакам толстую, разрозненную пачку бумаги. Это были мои отказы, и было их двести две штуки. Я положил их на грязную жесть крышки, прикурил и той же спичкой поджег уголок. Я хотел курить и смотреть, как они горят. Но плотно сложенная бумага не горит, я их пожег лист за листом, а потом просто скинул внутрь, в мусор.
Назавтра было воскресенье, и мы пропили отвальную, сидя на полу и подоконнике. Перед первым тостом я сунул палец в стакан и стряхнул по капле через левое и правое плечо и перед собой: духам дома.
«Да, так счастлив, как в этой комнатке, ты уже никогда не будешь», – сказал голос. Я помню, чей это голос, и он сказал это с любовью и тоской.
Ленинград.
«За семь лет все клетки человеческого организма обновляются полностью?» – писал я семь лет назад в «Бермудских островах».
А потом брат и друзья внесли меня в сидячий поезд, и я знал, что вернусь на выходные. Я еще долго возвращался на выходные.

Путевой итог

Мне был тридцать один год. И я создал свою новеллистику.
Не было ни у кого таких рассказов.
Это лучшая короткая проза на русском языке за последние десять лет, сказал я себе. И я отвечал за свои слова.
Никто из тех, кого я читал и кого встречал лично, не знал о короткой прозе столько, сколько я. Никто не выплавил на короткой прозе столько нервов, сколько я. Никто не работал над короткой прозой так много, так долго и тяжело, сколько я. При том, что мне давно не стоило ни малейшего труда писать легко и бесконечно опусы, классом выше или много выше тех, что считались текущей литературой.
И они хотели поставить меня во второй ряд. Поцелуйте себя в зад.
Я уеду в Кушку, в Уэллен, на Диксон, но я буду печататься. Я все равно издам мою книгу.
Меня не интересует писать то, что считаете литературой вы. Все ваши мнения – заемные. Ваши умственные способности заслуживают презрения. Признаком ума вы полагаете повторять то, что принято говорить в среде, правилам которой вы подражаете. Лишенные природой оригинальности сами, вы не воспринимаете ее у других, считая оригинальничанием. Вы быдло, отличающееся от массы поверхностной панорамой образования и уровнем интеллектуальных амбиций.
И это в ы, быдло, будете оценивать меня? С какого бы хрена? Ну – выходи: померимся: ты больше знаешь? ты больше умеешь? больше читал? ты больше пережил? ты больше работал? Я справлюсь с твоей работой – а ты с моей справишься? Встанем рядом: ты что, говоришь лучше меня? Сядем рядом: ну-ка, задайте нам опус на равных параметрах – ты напишешь лучше? хочешь – легче? хочешь – смешнее или печальнее? хочешь – быстрее? хочешь – притчу, драму, боевик?
Они не видят, как это написано. Не видят, как это простроено на много слоев в глубину. Не слышат звучания слов за видимой обычностью фразы. Не отличают звон бронзы от стука пня.
Я мечу бисер перед свиньями.
Ничего. Чем больше ты делаешь – тем сильнее встречное сопротивление среды. Они все равно ничего не понимают – так в конце концов просто поверят.
Они хотят замолчать меня. Выдавить вон. Поставить ниже собственного уровня. Воткнуть в ряд и классифицировать как заурядность. Рассказывать друг другу, как талантливы они сами и равные им. Ну что ж. Если ты чего-то стоишь – укажи быдлу его место.
Я тачаю шедевры. Они даже плохо понимают, что это такое.
Я имею право считать вас дерьмом. Я это право заработал. И работа моя – не чета вашей.
Теперь мы будем драться в Агре, сказала Лела.
Назад: 20. Конь на один перегон
Дальше: Глава седьмая Вид с Датского Холма.